XX. ГЛАВА, В КОТОРОЙ МАДЛЕН ОБНАРУЖИВАЕТ, ЧТО ДЕЛО ПРОДВИНУЛОСЬ ГОРАЗДО ДАЛЬШЕ, ЧЕМ ОН ПОЛАГАЛ

Мадлен попутно открыл г-ну Пелюшу дверь его спальни и проводил Камиллу в ту комнату, что была предназначена для нее.

Эта комната, описанием которой мы пока пренебрегали, была самой красивой и самой чистой в доме и ни в коей мере не могла бы испортить вид даже небольшой парижской квартиры. Она была обставлена очень просто, и ее мебель, изготовленная во времена царствования Людовика XVI, несла на себе отпечаток этой строгой эпохи; мебель состояла из кровати, четырех стульев, двух кресел и туалетного столика. Рифленые кровать, четыре стула и оба кресла были выкрашены в белый цвет и отделаны золотой сеткой, на три четверти стершейся, которую Мадлен собственноручно обновил ярко-желтой краской; инкрустированные комод и туалетный столик из дерева экзотических пород были украшены ручками из меди, некогда покрытой позолотой, но от долгого употребления йот прикосновений рук вернувшейся к своему естественному состоянию. Стены были обтянуты цветными обоями, а занавески на окнах и полог кровати были сшиты из набивного кретона того же цвета и рисунка, то есть с букетами незабудок на розовом фоне.

Все это выглядело так же молодо, свежо и прелестно, как сама Камилла.

— О! Какая красивая комната! — простодушно воскликнула Камилла. — Я никогда не видела ничего более восхитительного!

— Для такого старого ворона, как я, — ответил Мадлен, — вполне сойдет и охапка колючек, но для гнезда коноплянки необходим самый мягкий мох и самый нежный хлопок.

— Мой дорогой, мой милый крестный, — отвечала ему Камилла с улыбкой, ласковой, как поцелуй, — коноплянка, если хочет свить гнездо, должна трудиться над ним сама, тогда как вы оставили на мою долю лишь труд поблагодарить вас за это милое гнездышко, которое, я уверена, стоило вам немалых хлопот.

— Ба, — заметил Мадлен, — ведь это обойщик, куда более искусный, чем я, и куда лучше меня разбирающийся в красках, предоставил то единственное украшение, что заслуживает одобрения.

Говоря это, бывший торговец игрушками открыл окно и облокотился на подоконник.

Камилла подошла к окну.

Мадлен был прав: сквозь оконный переплет открывалась столь изумительная панорама, что скромная комнатка могла бы гордиться великолепием, какого иногда так недостает многим дворцам.

Из расположенного на вершине холма дома Мадлена одновременно открывался вид на равнину, которую мы уже описали, и на долину, которую нам предстоит описать. Эта долина, где, извиваясь, текла небольшая речка Урк, была сплошь покрыта садами, и через это скопление зелени лишь местами пробивался кусок сероватой стены или красная черепица крыши; но в целом растительность была такой буйной и пышной, деревья стояли так тесно, а листва их так разрослась, что при виде прозрачного голубоватого дымка, поднимавшегося между ветвями и верхушками деревьев, следуя направлению ветра, можно было подумать, что перед тобою лес, посреди которого цыгане разбили свой табор. Расширяясь на горизонте, долина, над которой высились массивные развалины замка Ла-Ферте-Милон, меняла свой вид; рощи фруктовых деревьев шли уже не сплошь, теряясь среди высоких тополей, огибаемых прихотливыми извивами реки, похожей на серебряную нить. Справа взору представал громадный треугольник, образуемый Норуа, Ансьенвилем и Фавролем. Пейзаж, хотя и утрачивал немного свою радующую взор живописность, тем не менее сохранял всю свою самобытность, поскольку рядом с возделанными полями, среди которых были разбросаны и плотные деревушки, и отдельно стоящие дома, простирались красноватые ланды, покрытые громадным, толстым и густым ковром вереска, и великолепными колючими кустарниками, доставлявшими радость Мадлену, который называл их своей кладовой; к тому же эти поля и заросли вереска прекрасно сочетались с окружавшими их темными лесами, деревья которых высились друг над другом, полностью закрывая на северо-западе горизонт.

Эта картина, совершенно новая для Камиллы, произвела на нее глубокое впечатление. До сих пор перед ней не открывалась другая перспектива, кроме серых стен и чахлых деревьев в саду пансиона или же пестрой раскраски лавочек, стоявших напротив магазина ее отца. Если порой в своих мечтах она обращала свой взгляд к небу, следя за изменчивым течением облаков, то черные от сажи и грязи зубцы печных труб, пятнами проступавших на небесной лазури, тут же заставляли девушку опускать голову. Только творения рук человеческих до сих пор служили пищей для ее восторгов, но и самое прекрасное творение в глазах некоторых мечтателей все же сохраняет неизгладимую печать малости того, кому оно обязано своим появлением на свет. Вид человеческого творения может быть грандиозен, но порой он наводит страх. Какими бы многочисленными и какими бы богатыми ни были дворцы, от этого лишь еще сильнее и еще мучительнее становится их контраст с лачугами. Вздымающийся вверх собор говорит не только о Боге, он рассказывает историю ушедших поколений, потративших жизнь на то, чтобы сначала нагромоздить эти камни друг на друга, а затем покрыть их резьбой. Внезапно оказавшись перед лицом творения Господа, девушка была одновременно удивлена и взволнована, открыв для себя, сколько простоты заключено даже в самом пышном его великолепии, а главное, как нежно и ласково оно улыбается, и не просто кому-то в отдельности, а всем, кто его видит: людям и животным, от самого маленького до самого большого, от самого скромного до самого надменного.

Камилла на время застыла в восхищении, погрузившись в безмолвное созерцание; нежная улыбка вызывала дрожание ее губ, и две слезы засверкали, подобно двум бриллиантам, в бархатистой оправе ее ресниц.

— Ну что? — спросил Мадлен, который, привыкнув к этому пейзажу, хотя и не разучившись чувствовать его красоту, сосредоточил все свое внимание на Камилле и смотрел на нее, проявляя все признаки живейшего удовлетворения. — Мне кажется, это стоит улицы Бур-л'Аббе!

— О крестный! — пробормотала Камилла, словно протестуя против подобного сравнения.

— Итак, ты предпочитаешь это?

Камилла сложила молитвенно ладони и посмотрела на небо.

— Черт возьми! — продолжал Мадлен. — По крайней мере не обнаруживай слишком явно это свое предпочтение перед твоим отцом. Если ты станешь говорить что-то плохое об этой знаменитой сточной канаве на Паромной улице, о которой госпожа де Сталь печалилась в Коппе, то есть в виду Монблана и Женевского озера, он, вероятно, будет способен лишить тебя наследства.

— Бедный отец, — с улыбкой промолвила Камилла. — Он удивлялся, что вы можете считать себя счастливым в вашей «берлоге», как он называл вашу ферму… О! Я теперь прекрасно вас понимаю. Послушайте, крестный, мне кажется, что я провела бы здесь всю жизнь, никогда не испытывая ни скуки, ни сожаления, наслаждаясь этим чудесным пейзажем и видом прелестного маленького замка, который так вписывается в природу, что можно подумать, будто он вырос здесь сам собой.

— Да, действительно, — с довольным видом засмеялся Мадлен. — Вот оно, то убежище, в котором ты нуждалась, чтобы осуществить те мечты, что порой не дают нам спать.

— Вы правы, — ответила Камилла. — Этот маленький замок очарователен, и я рада, что взяла мой альбом и карандаши. Я стану делать с него зарисовки, пока вы будете охотиться. Покидая вас, я смогу увезти с собой частицу вашей жизни. Однако вы сейчас скажете, что я льщу вам: мне кажется, я одинаково полюбила и вашу скромную ферму, и этот маленький замок.

— Это потому, что эта скромная ферма принадлежит мне, дорогое дитя, — сказал Мадлен со своей доброй улыбкой, — а в твоем сердце живет частичка любви ко мне. Но если тот, о ком мы только что говорили на ферме, если человек, который, первым заставит чаще биться твое сердце и которого ты, конечно же, полюбишь сильнее, чем любишь меня, жил бы в этом замке, то я уверен, зная твой

безупречный вкус, что ты отдала бы замку предпочтение перед фермой.

— А кому принадлежит замок?

— Моему крестнику, дорогое дитя: ведь у меня есть не только крестница, но и крестник.

— Как?! — вскричала Камилла, не совладав с удивлением, вызванным у нее ответом крестного отца. — Этот прекрасный замок принадлежит господину Анри?

— Как! — в свою очередь вскричал Мадлен, не менее изумленный, чем Камилла. — Ты знакома с господином Анри?

— Крестный, — промолвила Камилла, заливаясь краской и опуская глаза, — мы ехали с ним в дилижансе из Парижа.

— Какой же я дурак! — воскликнул Мадлен, ударив себя по лбу. — Я даже и не подумал об этом, черт возьми, это так: они должны были приехать вместе, потому что здесь ходит всего одна карета, а они прибыли в один и тот же день. О Провидение, Провидение! Это одно из твоих чудес! Ну, и как ты находишь моего крестника?

— Я его едва видела, крестный, — пробормотала Камилла, запинаясь.

— Значит, вы были не в одном отделении дилижанса?

— Он был вместе с нами, точнее, занял место в купе раньше нас, а затем предложил его мне, но я не знаю, что ему ответил отец. Господин Анри побоялся стеснить нас и сел рядом с кондуктором.

— А, правда! Под парусиновым навесом на охапке соломы. Крестник рассказывал мне об этом. Узнаю его, он весь в этом, мой галантный рыцарь. Но как же случилось, что он ни слова не сказал мне о тебе?

— Но почему вы хотите, чтобы он говорил вам обо мне, крестный? Ведь он видел меня мельком!

— Этого достаточно, черт побери!

— И потом, он ведь не знал, кто мы такие, куда направляемся и увидит ли он меня еще когда-нибудь.

— Да, вот она, настоящая причина. В самом деле, я становлюсь идиотом. Да, моя крестница, да, дитя мое, да, Камилла, это была моя мечта. Когда я видел, как вы росли оба в двадцати льё друг от друга — ты, как чистая лилия, а он, как крепкий дуб; когда я восхищался тем, что воспитание дало тебе, а природа дала ему, я говорил себе: «Кто знает, может, Провидение создало их друг для друга, а мне предназначено быть той нитью, что соединит их? Эти дети — единственное на этой земле, к чему я испытываю любовь, почему же им не полюбить друг друга?»

И лицо бывшего торговца игрушками, обычно столь беззаботное и столь жизнерадостное, вдруг выразило такое волнение, на которое Камилла, всегда по достоинству оценивавшая своего крестного отца, все же полагала его неспособным; его губы дрожали, и он напрасно пытался скрыть эту дрожь; веки моргали и тщетно старались остановить слезу, блеснувшую под ресницами.

— Дорогой крестный! — вскричала Камилла, бросаясь в объятия Мадлена и пряча лицо у него на груди.

Мадлен приподнял головку Камиллы и взглянул на нее со своей доброй улыбкой.

— Ну же, — успокоил он девушку. — Хватит. Это все, что я хотел узнать у тебя, и если теперь мой крестник скажет мне столько же, даже не прибавив ни слова, то я буду вполне удовлетворен.

— Но я же вам ничего не сказала, крестный! — воскликнула Камилла.

— К счастью. Если бы ты при этом хоть что-нибудь сказала, то, возможно, сочла бы себя обязанной солгать. А теперь, когда дело продвинулось не только дальше, чем я полагал, но и к тому же, похоже, идет как надо, я должен уделить некоторое внимание нашему завтраку и особенно твоему отцу. Мне нет необходимости говорить тебе, что он дьявольски обидчив, мой друг Пелюш.

Хотя Камилла и была слишком умна, чтобы не заметить маленькие слабости своего отца, она в то же время была слишком почтительной дочерью, чтобы признавать их. Так что она разжала руки и с улыбкой вернула свободу крестному отцу.

— Ты можешь остаться здесь и полюбоваться маленьким замком, раз он так пришелся тебе по сердцу, — сказал ей Мадлен, — или спуститься в сад. Там ты найдешь липовую аллею, очень темную, густую и таинственную; там, вместо того чтобы мечтать о доме, ты могла бы помечтать о том, кто в нем живет.

После этого, чтобы не усиливать смущение Камиллы, он поцеловал ее в лоб и вышел.

Как видим, смущение Камиллы не укрылось от проницательных глаз Кассия; он сделал вполне естественный вывод, что впечатление, произведенное на его крестницу владельцем замка, было не менее сильным, чем впечатление, произведенное на нее самим замком. Поэтому, едва дверь в комнату Камиллы закрылась, он дал волю своему удовлетворению, которое доставило ему только что сделанное открытие, и стал спускаться по лестнице, гудя с силой локомотива радостное «Вперед, вперед!», — обычно этим окриком он подбадривал, подстрекал и поддерживал своих собак во время охоты.

Понятно, что Мадлен воспользовался ложным предлогом, чтобы покинуть свою крестницу; он нисколько не волновался за своего друга Пелюша, зная, что везде, где бы тот ни оказался, он сумеет добиться, а если надо, то и потребовать полагающуюся ему долю уважения. Он застал г-на Пелюша за степенным разговором с г-ном Жиродо и папашей Жиро, уже известным нам, и двумя окрестными фермерами, славными людьми, ловкими охотниками, чуточку браконьерами, земледельцами из поколения в поколение и заклятыми врагами всяких новшеств в сельском хозяйстве, точно так же как г-н Пелюш был убежденным противником всякого новшества в политике.

Господин Пелюш стоял, и все образовали вокруг него кружок, за исключением Жюля Кретона, сидевшего на кресле рядом со стулом, на котором лежали медвежья шапка и сабля г-на Пелюша.

Торговец с улицы Бур-л'Аббе оседлал своего излюбленного конька и в двадцатый, сотый, а быть может, тысячный раз развивал милую его сердцу тему о преимуществах режима «золотой середины», о превосходстве буржуазии над всеми остальными классами общества и в энергичных выражениях клеймил как сговор аристократов, стремившихся увлечь правительство вспять, то есть привести его к абсолютной монархии, так и козни демагогов, которые, толкая правительство вперед, хотели разбить его о подводные рифы республики.

Его собеседники, за исключением Жюля Кретона, обладавшего более развитым умом, чем остальные, и имевшего на этот счет собственные идеи, слушали г-на Пелюша с той снисходительностью, с какой в провинции непременно встречают парижанина, имеющего двадцать пять тысяч ливров ренты. Однако не берусь утверждать, что в ответ на кое-какие доводы хозяина «Королевы цветов», заимствованные им наполовину из передовиц «Конституционалиста», наполовину из репертуара Жозефа Прюдома, некоторые из его слушателей не поджимали губы в едва уловимой гримасе, вполне похожей на насмешку. Один только Жиродо, остановивший свой выбор на Камилле и извещенный о размерах состояния г-на Пелюша, а потому уже питавший сладкую надежду в один прекрасный день назвать его своим тестем, — один только Жиродо был целиком и полностью согласен с мнением г-на Пелюша и всячески — и жестами, и голосом — выказывал одобрение всем его теориям, как бы избиты или нелепы они ни были.

Но если и существовал какой-то молчаливый протест его слушателей, то г-н Пелюш совершенно ни о чем таком не подозревал. Пребывая в полном восхищении от тех прекрасных рассуждений, которые питались не его умом, а его памятью, и от того впечатления, которое эти прекрасные рассуждения производили в особенности на Жиродо, занявшего место перед г-ном Пелюшем, чтобы ни одно проявление одобрения с его стороны не ускользнуло от отца Камиллы, продавец цветов излагал эти прекрасные рассуждения, наполовину прикрыв глаза и откинувшись назад так, что его живот выдавался вперед, будто утес, способный разбить все возражения.

Наши читатели, надеюсь, будут признательны нам за то, что мы не привели здесь речь г-на Пелюша, где они нашли бы, за некоторым исключением, шаблонный набор фраз, взятый из двух упомянутых нами источников, а также за то, что мы и дальше станем предаваться на этих страницах разного рода размышлениям, которые столь же хорошо, как и собственные слова персонажа, раскрывают его характер, о чем историк — ибо романист есть не кто иной, как историк мира вымысла, — о чем историк, повторяю, желал бы создать у читателей самое точное представление.

Итак, не без удивления узнав о том, каким уважением пользовался Мадлен в своем кантоне, г-н Пелюш испытал небольшой укол ревности, впрочем вполне благопристойной и умеренной, ставшей лишь следствием того лестного мнения, которого он продолжал придерживаться о собственном превосходстве над своим старым другом.

Ведь это истинная правда, что в среде парижских коммерсантов уважение, на какое каждый имеет право, соразмеряется с цифрой его доходов. Но мы не собираемся никому вменять в преступление то, что последователи Барема считают добродетелью, так как иначе и быть не может: торговая жизнь Парижа напоминает схватку, в которой забота о самосохранении не дает возможности слишком глубоко вникать в дела и поступки равного тебе; после схватки производят подсчет, изучают дела друг друга, и тот, кто захватил самую большую добычу, то есть самый хитрый или самый сильный, провозглашается самым достойным. И, как следствие, именно на него, а не на того, кто честнее и порядочнее, благоразумная осторожность велит вам опираться; и именно его, в конце концов, ваш разум советует иметь если не другом, то, по крайней мере, союзником.

В провинции накал борьбы захватывает не до такой степени, и, хотя бескорыстия здесь нисколько не больше, потребности здесь не столь насущны. Здесь заботятся не только об успехе, но и том, какой ценой он был одержан; в провинции можно быть коммерсантом, оставаясь человеком, и здесь обогащаются, не теряя память, и любят и ценят независимо от гроссбуха. Жулик-миллионер не пользуется в провинциальных кругах полной безнаказанностью, и порой слово «жулик», произнесенное неизвестно кем, подхваченное ветром и разносимое шелестом того самого тростника, что три или четыре тысячи лет назад разоблачил царя Мидаса, долетит до ушей миллионера и заставит его вздрогнуть среди наполненного тревогами процветания; тогда как, напротив, качества основательные — порядочность и честность, а также качества привлекательные — ум или просто добродушие, имеют там свою цену и свое хождение, как банковские билеты или монеты.

Чистокровный парижанин, г-н Пелюш не подозревал об этих различиях; поэтому перед лицом неопровержимых доказательств влияния своего друга он стал сомневаться в достоверности полученных от него сведений.

«Этот чертяка Мадлен меня обманул, — сказал он себе. — Наверное, он унаследовал не меньше десяти тысяч ливров ренты».

Однако скромное жилище друга, простота его домашней обстановки быстро показали г-ну Пелюшу, что Мадлен сказал чистую правду и что вовсе не к нему можно приложить итальянскую пословицу: «Danaro e santita, meta della meta», означающую: «В богатство и святость верят наполовину».

Тогда, вместо того чтобы предаваться сомнениям и строить предположения, которые опрокидывали то, что ему казалось логикой здравого смысла, тщеславие г-на Пелюша утешилось, обретя надежды на будущее, вознаграждающие его за нынешнее униженное положение, — надежды, бесконечно льстившие его самолюбию. Он сказал себе: «Если полутора тысяч ливров ренты достаточно, чтобы стать в провинции чем-то вроде сеньора, то с тридцатью или сорока тысячами ливров — сумма, которую г-н Пелюш надеялся получить, отдав коммерции еще пять или шесть лет, — я могу добиться, чтобы меня уважали, как короля».

И г-н Пелюш, предаваясь возвышенным рассуждениям о политике, пытался отыскать на лицах своих слушателей проявления этого уважения.

Мадлен, имевший свои взгляды на г-на Пелюша, увидел, посмотрев на стенные часы, что до появления Анри у него еще есть десять минут, оборвал цветочника в самый разгар его речи и предложил ему пойти вместе в сад, чтобы собрать там десерт для стола.

Вынужденный повиноваться, г-н Пелюш не без некоторого неудовольствия увидел, как группа его слушателей незаметно рассеялась: по приглашению радушного хозяина все прошли в обеденную залу, чтобы, приняв там стаканчик абсента, приготовиться достойно встретить предстоящий завтрак.

Загрузка...