Тем же утром, проснувшись, Эрнест разослал море телеграмм с сообщением, что все прошло хорошо. Он невероятно гордился тем, что я так быстро родила; да мне и самой было приятно. Конечно, мне помогли доктора и эфир, но я и сама стоически перенесла это испытание, хотя знала, что Эрнест в сотнях миль от меня.
Эрнест пошел на работу, приготовившись к хорошей головомойке, но все оказалось хуже, чем он предполагал. Хиндмарш встретил его не в своем кабинете, а устроил ему унизительный разнос перед другими сотрудниками, сказав, что сначала надо было отдать статью, а потом уже ехать в больницу. Все выглядело ужасно нелепо, но Эрнест, пересказывая мне вечером разговор с Хиндмаршем, пылал от негодования, хотя перед этим обсудил его в пабе с Грегом Кларком, залив изрядным количеством бурбона.
— С Торонто покончено. Здесь нельзя оставаться. — Спиртное не расслабило Эрнеста, и я боялась, что войдет старшая сестра, прогонит его и я не дослушаю историю до конца.
— Неужели нельзя ничего исправить?
— Невозможно. Мы оба рассвирепели. Он вывалил все, что у него накипело, деревенщина, а я наговорил ему такого, о чем еще долго будут судачить в газете.
— О, дорогой! Он тебя уволил?
— Перевел в «Уикли». Это не значит, что я соглашусь. Как ты думаешь, когда мы сможем снова отправиться в путь?
— Что до меня, то через несколько дней, а малышу нельзя отправляться в плавание еще несколько месяцев. Нужно потерпеть.
— Нужно было убить негодяя. Вот и решилась бы проблема.
— Ненадолго.
Он скорчил гримасу и тяжело опустился в кресло, слегка царапнувшее пол.
— А где маленький сорванец? Хотелось бы на него взглянуть.
— Спит в детской комнате. Тебе тоже надо поспать. Иди домой, милый. Обсудим все утром.
— Чего тут обсуждать? Говорю тебе, с Торонто покончено.
— Не думай сейчас об этом. Просто иди домой и прими что-нибудь от головной боли. А то завтра утром у тебя будет раскалываться голова.
Мы рванули в Париж не сразу только потому, что не могли. Малыш действительно был слишком мал для такого путешествия; кроме того, переезд проглотил почти все наши деньги. А тут еще гора больничных счетов — мы оказались на грани полного банкротства. Ничего не оставалось делать — только рыть носом землю, «как какому-нибудь сукиному сыну», как любил говорить Эрнест. Он согласился перейти на новое место, и хотя теперь не работал непосредственно под началом Хиндмарша, но чувствовал его влияние. Каждый раз, получая неприятное или унизительное задание, Эрнест подозревал, что за этим стоит Хиндмарш, — например, когда его послали написать о поступлении в зоопарк Торонто белого павлина.
— Павлина, дорогая. Они хотят доконать меня. Смерть от унижения — самая отвратительная из смертей.
— Возможно, — согласилась я. — Но у них ничего не получится. Ты очень сильный.
— Не уверен.
В Торонто пришла зима, со снегом, и ветер нес его по улицам, угрожая сбить прохожих с ног. В Париже зима была сырая и сумрачная, здесь же — слепяще белая и бесконечная. Холодный ветер проникал под одежду и одеяла, он гулял по нашей квартире, и мы с малышом устроились у радиатора. Я кипятила воду, чтобы поддерживать в доме влажность, а когда кормила, надевала сверху теплое пальто Эрнеста. Ребенка на улицу я совсем не выносила и наняла женщину, которая сидела с ним, пока я ходила в магазины. Эрнест приходил домой вечером, вид у него был усталый и измученный. Когда я рассказывала ему о новых достижениях нашего малыша — как он улыбнулся мне при купании и задорно поднял головку — вылитый чемпион, — Эрнест произносил одобрительные восклицания, но было видно, что даже в таких случаях ему трудно радоваться.
— Не представляю, как я продержусь этот год, — сказал он.
— Понимаю, это кажется невозможным. Но через много лет, когда мы станем дряхлыми стариками, этот год будет вспоминаться как один миг.
— Дело не в том, что мне неинтересно тратить время на пустяшные истории. Ладно бы это. Но я не пишу свое, а только этого я и хочу. Материал гибнет во мне. Если в ближайшее время я не возобновлю работу, он погибнет навсегда.
— Садись и пиши. Я приготовлю крепкий кофе.
— Не могу. Слишком устал, чтобы думать. Иногда вдохновение приходит утром. Могу ехать на трамвае и чувствовать, как во мне поднимаются и бурлят слова из нового рассказа, но приходится их душить и ехать на работу. К концу дня слов уже не остается. И еще — мы так далеко от всего здесь. Я не знаю, кто что пишет и какие значительные явления происходят.
— Да, но ты нашел здесь хороших друзей. Тебе нравится Грег Кларк. Это хорошо.
— Да, мне нравится Грег, но он не занимается боксом и ничего не понимает в скачках. И я никогда не видел его пьяным.
— Не всякий умеет пить так, как ты, дорогой.
— И все же я не доверяю непьющим мужчинам.
Ноябрь сменился декабрем, и настроение Эрнеста катастрофически падало. Он плохо спал, а ночные пробуждения малыша еще больше ухудшали положение. Вышла его книга «Три рассказа и десять стихотворений»; Эрнест отослал экземпляры Эзре, Гертруде и Сильвии, несколько книг отправил домой в Оук-Парк — и стал ждать положительных отзывов. Ежедневно просматривал газеты и журналы в поисках отзывов на книгу, но не находил ничего, кроме намеков на ее существование. Есть ли она, если мир о ней ничего не знает? Получил он и экземпляр «Литл ревю» от Джейн Хип с миниатюрами о корриде, и иногда, листая журнал, хмурил брови: «Не уверен, что я остался тем же писателем, который это создал. Черт, я же ничего не пишу».
Я не могла сказать, что, по моему мнению, он драматизирует: ведь Эрнест действительно глубоко переживал отсутствие в его жизни творческого труда. Он нуждался во мне, окружавшей его теплом и любовью, крепко привязывающей к земле; но он нуждался и в работе, которая помогала ему не сойти с ума. Тут я ему помочь не могла. Я только наблюдала со стороны и переживала, что в то время, когда мы могли быть счастливы, у нас столько тревог.
— Приезд сюда был чудовищной ошибкой, — сказал он как-то вечером, когда вернулся в особенно тягостном расположении духа.
Я больше не могла видеть его страданий.
— Ты прав, — согласилась я. — Мы совершили ошибку. Давай вернемся в Париж, и там ты целиком посвятишь себя творчеству.
— Но разве мы можем себе такое позволить?
— Не знаю. Но все равно вернемся.
— По твоему трастовому фонду мы получим только две тысячи. Если я не буду работать, как мы продержимся?
— А если ты не будешь писать, мы с малышом станем тебе обузой. Будем раздражать. Разве это жизнь?
— Попали мы в переплет. Это уж точно.
— Давай не будем думать обо всем в мрачном свете. Ведь это может быть приключением. Крупной ставкой. В конце концов, возможно, мы окажемся на самой вершине.
— Не знаю, что бы я делал без тебя, дорогая.
— Покупай билеты. Я попрошу денег у твоих родителей. Они хотят помочь.
— Они хотят, чтобы я чувствовал себя обязанным. Не возьму от них ничего.
— Не бери. Возьму я — на ребенка.
— А что, если мне написать последние репортажи для «Уикли»? Напрячься и выдать семь или десять материалов, а потом уйти. С деньгами от газеты и с помощью из Оук-Парка мы можем набрать тысячу долларов на дорогу. Поедем с тысячей и молитвой.
— Как раз то, что надо.
После наступления 1924 года, как только стало ясно, что малыш может благополучно перенести путешествие, мы сели на поезд до Нью-Йорка, а там поднялись на палубу «Антонии», направлявшейся во Францию. Малыш к этому времени приобрел домашнее имя Бамби — он был такой круглый и плотный на ощупь, как игрушечный медвежонок. Я туго заворачивала его в одеяла, укладывая на пароходную койку, говорила с ним и разрешала играть с моими волосами, а Эрнест тем временем находил кого-нибудь на палубе и заводил ностальгический разговор о Париже. Что до меня, я осталась бы в Торонто и на год, и на пять лет, если б это было хорошо для Бамби, но мне такая задержка далась бы намного легче, чем Эрнесту. У других мужчин хватает сил до поры до времени держать все внутри, но Эрнест мог совсем потерять себя. В Париже все дружно удивлялись, как нам удалось совершить такой переезд, но меня это не волновало. Теперь нужно быть сильной за двоих — Эрнест в этом нуждался, и я не должна его подвести. Буду экономить, обходиться необходимым и ни на что не жаловаться — в конце концов, это мой выбор. Я выбрала его, писателя, жизнь в Париже. Нам не светит обычная жизнь.