Миссиология — это размышления о том, как мы смотримся в глазах не-христиан. В чем правда и в чем неправда этих не-наших представлений о нас. Как можно изменить эти представления.
Школы таких исследований в православии нет. Миссия — была и есть, миссиология — только зарождается.
В частности, потому, что хотя миссия и была в нашей истории, но традиции миссии в православии — не было.
Миссия, чтобы стать традицией, должна являть себя не как разрозненные факты внехрамовой проповеди, не связанные между собой и разбросанные по разным столетиям и странам, а как златая цепь преемственности, передачи опыта и наставничества в миссионерстве. Если бы даже такая традиция и была, она в XX веке была раздавлена.
Вот ряд вопросов, значимых для исследователя православного миссионерства:
1. Была ли традиция православного миссионерства?
2. Была ли она зафиксирована?
3. Были ли сохранены конкретные средства миссии, включая аргументы проповедника?
4. Была ли эта традиция самовоспроизводима? Была ли здесь преемственность, предполагающая научение более поздних миссионеров от более ранних?
5. Есть ли сегодня возможность войти в эту преемственность?
6. Как Церковь относилась в былые века и сейчас к миссионерским страницам своей истории и жизни?
7. Как перенести былые миссионерские находки в сегодняшний день? (Простой пример к последнему вопросу: все православные согласны в том, что святые Кирилл и Мефодий верно сделали, что перевели Литургию на понятный славянам язык[703]. Но что значит сегодня быть верным заветам славянских апостолов — служить на славянском языке IX-го века или на языках, понятных современным людям? Являемся ли мы учениками Кирилла и Мефодия тогда, когда храним и воспроизводим их переводы молитв на старославянский язык или же когда пробуем приблизить эти же молитвы к пониманию современных людей? (Кстати, Синод наследовавшей святым братьям русской Церкви лишь в 1883 году разрешил служить литургии на языках инородцев[704]…).
Признаюсь, что для меня православие — это то, чему меня учили в Московской духовной семинарии и академии. И вот я оглядываюсь в академической жизни — и не вижу православной традиции подготовки к миссии и советов по осуществлению миссии.
Для меня это печально. Я всегда радуюсь, когда есть возможность сделать что-то не по своей воле, на кого-то переложить бремя выбора. Я бы сделал так с радостью и в этом случае, но раз такого «Типикона миссионера» нет, то приходится рисковать.
Я сам преподаю миссиологию в Московской семинарии, и больше всего мне хотелось бы взять учебник о традициях миссионерства, стряхнуть пыль с издания прошлого века и начать зачитывать: миссионер должен делать раз, миссионер должен делать два. Но где же взять такой учебник? Где зафиксирована эта традиция?
Парадокс: христианство в первые века своего существования распространилось на полмира, сотни народов были обращены в христианство, но мы не помним, как это произошло. Миссионерскую память отшибло…
В наших современных семинариях «миссиология» — это совсем новый предмет. Еще в середине 90-х годов XX века его не было. От дореволюционной поры учебников и курсов по этой дисциплине до нас также не дошло.
Я, конечно, могу опираться на свой опыт, превращая курс своих лекций во «введение в кураеведение»[705], но мне жаль моих коллег из других семинарий — они находятся в еще более затруднительном положении. У нас едва не все публикации и диссертации по миссиологии — на тему истории миссии. Опять про апостола Павла, Кирилла и Мефодия, про Иннокентиев Иркутского и Московского, про Макариев Московского и Алтайского и Николая Японского.
И преподаватель миссиологии в семинарии обречен в стотысячный раз пересказывать истории этих восьми миссионеров.
Больше на пространстве 20 веков и не найдешь предметов для изучения миссионерского православного опыта (а не для молитвенной памяти). От остальных миссионеров остались лишь имена[706], рассказы об их мученичестве или, напротив, реляции об их победах. Даже если сохранилось нечто конкретное — сегодня это воспринимается как нечто самоочевидное (служение на национальном языке, перевод Евангелия, помощь больным туземцам…) и потому опять же непомогающее в нашем научении миссии для нашего мира[707].
Получается, что миссиология — это история православной миссии. Но это неправильно: история — это лишь один из разделов миссиологии, и притом не самый главный.
И практически нет размышлений и советов о том, как вести миссию сегодня. И совсем нет рассказов о негативном миссионерском опыте — как в истории, так и в современности. Ведь если христиане на планете в меньшинстве — значит, что-то у нашей миссии не удалось! Но что же именно? Для ответа на этот вопрос надо понять, что миссиология — это прежде всего разговор не о наших триумфах, а о наших ошибках. Почему при всей дивной красоте Евангелия мир до сих пор не стал христианским? Почему двенадцать апостолов смогли выстоять в огромной римской империи языческой, а потом десятки миллионов христиан оказались миссинерски неприметны?
Вот бы найти в истории нашей Церкви полемику миссионеров между собой о методах и аргументах миссии! Уж чего не отнять у византийских церковных писателей — так это готовности к полемике и к обвинениям по любому поводу. Но анафем, осуждающих неверные миссионерские методы, нет. И канонов о правильной миссии тоже нет. И споров о том, как донести Евангелие до других народов, не велось. Верный признак того, что и самой этой работы просто не было.
Так есть ли миссионерская традиция в православии, и можно ли ей следовать также, как мы следуем догматической традиции, иконописной или литургической?
Это вопрос не столько исторический, сколько богословский. Православное богословие порицает концепцию «догматического развития». Предполагается, что полнота Богопознания была дана апостолам. К апостольскому Богопознанию мы прибавить ничего не можем. Со временем могут уточняться лишь формы перевода этого таинственного (мистического) Богопознания на язык человеческой речи и культуры[708].
Миссия не то что не чужда Церкви, а является ее основным призванием, и значит, миссионерское предание в Православии должно быть. Но вот его оформления в ясно собранные формулы и примеры до сих пор не произошло.
Каждый хоть малость богословски образованный православный христианин знает, как надо и как не надо мыслить о Христе. Он знает, например, что можно сказать о Христе, что он несет на Себе наши грехи, но нельзя сказать, будто в Нем живет какой-то Его собственный грех. Но есть ли такое, столь же общепринятое в Церкви «миссионерское правило»? Есть ли такой опыт миссионерства, который бы в памяти и в учении Церкви был бы ясно закреплен как позитивный и как негативный?
Если бы у нас было непрерывное и чтимое церковью миссионерское предание — то среди великих годовых церковных праздников был бы день, посвященный воспоминанию и празднованию Нагорной проповеди.
…Это вообще чрезвычайно интересный вопрос, относящийся к «основам православной культуры» — как и почему те или иные эпизоды новозаветной истории определяются в качестве предметов особой и торжественной ежегодной памяти, а другие евангельские страницы теряются в общем течении будничных чтений. Почему у нас нет праздника изгнания торговцев из храма? Почему нет соответствующей иконы? Почему у католиков есть день Нагорной проповеди (1 мая), а для нас Христос учащий не стал предметом праздничных воспоминаний? А еще — почему у нас на каждом церковном прилавке лежит сериал «Чудеса XX века», но почему не издаются сборники «Любовь XX века»?..
Факты миссии, несомненно, в истории Церкви были, но отчего они не фиксировались? А если и обращали на себя внимание хронистов — то своим результатом, но не своим методом (исключение — метод чудотворения, для хронистов более важный, чем даже результат).
Был труд одиночек-энтузиастов. Даже по одному на столетие их не вспомнить. То есть — может, их было и больше, но в церковной памяти остался лишь с десяток имен. А такая ограниченность, согласитесь, характеризует и саму эту память, точнее — ееориентированность, критерии, по которым она что-то в себе сохраняет, а что-то считает малозначащим[709]. То, что в наших учебниках и святцах так мало послеапостольских миссионеров, означает, что церковное сознание (майн-стрим) не считало их труд чем-то значимым.
Кстати, и в трудах восточных Отцов не встретишь упоминаний о знакомых им священниках или епископах, которые в их время или чуть раньше отправились на миссию за пределы Империи.
Вот передо мной книга протестантского историка Филиппа Шаффа «История христианской Церкви». Ее второй том на почти шестистах страницах озирает историческое пространство длиной в 225 лет (100–325 гг). Вновь подчеркиваю: автор — протестант конца XIX века, а значит, человек, считающий миссионерство важнейшей частью церковной жизни и полагающий, что именно до-имперское христианство было образцовым. Но глава о миссии занимает у него лишь 12 страниц. Больше материала не сохранилось…
Понимаю, что вообще очень много источников по истории православного миссионерства утрачено. С упоминания о горьких потерях принято начинать излагать историю православной миссии[710]. Это верно, что утраты огромны. Но если уж горели библиотека или архив — то со всеми находившимися в ней книгами. Или же выгорали только миссиологические отделы? Однако, аскетические «советы старцев» сохранились очень хорошо. Наставления монахов для монахов о том, как стать лучшими монахами дают весьма детальное представление о жизни древнего монашества. Ересеологическая литература также достаточно полна. Число дошедших до нас святоотеческих творений «на такого-то» или «против такого-то» весьма обширно.
Так что сохранившиеся источники должны были сохраниться пропорционально. В каком соотношении они находились с иными свидетельствами Церкви о своей жизни в те столетия, в таком же соотношении они и ложатся на стол современным исследователям.
Конечно, мы не все знаем об истории миссии. Но мы знаем, что сама эта история была для византийцев гораздо менее интересна, чем разборки с ересями или рассказы о чудесах. Например, не сохранилось ни одного византийского документа, где бы упоминалось о деятельности Константина и Мефодия (в т. ч. и в документах патриарха Фотия).
Так почему же церковная память древней Церкви оказалась способна к фиксации опыта догматического и аскетического, чудотворного и канонического, но не к фиксации и хранению опыта миссионерского?
Чудеса Христос не заповедал творить. К посту не призывал. Нет в Евангелии и призыва писать учебники догматического богословия. Зато есть в нем призыв «идите и научите все народы». Именно — учите, а не «изумляйте чудесами»…
Но отчего-то опыт исполнения именно этого прямого повеления Спасителя не заинтересовал церковную память и хронистов. И читаем мы в хронике Георгия Амартола — «При этом блаженном Константине к святому крещению пришли и жители внутренней Индии, и иверы, и армяне все окончательно уверовали во Христа со своим царем Тиридатом, благодаря многострадальному великомученику Григорию, архиепископу их. И было землетрясение в Кампании, и 13 городов рухнуло. И исчезновение солнца было в третьем часу дня, так что звезды на небе показались. А в Мелитинской стране змеи всякого рода собрались, в течение пяти часов взвивались и бились и убивали друг друга»[711]. И все это — наряду. Обращение народов — в ряду с иными диковинками…
Не симптом ли это какой-то очень древней и устойчивой болезни церковного сознания?
О немногих древних миссионерах, чтимых церковной историей (за исключением апостола Павла), мы не знаем почти ничего. Не знаем самого главного:
— как они изучали местную культуру и как обретенное знание влияло на их проповедь? — как именно они преодолевали культурные границы?
О том, что эти барьеры серьезно препятствуют служению даже святого и равноапостольного проповедника — мы знаем из жизни святителя Николая Японского. «Отец Николай засел за язык и литературу японцев, и изучал все это не разгибая спины в продолжение восьми лет. Прочитал с учителем китайских классиков, прочитал японскую историю, прочитал разные сочинения японских писателей древнего и нового времени (в этой области отец Николай и среди японцев может быть назван специалистом). Затем пошел буддизм. Отец Николай начал приглашать к себе бонз (буддийских духовных) и с ними прочел добрую часть трудной для понимания (даже непонятной без хорошего комментария) буддийской литературы. Читал все это с увлечением, весь отдаваясь своему делу. Учителя не выносили такой напряженной работы, требовали себе отдыха, тогда отец Николай нанимал себе двоих-троих учителей, и все читал и читал, стараясь проникнуть в душу японского народа, просветить который светом Христовым он приехал»[712]. — как одолевали языковой барьер?
Сравним традиционно-агиографический образ апостола и современный: «И выпала по жребию Индия Иуде Фоме апостолу. И он не пожелал идти, сказав: "Не имею я сил для этого, и муж я еврейский, как индийцев могу учить?". И явился ему Господь наш в ночном видении и сказал: "Не бойся, Фома, ведь благодать моя, с тобою она"»[713].
И: «Приехав в Японию, я, насколько хватило сил, стал изучать здешний язык. Много потрачено времени и труда, пока успел я присмотреться к этому варварскому языку, положительно труднейшему в свете, так как он состоит из двух: природного японского и китайского, перемешанных между собою, но отнюдь не слившихся в один. Недаром когда-то католические миссионеры писали, что японский язык изобретен самим дьяволом с целью оградить Японию от христианских миссионеров»[714]. «Рассказывают, что в первые годы изучения японского языка отец Николай часто ходил школу вместе с японскими детьми, сидел с ними за одной партой и учился изо всех сил. Однажды смущенный учитель вынужден был повесить объявление: "Бородатому иностранцу не входить!"»[715]. — как начинали свои беседы? — как находили первых собеседников и учеников?
(Исключение — о котором, кстати, мы не можем узнать из современных изданий Житий Апостолов[716] — это эпизод из «Деяний Марка»: Апостол Марк, идя по Александрии, разорвал свой башмак и зашел к первому встретившемуся башмачнику починить его. Во время починки башмачник Анниан уколол себе палец и при этом невольно воскликнул: «8iq ©eoq» («единый Боже!»), что и послужило для апостола удобным поводом начать свою проповедь. Естественность происшествия располагает к мысли, что мы стоим на почве живого исторического воспоминания. Этот Avviavoq и был первым преемником евангелиста на александрийской кафедре[717].
Аналогичная миссионерская практика была и у преподобного Макария Алтайского: он советовал миссионерское действие начинать в бане… Мол, придет к миссионерскому стану семья кочевников, и надо будет их отогреть, накормить, а потом отвести в баню. Батюшка — с мужчинами и мальчиками, матушка — с женщинами и девочками. Матушка будет учить туземцев мыться и мыть детей, будет сама умывать им ноги — и «при этом случае или старица или младшая мать воскликнет Эй Кутай (О, Боже!) и таким образом будет принят этот первый урок оглашения в бане».
А в 90-х годах XX века в Донецке кришнаиты поехали на микроавтобусе в свою миссионерскую поездку. Естественно, по дороге они дружно пели свою мантру — «Хари, Кришна, хари, Рама!». Увлеклись так, что автобус на повороте занесло и он стал опрокидываться… И вот тут все кришнаиты дружно и отнюдь не на санскрите воскликнули — «Господи, помилуй!».
Эта черта человеческой религиозности давно была подмечена христианскими апологетами. «Не спрашивай имени Бога: Бог — Его имя. Убери лишние имена — и ты узришь Его славу»[718]). — как адаптировали свое свидетельство к образу местной жизни? — какие аргументы они использовали? — как различали они особенности религиозные и национальные?[719] — где проходила у них граница терпимого и полемического отношения к иным национальным традициям?
Византийские жития апостолов ничего не говорят ни об их аргументах, ни о проблеме культурного конфликта. Миссионерство для авторов и читателей житий — Божьечудо, а не человеческий труд. Истинный субъект миссии — Сам Христос, Который просто действует через своих апостолов.
Апокрифично-житийные апостолы идут по миру в окружении чудес. Любое их слово сразу достигает успеха или ведет к физической гибели упорствующих. «Множество чудес совершалось ими тогда силой Духа Божия, так что после первой же проповеди все до единого человека с готовностью воспринимали душой своей веру в Создателя всего мира» [Eeceeui1 Церковная история. 1, 37). Об апостоле Андрее повествовалось, что в черноморском Синопе, «городе людоедов», он приказал статуе извергать из себя морскую воду. «И убивала вода их скот и их детей». Когда же эта вода затопила весь город, каннибалы закричали — «Веруем в тебя, бог чужого человека!»…[720]
Кроме того, апокрифы, на основе которых и составлялись позднее церковные жития, были написаны в еретической — гностической — среде. Потому даже те проповеди, что влагаются в уста апостолов, зачастую бывают далеки от православия, а сами апостолы главным в своей проповеди якобы считают возвещение безбрачия — за что и страдают (так, апостол Андрей был убит после того, как у проконсула Егеата его новокрещеная жена Максимилла стала уклоняться от своего супруга, вместо себя подсылая в его спальню свою служанку).
Причем, по мнению некоторых византийских писателей, апостолы и сами не понимали, что говорят на других языках («И самые слушатели давали им знать, что это — чудесный дар; потому что апостолы не понимали, что известное выражение было парфянское, но узнали это от слушателей» (Блаженный Феофилакт Болгарский. Толкования на Деяния, 2))[721].
Очевидно, что при таком понимании миссия принципиально нетехнологична. Научить ей нельзя. Ее плодам можно лишь дивиться. И значит, опять современный миссионер не сможет научиться у них искусству полемики и проповеди.
Вот очная ставка языческих философов, вступившихся уже в константиново время за свою родную старину, и христианского епископа (святитель Александр Константинопольский): «Когда философы сошлись и хотели было все разговаривать, епископ потребовал, чтобы они избрали одного, кого им угодно, и чтобы другие во время беседы хранили молчание. Этот один только что начал свою речь, Александр сказал ему: wBo имя Иисуса Христа повелеваю тебе не говорить", — и у человека вдруг связались уста; он замолк» (Созомен. Церковная история. 1,18). Церковный хронист рад, что «человека, и притом философа, с такой легкостью лишили слова», и с радостью повествует об этом чуде. Но ведь это чудо замкнуло уста не только язычникам, но и христианскому проповеднику, ибо сделало ненужным его собственное слово, и в итоге мы не узнали, как могла бы в это уникальное время развернуться столь интересная дискуссия.
Вот несомненный и успешный древний миссионер — святитель Григорий Чудотворец (Тавматург, Неокесарийский). Когда около 245 года он пришел как епископ в свой город, в нем было только 17 христиан[722]. К исходу его жизни в городе осталось лишь 17 язычников[723]. Но есть удивительное противоречие в рассказах о нем. С одной стороны, подчеркивается его уникальное образование, полученное, в частности, у Оригена. Но при этом ни слова не сказано о том, как же он применял эти свои знания в проповедническом труде. «Особо славился он знамениями и чудесами, которые совершал во время своего епископства к великой славе церквей» (Иероним. О знаменитых мужах. 65). И всё.
Если миссия — это чудо и только чудо, то готовить миссионеров нельзя. О повторении чуда можно лишь молиться.
Увы, уже в очень ранние времена в церковной среде торжествует представление об апостольском труде как об уникальном чуде.
Да, апостольская пора чудесна. Но кроме того, что было им дано от Бога, был еще и их собственный пот[724]. И вот эту человеческую составляющую миссии можно изучать и до некоторой степени воспроизводить.
В каждом столетии появляется свой Кирилл или Иннокентий или Макарий. Потом рассказ об этих подвижниках проповеди становится частью семинарской программы. Были, мол, такие удивительные люди… Богатыри, не мы… Но как бы это сделать появление таких людей в Церкви частью ее обыденной жизни, а не редкого чуда?
Есть иконы, явленные как чудо. Но наличие нерукотворных образов не означает же отсутствие центров по подготовке иконописцев и иконописных мастерских. А ведь можно было бы сказать: раз несколько раз Господь Сам являл Свой лик, то ни к чему человеческие потуги самостоятельно творить образы Творца. Подождем, пока сами собой распишутся наши храмы и построятся иконостасы…
Есть и чудесные исцеления. «Дарование чудодейственных исцелений может Господь и ныне дать, кому восхощет. Но желая сего даяния сверхъестественного, никаких обыкновенных способов, представляемых врачебною наукою, не принимать — не значит ли это искушать Господа? А с Богом все хорошо — и чудо, и добродетель, идущая обыкновенным путем»[725].
В жизни Церкви есть случаи чудесного насыщения. Но экономы монастырей и семинарий все же не только молятся о ниспослании пропитания братии, но и сами трудятся для достижения той же цели. А в семинариях еще и преподают основы приходской бухгалтерии.
Что по настоящему нужно для повседневной жизни Церкви — она научается творить сама (пусть и с незримой Божией помощью).
Возникают обучающие центры, складываются традиции, и в итоге массово воспитываются звонари, уставщики, певцы, иконописцы, священники.
Даже курсы для будущих епископов появились в нашей церковной жизни (кандидаты в епископы направляются на учебу в Академию государственной службы при Президенте РФ: будущие епископы должны знать основы российского права, социологию и т. п. светские премудрости).
Хотя, конечно, и тут можно было бы найти контрдовод из старых церковных преданий — мол, «Одежда священника без рукавов, что обозначает непригодность иерея для человеческой деятельности и во время своего служения во всем зависит от однойтолько Божественной длани и он сам не привносит никакой человеческой инициативы» (Святой Николай Кавасила. Изъяснение священных одежд[726]).
Но есть и контрдовод — в обличениях Августином монахов, которые отказывались от работы, ссылаясь на слова Христа взгляните на птиц небесных, они не сеют, не жнут (Мф 6:26):
«Поистине удивительна затея лентяев исказить Евангелие; они на самом деле становятся "птицами небесными", но лишь тем, что возносятся горе превознесением себя. Но если бы мы заставили их жить согласно со словами Евангелия, так, как они их понимают, то они первые стали бы нас убеждать, что эти слова не надо так понимать. В Евангелии сказано про птиц небесных, что они "не собирают в житницы". Почему же эти монахи, не работая подобно птицам, хотят иметь полные житницы? Почему они то, что собирают с труда других, прячут и сохраняют для ежедневных надобностей? Почему они мелют зерна и варят пищу? Ведь птицы этого не делают! Почему они убеждают других служить им и готовить и приносить им пищу? Пусть они нам покажут, кто прислуживает птицам небесным. Пусть они поднимутся на более высокую степень благочестия и каждодневно, выходя в поле, собирают себе пищу и, насытившись, возвращаются домой. Хорошо было бы, если бы Господь из-за полевых сторожей снабдил рабов Божиих крыльями для того, чтобы их не сгоняли с чужого поля, как скворцов, и не хватали, как воров»[727].
Вот так должно быть и с миссионерством. Тут тоже надо пройти нормальный путь: от чуда к «технологии».
Нельзя миссию строить лишь на энтузиазме отдельных людей. На общецерковном уровне необходимы институции, которые а) сами вырабатывали, копили и обобщали бы миссионерский опыт; б) передавали его молодым; в) помогали бы в реализации миссионерских проектов и г) давали бы средства для их реализации.
У нас же до сих пор не совершился переход от восприятия миссии как чуда (чудомиссии) к миссии как школьной традиции. Миссия в истории православной Церкви — всегда чудо, и почти никогда — систематическая работа.
Отсылка к чуду есть отказ от слова, от усилия запоминания и мысли. Рассказ о чуде закрывает проблему; миссионер становится чудотворцем, а это исключает отождествления читателя с миссионером. У чудотворцев нельзя учиться, ибо их опыт не зависит даже от них самих.
Любая же учебная дисциплина, и миссиология в том числе, должна предлагать научение и подражание.
Поэтому и миссиология должна говорить о продолжении апостольской традиции служения Христу словом, а не тавматургией.
Вновь говорю: моя профессиональная задача в стенах Духовной Академии — найти православную, святоотеческую миссиологическую традицию, собрать воедино свидетельства о ее прорастании.
Но я не смог найти ни одной миссионерской школы за первые 18 веков истории Церкви — так, чтобы одни миссионеры учили у других, перенимали их опыт. Мы знаем, как перенимали друг у друга аскетический и духовнический опыт афонские, оптинские или глинские старцы. А как миссионеры учили своих учеников разговору с чужими?
Вот рассказ о проповеди Евангелия в Эфиопии (источник говорит об «Индии») в 330-х гг.: «Когда Фрументий отправился епископом в Индию, такая, говорят, ему была дана от Бога добродетель, что даже знамения апостольские через него совершались, и бесконечное число варваров обратилось к вере. От него в областях Индии и народ христианский пошел, и церкви были устроены, а также получило начало священство» (Руфин Аквилейский. Церковная история. 1 (11), 9).
Эта запись (403 г.) отстоит от описываемых в ней деяний всего на полвека.
К 440-м годам этот рассказ звучит так: «Удостоенный епископства, Фрументий опять прибыл в страну индийцев, сделался проповедником христианства и соорудил там много молитвенных домов. При помощи Божией благодати, он творил немало знамений и, вместе с душою, часто исцелял тела людей» (Сократ Схоластик. Церковная история 1,19).
Чуть позже (450 г.): «Фрументий оставил отечество и, не обращая внимания на обширность моря, отправился к тому необразованному народу и при помощи божественной благодати усердно просвещал его. Совершая чудеса апостольские, он уловлял людей, пытавшихся противоречить его учению, и сила знамений, подтверждая его слова, ежедневно пленяла тысячи» (Феодорит Кирский. Церковная история. 1,23).
У Созомена (около 450 г.) читаем: «А чтобы знать, что и у индийцев этот необыкновенный случай — принятие христианской веры — зависел не от человеков, как полагают некоторые вольнодумцы, необходимо рассказать и о причине, по которой рукоположен был Фрументий… Сам Бог прославил его, совершив чрез него много дивных исцелений, знамений и чудес» (Созомен. Церковная история 2,24)[728].
Наконец, составленный в середине X века константинопольский Синаксарь вносит последний штрих: «Он не только лечил бесноватых и любые болезни, но и сам наказывал тех, кто противоречил ему и не слишком быстро принимал то, что он говорил — в кого-то он вселял беса, на другого насылал сухоту, третьему обращал глазное зрение в слепоту. Все они тотчас прибегали к его помощи и начинали веровать в Христа»[729].
Как видим, с течением лет рассказ о чудесах конкретизируется и разрастается, а число самих чудес удваивается, причем становятся они «все страншее и страншее». Но ни одного миссионерского аргумента так и не пересказывается[730]. И, кажется, не только греческие хронисты не знали, что же пересказать о трудах миссионеров, но и ученики этих чудотворцев также не хранили в памяти их доводы. И потому уже в пятом веке Эфиопия, вроде пораженная чудесами Фрументия, возвращается к язычеству[731].
Научить «совершать чудеса апостольские» сегодня, пожалуй, никто не сможет. Чем восполнить нечудотворность миссионеров? Приказами, как император Констанций?[732]Или молчанием?
Читаем рассказ о равноапостольной Нине (Сократ Схоластик 1,20) — и видим повествование о трех последовательных чудесах, но ни одной беседы.
Из таких чудообильных рассказов следует лишь то, что их нельзя использовать в учебных целях в качестве святоотеческого учебника, обучающего тому, как беседовать с «пытающимися противоречить».
Вот редчайший случай описания миссионерского контакта очевидцем:
Блаженный Феодорит, епископ Кирский, рассказывает эпизод из жизни Симеона Столпника: «Однажды я подвергся величайшей опасности. Симеон приказал исмаилитам подойти и получить у меня святительское благословение, сказав, что они сподобятся от этого большой пользы. Они же, по-варварски сбежавшись, одни стали тянуть меня спереди, иные сзади, третьи с боков. Те же, кто отстал от других, подбегали и, протягивая руки, одни дергали меня за бороду, другие хватали за одежду. Я бы задохнулся от их жаркого напора, если бы [Симеон] громким криком не разогнал их всех. Вот… такое сияние богопознания рассеивал столп среди варварских душ. Известен мне и другой такой же случай, который с ними произошел. Некое племя умоляло божественного мужа послать молитву и благословение их вождю. Другое же присутствовавшее там племя возражало, что благословение нужно послать не ему, а их собственному предводителю: мол, первый — беззаконнейший, а второй чужд всякого беззакония. Тут началась борьба честолюбий и варварская свара, а кончилось тем, что они кинулись друг на друга. Я принялся многословно уговаривать их успокоиться, поскольку, мол, у божественного мужа хватит благословения и на того, и на другого. Но одни отвечали, что [вождь второго племени] вообще не должен сподобиться благословения, а вторые пытались оставить без благословения [первого вождя]. [Симеон], пригрозив им с высоты [своего столпа] и обозвав их псами, еле-еле погасил распрю» (Феодорит Кирский. История боголюбцев, 26,13–14)[733].
Что мы видим: миссионер здесь это не тот, кто идет к варварам, а тот, кто просто ушел от других христиан. Он хотел одиночества, а не контакта. Причина интереса варваров к нему — не его слово о Христе, а чудеса… Из слов же подвижника, обращенных к ним, одно стоит подражания, а другое — вряд ли. Доброго внимания заслуживает смирение святого перед епископским саном (миссионер должен учить своих слушателей жизни в реальной Церкви). А вот если сегодня миссионер станет обращаться к нецерковным людям, честя их «псами» — вряд ли это послужит приращению Церкви…
Другой пример не-нашей миссии: в первой половине Vl века появляется «Житие Симеона Горца». Симеон пришел в горное село, где нашел пустующую церковь и полное забвение всех реалий и терминов христианской жизни. Он попробовал воцерковить их детей, но родители воспротивились созданию школы — дети, мол и так при деле: коз пасут. Когда Симеон все же обещанием подарков собрал к себе детвору, родители стали возмущаться. Многие забрали детей, но те по молитве Симеона умерли, после чего остальные родители уже не препятствовали его педагогической деятельности[734]. Похоже и повествование составленного в середине X века константинопольского Синаксаря о миссионерстве святителя Фрументия, апостола Эфиопии.
Возьмем ли на вооружение «порчу» в миссионерских целях?
Из более поздних времен мы узнаем о том, как истощание чудес и отсутствие аргументов приводили к «миссионерскому насилию». «Сигурд епископ надел все свое облачение и пошел на нос корабля конунга. Он велел зажечь свечи и стал кадить. Потом он поставил распятие на нос корабля и читал евангелие и многие другие молитвы. Когда они подплыли к усадьбе Рауда, у берега стоял его большой корабль. Олав конунг[735] сразу же поднялся со своим войском к усадьбе. Они бросились к покою, в котором спал Рауд, и взломали дверь. Люди ворвались в покой. Рауд был схвачен и связан, других людей, которые были там, убили или взяли в плен. Конунг велел привести к нему Рауда и предложил тому креститься." — Я не буду тогда, — говорит конунг, — отнимать у тебя твое добро. Я буду твоим другом, если ты будешь дорожить этим". Но Рауд яростно отвергнул это предложение, сказал, что никогда не поверит в Христа, и очень богохульствовал. Тогда конунг разгневался и сказал, что Рауд умрет самой худшей смертью. Он велел взять Рауда, привязать его лицом вверх к бревну и вставить ему палку между зубов, чтобы его рот был открыт. Затем он велел принести змею и приставить ее ко рту Рауда. Но змея не захотела вползти в рот и лезла, извиваясь, назад, так как Рауд дул на нее. Тогда конунг велел принести пустой стебель дудника и вставить его в рот Рауду. А некоторые люди рассказывают, что конунг велел вставить ему в рот свою трубу. Змею заставили вползти, поднеся к ее хвосту раскаленное железо. Она вползла в рот Рауда, а затем в горло и прогрызла ему бок. Тут Рауд простился с жизнью. А всех людей, которые были с Раудом, конунг велел крестить, а тех, которые не хотели креститься, он велел убить или пытать»[736]. Были эти подвиги совершены Олавом Трюгвассоном около 995-1000 годов в Норвегии. И хотя епископ был латинский, но еще (до 1054 года) — православный…
Явно, что не потрясенность Евангелием были и причиной обращения бургундов: «Есть варварский народ, живущий поту сторону реки Рейна и называющийся бургундами. На них непрестанно нападали гунны, опустошали их страну и нередко многих убивали. Находясь в столь затруднительном положении, бургунды решились обратиться к какому-либо Богу. А так как они заметили, что Бог римлян сильно помогает боящимся Его, то все единодушно обратились к вере во Христа. Посему, находясь в одном галльском городе, они просили епископа о христианском крещении. Епископ приказал им поститься семь дней и, огласив их верою, в восьмой день крестил их и отпустил назад. Тогда они смело пошли против своих тиранов, и надежда не обманула их, ибо, когда царь гуннов, по имени Оптар, ночью умер от обжорства, бургунды напали на гуннов, лишившихся вождя, и в малом числе сразившись с многочисленными неприятелями, победили их. Бургундов было только три тысячи, а число пораженных гуннов простиралось до десяти тысяч. С тех пор этот народ пламенно привержен был к христианству» (Сократ Схоластик. Церковная история 7,30).
О Хлодвиге, основателе французской монархии, говорят, что он был тверд в языческой вере, пока не увидел свою армию на грани уничтожения. Дело было при Толбаке (теперь Цюльпих), и франки были одолеваемы алеманами. Тогда Хлодвиг взмолился: «Бог христиан! Бог, которому поклоняется моя жена Клотильда (Хродехильда), помоги мне победить, верую в Тебя! Если Ты даруешь мне победу над моими врагами и я испытаю силу Твою, которую испытал, как он утверждает, освященный Твоим именем народ, уверую в Тебя и крещусь во имя Твое. Ибо я призывал своих богов на помощь, но убедился, что они не помогли мне. Вот почему я думаю, что не наделены никакой силой боги, которые не приходят на помощь тем, кто им поклоняется. Тебя теперь призываю, в Тебя хочу веровать, только спаси меня от противников моих» (Святитель Григорий Турский. История франков 2, 30). Неожиданно явился ему ангел Божий с ветвью лилии и сказал, чтобы отныне он сделал этот цветок своим оружием и завещал ее своим потомкам. В ту же минуту воины Хлодвига почувствовали необычную силу и мужество, бросились на врагов, которых заставили бежать. После этого епископ Ремигий сказал Хлодвигу знаменитые слова: «Поклонись тому, что сжигал, и сожги то, чему кланялся» (Святитель Григорий Турский. 2,31). Так Хлодвиг крестился с тремя тысячами своих воинов в 496 году, а лилия для Франции стала эмблемой королевской власти.
Так же и у шведов: Ансгар, которого нередко называют «апостолом Севера», проповедовал в Скандинавии и Дании в IX веке. Автор его жития говорит: «Армия необращенных шведов, осаждая город, столкнулась с неблагоприятными обстоятельствами. Воины бросили жребий, чтобы вопросить, помогут ли им их боги. Узнав об отрицательном ответе, шведы струсили. Однако некоторые торговцы, вспомнившие учение Ансгара, предложили вопросить Христа, Бога христиан. Ответ был благосклонный, осажденные потерпели поражение, а победители, возвратившись домой, прославили Христа постами и милостыней в пользу бедных».
В жизни Церкви есть свои потери, а не только дары и находки. Потерялась скиния Завета, потерялись скрижали Моисея, потерялось первое послание апостола Павла к Коринфянам. Потерялся дар говорения на языках ангелов. Терялись и люди, однажды найденные для Христа, и целые народы. Среди потерянных Церковью народов — некогда крещеные чеченцы[737]. Потерялись (точнее, в XVI веке были уничтожены русской иерархией) книги, переведенные святителем Стефаном Пермским на язык зырян…[738]
Среди наших утрат — апостольский опыт. В толковании слов Христа, призывающих «научить вся языки» ни у Златоуста, ни у Иеронима не видно и попытки отнести эти слова не только к 12 апостолам, но и к последующим поколениям христиан[739]. От прочих поколений христиан Златоуст в этом слове ожидает не проповеди, а милосердия и жертвенности. Великая вещь, конечно — но все же не миссия… Ефрем Сирин и Феофилакт Болгарский в своих толкованиях Евангелия вообще не обращают внимания на этот призыв Христа…
По верному выводу С. Иванова, даже прямые слова Христа, призывающие к проповеди по всей Вселенной, воспринимались в Византии не как программа практических действий, а как эсхатологическое пророчество, чье осуществление должно стать результатом Божественного акта, а не человеческого усилия.
Произошла весьма странная вещь. Апостольские послания, призывающие к проповеди, были восприняты как исчерпание темы. Травмирующими миссию оказались именно радостные апостольские строки об обращении всей вселенной — Рим 10:18 и Кол 1:23. Слишком многие читатели решили, что вся — так вся. Миссия закрыта.
Вот Тертуллиан в сочинении «Против Иудеев» восклицает: «Да в кого же, как не в Христа, уверовали все народы? Да в кого же уверовали и другие народы: Парфяне, Мидяне, Эламиты, жители Месопотамии, Армении, Фригии, Каппадокии, Понта и Асии, Памфилии, Египта и частей Африки, находящихся за Киринеею, и жители Рима, и жившие тогда в Иерусалиме Иудеи, и другие народы, и разные обитатели Гетулии, многочисленные жители Мавритании, все пределы Испании, разные народы Галлии, и недоступные для римлян места Британии, но подчиненные Христу, а равным образом — Сарматы, Даки, Германцы, Скифы и многие отдаленные народности и многие острова и провинции, неизвестные нам, которых мы не можем и перечислить».
Тут справедлива реплика В. Болотова: «Христианский оратор исчерпывает весь запас своих географических сведений без наличной возможности конкретными фактами подтвердить все эти multae — diversae — omnes. Это видно из того, что он ссылается не на современные ему данные, а на книгу Деяний апостольских, включая сюда христиан стран ему неизвестных даже по имени (abditarum — ignotarum — minus possumus). Но что, кроме фраз, можно сказать о неизвестных народах? Когда Тертуллиану приходится говорить не одни фразы и указывать собственные имена, то он пользуется книгой Деяний и из повествования о дне пятидесятницы выписывает названия народностей. Нового, в сущности, он прибавил немного: Армению да Африку, в которой сам жил. Таким образом, Тертуллиан черпает имена народностей отовсюду, не справляясь, имеются ли определенные данные о распространении христианства у этих народностей. Когда же речь идет о количестве христиан, он пользуется выражениями: "omnes","plures","universi"»[740].
Через полтора века также слишком буквально понимая итог апостольского труда, Златоуст настаивает, что «слово Христово достигло пределов вселенной в течение 20 или 30 лет»[741].
Так же и у святого Патрика: «Мы видели это, и это исполнилось. Воистину, мы свидетели тому, что Евангелие проповедано везде, где только живут люди» (Исповедь святого Патрика, 34).
Ну, а коли так, то время миссии ушло; она замкнута в прошлом, ибо все уже сделано… Удивительно, что даже слова Христа И проповедано будет сие Евангелие Царствия по всей вселенной, во свидетельство всем народам; и тогда придет конец (Мф 24:14) воспринимались Златоустом не как призыв к действию в настоящем и будущем, а как рассказ о прошлом. По его пониманию, в этих строках речь идет о конце «не мира, а Иерусалима»…[742]. И тогда призыв ко вселенской проповеди относится только ко временам до падения Иерусалима, а, значит, ко времени жизни апостолов и только к их труду. Но не к нам…
Византию подвела ее привычка слишком доверять словам, отождествлять символы и реальность. Если империя — это экумена, а империя назвала себя христианской, значит мир уже христианизирован. Если ромейское царство считает себя Христовым, значит оно и есть Царство Божие. И потому имеет право судить и казнить[743]. Никакое количество подлостей, творимых ромейскими кесарями, никакие язвы церковной жизни, никакие вторжения вроде бы уже несуществующих не-христианизированных варваров не могли отбить ни кусочка из этой хорошо подогнанной под себя, а не под реальность, сияющей византийской идеологической мозаики. По меткому замечанию отца Александра Шмемана, греки до сих пор, кажется, не знают, что Констанинополь пал…
Историки отмечают, что «интерес к географии в Византии исчезает после Vl века»[744]. Но если неинтересна география — то неинтересна и жизнь других народов и тем более нет напряженного желания миссионерского странствия к ним.
Ну как, скажите, могла христианская Империя быть столь равнодушна к духовной судьбе арабов? Арабы веками жили с византийцами бок о бок. Многие арабские племена населяли пространства, прямо подвластные империи (нынешние Сирия и Иордания). Другие же племена были достаточно зависимы от империи. Даже в конце Vll века, при императоре Юстиниане Il арабский халифат обязан был платить Византии за каждый день без войны 1000 золотых монет, одного раба и одного коня[745].
Миссия не была невыполнима. Ряд арабских племен — те, что жили в Империи и по берегам Красного моря — приняли христианство. К ним около 350 года император Констанций Il отправил (арианскую) миссию в Аравию. «Филосторгий сообщает, что Констанций направил послов к тем самым древним сабеям, которых ныне зовут омеритами. Землю, что они населяют, греки называют Великой и Счастливой Аравией, и простирается она до самого удаленного океана; главный город здесь — Сава, и оттуда некогда приходила к Соломону царица. Народ сей обрезанный, совершающий обрезание на восьмой день; они приносят жертвы Солнцу, Луне и местным богам, впрочем, среди них немало также иудеев. И вот Констанций направил к ним послов, желая обратить их к истинному благочестию; для этого он решил сначала великолепными дарами и дружескими речами расположить к себе правителя этого народа и, подготовив таким образом благоприятную почву, посеять там семена благочестия. Император просил, чтобы прибывающим в те края римлянам и местным жителям, пожелавшим стать христианами, дозволено было возвести церковь, и через послов передал значительную сумму денег на это строительство. Посольство возглавил Феофил Индиец, тот самый, который некогда в юности, еще при Константине, был отправлен к римлянам в качестве заложника дивейцами, которые, хотя их земля — остров Див, именуют себя также индийцами. Ныне же, облеченный полномочиями посла, он удостоился от своих единоверцев рукоположения в епископы. Между тем Констанций, замыслив придать посольству пышность и великолепие, приказал погрузить на корабли двадцать самых чистокровных коней из Каппадокии, присовокупил и многие другие дары, стремясь и восхитить и расположить к себе души этих людей. Феофил же, прибыв к сабеям, постарался убедить их правителя уверовать в Христа и отречься от эллинского заблуждения. А иудеи вынуждены были скрывать в глубочайшем молчании обычное для них упорство в обольщении и коварство, поскольку Феофил достойными восхищения делами не единожды явил непобедимость веры Христовой. Итог посольства был весьма успешен, ибо народный правитель непритворно, всей душою обратился к истинной вере и построил в своей стране не одну, а три церкви, и не на те средства, что привезли с собой послы от императора, но на те, которые он добровольно пожертвовал из своей казны. А Феофил, не жалея ни сил, ни времени, обустроил дела у омеритов, освятил церкви, придал им какое только мог убранство и лишь затем отплыл на остров Див, бывший, как упоминалось выше, его отечеством… По возвращении, хотя он удостоился от императора великих почестей, собственное епископство в каком-либо городе не было ему пожаловано; однако для собратьев по вере он был воплощенным образцом добродетели» (Филосторгий. Церковная история 3,4–5). Плоды этой миссии не были долговечны — в 518 году этот регион уже обращается в иудаизм (и возвращается к христианству после эфиопского завоевания)…
Но отчего же при наличии уже местных арабских кафедр и местного духовенства[746]миссия не пошла дальше — к Индийскому океану?
Отчего арабы-христиане в Vll веке с радостью приняли вторжение и власть арабовмусульман? Это ведь одна из величайших катастрофов в церковной истории, значит, в ней сокрыты важнейшие уроки для нас. Но где же семинарские учебники с рассказом об этой поучительнейшей неудаче? Арабы не понуждали насилием к принятию новой веры. Это хорошо знал святитель Софроний Иерусалимский, убедивший жителей Святого Града без боя сдаться мусульманам.
И тем не менее в исторически чрезвычайно короткий период миллионы людей оставили свое былое христианство и приняли ислам. «Любопытно отметить, что в Месопотамии на почве персидской державы арабы не имели таких легких побед, как в областях Византийской империи. С другой стороны, не бывало случая, по крайней мере, в первые годы арабских завоеваний, чтобы персы, перешедши под власть арабов, непосредственно обращались в мусульманство, между тем как во владениях византийского императора эти случаи были не редки»[747].
Это как же надо было «достать» людей, чтобы столкнуть их на такой путь! Это сколько же насилия должно было прикрываться именем «православия», чтобы вызвать такое отторжение![748] Мусульман встречали как освободителей…
Энтузиазм же самих арабов-мусульман показывает, сколь религиозно одарен был этот народ. Стоило появиться там харизматичному проповеднику (Магомету) — и оказалось, что это племя способно к высочайшей религиозной жертвенности… Такте, кто могли бы стать детьми византийской империи и Церкви, стали ее палачами.
А вот редкий для древнецерковной литературы случай: упоминание древним церковным хронистом еще более древнего миссионера. Евсевий Кесарийский в IV веке вспоминает о Пантене Александрийском, жившем в конце Il столетия. «В то время, говорят, особенно блистал упомянутый муж, воспитанный в правилах стоической философии. Он, по рассказам, проявил такое горячее рвение к слову Божию, что явился смелым проповедником Христова Евангелия у язычников на Востоке и доходил даже до земли индийцев. Многие, да, многие возвещали тогда слово евангельское; по внушению Господню подражали они апостолам, распространяя слово Божие и наставляя в нем. Пантен, один из таких, дошел до индийцев» (Церковная история 5,10).
Есть — факт проповеди. Есть восторженная авторская оценка этого факта. Есть оттенок сожаления о том, что вот были же люди в те времена, были миссионеры — не то что сейчас… Но нет ничего о том — как именно проповедовал Пантен индусам. А поскольку это единственное сообщение об индийской миссии Пантена, дошедшее до нас, то, значит, мы ничему не можем научиться у великого Пантена (тут даже не вполне понятно, о какой именно Индии идет речь — о той, что знакома нам, о Йемене или об Эфиопии).
О Кирилле и Мефодии мы знаем, конечно, больше. Но все равно — слишком мало для того, чтобы учиться миссионерству именно у них. Все подробности их миссионерского труда или очевидны (ну, кто теперь спорит против необходимости перевода Писания и богослужения на народные языки), или слишком ситуативны и не стоят воспроизведения в сегодняшних дискуссиях.
Кроме того, совсем не очевидно — уместно ли поминать именно эти имена при поиске примеров сознательных миссионерских проектов, реализованных Древней Церковью. Обычно говорят, что их миссия к славянам благословлена патриархом Фотием. Но так ли это?
Вернемся к конфликту святителей Патриархов Игнатия (кстати, царского сына) и Фотия. Когда Фотий попросил Константина Философа передать тетрадку с «ересью» патриарху, то, согласно рассказу Анастасия Библиотекаря, ученик восстал на своего учителя. «О, растленная и суетная мудрость мира! Ты бросал стрелы в толпы народа и не знал, что кто-нибудь должен быть ранен. Для всех, конечно, ясно, что как глаза, застланные облаком пыли, не могут видеть вдаль, как бы широко они не были открыты, так и очи мудрости твоей, как ни велики и открыты они, будучи совершенно ослеплены дымом жадности и зависти, не могут видеть пути справедливости. Поэтому и верно сказанное тобою, что ты не думал, чтобы ранил кого-нибудь своим ударом, когда, ослепленный упомянутыми страстями против патриарха, даже не предвидел, что сделал. Зачем ты губишь столько душ, распространяя такое заблуждение в народе».
Ответ Фотия выше (глава «Культурный импорт…») уже приводился: «Не из желания соблазнить предлагал я сказанное, но для испытания, что стал бы делать патриарх Игнатий, если бы в его время обнаружилась какая-нибудь ересь, подкрепляемая силлогизмами. Игнатий, который так гонит любителей светской мудрости. Впрочем, я не думал, чтобы этим учением соблазнить многих».
Детали этого эпизода могут быть придуманы — особенно резкий отказ Константина. «Странно звучит суровое и сухое обличение в устах amici fortissimi. Воздыхание о суетной мудрости мира, так напоминающее Никиту Пафлагона, не вполне идет просвещенному Философу, прошедшему школу Льва и Фотия. Упреки в какой-то жадности и зависти, несправедливость которых бросается в глаза, не мирятся с репутацией viri magnae sanctitatis. Наконец, после такой оценки деятельности и характера Фотия, какая приписывается Константину, не только дружеские, но и всякие отношения между ними должны быть порваны; и этого однако не случилось. Само собой напрашивается предположение, что разговор друзей, точной записи которого, конечно, быть ни у кого не могло, передан Анастасием далеко не точно, а является скорее свободной композицией автора и притом мало удачной. Между друзьями могли возникать философские разногласия и споры: мог Константин, из уважения к Игнатию, и действительно удерживать Фотия от резких нападок на патриарха за гонение науки; но эти факты в обработке Анастасия, руководившегося определенными целями, получили освещение, не соответствующее действительности»[749].
И все же во время второго патриаршества Игнатия в 870 году константинопольский собор своим 11-м правилом осудил именно ересь о двух душах у человека[750]. При этом имя Фотия, однако, не было упомянуто, и потому неправ А. Бронзов, доверчиво переписавший из позднейшего католического источника: «Патриарх Фотий признавал в человеке две души. Поэтому собор, бывший в Константинополе в 869 году (считаемый римскою церковью за 8-й вселенский) определил, что в человеке — одна душа, которой он живет, чувствует и мыслит»[751].
Поэтому, хотя большинство исследователей отрицают правдивость рассказа Анастасия, мне кажется справедливой догадка Рансимэна, предположившего у Фотия хоть и не ересь, но именно анти-игнатиевскую шутку (что, кстати, хорошо сочетается с описанной Продолжателем Феофана (4, 38) моды на «всешутейшие» карнавалы и задирания Игнатия самим царем Михаилом и его окружением).
В пользу же версии о серьезном конфликте Фотия и Константина говорит то, что больше связка Фотий-Константин в истории не появляется. Фотий ни разу не упоминает о Константине и его миссии, притом, что сохранилось более трехсот его писем, но ни в одном из них он не говорит о солунских братьях[752]. В 867 году, т. е. когда моравская миссия (кстати, длившаяся всего три года), уже была почти завершена, патриарх Фотий рассылает «Окружное послание», рассказывая о кознях Рима в Болгарии. Естественно, там естьпункт о величии византийской Церкви и, соответственно, успехах византийской миссии
— «Ибо и жители Армении, закосневшие в нечестии яковитов при содействии нам молитв Ваших обрели силы оставить столь великое заблуждение. Даже варварский и христоненавистный народ болгар отойдя от бесовских отеческих оргий и отстав от заблуждений языческого суеверия, паче чаяния перепривит был к христианской вере»[753]. Но о труде солунских братьев в Моравии тут нет ни слова. Крещение же Болгарии вспоминается лишь в контексте ересеологической и канонической полемики с Римом.
И в Житии Константина не сказано о благословении Фотия на его миссию к славянам; последняя в Житии предстает как чисто императорская инициатива. В Житии Мефодия встречаем показательную фразу — «тогда не смели отказаться ни перед Богом, ни перед цесарем по словам апостола Павла Бога бойтесь, цесаря чтите»(Житие Мефодия, 5). Патриарх в этом эпизоде никак не упомянут. Также стоит отметить, что после миссии к хазарам Фотий принимает участие в судьбе Мефодия, поставляя его игуменом богатого ставропигиального монастыря, в то время как Константин «жил тихо, молясь Богу, пребывая в церкви святых апостолов» (Житие Константина, 13), т. е. патриарх не возложил на него никаких новых послушаний и не вернул ему постхартофилакса.
Кроме того, хотя согласно Житию Константина, князь Ростислав просил прислать епископа, Константин едет в Моравию в сущем пресвитерском сане. Мефодий и ученики Кирилла будут посвящены в епископа и пресвитеров позже в Риме.
И тут важно сопоставить несколько дат. В 863 году в Риме папа Николай анафематствует Фотия «вместе со всеми его сообщниками». Фотий молчит, пока обида остается личной (папа счел его избрание незаконным) в течение четырех лет, но после начала деятельности латинских миссионеров в Болгарии отвечает. Окружное послание святителя Фотия (867 год) говорит о латинской прибавке филиокве к Символу Веры как об «ухищрении лукавого» и «самой вершине нечестия», а о латинских епископах как о «епископах мрака» и «слугах антихриста»[754]. В итоге — «мы отлучили тех людей, пребывающих в их многообразном заблуждении, от всего стада христианского»[755]. Константинопольский собор, созванный летом 867 года для утверждения фотиевского послания, проклял папу Николая и всех находящихся с ним в общении «за те отступления в учении веры и обрядах, какие допустила себе Римская церковь»[756].
25 сентября 867 года Фотий был смещен. 13 ноября того же года папа Николай I умирает. Папа Адриан в декабре 867 года повторяет анафему Фотию, в начале июня 869 года в Риме проходит собор с анафемой патриарху Фотию. В октябре 869 года к этим анафемам присоединяется и собор в Константинополе, считаемый у католиков «Восьмым Вселенским» (Фотий в анафематизмах именуется «новым иудой»), причем его отлучение подписано не чернилами, а евхаристической кровью…[757] Естественно, что святитель Игнатий, восстанавливая на этом соборе единство Константинополя с Римом, не ставил условием этого воссоединения отказ Рима от тех его новизн, в которых Рим был укорен Фотием. Впрочем, окончательное примирение произошло только через 10 лет, когда Фотий вернулся и «Большой Софийский» Собор объявил собор 869 года якоже не бывшим… [758]
Что же святые братья-просветители? Их труд в Моравии встретил сопротивление со стороны немецких епископов, и святые миссионеры едут в Рим, чтобы найти управу на своих недругов. По прибытии в Рим они сослужат литургию с Папой Адрианом в соборе святого Петра и других римских храмах[759]. Папа лично рукоположил святого Мефодия во пресвитера[760]. Учеников же славянских братьев рукоположили два римских епископа (Формоз из Порто и Гаудерик из Веллетри). Среди хиротонисанных в Риме был святой Климент Охридский[761].
Вопрос: когда же именно святые просветители принимают хиротонии в Риме? Сопоставляем даты — и видим: хиротонии имели место в феврале 868 года, то есть в самый разгар конфликта между святителем Фотием и Римом…[762] В Риме же в феврале 869 года Константин принимает монашеский постриг с именем Кирилл и 14 февраля умирает. Вскоре папа Адриан рукополагает Мефодия во епископы. Епископское служение святого Мефодия на Западе длится до его кончины в 885 году.
Если миссия в Моравию совершалась по благословению константинопольского патриарха — почему братья едут не домой, а в Рим? Если они еще были дружны и согласны с Фотием — почему не боятся принять хиротонии и постриг от его злейших врагов? Похоже, что что-то все-таки пробежало между Фотием и Константином… Но тогда и миссия к славянам — это не дар Константинопольской Церкви, а шаг дипломатический со стороны императора и лично-жертвенный со стороны самих миссионеров…
И, значит, опять перед нами вопрос — а где же апостольская забота византийских патриархов?
В жизни солунских братьев, конечно, есть миссионерское измерение. Но оно все же не было главным.
Их поездка в Моравию пришлась на пору, когда местный князь уже принял христианство, а население уже считалось крещеным. Письмо князя Ростислава, зовущее братьев в Моравию, говорит — «Люди наши язычество отвергли и держатся закона христианского»[763]. В житиях славянских апостолов не видно следа их полемики с местным язычеством. Их спор ведется с другими епископами (причем не по вопросу о том, можно ли молиться на родном языке, а по более узкой теме — можно ли совершать на нем Литургию. «Лингвисты предполагают, что первое переложение основных христианских молитв на славянский язык было сделано за 60 лет до миссии Кирилла и Мефодия. Перевод и организация первых общин в Моравии ставятся в заслугу некому Добдагреку (ирл. Dub-da-chrich), который был сподвижником настоятеля монастыря святого Петра ирландца Виргилия (ирл. Fergil), в духе кельтской церкви исполнявшего одновременно обязанности архиепископа Зальцбурга»[764]).
Миссия к арабам была дипломатической. Вряд ли 24-летний богослов мог быть отправлен во враждебную страну императором именно для религиозного диспута. Константин просто входил в свиту византийского посла Георгия Полата[765]. Цель переговоров была в обмене пленными. И маловероятно, что руководители посольства стали бы усложнять эту свою гуманитарную задачу раздражением хозяев из-за религиозных разногласий. При всей легендарности житийного эпизода о прениях с сарацинами, даже Житие полагает, что миссия была не очень успешной — по ее итогам арабы «совсем впали в свою злобу» (Житие Константина, 6).
Не была собственно миссионерской и поездка в Хазарию. «Прение о вере» было прикрытием для дипломатических целей. Традиционно и небезосновательно византийская дипломатия видела своих врагов в том племени, которое поселялось в пространстве между Дунаем и Днепром — то есть у границ Империи. Соответственно, союзника Империя себе искала в том племени, что оказывалось за спиной ближайших недругов — то есть у обитателей нынешней Кубани. Когда-то именно так византийские дипломаты позвали венгерские орды к границам Европы — для совместной борьбы с болгарами царя Симеона (894 год). Но те не остановились на Карпатах и Дунае, а пошли дальше — в 906 году стерев в пыль Моравское княжество (кстати, тоже позвавшее их для борьбы с франко-болгарским союзом) и навсегда разрезав западных и восточных славян, тем самым положив предел росту наследия Кирилла и Мефодия…
В IX же веке у стен Константинополя оказались русские, а на Кубани — хазары.
Снова сопоставляем две даты. Июнь 860 года — русы на 360 кораблях осадили Константинополь и разграбили его окрестности. Появление Константина у хазар, т. е. в русском тылу — январь 861 года. Главная задача этой поездки была в том, чтобы добиться от хазарского кагана подтверждения его союзнических отношений с Византией[766]. В этом смысле миссия была успешной, поскольку в Житии каган передает императору: «Все мы — друзья и приятели твоего царства и готовы идти на службу твою, куда захочешь» (Житие Константина, 11). Учитывая военно-политическую сверхзадачу миссии, вряд ли Константин был очень настойчив в опровержении веры своих собеседников. Тем не менее, согласно «Житию», крестилось 200 человек.
Однако те аргументы, что есть в «Житии» святого Кирилла, немыслимо использовать сейчас. Вот он беседует с хазарским каганом о Троице: «Если кто почитает тебя и слова и духа твоего не чтит, другой же всех трех почитает, кто больше оказывает тебе доверия?» (Житие Константина, 9). Но ведь дух человека, его слово и сам человек никак не одноприродны и несопоставимы, а первые два еще и не ипостасны. Так что антропологический довод в пользу Троицы вряд ли доходчив…
И хотя у Отцов часты аргументы этого рода, я считаю неприемлемыми любые попытки объяснить тайну Троицы через параллель с миром обыденного опыта. Мол, в человеке есть ум, воля и память — и это отражение Троичного Бога. Есть солнце, луч солнца и свет — и такова Троица. Есть подземное хранилище вод, источник и ручей — вот так же Три составляют одно в Боге… Богословски такие образы опасны. В человеке есть еще и совесть, и подсознание, и рефлексы, и инстинкты, и эстетические чувства и нравственные. Можно тысячи подробностей найти в человеке — и неужели тогда и Бога придется дробить на все это множество наших антропологических изысков? А луч солнца не един с солнцем: он уже оторвался, он гаснет, он не вечен, он слабеет, и несет он в себе отнюдь не всю энергию первоисточника. Дух же Божий всегда имеет все, что есть у Отца… Так что то, что допустили отцы в своей миссионерской работе, недопустимо в догматическом богословии, да и в современной миссии эти образы уже мало помогут…
Еще более странно употребление Кириллом Писания. Иудеи, считающие Иисуса человеком, упрекают христиан строчкой из псалтыря: «Проклят всяк надеющийся на человека». И слышат в ответ: «Но в Псалтыре же сказано — "человек мира моего, на него же уповал" Человек же тот — это Христос». Это Псалом 40:10. Продолжение этого стиха: «Евший хлеб мой, поднял на меня пяту». Христос это относил к Иуде (см. Ин 13:18; Деян 1:16). Святой Кирилл относит эти слова к Самому Христу (Житие Константина, 10)[767]…
А дальше идет фрагмент, который издатели Жития из Троице-Сергиевой Лавры вообще предпочли вырезать, сказав, что оно «представляет трудности при переводе»[768]. На самом деле, никакой трудности перевод не представляет, просто герой жития в этом месте ссылается на апокрифы[769].
Житие сообщает также о диспуте Константина с некиим иконоборческим патриархом «Аннием». Возможно, это был ушедший в отставку патриарх Иоанн Грамматик, однако, «рассказ агиографа об организации диспута между Константином и Иоанном Грамматиком в настоящее время вызывает единодушные сомнения всех исследователей. После восстановления иконопочитания в 843 году ни разу не вставал вопрос о возобновлении публичных споров с «иконоборцами». С другой стороны, поскольку Иоанн Грамматик пользовался репутацией несравненного полемиста и оратора, сумевшего с помощью «диалектических» доводов обратить в свою веру многих противников, то в житиях ряда святых — современников иконоборческого патриарха — появляются описания явно вымышленных диспутов, в которых святой одерживает полную победу над «ересиархом»[770].
Как бы то ни было — в Житии читаем: «И сказал старец: "Если Бог сказал Моисею: не сотвори всякого подобия, то почему же вы делаете иконы и поклоняетесь им?" Философ ответил: "Если бы сказал: не сотвори никакого подобия, то был бы ты прав, но Он сказал всякого, то есть лишь достойное"» (Житие Константина, 5). Но в Писании сказано именно «никакого — Travxoq — изображения» (Исх 20:4; Втор 5:8). Довод Константина был бы допустим, если бы там стояло Travxoioq. Но для 14-летнего мальчика[771] простительно… Правда, для оценки достоверности этого житийного рассказа надо еще учесть, что учителем святого Кирилла был именно иконоборческий философ Лев, епископ Солунский[772].
Так что даже в тех редчайших случаях, когда мы что-то узнаем о былых миссионерских диспутах, оказывается затруднительным воспроизводить их в реальной полемике.
И даже если бы у нас были стенограммы с проповедями Кирилла и Мефодия и если бы все их аргументы были замечательны — даже в этом случае мы не смогли бы их просто воспроизводить. Ведь хороший миссионер говорит именно ради того, кто перед ним. Плохой миссионер воспроизводит заранее заготовленную речь, прошедшую семинарскую цензуру. Кирилл и Мефодий — хорошие миссионеры. Поэтому для того, чтобы их ситуативные и авторские аргументы сработали и в наших устах, и в сердцах наших собеседников — нужно найти хазара IX века и поставить его перед нами.
Раз это невозможно, то воспроизведение самых блистательных миссионерских речей прошлого бессмысленно: нет тех ушей. Это Символ Веры можно веками воспроизводить слово в слово внутри православной среды. Да, есть такая глубина Церкви, где нет перемен. Но внешний мир изменчив и разнолик. Поэтому аргументы былых миссионеров, в том числе и Кирилла и Мефодия, порой стоит принимать так, как естественнонаучные экскурсы святых Василия Великого и Иоанна Дамаскина. Сам факт наличия таких страниц в их трудах показывает, что никакое знание не чуждо православному человеку. Но считать эти их страницы нормой православного миропонимания было бы неуместно. Просто как те Отцы шли навстречу науке своего времени, так же по их примеру можем делать и мы…
В 1796 году митрополит Новгородский и Санкт-Петербургский Гавриил в наставлении русским миссионерам на Аляске советует после возвещения Единобожия «изъяснять величество свойств Божиих и как мал пред Ним человек»[773]. Вполне вероятно, что проповедь о человеческой малости впечатляла жителей Аляски конца XVIII века. Но сегодняшний москвич или туляк (преимущественный адресат миссии нашей Церкви в XXI веке) вряд ли воодушевится таким тезисом. Сегодня уместнее подчеркнуть иную грань христианства: человек настолько велик, настолько дорог в глазах Бога, что так возлюбил Бог мир, что отдал Сына Своего Единородного, дабы всякий верующий в Него, не погиб, но имел жизнь вечную (Ин 3:16).
С прошлыми миссионерами, как и с прошлыми естествоиспытателями: сам факт миссии в прошлом порой важнее ее конкретных путей[774].
Будь оно иначе — наша миссия среди мусульман свелась бы к тиражированию диспута Константина Философа с сарацинами, а среди иудеев — к распространению «Диалога с Трифоном Иудеем» святого Иустина Философа.
Но хотя рассказ о жизни Константина Философа мало может дать для современной «миссии народам», он может оказать очень значимую поддержку для «внутренней миссии». Он может помочь некоторым церковным людям удержаться в Церкви, преодолеть соблазны, сеемые письмами типа «чукотского».
На определенном уровне не-знания церковной истории кажется, что очень легко определить границы Церкви и отождествить с этими границами область действия Божией благодати. В этом случае все, кто хоть малость не такие как мы — нехристи и никакое доброе общение с ними невозможно, ибо является «всеересью экуменизма».
Как сказал один из идеологов такого «простецкого богословия», «отсеченная часть тела… тотчас начинает разлагаться и гнить»[775]. Но как же тогда святые Кирилл и Мефодий не заметили, что они причащаются с гниющими трупами? Как же святой Мефодий не погнушался от руки мертвеца принять рукоположение?
В это время «филиокве» западная церковь уже исповедовала. Претензии на папское господство весьма явно высказывала. Святого Фотия анафематствовала. И была в разрыве с Константинопольской Церковью. А святой Мефодий всего этого «не заметил» и продолжал служить с западными епископами и сам был епископом в подчинении у римского папы…
Память об этой странности очень помогает снизить убедительность крайних антиэкуменических выпадов, доходящих до обвинения в ереси Московского Патриархата. Оказывается, и в самом деле, не всякая ссора церковных лидеров на земле перекрывает доступ к Божией благодати для одной из спорящих сторон (пусть даже и неправой в предмете спора)[776].
Поскольку миссионер должен научить людей жить в реальной Церкви в ее сложности, то тут рассказ о славянских апостолах действительно может оказать немалую помощь.
Были и великие миссионерские успехи и все новые и новые народы принимали Евангелие… Христианство проникло в римский мир пятью основными путями:
— работа проповедников;
— письменные труды апологетов;
— публичное исповедничество и твердость веры мучеников;
— добрые дела христиан и слух о них (император Юлиан Отступник убеждал язычников так заботиться друг о друге, как это принято у христиан[777], а сами язычники восклицали — «ах, какие у христиан женщины!»[778]);
— бытовое общение с христианами.
Наиболее действенный путь миссии именно — бытовой. Такая низовая миссия не была сознательным усилием Церкви и решением ее иерархов, поддержанным мощью финансовых и образовательных церковных институтов. Она шла через установление брачных связей, через бытовые контакты, через купцов, гостей и пленников. Порой именно гонения приводили к расширению христианского присутствия.
Сначала варвары брали христиан в плен и порой учились у своих же рабов.
Так, в 267 году скифы (готы) «переправились чрез Истр и вступили в пределы Римской империи. Они вторглись в Азию и заняли Галатию с Каппадокией. Там они захватили множество пленников, среди которых было немало клириков, и с большой добычей вернулись в родную землю. Пленники же сии были людьми праведными и, общаясь с варварами, немалое их число обратили. Из числа этих пленников были и предки Ульфилы, по происхождению каппадокийцы» (Филосторгий. Церковная история 2,5).
Аналогично святая Нина прошла путь от пленницы до апостола Грузии, а святой Патрик — от выкраденного свинопаса до апостола Ирландии.
Первым проповедником православия в Китае стал плененный же священник Максим Леонтьев из албазинской крепости (1683 год). Тобольский митрополит Игнатий в 1695 году отправил отцу Максиму письмо: «Радуюся аз, аще и в плене пребывавши, но сам, с Божиею помощию, пленяеши человеки неведущия в познание евангельския правды. А пленение ваше не без пользы китайским жителям, яко Христовы православныя веры свет им вами открывается, и вам спасение душевное и небесная мзда умножается»[779]. Впрочем, в течение следующих двухсот лет китайские миссии были скорее дипломатическими и научными, нежели собственно евангельскими.
Потом, когда римская империя сама стала христианской, воцерковлялись плененные ею иноверцы. Пример возьму, правда, из русской истории. По описанию путешественника, побывавшего в Москве в середине XVII века, «у каждой богатой женщины бывает 50, 60 рабынь и у каждого важного человека — 70,80 рабов. Они обращают их в христианство, хотят ли они или нет, их крестят даже насильно. Если потом увидят, что они хорошо ведут себя, и усердны в вере, то их женят между собой и детям их дают наилучшие имена.
Мы заметили в них набожность и смирение, каких не встречали и среди лучших христиан: они научились тайнам веры и обрядам и стали такими, что лучше и быть нельзя»[780].
В крещении болгарского князя Бориса было и то, и то: первые знания о христианстве он получил от плененного им греческого монаха Феодора (Куфары), а затем к нему вернулась его сестра, бывшая в плену в Константинополе и там принявшая православие (Продолжатель Феофана 4,14)…
Бывало, что христианское население, покоренное языческими князьями, со временем обращало своих тиранов в свою веру. Так произошло с вандалами в Северной Африке и вообще повсеместно в пределах Западной Римской Империи.
Но это ежедневное «низовое» миссионерство не оставило по себе письменных свидетельств.
И сами варвары-неофиты несли заново открытую ими веру дальше, своим соседям. Например, из Никоновской летописи мы узнаем, что Владимир послал к болгарам с миссией некоего «философа Марка Македонянина» «ты же иди к ним и проповеж им слово Божие», и хотя болгары его прогнали, все же «того же (990) лета приидоша из болгар к Володимеру четыре князи и просветишася Божественным крещением»[781] (речь идет, конечно, о камских булгарах). В 991 году в Киев же «прииде печенежский князь Кучюг и прият веру греческую и крестися»[782].
«Взаимная христианизация варваров при равнодушии имперских христиан — явление совершенно универсальное». Но — «Что касается самой имперской церкви, то ее роль в христианизации варваров носила пассивный характер. Это не было случайностью и не воспринималось самой церковью как недостаток. Ведь с ее точки зрения обращал Бог, а люди с их личной инициативой играли в лучшем случае вспомогательную роль»[783]. Не случайно, что о крещении Киева святым князем Владимиром не сообщает ни один византийский источник[784].
Наверно, именно тем, что миссия была по преимуществу «низовой», и объясняется одно малозаметное для самих христиан обстоятельство нашей истории. Список культурных состязаний, выигранных «верой рыбаков» не так уж велик. Она смогла одержать только одну сенсационную победу: победу над миром эллинистической культуры. Кроме того, среди побежденных и при этом культурно развитых ко времени прихода к ним христианства были — Сирия, еще ранее открытая как для арамейского, так и для греческого влияний[785], Грузия (где письменность, в отличие от Армении, имела до-христианскую историю) и коптский Египет, уже забывший свои древние иероглифы. При встречах с другими письменно-литературными народами, христианство не смогло пустить корней. Оно побеждало варваров, то есть тех, над кем у христиан был культурно-цивилизационный перевес. Но Персия, Индия, Китай не стали трофеями христианских миссионеров.
Аналогично в России: православие принимали бесписьменные народы (урало-сибирские «самоеды» и финно-угорские племена севера), но татарский мир, который отнюдь не был «дикарским», оказал очень серьезное сопротивление, перед которым и административный ресурс оказался бессилен. В основном крестились те, кто желали «обрусеть», то есть те, кто сам ставил европейско-русскую цивилизацию и образ жизни выше собственного. И правительство ставило перед миссионерами задачу именно «обрусения всех инородцев и совершенного слияния их по вере и языку с русскими»[786]. Но те люди и народы, что не тяготились своей культурой и полагали ее по меньшей мере равной европейской, просили серьезных аргументов — и часто именно их и не слышали.
В самой Европе еврейский мир в целом также смог сохранить свою идентичность. Впрочем, восточно-христианский мир тут особой настойчивости и не проявлял. Миссия к евреям, прямо заповеданная Христом (Идите наипаче к погибшим овцам дома Израилева — Мф 10:6) всерьез не осуществлялась. Много ли Отцов Церкви учили еврейский язык? Знал еврейский святитель Епифаний Кипрский (это его родной язык), Аполлинарий Лаодикийский[787], блаженный Иероним Стридонский. Но опять же одно дело — знание языка, другое — его использование в миссионерских целях. Так что даже и трех миссионеров для библейского народа патристическая эпоха не дала…
Зато было авторитетно сказано, что эта миссия невыполнима: «Ты прибавляешь, что предстоит словопрение с иудеями; оставь этих христоборцев. Ибо если они не внимали наставлениям Самого Христа, то напрасно было бы нам руководить их или вступать с ними в беседу»[788].
И потому приходится сделать вывод, что несколько лакун все же есть в общем строе церковных преданий. В их ряду не числятся предания педагогическое и миссионерское.
Можно, конечно, утешить себя тем, что отрицательный результат — тоже результат… Но он становится осмысленным, лишь при условии, что над ним думают. Если есть желание заметить ошибку, признать ее именно как ошибку и неудачу и задуматься над ее причинами. У нас же пока церковные умы и уста слишком увлечены передачей сплетен
— «жидомасонах», и поэтому никакие наши катастрофы не становятся предметом покаянного анализа. В лучшем случае — «мало молились и постились…».
Если мы мало знаем о причинах удач наших миссий, то мы можем обратиться к анализу их неудач. Поражения учат лучше, чем победы. Если и изучать византийскую миссионерскую традицию — то скорее для того, чтобы ей не следовать сегодня. Вот что не нужно оживлять из византийского наследства:
— малоскрываемое презрение к обращаемым варварам[789] и совсем нескрываемое гнушение их своеобразными обычаями;
— жесткое подчинение интересов миссии политическим и военным интересам Империи[790], доходящее до понуждения новокрещеных народов становиться в положениеподданных римского императора (в 1393 году константинопольский патриарх Антоний IV в письме великому князю Московскому Василию Дмитриевичу весьма обиделся за слова князя о том, что «мы-де имеем Церковь, а царя не имеем и знать не хотим», и напомнил византийскую точку зрения: «Ты хочешь дела совершенно невозможного… Невозможно христианам иметь Церковь, а царя не иметь… Святой император непохож на других правителей и владык других земель… он есть освященный базилевс и автокра-тор римлян, то есть всех христиан»[791]);
— отождествление православной веры и Греко-римского образа жизни (вплоть до запрета пить кумыс — так Константинопольский патриарх ответил на вопрос русского епископа из Золотой Орды[792] и осуждения вкушения верблюжатины[793]);
— чрезмерный акцент на вопросах брачной дисциплины[794];
— постоянные использование силы и подстрекание к ее использованию в интересах миссии.
Обозначение византийских миссионерских ошибок не означает, что миссии в те века не было. В конце концов, на византийско-святоотеческий период церковной истории приходится обращение сотен народов. Но есть странный разлад между реальноощутимыми плодами миссии и отсутствием литературного ее отражения.
В западной литературе выделяются три образа средневековой миссии:
1) Schwertmission — миссия, опирающаяся на вооруженную силу[795];
2) Tatmission — миссия путем деяний (под этим подразумевается разрушение капищ и идолов, т. е. обнаружение их ложности через действие миссионера)[796]; этот метод «миссии» христианам СССР пришлось потом пережить на себе;
3) Wortmission — миссия через убеждение и проповедь.
Как имперские победы понуждали варваров склонить колени перед Крестом — это в литературе описано подробно.
Как сваливались языческие идолы — тоже описано многократно.
Но вот третий и собственно евангельский вид миссионерского труда отчего-то зафиксирован слабее всего.
И единственным источником по святоотеческому миссионерству остается заочнолитературная полемика не апостолов и не равноапостольных мужей, а апологетов (по большей части непричтенных к лику святых). Но в античной литературной полемике дискуссия — не более чем прием, позволяющий развертывать аргументы лишь одной, авторской стороны. Узнать о том, действительно ли она была убедительна для оппонентов, из нее нельзя.
Я совсем не против миссии через чудо. Я был бы рад возрождению «миссии через присутствие» — миссии через облик христианина. Но для этого монашество должно быть совершенно бескомпромиссным — как древнее сирийское или ирландское. И монахи должны если не левитировать, то светиться. Монах-миссионер должен быть с «неотмирноглазуновскими» глазами[797]. Чтобы не одежда привлекала внимание, а именно взгляд.
Но кроме этого нужно еще и служение словом, а не глазами.
Византийские авторы никогда не признавались в кризисном положении миссии. В отличие от них российские духовные писатели и миссионеры эту горькую правду видели и о ней говорили.
Святитель Феофан Затворник: «Заснули все и живем спустя рукава… Вся беда в попах молчащих! Надо гайдуков нанять и всех их пооттаскать за аксиосы»[798].
Святитель Филарет Московский: «Идея миссионерства еще мало развита в Российской Церкви»5. «Миссионер должен иметь возбужденную особенную ревность к распространению веры между незнающими ее: но сему особенному возбуждению трудно произойти, когда идея миссионера не приготовлена образованием, по неимению заведения для сей особенно цели, и не довольно раскрыта, не многими, не близкими опытами»1.
Перед революцией иерархи говорили, что «в нашей миссии что-то неладно»2. «Миссия всегда была какой-то падчерицей в глазах благоволения нашего церковного начальства; ей поэтому приходилось вступать в разные непрочные и неблагодарные сделки и компромиссы и покрываться тенью какого-то даже полицейско-сыскного дела»3.
Через полвека, уже по ту сторону революционной катастрофы, митрополит Евлогий скажет столь же грустно: «Нужно заметить, что миссионерское дело в русской Церкви стояло не на должной высоте… Не чувствовалось в нем подъема и воодушевления, не ощущалось веяния духа апостольского… Большинство архиереев относилось к этому важнейшему делу равнодушно. Святое дело миссии облекалось в формы бюрократические»4.
И конечно, нельзя забыть слезы святителя Николая Японского:
«А миссионером здесь пока я один, и то частным образом. Да когда же эта, раскинувшаяся на полсвета, семидесятимиллионная Россия найдет у себя несколько тысяч рублей и несколько десятков людей для того, чтобы исполнить одну из самых существенных заповедей Спасителя. Католичество и протестантство облетели мир. Ужели и здесь Православие ничего не сделает? Нет, не может быть — даст Бог. С этим" даст Бог" я поехал в Японию, с ним ежедневно ложусь спать и просыпаюсь, для него я семь лет бился над японским языком» (Иеромонах Николай (Касаткин). Письмо митрополиту Московскому Иннокентию)5.
Проходят годы, иеромонах становится епископом. Но все равно — одиноким. «О, как больно, как горько иной раз душе за наше любезное Православие! Я ездил в Россию звать людей на пир жизни и труда, на самое прямое дело служения Православию. Был во всех четырех академиях, звал цвет молодежи русской — по интеллектуальному развитию и, казалось бы, по благочестию и желанию посвятить свои силы на дело веры, в которой она с младенчества воспитана. И что же? Из всех один, только один отозвался на мой зов, да и тот дал не совсем твердое и решительное слово, — студент Забелин, и тот, быть может, изменит. Все прочие, все положительно, или не хотели и слышать, или вопрошали о выгодах и привилегиях службы. Таково настроение православного духовенства в России относительно интересов Православия! Не грустно ли? Посмотрели бы, что деется за границей, в неправославных государствах. Сколько усердия у общества служить средствами! Сколько людей, лучших людей, без долгой думы и сожаления покидают родину навсегда, чтобы нести имя Христово в самые отдаленные уголки мира! Боже, что же это? Убила ли нас насмерть наша несчастная история? Или же наш характер на веки вечные такой неподвижный, вялый, апатичный, неспособный проникнуться Духом Христовым, и протестантство или католичество овладеют миром, и с ними мир покончит свое существование?»6. «Мне грустно-грустно было, что до сих пор из Лавры и Москвы нет тружеников для миссии, и, прикладываясь к мощам святого Сергия, я не мог воздержаться умственно от жалобы: "Буду судиться с тобою пред Господом — отчего не даешь миссионера в Японию"»7
1 Святитель Филарет, митрополит Московский. Мнения, отзывы и письма. M., 1998. С. 111.
2 Мнение комиссии Грузинской епархии по вопросу об устройстве противосектантской миссии в России // Отзывы епархиальных архиереев по вопросу о церковной реформе. M., 2004. Ч. 2. С. 718.
3 Иоанникий, епископ Архангельский. О желательной постановке миссионерского дела // Там же. M., 2004.4.1. С. 383.
4 Путь моей жизни. Воспоминания митрополита Евлогия (Георгиевского), изложенные по его рассказам Т. Манухиной. Париж, 1947. С. 201–202.
5 Цит. по: Спасайте детей: Поучения святителя Иннокентия, митрополита Московского. СПб., 1998. С.172.
6 Запись от 4 марта 1871 года // Дневники святого Николая Японского. СПб., 2004. Т. 1. С. 73–74.
7 Запись от 30 мая 1880 года // Там же. СПб., 2004. Т. 1. С. 286.
В конце концов святитель Николай осознаёт, что понимания и помощи от русского духовенства он не дождется, что при жизни ему не будет дано увидеть рост созданной им миссии. «Знать, так и умру я, не дождавшись помощника и преемника. Так бедно Православие миссионерами! А инославных, — Боже, какое необозримое множество их!»[799] «Католичество и протестанство заняли весь мир; почти нет на свете островка и уголка, где бы не виден был или патер с своим учением о папе, которого он ставит чуть не четвертым лицом пресвятой Троицы, или пастор с Библией под мышкой и готовый раздвоиться в толковании Библии чуть не с самим собою; а православие, наше безукоризненное, светлое, как солнце, православие таится от мира! Вот и еще страна, уже последняя в ряду новооткрытий: хоть бы здесь мы могли стать на ряду с другими, не для соперничества и брани, — это не свойственно православию, — но для того, чтобы предложить людям прямую истину, вместо искаженной, — и ужели станем сзади, сложа руки, или ограничась ничтожными действиями? «В России», говорят, «денег нет»! А в Иудеи разве больше было денег, когда она высылала проповедников во все концы мира? А в Греции разве больше нашего было средств, когда она просвещала Россию? «Людей тоже нет»! У каких-нибудь моравских братий, которых и самих-то не больше пяти-шести тысяч, есть люди, чтоб идти на проповедь к лапландцам, а у семидесятимиллионной России людей нет! Боже, да когда же у нас люди будут? И разве люди могут сами твориться, если их не вызовут к бытью? Отчего же их не вызывают? Где творческие силы? Или они иссякли?»[800]
«Протестантский мир в начале двадцатого столетия стоит во всеоружии четырехсот сорока девяти миссионерских обществ со стеною позади них великих церквей и неисчерпаемых источников… Кстати спросить: у нас же что против заграничных язычников? А вот что. В Китае — отец Иннокентий, да и тот еще вернется ли из России, куда вытребован Синодом; в Корее — отец Хрисанф; да в Японии мы, бедные, вдвоем с отцом Вениамином, что ныне в Нагасаки и годен более для русских, чем для японцев. Итого: четыре миссионера. Господи, воззришь ли Ты когда-либо на Православную Церковь, отъяти поношение от нея?»[801]. «В заключение пристали с вопросом: почему же Россия в Индии не имеет духовной миссии? Все имеют: и американцы, и французы, и немцы, не говоря уже об англичанах, а русской нет — почему?.. Почему, в самом деле? Не пора ли нам шире открыть глаза? Покуда же мы будем краснеть при подобных вопросах за наше немощество?»[802]. «Какая это беда — не иметь достаточно проповедников и быть вынужденным довольствоваться всяким негодьем!»[803]. При сопоставимом числе баптистов и православных в Японии 1903 года — «у баптистов десятки миссионеров, а православных миссионеров хоть шаром покати»[804]. «Господи, скоро ли Православие воспитает в своих чадах такую верность по вере?»[805]. «Был в англицкой миссии; там опять — новые члены. Господи, откуда у них берутся люди?! А у нас вечно нет никого. Недаром такая грусть одиночества; знать, с нею мне и в могилу лечь придется — не даст Бог утешения видеть выходящими на поле Христово православных миссионеров, которым, собственно, и предназначено поле. Что ж, вероятно, не умедлят после выступить. Дай-то Бог поскорее, хоть и после нас! Мы пусть канем, как первая капля, бесследно пропадающая в жаждущей орошения земле»[806]. «Какое обилие христиански настроенных молодых людей в Америке, да и в других странах, кроме России! Скоро ли Православие даст такой цвет?»[807].
«Духовенство — много ли в нем ценного в очах Божиих? Хоть в микроскопическом виде, и я имею опыт сего: 35 лет жду миссионера сюда, прошу, ищу его и — нет! Четыре академии в 35 лет не могут дать ни одного миссионера! Чудовищно! Дальше что?.. Да что! Не смотрел бы на свет Божий! Перо падает из руки» (Запись в дневнике от 1 ноября 1904 года)[808]. «Вот у них миссионеров не оберешься: куда захочешь и сколько захочешь — с избытком! Должно быть, еще чрез тысячу лет и в Православной Церкви появится сколько-нибудь подобной живости. А теперь она — птица об одном крыле» (Святитель Николай Японский. Запись в дневнике от 14 января 1904 года)[809].
Тысяча лет еще не прошла. А вот спустя сто лет пришлось посылать миссионеров не в Индию и Японию, а в Россию. Впрочем, и для этого случая их нашлось тоже немногим более четырех[810]…
Конечно, не только наша национальная вина усматривается в этом многовековом кризисе.
Христос называет апостолов учениками и призывает их учить народы. Однако даже на уровне этикета эта евангельская модель[811] в Церкви — во всей Церкви, а не только в русской — не прижилась: вместо учителей — «владыки» («деспоты»), вместо учеников
— «рабы» и «чада»[812]. Долгие столетия оставался нерешенным вопрос: священник должен учить прихожан, но откуда он будет сам брать то, чему будет учить?
Пример доброй жизни, личный духовный опыт — это, конечно, хорошо. Но ведь есть в христианстве и логосная, умная составляющая. «Догматическое богословие». Мало Христу молиться. Надо еще и верно мыслить о Нем. Надо уметь ответить на вопрос самого Христа — «А вы за кого почитаете Меня?».
Опять же все средневековье (а не только Русь) прошло мимо мира ребенка (а педагогика — это и есть изначальное миссионерство).
Да, средневековье создало свою дивную культуру. Но в этой культуре не было места для ребенка. Вот слова блаженного Августина, столь же показательные для средневековой культуры, сколь и непонятные для культуры современной: «Кто не пришел бы в ужас и не предпочел бы умереть, если бы ему предложили на выбор или смерть претерпеть или снова пережить детство?» (О граде Божием. 21,14).
Античная и средневековая культуры вообще не интересовались ребенком, рассматривая дитя как маленького взрослого. Даже детство Христа осталось за рамками Евангелий. Это молчание неудивительно: античные историки вообще не считали нужным рассказывать о детских годах своих героев. Плутарх в «Сравнительных жизнеописаниях» так начинает повествование о Цезаре: «Когда Сулла захватил власть, он не смог побудить Цезаря к разводу с Корнелией». Как видим, о детстве Цезаря просто ни слова. Было ли детство Цезаря таинственно? Секретно? Неизвестно? Провел ли он детские годы в гималайском ашраме? Да нет — просто античная литература не умеет описывать «негероическое», бессобытийное время.
Ребенок интересен античной литературе только как чудо-ребенок. Когда дитя ведет себя не по-детски мудро, мужественно или хитро — тогда оно заслуживает внимания (как спартанский мальчик, укравший лисенка). А так ребенок — это просто полюс недостатков: ребенок — тот, кто не умеет…
Основу ее библиотеки составляли книги, написанные монахами и для монахов[813]. Великие книги. Мудрые советы. Но в итоге, как оказалось, христианскую педагогику нельзя импортировать из средневековья. Ее там просто не было: «Идеал благонравного ребенка — тихий, рассудительный маленький старичок»[814].
Нужны были столетия, чтобы через них проросло евангельское новое отношение к ребенку: Если не будете как дети… Христос — первый, кто увидел в ребенке плюсы. И кстати, не пояснил, какие именно, дав нам тем самым и свободу и долг добрым и ищущим глазом всматриваться в жизнь детей. Может быть, главный детский плюс — отходчивость, непамятозлобие…
И потом через века зрело новое отношение к ребенку[815]. Например, когда Златоуст неожиданно переворачивает традиционное отношение Бога и человека и предлагает нам на Бога взглянуть не как на своего Отца, а как на своего ребенка[816].
Но все же это было редкостью (уже на следующей странице тот же Златоуст говорит привычное — «приходя в зрелый возраст, мы смеемся над детскими забавами»).
Византийский устав семейной жизни советует — «Держи дочерей в затворе, как осужденных, подальше от чужих глаз, дабы не очутиться в положении как бы ужаленного змеею»[817]. И русский «Домострой» запрещает отцу улыбаться своим детям: «Не жалея, бей ребенка… Воспитай дитя в запретах… Не улыбайся ему, играя… Сокруши ему ребра, пока растет»[818].
Тут уместно привести столь же длинное, сколь и печальное размышление замечательного русского церковного историка предреволюционной поры профессора Н. Kanтерева:
«Как христиане, древние предки наши должны бы усвоить новозаветный идеал; но хотя они и были религиозны, но по-своему, на свой лад. Они были церковники, обрядники и с настоящим христианством были знакомы мало, а строй их семьи был строго патриархальный, еврейский. Начала еврейской семьи были им вполне понятны, отвечали их взглядам, их жизненному укладу, а новозаветная христианская педагогия была им чужда, до нее они еще не доросли. Так как в древнерусской жизни практиковался суровый патриархат, то такого же патриархата наши предки искали и в педагогической теории. Они его и нашли в ветхозаветной педагогии, его и усвоили.
Старые, крайне узкие еврейские патриархальные идеи о семье и семейных отношениях, варварский взгляд на женщину, малокультурный идеал отца, подавляющего самостоятельную личность детей, суровая до жестокости домашняя дисциплина — все эти еврейские свойства ветхозаветного педагогического идеала пришлись по плечу, по сердцу нашим предкам, а евангельские заповеди о любви, кротости и снисхождении влияли на них пока слабо.
Наши предки заимствовали педагогический идеал главным образом из двух книг Ветхого Завета: Притчей Соломона и Премудрости Иисуса, сына Сирахова. В этих книгах начертан такой педагогический идеал: во главе семьи стоит отец, источник не только земного благополучия семьи, но и ее вечного спасения, источник милости Божьей к семье. Сирах говорит: Дети! Послушайте меня, отца, и поступайте так, чтобы вам спастись, потому что Господь возвысил отца над детьми и утвердил суд матери над сыновьями. Почитающий отца очистится от грехов и уважающий мать свою — как приобретающий сокровища. Почитающий отца будет иметь радость от детей своих и в день молитвы своей будет услышан. Уважающий отца будет долгоденствовать и послушный Господу успокоит мать свою. Боящийся Господа почтит отца и, как владыкам, послужит родившим его. Благословение отца утверждает домы детей, а клятва матери разрушает до основания. Слава человека — от чести отца его, и позор детям — мать в бесчестии. Хотя бы отец и оскудел разумом, имей снисхождение и не пренебрегай им при полноте силы твоей. Милосердие к отцу не будет забыто; несмотря на грехи твои, благосостояние твое умножится (Сир 3:1-15). О ценности и самостоятельности детской личности в изложенном не сказано ни слова, да самостоятельность детей и невозможна в суровом патриархате….
Иисус, сын Сирахов, заповедует: Есть у тебя сыновья? Учи их и с юности нагибай шею их. Есть у тебя дочери? Имей попечение о теле их и не показывай им веселого лица твоего. Кто любит своего сына, тот пусть чаще наказывает его, чтобы впоследствии утешаться им. Поблажающий сыну будет перевязывать раны его. Лелей дитя, и оно устрашит тебя; играй с ним, и оно опечалит тебя. Не смейся с ним, чтобы не горевать с ним и после не скрежетать своими зубами. Не давай ему воли в юности и не потворствуй неразумию его. Нагибай выю его в юности и сокрушай ребра его, доколе оно молодо, дабы, сделавшись упорным, оно не вышло из повиновения тебе (Сир 7:25–27; 30:1-10). Таким образом, руководящий мотив ветхозаветной педагогии в отношениях родителей к детям — самый полный и последовательный родительский эгоизм, выражающийся в суровом до жестокости унижении детской воли и полном подчинении детей родителям, доходящем до потери детьми личности и всех прав пред родителями. Дети — это предмет гордости или унижения родителей и, помимо этого, никакого другого значения сами по себе не имеют. Поэтому учи детей, с юности нагибай шею их, не давай им воли, не смейся и не играй с ними, а сокрушай им ребра, чтобы не вышли из повиновения, — вот что постоянно слышится в ветхозаветной педагогии и что наши предки усвоили весьма твердо, так как такие заповеди были им по сердцу, отвечали их нравам и складу жизни»[819].
О том, как млада еще традиция православной педагогики, напоминает одно обстоятельство: до 1867 года в качестве учебника для детей по «Закону Божию» использовалась ну совсем не детская книжка митрополита Филарета — «Катехизис».
И сегодня православную педагогику приходится разрабатывать в режиме поиска, а не перебора цитатных четок — совмещая наработки светской педагогики и возрастной психологии XX века с этикой древнего Православия. Каждому православному педагогу и родителю сегодня приходится быть творцом.
И уж совсем сложной эта задача выработки православной возрастной психологии и педагогики становится, когда речь идеи о воспитании мальчиков.
Тут громадный провал в нашей церковной педагогике: уж слишком женское у нее лицо. Когда я переходил на работу в Свято-Тихоновский богословский институт, то спросил тамошнего проректора:
— Большинство ваших учащихся — девушки. Как устроен семинарист, я знаю, а вот что такое девушка, изучающая богословие?
И в ответ услышал:
— Видите ли, отец Андрей, лексикон Эллочки-Людоедки состоял из двенадцати слов. А наши студентки обходятся четырьмя: искушение, смирение, послушание, благословение.
На этом лексиконе мужчину не воспитать.
Как воспитать в мальчике мужчину? Как не лишить его активного, творческого, агрессивного начала? Как не растворить его в бесконечных моралях и проповедях о «послушании»? В святоотеческой литературе смирение кладется в основу духовной жизни. А само смирение поясняется так: «Не сравнивать себя ни с каким другим человеком». Для взрослого человека это очень хороший совет. Но можно ли мальчика воспитывать с этим назиданием?
У детей все построено на соревновании. Вы ведете двух мальчишек домой. Дорога им знакома, страха перед неизвестным нет. И что — два мальчика одного возраста просто так дошагают с вами до своей двери? Нет, конечно, метров за 50 они сорвутся в перегонялки: «Кто первый добежит?!». И так всюду: «Кто первый построит», «Кто первый мороженое съест», «Кто первый прочитает»… Так как же воспитать в мальчике мужчину, если ему все время твердят про послушание и смирение? Как совместить романтику конкуренции, желание первенствовать, — по-моему, естественное для мальчика, — с нашей православной проповедью смирения?
Многим церковным людям трудно смириться с мыслью о том, что не на все вопросы в Церкви есть готовые ответы, что в Церкви есть пространство для наших церковных поисков и недоумений. Еще труднее бывает распознать и принять помощь Бога, приходящую в неожиданной форме.
Напомню старый, с огромной бородой анекдот. Горит высотный дом в Тель-Авиве. Раввин стоит на крыше и молится:
— Господи, я Тебе всю жизнь служил, помоги же мне спастись сейчас!
Подбегает пожарник, показывает, где спасительная лестница. Раввин не соглашается:
— Нет, Господь меня сейчас Сам спасет!
Огонь охватывает все стены и коридоры здания… На крышу садится вертолет, пожарники уговаривают раввина сесть к ним. Тот опять говорит:
— Нет, я молил Господа, Он спасет меня без вашей техники!
Огонь охватывает крышу. Вертолет кружит над ней, уже нет места для посадки. С вертолета бросают лестницу и снова кричат:
— Ребе, цепляйтесь!
Раввин и тут не соглашается… В итоге он сгорает, и на Божьем Суде начинает пререкания:
— Господи, я же Тебе всю жизнь служил. Почему же Ты моей мольбы не исполнил и Твои Ангелы не спасли меня из среды огня!
В ответ же слышит:
— Слушай, старый дурак, я за тобой три раза пожарников посылал!
В ответ на наши же педагогические недоумения Господь послал нам не ангелообразных старцев с книжкой «Как воспитать православного мальчика в XXI веке», а… рок-музыкантов, обратившихся к нашей вере. Мир подростковой и прежде всего мальчишеской культуры — мир рока. И вот Господь без усилий наших миссионеров Сам привел некоторых рок-динозавров в мир Церкви. И они могут на мужском языке говорить с подростками о Православии. Будем корчить брезгливую гримасу?..
Как-то в Воронеже ко мне подошел один бородач (по виду — монастырский трудник или послушник) и молвил:
— Отец Андрей, а в нашем монастыре братия не одобряет Ваши заигрывания с рокерами!
Говорю ему, что это меня не удивляет, ибо по этому вопросу естественно разномыслие среди церковных людей, и для меня оно не новость. И прошу уточнить — что же именно не нравится братии.
— Ну Вы же понимаете, рок-музыка — это же сатанизм! — с готовностью ответствует послушник.
— Хорошо, говорю, но где же сатанизм в песнях Кинчева? Вы слышали последние стихи Кинчева? У Вас есть претензии к содержанию его песен?
— Нет, стихи у него хорошие.
— Тогда что Вам не нравится в его песнях?
— Но музыка-то все равно тяжелая, сатанинская.
— А что именно сатанинского в этой музыке?
— Ну, она такая агрессивная, в ней много ударных, барабаны…
— А Вы считаете, что жесткие ритмы и барабаны несовместимы с Православием в принципе?
— Да.
— Но тогда скажите, под какую музыку шли в бой полки Суворова? Неужели под распев «Во поле березонька стояла»?
Кинчев со своими жесткими ритмами делает то, перед чем пасуют в растерянности наши приходские школы и монастырь со своими знаменными распевами: он воспитывает воинов для Святой Руси. Воинская же музыка всегда была заводящей, агрессивной, жестко-ритмичной.
… Но это — сегодняшние дискуссии. А в средние века не было споров о миссии к детям. И самой такой миссии не было. И школ, где такие дискуссии могли бы вестись, миссионерских школ, тоже не было. Как на Руси, так и в Византии.
Мы привыкли к тому, что священников готовят в семинариях. И редко замечаем, что это довольно новое явление для христианского мира.
А ведь историческое расстояние между евангельскими событиями и появлением первых семинарий столь огромно, что не кажется неуместным вопрос — что такое аудиторно-семинарская система образования: позднейшее и окончательное извращение христианской духовной жизни или трудное и позднее прорастание древней закваски?
Минусы семинарской системы очевидны. Это определенное обезличивание отношений учителя и учеников. Это ограничение «передаваемого» словесными формулами: «неизреченное», сердечный опыт и духовная практика на большую аудиторию не могут быть вынесены. Минусом может быть и общение профессора с учениками через книгу (учебник) — еще один путь отчуждения учителя от ученика[820]. (Но это может быть и плюсом — если учебник умнее преподавателя).
Кроме того, появление профессиональных центров подготовки священников означает решительный разрыв с древнехристианской традицией выборности духовенства. Если уж в кадровом резерве у епископа есть два десятка выпускников семинарии — то епископ из них выбирает, кого на какой приход послать. Прихожане же из своего круга уже не могут выдвинуть столь же подготовленного ставленника.
Но тут становится понятным и плюс семинарской системы. Вот сельский приход. Он себе когда-то избрал настоятеля. В селе растет благочестивый юноша. Если бы настоятель умер сейчас, именно его крестьяне избрали бы в новые свои духовники. Но настоятель не стар и служит себе спокойно еще десятки лет. Другие приходы его не могут избрать, потому что для них он незнакомец. А в своем приходе хода при живом настоятеле — нет. За время жизни местного священника парень уже стал мужиком. Женился, оброс имуществом и детьми. Вышел из возраста учебы. Сохранил благочестие. Через20 лет его и в самом деле выберут в попы, но за это время он упустит шанс расширить свой церковный кругозор. Его знания о вере будут не выше, чем у односельчан. И он не сможет стать локомотивом, который тащит свою общину вперед — он ее органическая часть. Как все.
Итак выбор: или из поколения в поколения воспроизводятся «мужицкие попы»[821], или в удаленном городском инкубаторе[822] воспитывается церковное юношество и потом навязывается общинам[823].
Очень трудно церковная жизнь становилась на путь системности в сфере образования. Само слово «семинария» восходит к корню «семя» (лат. semen) и означает «рассадник». Появились же семинарии лишь в середине XVI века — это одна из реакций католической церкви на начавшуюся протестантскую Реформацию. Это логично: не приходской священник натаскивает случайно пришедшего к нему мальчика, а епископ отбирает лучших священников, собирает их вместе и говорит, что обучение мальчиков отныне становится главным делом в вашей жизни…
То, что впервые такая форма обучения появилась именно у католиков, не случайно и связано с обязательным безбрачием католического духовенства. Корпоративная задача состояла в том, чтобы обратить сердца мальчиков к безбрачному идеалу еще до того, как половой зов начнет их тревожить. То есть — навязать им выбор еще до выбора. На этом пути были и удачи, были и катастрофы…
Но с точки зрения истории образования это значит, что семинарии в Европе появились позже университетов. И позже монашеских орденов, ставивших своей целью именно педагогику, образование и миссионерство.
На Русь семинарии пришли с относительно небольшим запозданием. «Братские школы» во Львове (1586 год) и Киеве (1615 год), Киевская Академия (с 1632 года) — это подражания западным христианам (для Западной Руси — врагам и учителям одновременно[824]). До Москвы это новшество добиралось еще полвека, и первая семинария у нас появилась в 1685 году.
Вроде — все как в Европе, пусть и чуть позже… Но отличие есть: в католическом мире семинарии лишь дополнили собою мир образования вообще и церковного образования в частности. В Москве же появление Славяно-греко-латинской Академии было первым вообще регулярным образовательным проектом. Вокруг него и до него не было ни университетов, ни публичных библиотек, ни монастырских образовательнонаучных центров…
В 1209 году мэр Оксфорда повесил двух или трёх преподавателей в качестве возмездия либо за преднамеренное, либо за непредумышленное убийство женщины учёными. Университет начал забастовку. Они требовали, чтобы их объявили клириками ичтобы только церковный суд мог разбирать их дела. Пример был недалеко от них: в Париже профессора Сорбонны получили клерикальный статус в булле папы Целестина III от 1194 года (окончательно подтверждён хартией привилегий, пожалованной учёным в Париже королем Филиппом Il в 1200 году). И в случае с Оксфордом Папа был на стороне профессуры.
Забастовка в Оксфорде длилась 5 лет. За эти годы масса преподавателей и студентов мигрировала в университеты Парижа, Рэдинга и Кембриджа (с этой поры местная школа также стала университетом). Университет пребывал фактически во временном бездействии вплоть до примирения короля Иоанна с Иннокентием III в 1214 году. В этом году папству представилась возможность удовлетворить жалобы учёных посредством решения, вынесенного папским легатом Николой, епископом Тускулийским. «Это был именно тот легатский указ, который проложил путь для открытия оксфордских школ вновь. Решение папского легата от июня 1214 года являлось равносильным первой хартии привилегий Оксфордского университета. Папское вмешательство в пользу оксфордских учёных стало решающим в последующем долгосрочном выживании университета»[825]…
Мыслим ли подобный конфликт на Руси в те же годы? Можно ли себе представить, что группа киевских или владимирских профессоров идет на конфликт с местным князем и митрополитом, жалуется в Константинополь Патриарху и в ожидании его решения переезжает куда-нибудь в Софию?..
Сопоставляем три даты. 988 год — Крещение Руси. 1685 год — появление первой богословской школы, то есть такой, которая ставит задачу более высокую, нежели простое обучение грамотности. И получаем — 700 лет без богословского интереса и усилия!
И третья дата — 1499 год. Время публикации «Геннадиевской Библии». Первый полный свод библейских книг на церковно-славянском языке. И снова вопрос: отчего же за полтысячи лет ни у кого из русских иерархов и князей не возмутилась совесть: как же это мы числим себя христианами, а полного текста Слова Божия не знаем?! И лишь появление ереси жидовствующих, цитировавших незнакомые русским библейские места, заставило восполнить эту лакуну.
Инициатор библейского перевода новгородский архиепископ Геннадий красочно описал экзамен, устроенный им грамотеям, претендовавшим на место священника: «Вот приводят ко мне мужика: я приказываю ему читать апостол, а он и ступить не умеет, приказываю ему дать псалтирь, а он и по ней едва бредет. Я отказываю ему, а на меня жалобы: земля, де, такова, не можем добыть, кто бы умел грамоте. Вот и обругал всю землю, будто нет человека на земле, кого бы ставить в священство».
Геннадий предлагает завести школы, в которых бы учили «грамоте и Псалтыри» — из минимализма требований следует и уровень грамотности духовенства. В Новгороде грамотность была распространена шире, чем в других землях, так что Геннадий имел повод для иронии по поводу незадачливых претендентов в попы. Особое возмущение владыки вызывало то, что невежи, став священниками, плохо учат учеников и к тому же берут с них непомерную плату: «Мужики-невежи учат ребят грамоте и только портят, а между тем за учение вечерни принеси мастеру кашу да гривну денег, за утреню то же или и больше, за часы особо… а отойдет от мастера и ничего не умеет, едва-едва бредет по книге и церковного порядка вовсе не знает» (Письмо к московскому митрополиту Симону)[826].
Греческий язык русской церковной элите этой поры незнаком. Даже в середине XVI века преподобный Максим Грек переводит греческие тексты сначала на латынь, а с латыни уже кремлевские дипломаты перелагают на русский.
Вот и для «Геннадиевской Библии» пять книг, ранее не знакомых славянам, пришлось переводить не с еврейского и не с греческого, а с латыни. В роли переводчика выступил чех, католик, монах из доминиканского ордена — «презвитер, паче же мних обители святаго Домника, именем Вениямин, родом Словении, а верою латынянин». И особый вопрос — а сколько же экземпляров Геннадиевской Библии было переписано? Успели ли за 10 лет (до ссылки святителя Геннадия в 1504 году) переписать хотя бы по одному экземпляру для каждой из русских епархий?
Миссионерская традиция не может существовать без традиции школьно-богословской: прежде, чем нести другим свою веру, надо самому ее хорошенько узнать.
А вот это русским людям было затруднительно сделать.
Школы отчего-то у нас не приживались. Да и в тех, что иногда и кое-где возникали, обучение не шло дальше овладения элементарной грамотностью[827]. Ни одного учебника богословия древняя Русь нам не оставила.
В XIV веке «Поучение святого Евсевия» пристыжает духовенство: «А мы, священники, от людей еду и одежду приемлем. Всегда, не трудясь, чужие грехи едим. Хлеб от людей принимаем, а книги по небрежению не имеем, только имение берем: села, коней, различные облачения. Как же это не зло? Еще же и учащих нас ненавидим, если кто начнет повествовать нам истину. Пития и брашна различна более простых людей приемлете, приемля сан священнический только ради чрева. Поистине невежа поп неразсуден и пьянчив людям соблазн и пагуба»[828].
В XVI веке Стоглавый собор обличает: «Ставленники хотящие во дьяконы и попы ставитися, грамоте мало умеют; и святители истязуют их о том с великим запрещением: почему мало умеют грамоте, и они ответ им чинят: мы-де учимся у своих отцов или у своих мастеров, а инде нам учитися негде. А отцы их и мастеры их и сами по тому ж мало умеют и силы в божественном писании не знают» (глава 25). Иностранный гость в 1575 году поражается тем же самым: «Во всей Московии нет ни одной школы или какого-либо заведения, где бы можно было учиться, кроме монастырей»[829].
Что же удивляться, что первопечатник диакон Иван Федоров убежал из Москвы и в «Послесловии к Львовскому апостолу» (1574 год) объяснял: «Вследствие великих бед, часто случавшихся с нами не из-за самого русского государя [Ивана Грозного], но изза многих начальников, и священноначальников [т. е. высшего духовенства], и учителей, которые нас по причине зависти во многих ересях обвиняли, как это свойственно невежественным, и несведущим в науках людям, которые и в искусстве грамматики не умудрены, и духовного разума лишены, но втуне и всуе слова злые изрекают. Таково свойство зависти и ненависти, которая не знает, как ходит и на чем утверждается. Эта ненависть нас и прогнала и с земли, и с родины, и от родичей наших и в другие страны неведомые переселила»[830].
Князь Курбский вывез с Родины такие же впечатления: «В те годы по лени и по великому пьянству наших пастырей между чистой пшеницей возросли тогда плевелы, то есть отпрыски ересей. По царскому распоряжению, митрополит российский велел хватать повсюду таких хулителей. Сперва начато было это дело хорошо, но конец получился плохой, потому что, исторгая плевелы, исторгали вместе с ними, по слову Господню, и святую пшеницу. А кроме того, тех из еретиков, кого можно было по-пастырски исправить, подвергли немилосердной и жестокой муке»[831].
В Киеве потребность в систематическом и профессионально-богословском образовании была осознана раньше. Но и тут создание семинарий шло не без сопротивления. Когда Петр Могила завел в Лавре училище («коллегию»), то «от неученых попов и казаков велие было негодование: на что латинское и польское училище заводите, чего у нас дотуду не бывало и спасались. Было хотели самого Петра Могилу и учителей до смерти побити: едва их уговорили»2.
Западно-русский писатель Мелетий Смотрицкий дает резкую характеристику традиционным южно-русским проповедникам, обращаясь с такой репликой к одному из них (отцу Андрею Мужиловскому): «Ты говоришь о своих; разве нет у нас людей мудрых и способных?.. О, несчастный мудрый наставник! Где же следы вашей мудрости, чем хвалишься, чем превозносишься? То-то мудрые твои проповедники народили тебе еретических заблуждений! Если бы не латинские сборники проповедей, то не спешил бы ты на кафедру, оратор, и не имел бы чем разудивить всех, софист! Целуй Бессия, который научает тебя проповедывать с кафедры: мне хорошо известно, что без него скрипели бы твои колеса, как у возницы без мази; а ты все-таки мудрец, да и твои все. Один на кафедру с Оссорием, другой с Фабрицием, третий с Скаргою, а иные с другими проповедниками Римской Церкви, без которых вы ни шагу. В целой русской, такой обширной земле вы не имеете и трех ученых, а между тем хвалитесь, что их тысячи»[832].
С этим согласился и Большой московский собор 1666 года: «Попы ниже скоты пасти не умеют, кольми паче людей».
Неудивительно, что священникам запрещалось говорить проповеди от себя — только зачитывать из традиционных сборников. Еще в Византии Трулльский собор постановил: «Не подобает мирянину пред народом произносити слово или учити и тако брати на себя учительское достоинство» (45 правило). В Xll веке антиохийский патриарх и знаток канонов Вальсамон расширил это правило: «Учить дано одним архиереям… Ни один клирик или монах не должен собирать толпы народа… Если клирик сделает это, он должен быть исключен из собрания клириков».
Говорить от себя могли только епископы — но на Руси и они не слишком часто обращались к этому своему праву: «На целые триста лет между епископами нашими только один церковный проповедник! Впрочем, нет в этом ничего слишком удивительного. Мы приняли христианство от Греков, когда у них уже давно перестало считаться обязательным для епископов делом учить народ посредством церковной проповеди и когда у них епископы уже чрезвычайно мало упражнялись в сем проповедывании. Но если в Греции епископы давно освобождены были или сами себя освободили от обязанности учить народ посредством церковной проповеди: то тем более епископы могли быть освобождены от нее или сами себя освободить у нас в России, где при отсутствии настоящего просвещения исполнение этой обязанности было бы до чрезвычайности трудно. На это совершенное отсутствие у нас церковной проповеди не должно смотреть как на обстоятельство, достойное великого сожаления. Необразованные епископы наши могли бы составлять проповеди только крайне неудовлетворительные, а следовательно и собственное их проповедывание имело бы весьма мало смысла и значения; между тем в их распоряжении находилась в славянском переводе весьма обширная проповедная литература отеческая. Достойно всякого сожаления, что не было школ для обучения христианству, но если вместе со школами не было и церковной проповеди, то об этом последнем — сожаление уже не особенно большое»[833].
Манера говорить проповеди от себя введена у нас Никоном и вызывала неудовольствие ревнителей старины: «Заводите вы ханжи ересь новую, людей в церкви учите, а людей преж сего в церкви не учивали. Беса де вы имеете в себе и все ханжи», — говорил Никольский поп Прокопий попу Ивану[834].
Ясно, что столь суровое осуждение личной проповеди вызвано печальной практикой — проповедники-самоучки несли в народ любительское «богословие» весьма сомнительного качества.
Вот замечательный пример такого самочинного богословствования: московская антилатинская рукопись конца XVII века дает аргумент против латинской школы и изучения латинского языка. «Латинницы растленно глаголют метрополит, арцибискуп вместо митрополит, архиепископ. Самого Сына Божия спасительное имя Иисус глаголют Иезус… всех же стыднейшее — святаго многострадальнаго Иова имя зовут срамно Иоб»[835].
В России довольно традиционно труд богослова воспринимается как нечто ненужное и опасное. Уже многие века в российской церковной среде принято хвалиться собственной необразованностью: «Платона не читах, борзостей еллинских не текох…». Зачем думать — надо «стоять и хранить». Основатели первой русской семинарии — греческие монахи братья Лихуды не избежали самых страшных обвинений — мол, подосланы они «от лютеров или кальвинов или от римлян»[836]. И патриарх Адриан в конце концов гневно сказал грекам: «Учители ваши (т. е. Лихуды), не могущие нам вящшия пользы сотворити от сотворенного, тщатся иный язык, иную науку простерти и учити нас латино-итальянскому языку»[837]. А иерусалимский патриарх Досифей в 1693 году жаловался самому московскому патриарху Адриану на братьев Лихудов — вместо того, «чтобы учити грамматику и иныя учения, забавляются около физики и философии»[838]. В этой жалобе видно различие новых и традиционных представлений о назначении школы — быть ли ей начальным училищем грамотности или школой мысли.
Лихуды менее 10 лет продержались в своей Академии, и в конце концов были сосланы…
Недоверие к науке, боязнь ее, серьезной школы, латинского языка долго держались в русском обществе. Из татищевского «Разговора двух приятелей о пользе науки и училищ» мы узнаем, что и в XVIII веке по кельям сплетничали: «Я от многих духовных и богобоязненных людей слыхал, что науки человеку вредительны и пагубны суть; они сказывают, что многие, от науки заблудя, Бога отстали, многие ереси произнесли и своих злым сладкоречием и толками множество людей погибли; к тому же показывают они от письма святого, что премудрость и философия за зло почитаема, а особливо представляют слова Христовы, что скрыл Бог таинство веры от премудрых и разумных, и открыл то младенцам, т. е. неученым… Я слышу от людей искусных, что учение чужих языков, особливо латинского, поставляют в грех, ссылался на письмо святое (Пс 105:35), и что у нас при патриархах Иосафе, Никоне и других многократно латинские книги жжены и люди, имающие оныя, наказываны… Если посмотрим на древние времена, то видим, что у нас языков и наук не знали, да как в сенате, так и в воинстве и везде, и в употреблении людей мужественных, благорассудных и прилежных гораздо более было, нежели ныне» (Вопросы 44,66,68).
Иеромонах Симон Кохановский в проповеди, произнесенной в день Благовещения в 1720 году о суевериях, и в частности о 12 пятницах, дает такую картину нравственно-религиозного состояния верующих: «Бабьими баснями и мужицкими забобонами (суевериями) весь мир наполнился: уже бо ныне неточию священницы и прочие книжные люди, но и неграмотные мужики и бездельные деревенские бабы всю тую диавольскую богословию наизусть умеют — которая пятница святейшая и которая сильнейшая, которая избавляет от огня, которая от воды, которая от вечной муки; что ясти и чего не ясти; что пити и чего не пити и прочая сим подобная и бездельная идолослужения. А молитву Господню Отче наш разве сотый или тысящный мужик умеет! На сколько просфорах обедню служити — все о том ссорятся, а что есть причастие тела и крови Христовой, того и не поминай… Сказки бездельные, скверные бабьи песни и продолженные срамотныя песни и малые дети наизусть умеют, а десять заповедей Божиих и старые мужики того не знают». Посошков в письме к Стефану Яворскому говорит: «Я мню, что на Москве разве сотый человек знает, что то есть православная христианская вера, или кто Бог, или что есть воля Его, или как ему молитися и как молитву приносить, и как волю Его творить? Или как Пресвятую Богородицу почитать и как ангелов и угодников Божиих чтить?.. А если в поселянах посмотришь, то истинно не чаю из десяти тысяч обрести человека, еже бы хотя малое что о сицевых вещах что знал»[839].
После московской академии (о которой, кстати, мы не знаем, сколько именно ее выпускников приняли священный сан[840]) следующей открывшейся церковной школой стала ростовская (1702 год). Судя по письму святителя Димитрия Ростовского к своим семинаристам, детей и там не посещало вдохновение к учебе («Дети, блядины дети. Слышу о вас худо, место учениа учитеся развращенна, неции от вас и въслед блуднаго сына пошли с свинями конверсовати[841]. Печалюся зело и гневаюся на вас»[842]).
В Тамбовскую семинарию, основанную в 1790 году (при губернаторе — Гаврииле Державине) учителей наняли со стороны, поскольку «все тамбовское духовенство, и черное и белое, было некнижное»[843]. Неудивительно, что далеко не во всех семинариях XVIII века были богословские курсы. В Пермской семинарии, открытой в 1800 году, до 1810 года богословие просто не преподавалось6.
Наверно, члены Синода знали уровень образования своих семинарий и уровень подготовки европейцев — и потому священнику в Стокгольме инструкция Синода ясно говорила: «В прение о вере ни с кем не вступать, паче же с иного исповедания людьми»7.
Впрочем, и открытие семинарий не означает их ориентацию на миссионерскую работу (что было бы очень кстати для православного царства, разросшегося до всемирной империи). Семинарии (что по-своему было естественным) были ориентированы на то, чтобы брать — и брать с Запада, а не на то, чтобы отдавать — своему народу и Востоку. Оттого и преподавание велось на латыни. В начале XIX века заступился за русский язык митрополит Филарет (Дроздов), но против был другой Филарет — архиепископ Филарет (Амфитеатров). Его аргумент — «при преподавании догматического богословия приходится излагать многие лжеучения. Если их изложить в книге, написанной нарусском языке, то они отсюда легко могут перейти во все сословия народа и произвести смущение»[844].
Но теология, зазубренная на латыни, с трудом потом поддавалась переводу на русский язык, не говоря уж о языках «инородцев». Плюс и некая «ненастойчивость» церковной иерархии в деле пробуждения миссии…
Правильно сказал серьезнейший знаток русской церковной истории И. Смолич: «Корни этой неудачи уходят глубоко в прошлое: миссионерство Церковью не ценилось и значение его принижалось»[845].
Среди этих «корней» — безшкольность русской церковной жизни. Но где корни самой этой безшкольности?
Один из них — «крещение сверху». Не миссионеры крестили Русь, а князья. Эта родовая травма русского православия диагностирована знаменитым словом Николая Лескова: «Русь были крещена, но не просвещена».
Другая причина — снисходительное, мягко говоря, отношение к нам наших учителей в вере — греков. Греки относились к русским, как русские — к якутам. Мы знаем, конечно, что якуты уже несколько столетий как крещены, мы ради видеть их лица в наших храмах. Но вряд ли кто-то в Москве озабочен тем, как бы открыть Академию в Якутске и перевести на якутский язык Дионисия Ареопагита…
Греки нас не стремились учить[846], а мы боялись учиться богословию. Слишком уж запугали византийцы нас своими анафемами за малейшую богословскую оплошность.
Есть печальное сходство сталинистской идеологии и византийской психологии: и там, и там за человеком не признается права на ошибку. Нет ошибившихся. Есть вредители и враги. Если токарь Петрович импортное сверло запорол — то это не потому, что он вчера перепраздновал, а потому, что ему японская разведка специально диверсию заказала!
И византийское церковное сознание не умело прощать вероучительных грехов, не имело привычки покрывать милосердным умолчанием ошибки в области вероучения. Византийское мышление, порой даже слишком терпимое, если речь заходила о грехах плоти или о грехах против людей, не прощало грехи против Церкви. Здесь уж каждая обмолвка, каждая неточность, каждая недодуманность становилась тем лыком, что аккуратно вплеталось в строку. За всеми дискуссиями усматривалась сознательная злая воля и вредительский замысел. Это своего рода естественный антигностический синдром (в противовес гностикам, учившим о спасении через «знание», христиане говорили о том, что Царство Божие силой, то есть усилием воли, берется[847]). Это искривление «естественное», в смысле почти неизбежное. Но в жертву этой своей болезни средневековые христиане принесли слишком много чужой крови…
Так император Юстиниан, по чьей инициативе проходили антиоригеновские соборы Vl века, утверждал, будто «богоборец Ориген» включал в свои труды православные суждения лишь для «злонамеренного обмана простаков. Воспитанный в языческих баснословиях и желая распространить их, он прикинулся, будто изъясняет Божественное Писание, чтобы таким образом, злонамеренно смешивая непотребное свое учение с памятниками Божественного Писания, вводить свое языческое и манихейское заблуждение и приманивать тех, которые в точности не выразумели Божественное Писание… Одна и единственная забота была у нечестивого Оригена — поддержать эллинское заблуждение и в души слабых посеять плевелы»[848]. Император неправ. Ориген — заблуждающийся христианский мыслитель, а не замаскировавшийся оккультист.
Страх ошибки в Византии господствовал над всем (см. 19-е правило Трулльского собора — запрет проповедовать своими словами), и в итоге он замкнул уста богословию. Появилась привычка любую новизну сводить к старым ересям. Например, «не только Аввакум, но и другие книжники — поборники "старины" именуют никониан приверженцами "латынской веры", "унеятами", приписывают им богослужение на латинском языке. Естественно, речь не идет о реальной ориентации на католические обряды, тем более что реформаторы не проводили богослужения на иных языках, кроме церковно-славянского. Но для Аввакума и его единомышленников истинные различия между никонианами и католиками, никонианами и униатами или даже никонианами и, к примеру, арианами не существенны. Никон и его сторонники — как бы олицетворение ложной веры вообще, ереси, "в конце мира" вобравшей в себя все еретические мнения прошлого»[849].
Вот и сегодня у слишком многих церковных людей (и околоцерковных изданий) малейшая неточность проповедника или епископа (или то, что кажется неточностью) вызывает самодовольный шепот: «Ага, вражина жидомасонская, проговорился!»[850].
С другой стороны, сами русские в семье христианских народов чувствовали себя работниками одиннадцатого часа: до нас и без нас отгремели Вселенские Соборы[851]. Православные догматы уяснены. Что о них думать дальше — зубрить надо! В переписке русских епископов с Константинопольским патриархом не встретишь богословских вопросов, все сводится к вопросам практическим и богослужебным.
Естественная недоработанность церковнославянского языка в первые столетия его существования также убавляла желания проводить на нем богословские эксперименты (вспомним только первоначальный отказ от перевода слова «кафолики» в Символе веры и арианское «подобосущие» в Символе веры, прочитанном князем Владимиром в час его крещения[852]).
Возможно, одна из причин того, что древнерусские монастыри, эти «святые зародыши неродившихся университетов» (Г. П. Федотов) так и не стали настоящими университетами — в их аскетической строгости. Монашеские правила называют три причины, дающие иноку право нарушить свой обет верности обители и покинуть ее: появление игумена-еретика, а также открытость монастыря для жен и мальчиков. Западные правила советуют священникам брать мальчиков на воспитание и обучение[853]. Правила восточного монашества (до сих пор действующие на Афоне), напротив, велят сторониться «отроков». Но без детей не может быть и школы…
Отсутствие профессиональных церковных школ[854] нельзя было компенсировать самообразованием — библиотеки были и редки и скудны. После освобождения от монгольского ига Северная (Московская) Русь располагала лишь двумя библиотеками — Смоленской и Новгородской епархий. «После этой возможности, так сказать, гомеопатической, не скоро настала возможность сколь-нибудь действительная. Первыми монастырями, которые стали заботиться о заведении настоящих библиотек, были монастыри преподобного Сергия Радонежского и преподобного Кирилла Белозерского, а это было уже только в конце XIV-начале XV века»[855].
Но и позднее в богатейших средневековых монастырских библиотеках было не более 500 книг. Иосифо-Волокаламский монастырь владел 299 рукописями; патриаршая библиотека к 1686 году собрала 653 книги[856]. В библиотеке Патриарха Никона было 1300 томов[857]. У московских царей в начале XVII века библиотека состояла из 41 русской рукописи, одной книги московской печати, одной немецкой («Травник»), 10 книг литовской печати, 5 тетрадей польских («звездочетьих»), всего — 58 номеров[858].
Из сочинений блаженного Августина, которого сегодня называют единственным гением среди Отцов Церкви, перевода на древнеславянский язык удостоилась капля — все его наследие, доступное древнерусскому читателю «вряд ли превышает 2–3 страницы в четвертую долю листа»[859].
Посему прав был Паисий Лигарид, когда сказал царю Алексею Михайловичу: «Исках и аз корене духовного сего недуга (раскола — А К.). На последок обретох из двою истекшие, сиже есть: от лишения и неимения народных училищ, такожде от скудости и недостатнечества святыя книгохранительницы… Аз, вопрошен о сане церковном и гражданском, кии бы столпи и завесы обою, рекл бых: первое — училища, второе — училища, третье — училища пренуждены быти»[860].
Так отчего же не приживались школы в русском церковном обиходе? — Оттого, что можно было обойтись без них. Такую возможность давало служение на церковнославянском, то есть почти родном языке. На Западе мальчик, поступая в церковное обучение, должен был изучить чужой язык — латынь. Язык молитвы и права, науки и культуры. А поскольку такие мальчики приходили каждый год, возникала потребность в системном их обучении, потребность в учебниках и словарях, учителях и партах. То есть — в школе.
У нас же переход из народа в хор, из хора в алтарь и оттуда на проповеднический амвон проходил почти незаметно. Вот и не было нужды в специально-школьном усилии.
Кроме того, беспрепятственный доступ к главной из Книг не давал стимула к овладению теми книгами, что остались за кругозором славянских переводчиков. Тактический переводческий успех книжников-учеников Кирилла и Мефодия стратегически вел к изоляции от классической традиции. Есть своя правда в размышлениях об этом Георгия Федотова:
«Великолепный Киев Xl-Xll веков, восхищавший иноземцев своим блеском и нас изумляющий останками былой красоты, — Киев создавался на византийской почве. Это, в конце концов, греческая окраина. Но за расцветом религиозной и материальной культуры нельзя проглядеть основного ущерба: научная, философская, литературная традиция Греции отсутствует. Переводы, наводнившие древнерусскую письменность, конечно, произвели отбор самонужнейшего, практически ценного: проповеди, жития святых, аскетика. Даже богословская мысль древней церкви осталась почти чуждой Руси, что же говорить о Греции языческой? На Западе, в самые темные века его (VI–VIII), монах читал Вергилия, чтобы найти ключ к священному языку церкви, читал римских историков, чтобы на них выработать свой стиль. Стоило лишь овладеть этим чудеснымключом — латынью, чтобы им отворились все двери. В брожении языческих и христианских элементов складывалась могучая средневековая культура — задолго до Возрождения. И мы могли бы читать Гомера, философствовать с Платоном, вернуться вместе с греческой христианской мыслью к самым истокам эллинского духа и получить научную традицию древности. Провидение судило иначе. Мы получили в дар одну книгу, величайшую из книг, без труда и заслуги, открытую всем. Но зато эта книга должна была остаться единственной. В грязном и бедном Париже Xll века гремели битвы схоластиков, рождался университет — в «золотом» Киеве, сиявшем мозаиками своих храмов, — ничего, кроме подвига печерских иноков, слагавших летописи и патерики. Когда думаешь о необозримых последствиях этого первого факта нашей истории, поражаешься, как много он уясняет в ней… Монах и книжник Древней Руси был очень близок к народу — но, пожалуй, чересчур близок. Между ними не образовалось того напряжения, которое дается расстоянием и которое одно только способно вызывать движение культуры. Снисхождению учителя должна отвечать энергия восхождения — ученика. Идеал культуры должен быть высок, труден, чтобы разбудить и напрячь все духовные силы. Это как движение жидкости по трубам: его напор зависит от разницы уровней. Только тогда достигается непрерывное восхождение, накопление ценностей, когда, по слову Данте: «Tutti tirati sone tutti tiranu» — «Все влекутся, и все влекут»… Отрекшись от классической традиции, мы не могли выработать своей, и на исходе веков — в крайней нужде и по старой лености — должны были хватать, красть (compilare) где и что попало, обкрадывать эту нищающую Европу, отрекаясь от всего заветного, в отчаянии перед собственной бедностью. Не хотели читать по-гречески — выучились по-немецки, вместо Платона и Эсхила набросились на Каутских и Леппертов»[861].
Резко негативная оценка уровня просвещенности Киевской Руси была дана Е. Голубинским. Приводить ее здесь я не буду — позднее она была подвергнута научной критике. И все же, подводя итоги столетней дискуссии на эту тему, современный исследователь приходит к выводу, что «поиски в древнерусской литературе следов греческой классической образованности оставались бесплодными, в то время как значение греческого языка, в том числе и в сфере философско-богословской терминологии, отчетливо проявилось в обилии заимствований из него. И все же нам предстоит убедиться, что отсутствие гуманитарного образования в Киевской Руси, во всяком случае в систематических его формах, во многом предопределило облик древнерусского богословия, непохожего ни на византийское, ни на западноевропейское… Важнейшим отличием, видимо, является отсутствие на Руси классической образованности, прежде всего ее незнакомство с философией Платона и Аристотеля. Античная мудрость была доступна древнерусскому читателю лишь в виде немногочисленных изречений в составе сборников (в Пчеле и т. п.). Эти скудные, частью апокрифические фрагменты не могли дать никакого представления о методе и главных идеях классической философии. А без владения ее понятийным аппаратом важнейшие сочинения греческой патристики даже в славянском переводе должны были остаться непонятными для древнерусского читателя. Этим объясняется не только эклектизм переводной литературы, но и в еще большей степени — полное отсутствие в оригинальной древнерусской литературе таких фундаментальных жанров, как догматический и экзегетический… На Руси же борьба с остатками язычества, а лучше сказать, против удобного симбиоза христианства и язычества, была направлена не столько на рациональное переубеждение, сколько на преодоление продолжавшегося сосуществования (Konkurrenz) обрядов и обычаев. Мы нигде не найдем ни рационального изложения учения волхвов (ср. также «глубинные [голубиные] книги» в Житии Авраамия Смоленского), ни его аргументированного опровержения. Очевидно, что это — следствие той основной черты, которая была указананами в пункте первом: отсутствия классической образованности. В итоге многочисленные похвалы книжному учению никогда не конкретизируются, подчеркивая лишь «сладость» церковной литературы. Древнерусскому читателю были незнакомы муки выбора в условиях обилия книг, столь характерные для Византии: светской, т. е. антицерковной, литературы, кажется, вовсе не существовало, или, во всяком случае, она не оказалась достойной цитирования и полемики с ней. Именно здесь, может быть, отчетливее всего проявляется слабость древнерусского христианства, состоящая в недостаточной его рефлексированности, осознанности»[862].
И потому никак я не могу согласиться с тем обвинением, которое Патриарх Тихон бросил в лицо большевистским правителям: «Соблазнив темный и невежественный народ возможностью легкой и безнаказанной наживы, вы отуманили его совесть, заглушили в нем сознание греха».
Если бы это обвинение было брошено на семидесятом году советской власти — оно было бы логичным. Но патриарх Тихон (или, точнее, его тогдашний референт — отец Сергий Булгаков) эти слова написал в первую годовщину советской власти, осенью 1918 года.
Но не за год же комиссарского правления русский народ из светлого и образованного стал «темным и невежественным»! Значит, он таковым оставался и к исходу девятисотлетнего периода безпрепятственной проповеди христианства на Руси!
Почему после веков существования православного царства остался наш народ «темным и невежественным»? Не есть ли эта его темнота и невежество страшное обвинение тем, кому Самим Создателем было сказано: Идите, научите все народы, крестя их во имя Отца и Сына и СвятагоДуха, уча их соблюдать все, что Я повелел вам (Мф 28:19–20)?
Да и для тех, кто согласился быть и именоваться «верховным защитником и хранителем догматов господствующей веры», «блюстителем правоверия и всякого в Церкви святого благочиния» (Основные Государственные Законы, ст. 64), не является ли для них, Самодержцев Всероссийских, эта темнота и невежество народные в вопросах веры и нравственности тяжким обвинением?
В 1905 году в России дали свободу совести — и уже через 2 года обнаружилось, что в Империи свыше пяти миллионов сектантов, не считая староверов[863]. Причем в 1901 году еще считалось, что общее число сектантов и раскольников не превышает двух миллионов человек[864]. Как только отпали уголовные кары за уход из Церкви — из нее ушли сотни тысяч… Водной Холмской епархии в 1905–1907 годах от православия отпало 119278 человек (в католичество)[865]. Это что — тоже большевистские комиссары виноваты?
А. Деникин вспоминал «один эпизод, весьма характерный для тогдашнего настроения военной среды. Один из полков 4-ой стрелковой дивизии искусно, любовно, с большим старанием построил возле позиций походную церковь. Первые недели революции… Демагог поручик решил, что его рота размещена скверно, а храм — это предрассудок. Поставил самовольно в нем роту, а в алтаре вырыл ровик для… Я не удивляюсь, что в полку нашелся негодяй-офицер, что начальство было терроризовано и молчало. Но почему 2–3 тысячи русских православных людей, воспитанных в мистических формах культа, равнодушно отнеслись к такому осквернению и поруганию святыни?»[866]. Это что — тоже большевики?
Уместно и повторение вопроса отца Александра Шмемана — «Как случилось, что «темные силы» секуляризма, материализма и атеизма, корни которых усматривают (ивполне обоснованно) на Западе, восторжествовали именно на Востоке? Почему «православные миры» выказали такую слабость и уязвимость? Почему, например, религиозное сопротивление было столь сильным в католической Польше и столь слабым сравнительно с ним в православных станах? Такие вопросы даже не поднимаются, ибо все они подразумевают ревизию прошлого — того мифического золотого века, который остается конечной целью всех «возвратов», самым заветным чаянием не только на уровне сегодняшней официальной риторики, но и в куда более глубоких пластах православной ментальности»[867].
Как бы ни были «зловредны» разрушители Православия — они не более чем микробы. Болезнь проявляет себя лишь тогда, когда ослаб сам организм. Каждый из нас носит в себе едва ли не все болезнетворные микробы — но для того, чтобы в конкретном организме проявилась конкретная болезнь, — нужна ослабленность именно этого тела.
Сегодня не большевики, а секты противостоят нам. Секты примитивнее Православия, и если сегодня секты привлекают к себе большое число людей, то не потому же, что их учение глубже и вернее!
Оставим сейчас в стороне политические, финансовые и прочие причины успеха протестантских миссий в России. Но вот после того как самым скрупулезным и документированным образом будут изучены механизмы сектантской экспансии в Россию, надо же будет когда-нибудь задаться и вопросом: «Мы-то где были? Почему наше слово не достигало человеческих сердец?». «Мы совершенно забыли, что виноват тот, кто прав: если я обладаю истиной и не способен ее передать, чего же я могу требовать оттого, кто заблуждается и не может найти истину во мне?» (митрополит Сурожский Антоний[868]).
И если столь успешно действуют секты в России — значит, больны и слабы мы, значит, мы не можем быть просто самими собой, а потому и превращаемся в колонию микробов. Мы молчим — и потому так слышны их в общем-то слабенькие голоса. Молчим же мы не от того, что нам нечего сказать и не оттого, что не умеем. Молчим оттого, что не чувствуем потребности в том, чтобы говорить и свидетельствовать. В нас не воспитана потребность делиться духовными дарами.
Сами православные плохо знают богатство своей церковной традиции и еще хуже умеют делиться этим богатством с людьми нецерковными.
Наши духовные школы не готовят миссионеров, не пробуждают в студентах жажду миссионерского служения и не дают знаний, необходимых для миссионерства в современном мире.
Причем практически все сколь-нибудь заметные сегодня миссионеры, церковные публицисты, проповедники, даже богословы — это люди, получившие образование, навыки мысли и речи в светских университетах (за исключением профессора А. И. Осипова и священника Олега Стеняева).
То, что нет умения готовить миссионеров, печально. Не радует и то, что нынешняя церковная среда не только практически не оказывает им помощи (какому конкретному миссионеру и чем помог «Миссионерский фонд»?). Слова о поддержке миссионерства, которые раздаются с высоких архиерейских кафедр, останутся словами, — ибо люди видят, что награду быстрее получит не тот священник, что пишет книги, а тот, который строит храм, а в епархиальном управлении ласковее смотрят на настоятеля богатого прихода, чем на семинарского или университетского преподавателя в рясе.
Казалось бы, если миссионеров так мало, значит, миссионеров в Церкви должны холить и лелеять… Увы, все наоборот. Нынешняя церковная среда не умеет терпеть своих миссионеров. В нашей Церкви сегодня невероятно много людей, добровольно и самовольно возложивших на себя обязанности цензоров и спасателей Православия. Митрополиты и профессора богословия, приходские священники и церковные публицисты — все они в сознании этих «ревнителей» попадают в положение «условно освобожденных». В поведении всех публичных проповедниковэти «ревнители» выискивают малейший повод для торжественно и радостно провозглашаемой «анафемы». Террор немоты начинает нависать над нашей церковной жизнью. Кампания по травле одного проповедника сменяется кампаниями по травле другого: то митрополит Кирилл, то профессор Осипов, то профессор Дворкин, то митрополит Антоний, то митрополит Филарет торжественно объявляются ересиархами…[869]
Православный публицист Кирилл Фролов в статье, посвященной из-церковным нападкам на миссионеров, рассказал, как он был свидетелем разговора одного высокопоставленного иерарха и такого же высокопоставленного политика. Последний искренне сказал: «Владыко, любое организованное и объединенное общей целью сообщество людей, будь то партия, компания, секта, поддерживает и поощряет тех, кто стремится расширить сферу ее влияния, привести в нее новых, особенно деятельных и мыслящих людей. У нас же, в Церкви, таких людей очень часто отталкивают. Это — абсурд и самоубийство»[870].
И если сформировавшийся человек, уже сделавший свой выбор, видя это и пережив первые удары по себе, еще сможет устоять на пути миссионерского делания, то семинарист или молодой священник, пару раз получив по рукам за «неканоничные» примеры в своих беседах или статьях, в конце концов пойдет путем наименьшего сопротивления — то есть просто замолчит…
В вероучении нашей Церкви нет никаких препятствий для осуществления миссии (в том числе и мирянами). Но если с таким трудом и скрежетом возобновляется миссионерская жизнь в нашей Церкви в нынешние годы — значит, есть какая-то внутрицерковная инерция сопротивления миссионерскому служению. И эта инерция не просто в привычках старшего поколения служителей и прихожан. Есть еще нечто более устойчивое и древнее в нашей церковной жизни, что воспроизводит эту антимиссионерскую инертность в новых поколениях церковных людей.
Нет, не стоит все списывать на особенности сегодняшнего дня. Наша косноязычность, столь громогласная и скандальная сегодня, есть следствие наших собственных и многовековых нажитков.
Да, в памяти Русской Церкви есть яркие имена русских миссионеров Нового Времени — но это уже скорее европейское влияние, нежели византийское. Ведь настоящими и успешными миссионерами в нашей Церкви стали те, кто уважал свободу и достоинство «инородцев», а не жаловался на них генерал-губернаторам…[871]
Эта новизна православных миссионеров ощущалась их внутрицерковными оппонентами. И даже в начале XX века христианской истории миссионер должен был оправдывать свое непоседство: «Беспечная, вялая воля, сердце, чуждое живой пастырской ревности, ум поверхностный и ленивый стараются увидеть во всех, более или менее настойчивых призывах к возможно деятельному и напряженному благовестничеству что-то «навеянное со стороны» и «чуждое нашим древним устоям», «Знаете, — говорят, — здесь немножко пахнет западом…». Здесь пахнет западом?! Западом?! Так это «запад» говорит, что благовествование — необходимая обязанность наша, что при отсутствии настоящей постановки церковного проповедничества у нас заглохнет религиозная жизнь в народе? Что без серьезного оглашения паствы наше божественно-прекрасное богослужение останется втуне, непонятым, непережитым, а святые таинства помечутся, как бисер под ноги свиней? Так это, спрашиваю, «запад»? — Что же тогда разуметь под «востоком», какую постановку пастырствования? Скажите. Нет, нет, господа незваные защитники «востока», не клевещите на православие, не навязывайте ему языческое отношение к народу в вопросах боговедения, не возводите свою беспечность и свою мягкую головную подушку в догму православной пастырской практики. Не спорю, это, может быть, соответствует вашему темпераменту и вашему распорядку жития, но зато страшно противоречит существу православно-церковной педагогики… Никогда не забывайте, что с тех пор, как царь-колокол упал и перестал звонить, он обратился в простую историческую древность-диковинку»[872].
Так что не стоит удивляться тому, что, пожалуй, величайший православный миссионер Нового Времени рясу вообще не носил. И миссионером он сам себя не считал. И в семинарии не учился. И зарплату по духовному ведомству не получал. И чудес не творил. И жил не очень благочестиво и праведно. Но его слово о Христе шло и идет через границы языков и столетий. Так, что и в XXI веке профессор Московской Духовной Академии Н. К. Гаврюшин ставит вопрос — «Кто больше сделал для проповеди Евангелия — Достоевский или святитель Филарет?»[873]. И кажется, ответ на этот вопрос у меня с моим коллегой одинаков…
И все же на эту, безшкольную и не очень богословскую пору в истории Русской Церкви приходится пора ее миссионерского расцвета… От Киева до Белого моря, от Днепра к Поволжью и Балтике, десяткам племен и народов несет православие допетровская Русь. Тут и личный подвиг монахов, которые не хотели быть миссионерами и уходили в «пустыни», прячась от людей, но своей жизнью поражали лесных обитателей. И культурное превосходство. И сила государственного понуждения. Подарки, льготы, взятки, угрозы. Предоставление военной помощи для защиты от других языческих племен на условии обращения в греческую веру. И красота Богослужения, молитвы и иконы[874].
И, пожалуй, главное отличие русской миссии от византийской — у нас не было презрения к другим народам. Слова, сказанные об отличии русского колонизатора от западноевропейского, относимы и к различию русской и византийской миссии: «Сибиряк хотя и считает себя выше инородца, но у него нет того отвращения к нему, которое мы видим у западноевропейских колонизаторов. Сибиряк видит в нем человека, водит с ним хлеб-соль, заимствует кое-что у инородца и не считает неприличным знать язык инородца, но ставит себе это в заслугу»[875].
Но опять мы не знаем — какие же слова и доводы находили древнерусские миссионеры для своих иноверных собеседников, а потому в нашу семинарию, в «курс миссиологии» цитат оттуда насобирать не можем и «миссионерский типикон» заимствовать у них также не удастся.