При встрече с «варваром» миссионер должен прежде всего решить нравственноаскетическую задачу: кто передо мной — враг или завтрашний брат.
Миссионер должен добрым глазом смотреть на того, к кому обращается. А у нас сегодня принято бояться всего того, что не «воцерковлено».
Многие церковные люди несут в себе советский взгляд на мир. «Психология осаждённой крепости». Ощущение того, что кругом враги-вредители, которые подкапываются под православие. Эта мысль, кстати, очень хорошо прослеживается в недавнем письме чукотского епископа Диомида. Да, мир сложен, но не всё в этом мире нам враждебно.
Несомненно, есть сознательные враги Церкви.
Но есть люди, которые, полемизируя с нами, все же готовы нас слышать.
Есть люди, которые по многим вопросам хоть и не согласны с нами, однако они не видят цель своей жизни в борьбе с нами. Они просто высказывают свою точку зрения.
А есть категория людей, выражающая наши же мысли, но на языке другой культуры, через другие символы, образы. Надо просто найти общий язык с этими людьми. И через их же символы донести до них слово Божие.
Миссионер должен переступать «грани» и выходит за рамки привычно-церковного — иначе он не распространит свет Евангелия. Надо приходить «невовремя» — туда, где нас не ждут, где, казалось бы, все закрыто от «клерикализма».
Это тактика агрессивного миссионерства. Принцип «агрессивного миссионерства» — это не цепляние к людям на улице. Это право христианского проповедника неполемически цитировать такие произведения, которые не помечены знаком сделано в Церкви.
Она означает, что даже в тех слоях и произведениях культуры, которые сами не осознают себя как христианские, мы должны уметь видеть их христианские смыслы.
Агрессия состоит в том, чтобы понудить людей к мысли и пониманию, к тому, чтобы они увидели в созерцаемой ими картинке больше, чем поначалу они хотели сами.
Первое поле такого агрессивно-миссионерского усилия — это рассказ о христианском смысле произведений христианской культуры. Например, пояснение того, что главное в Евангелии — собственно религия, мистика и богословие, а не «общечеловеческие этические ценности». И в христианстве главное — вера в Христа, а не «любовь к меньшинствам». Рублев написал икону Святой Троицы, а не плакат с призывом к собиранию русских земель. И монастыри — это не строительно-монтажные управления, история которых сводится к истории строительства храмов и колоколен, а места духовной борьбы и роста. На этом же поле приходится растолковывать вещи, понятные в христианском кругу и непонятные за его пределами — например, церковные аллюзии в произведениях Достоевского. Или «Хроники Нарнии» Льюиса. Дети (и взрослые), незнакомые с Первоисточником — Библией — не узнают ее переложения и в сказках Льюиса, тем самым обедняя свое восприятие этого писателя.
В некотооых случаях хоистианская идея в светском пооизвелении и не поячется. но чи.
Тут опять же миссионер может предложить замереть и подольше постоять мыслью на этой, вроде бы проходной фразе. Так обстоит дело с детективами Честертона про отца Брауна.
Агрессия может состоять и в том, чтобы сделать стоп-кадр, понудить детей заметить такие детали в просмотренном ими фильме, мимо которых они, скорее всего, прошли. Например, в фильме «Первый рыцарь» король Артур (Шон О'Коннори) перед началом заседаний Круглого стала и суда) произносит чеканные слова: «Да ниспошлет нам Господь желание найти Истину, мудрость открыть ее и мужество ее принять». По-моему, прекрасный повод для серьезной беседы… Кстати, еще одна гениальная фраза из этого фильма: «По другую сторону войны всегда лежит мир. И если ради него нужно сразиться — мы сразимся!».
А в фильме «Эскадрилья Лафайет» христианская тема присутствует на уровне просто жеста — один из американских летчиков пишет на фюзеляже своей «этажерки» «2 Тим 4:7». Умный зритель догадается, запомнит код-не-да-винчи и дома раскроет Библию по этой ссылке и прочитает — «Подвигом добрым я подвизался, течение совершил, веру сохранил».
Второе поле агрессивно-миссионерского действия — обнажение того глубинного следа, которое века христианства оставили в светской культуре. Есть двухтысячелетняя инерция христианского воспитания, и она сказывается даже в тех современных людях, которые сами себя не считают связанными с религией. Но незаметно для себя самих они множеством нитей все же соединены с миром Евангелия. Однако то, что незаметно для них, может быть замечено взглядом со стороны. Именно так работает психотерапевт: он пробует заметить то, что в человеке есть, что влияет на его мышление и поведение, но что сам человек не замечает. Так работает культуролог: он показывает такие логические цепочки и такие ассоциативные связи, которые в культуре есть, но которые сама данная культура и ее носители могут не осознавать. Так может работать и богослов: узнавая незакавыченные цитаты из древних Книг в современных литературных исповедях. Христианские подтексты и смыслы были даже в советской высокой культуре — в лучших книгах и фильмах той поры (например, в фильмах Эльдара Рязанова). Даже если в них не упоминалось имя Бога, но в них было столь доброе и глубокое видение человека, которое могло появиться только в пространстве евангельского восприятия человеческой трагедии.
Границы христианской культуры и церковной жизни не совпадают. Человек может формально являться членом Церкви, но смотреть на людей не по-евангельски, а потребительским взглядом язычника. Возможно и обратное. Люди, живущие вне сознательной христианской веры и даже в формальном противостоянии ей, могут продолжать творить по сути именно христианскую культуру.
Третье поле — это узнавание того общего, действительно общечеловеческого, что есть в разных религиях. Например, некоторые правила аскезы будут одинаковы у йога и у христианского монаха. И тогда в той аудитории, где со словом йога сопряжен знак «Ух ты!», а со словом православие сопрягается разве что последняя скандальная статья из «Московского комсомольца», лучше сказать «В буддизме есть такая практика… Кстати, и в православной традиции есть нечто похожее». Может быть и за пределами Церкви найден такой образ, такой жест, выражающий благоговение перед святыней, который может быть внесен в нашу жизнь. Это заимствование не из язычества, а из человечества.
Даже если святыня другого человека неверна — она по милости Бога и такту миссионера — может стать Христовым жертвенником. Святитель Николай Японский рассматривал Нагано, известное своим буддистским храмом Дэнкондзи, как «место, совсем готовое для проповеди: между прочим и то, что там знаменитый идольский храм, делает народ более готовым к восприятию истинного учения, чем в других местах; все же так почва ума и сердца приготовлена, хоть думою об идоле»[176].
И еще это значит, что если есть какие-то пространства, не до конца сожженные, не откровенно антихристианские, то эти пространства надо захватывать и брать под свой контроль. Существует известный принцип земледелия: поле, за которым никто не ухаживает, зарастает сорняками. Возьмем, например, «Гарри Поттера». Ведь легче всего испугаться этой книжки и убежать. Но в этом случае мы это поле оставляем нашим врагам, которые засеют на нем свои сорняки, и эти сорняки дадут очень хороший урожай. Так произойдет в том случае, если Церковь скажет: «Да, Гарри Поттер — сатанист». Сатанисты данное утверждение, конечно, с удовольствием поддержат, и тогда с каждым экземпляром этого издания их число будет увеличиваться, а сама книга станет их рекламой.
Пример агрессивного миссионерства я вижу в проповедях апостола Павла. В своих посланиях апостол четырежды цитирует языческих поэтов и философов. При этом по меньшей мере три раза он заставляет этих философов поддерживать те идеи, которые были им чужды.
Например, в Тит 1:12–15 содержится цитата из Каллимаха: «Из них же самих один стихотворец сказал: «Критяне всегда лжецы, злые звери, утробы ленивые». Свидетельство это справедливо. По сей причине обличай их строго, дабы они были здравы в вере, не внимая Иудейским басням и постановлениям людей, отвращающихся от истины. Для чистых все чисто».
Это цитирование становится совсем необычным, если обратиться к его источнику. У поэта III века до P. X. Каллимаха сказано: «Лгут критяне всегда: измыслили гроб твой критяне; ты же не умер, но жив, о Зевс, присносущный владыка!» (Гимн Зевсу, 8). Ложь критян была в том, что они показывали гробницу Зевса — рядом с Khoccom[177]. Кипр гордился тем, что он является местом рождения Афродиты. Показывали киприоты и пещеру, где родился Зевс Но за особую плату туристам готовы были показать гробницу Зевса — что и вызывало возмущение благочестивых паломников, по верованию которых Зевс бессмертен… Итак, ложь критян была о смерти Зевса. Каллимах же — «реакционный» писатель, посвятивший свое перо защите древних обрядов и обычаев, которые его современникам стали казаться бессмысленными. Оттого его главное произведение называется «Причины» — причины появления на свет ставших непонятными преданий. И тут появляется повод возмутиться «неразборчивостью» апостола: как это Павел апологета язычества назвал «пророком»[178]? Как же это он согласился с осуждением критян за то, что те не верили в бессмертие Зевса? Неужто Павел и сам разделял веру в бессмертие олимпийских богов?..
В другом месте (Деян 17:28)апостол Павел приводит слова греческого поэта Арата (III в. до Р.Х.): мы Его и род. А о чьем же роде говорится о первоисточнике этой цитаты? — «Начнем с Зевса. Имя его постоянно должно жить на устах смертных; улицы, места общественных собраний, гавани, неизмеримый океан, все, все должно свидетельствовать об его величии. Всех нас его рука поддерживает и сохраняет. Потому что мы его род» (Арат. О феноменах. Цит. по: Климент Александрийский. Стром. V14). Опять есть повод упрекнуть «апостола языков»: неужто он считал себя принадлежащим к роду языческого бога Зевса?
Кстати, так уже поступал со стихами Арата иудейский проповедник Аристобул (II век до P. X.): трижды поменяв Зевс (Zeus) на Бог (Feos), он признается: «Мы, впрочем, придали стихам Арата должный смысл, заменив названное в них имя Зевса. Ведь по смыслу они относятся к Богу, оттого у нас так и сказано. Таким образом, мы привели эти строки в согласие с исследуемым предметом» (Цит. по: Евсевий Кесарийский. Евангельское приуготовление. 13.12.4)
Некоторые исследователи видят в этой фразе Павла и еще одну скрытую цитату: «Мы Им живем и движемся и существуем», — полагая, что она взята из Эпименида Критского (VII–Vl века до P. X.), — жреца и шамана, жившего в Vll веке[179]. Кстати, афинские безымянные алтари, поминавшиеся апостолом в его проповеди, также связаны с Эпименидом: «В это время афинян постигла моровая болезнь, и пифия повелела им очиститьгород; и они послали корабль с Никием, сыном Никерата, на Крит за Эпименидом. Эпименид приехал в 46-ю олимпиаду, совершил очищение города и остановил мор вот каким образом. Собравши овец, черных и белых, он пригнал их к Аресову холму и оттуда распустил куда глаза глядят, а сопровождающим велел: где какая ляжет, там и принести ее в жертву должному богу. Так покончил он с бедствием; а в память о том искуплении и поныне в разных концах Аттики можно видеть безымянные алтари» (ДиогенЛаэрци. Жизнеописания философов, 1,110). Особый колорит несет обращение к греческому звучанию слов апостола: именно в связи с этими безымянными алтарями Павел говорит о какой-то особой богобоязненности афинян. Буквально же они названы апостолом демоно-приветливыми 8ai|iove Третье цитирование Павлом языческого авторитета — для меня смерть приобретение (ср. Флп 1:21). Источник цитаты — платоновская «Апология Сократа». Тут мы читаем: «Сколько есть надежд, что смерть — это благо! Смерть — это одно из двух: либо умереть значит стать ничем, так что умерший ничего уже не чувствует; либо же, если верить преданиям, это какая-то перемена для души, переселение из здешних мест в другое место. Если ничего не чувствовать, то это все равно что сон, когда спишь так, что даже ничего не видишь во сне; тогда смерть — удивительное приобретение. По-моему, если бы кому-нибудь предстояло выбрать ту ночь, в которую он спал так крепко, что даже не видел снов, и сравнить эту ночь с остальными ночами и днями своей жизни, и подумавши, сказать, сколько дней и ночей прожил он в своей жизни лучше и приятнее, чем ту ночь, — то, я думаю, не только самый простой человек, но и великий царь нашел бы, что таких ночей было у него наперечет с другими днями и ночами. Следовательно, если смерть такова, я, что касается меня, нахожу ее приобретением» (Платон. Апология Сократа, 40d-e). И опять тут повод изречь прокурорским тоном: неужели апостол Павел такое атеистическое представление о смерти считал утешительным?[180] Подобного рода бесстрашное обращение к языческим текстам и понуждение их к подтверждению христианских истин было характерно и для церковных апологетов Il-Ill веков. Платон вряд ли догадывался, что в нем вычитают апостол Павел и Иустин Мученик. Апологеты весьма «неполиткорректно» обращались с первоисточниками, когда брали языческие тексты и нагружали их столь высокими евангельскими смыслами, о которых авторы не подозревали. Но тем не менее в результате получалось эффективное миссионерское оружие (очень важное прежде всего для самих церковных людей: память о созвучии их веры с идеями мирских философов мешала им заболеть сектантскими комплексами). Сам же принцип агрессивного миссионерства был сформулирован святителем Григорием Великим в письме к Мелитту, одному из членов миссионерской группы, которую он сам послал в Англию для обращения англов, саксов и ютов в христианство (письмо от 18 июля 601 года). В этом письме святитель Григорий предостерегает от радикализма: «Мое решение, принятое после долгих раздумий относительно народа англов. Я решил, что храмы идолов этого народа не должны быть разрушены. Уничтожив находящихся в них идолов, возьмите святую воду, и окропите эти капища, и воздвигните в них алтари, и поместите святые реликвии. Ибо если храмы выстроены прочно, весьма важно заместить в них служение идолам службой Истинному Богу. Когда эти люди увидят, что святилища их не разрушены, они изгонят заблуждения из своих сердец и с большей охотой придут в знакомые им места, чтобы признать Истинного Бога и молиться Ему. Также можно заменить каким-либо праздником присущий им обычай закладывать быков в жертву демонам. Так, в день освящения даров или в праздники святых мучеников, чьи реликвии помещены в храме, следует позволить им возводить вокруг храма шалаши из веток и праздновать там. Так через внешние радости им легче будет прийти к радостям внутренним; ведь невозможно в один миг лишить всего их неподатливые умы. Человек, намеревающийся взойти на вершину, карабкается по уступам вместо того, чтобы перепрыгивать через них. Так и Господь, явив себя израильтянам в Египте, повелел им служить Ему теми же жертвами, что до того они приносили дьяволу, и приказал им закладывать животных в жертву Ему. Уже с иными чувствами они откладывали часть жертвы и оставляли прочее, и хотя они закладывали тех же самых животных, но приносили их в жертву Истинному Богу, а не идолам, и, значит, это была уже иная жертва» (Беда Достопочтенный. Церковная история народов англов 1,30). В Магадане в начале XXI века при епископе Феофане (Ашуркове) здание, строившееся для местного коммунистического обкома, было перестроено в величественный православный собор. В Монреале и Торонто синагоги были перестроены в соборы Русской Православной Церкви за рубежом. И опять же это не модернизм, а церковная традиция. Византийская история знает случаи перестройки бань (терм) в храмы[181]. Переосвящались и синагоги[182] и языческие храмы. Например, Папа Бонифаций 13 мая 609 г. освятил храм в честь девы Марии и всех мучеников языческий римский Пантеон (храм всех богов): «он получил от императора Фоки в дар римской церкви святилище, издревле называемое Пантеон, поскольку там находились изображения всех богов. Удалив оттуда всю скверну, он основал там церковь, посвященную святой Матери Божьей и всем мученикам Христовым, дабы по изгнании сонмища демонов служила она памятью сонму святых» (Беда Достопочтенный. Церковная история народов англов 2,4). Кстати, это и стало датой первого «Хэллоуина» — «Дня всех святых». Но если сегодня я скажу в церковной среде, что я вот в разгар Великого Поста пошел в цирк и выступил там с проповедью — реакция будет однозначной: «Совсем, мол, Kypaев в шута превратился!». Что ж, вот новость не из моей жизни: «В эти дни в нашем городе проходят гастроли Московского государственного цирка. По благословению архиепископа Екатеринбургского и Верхотурского Викентия, для учеников церковно-приходских школ и воспитанников детских домов нашей области в Екатеринбургском цирке прошло благотворительное представление. Зал цирка был полон — на представлении побывало более 2,5 тысяч детей из самых разных городов нашей области. Сотрудники Миссионерского отдела Екатеринбургской епархии взяли на себя организацию распространения благотворительных билетов в детских домах и социальных приютах. С большой радостью все ребята реагировали на появление на арене животных, дружно аплодировали мастерству дрессировщиков, акробатов, воздушных гимнастов… По окончании представления к юным зрителям обратился присутствовавший в зале архиепископ Екатеринбургский и Верхотурский Викентий. Владыка сказал, что соблюдение заповедей Божиих особенно важно для всех нас в дни Великого поста. По словам Архипастыря, примером доброго отношения к животным может служить работа дрессировщиков рифовых акул. Даже акулы, по природе своей призванные уязвлять людей, чувствуют доброту людскую, и не трогают дрессировщиков-ныряльщиков, спускающихся к ним в бассейн»[183]. И в древности звучала порой церковная проповедь в местах «развлекательных». Апостол Павел проповедовал в афинском Ареопаге на собрании языческих философов, а отнюдь не церковных старост. А в Византии театром называлось место дискуссий интеллектуалов. Спектакли, представляемые в таком театре, — это были заранее подготовленные высокориторические речи или диспуты[184]. И эти речи касались и богословских тем. Нет недопустимых мест поводов и времен для проповеди Евангелия. Есть недопустимое искажение самой проповеди. Если же слово православно — то оно уместно и «вовремя и невовремя». Именно в традиции православия в любом месте и ситуации искать повод для памяти и речи о Боге. Прав современный историк, говоря о византийском писателе Никите Хониате (XII век): «В этой озорной словесной игре нет и капли рационалистических сомнений: скепсис ее — лишь кажущийся, иллюзорный. По сути дела, она восходит к архаическому интимному общению со священным, устойчиво державшемуся в средневековом аграрном обществе. Она отнюдь не составляла специфику мировоззрения Хониата, мы найдем такую игру, к примеру, в стихах Николая Музолона, описывающего свое плавание на Кипр: Бог Отец натягивал канаты, Сын управлял кораблем, а Дух надувал паруса — с такими моряками корабль благополучно добрался до гавани на десятый день»[185]. Если апостол говорит «Всегда радуйтесь, непрестанно молитесь, за все благодарите» (1 Фесс 5:15–18), значит в жизни и речи не должно быть богословских «резерваций»: как дышишь — так и молись! Дышишь в цирке? Ну, так и молись и там тоже! Есть профессионально-бурсацкий анекдот. Два семинариста поспорили, что смогут у духовника получить благословение на совмещение курения и молитвы. К духовнику они подошли порознь и услышали разные советы. Везунчик и более опытный студент спрашивает неудачника: — А ты как вопрос-то поставил? — Ну, я спросил: «Отче, а можно ли мне курить во время молитвы?».. Он и раскричался… — Ну и дурак! Я спросил его иначе: «Отче, а можно ли во время перекура молиться?» — И он сказал: «Конечно!». Вот так и с миссионерством. Если ставить вопрос «можно ли христианину ходить туда-то?» — ответ может быть один. А если спросить иначе — «можно ли о Христе напоминать там?» — ответ окажется иным… Формулу миссионерства можно увидеть в следующем случае: В 60-х годах XX века уполномоченный Совета по делам религий (то есть официальный гонитель Церкви) вызывает к себе митрополита Иосифа АлмаАтинского (ныне прославленного в лике святых) и говорит: «Вы должны произнести проповедь на тему «Гагарин в космос летал, Бога не видал!». Не скажешь такой проповеди — регистрации лишаю, собор закрываю!». Владыка ответствует: «Хорошо». И вот в назначенный день митрополит выходит на амвон и молвит: «Братья и сестры! Говорят, Гагарин в космос летал, Бога не видал! А Бог Гагарина видел и благословил его!». Это и есть формула православного айкидо или «агрессивного миссионерства». ЖИЗНЬ ПРАВОСЛАВИЯ: ТОЧКИ РОСТА У церковных и светских людей есть общая иллюзия, касающаяся церковной жизни: и тем и другим весьма часто представляется, что Церковь вне перемен. Нерелигиозно настроенные люди говорят об этом в диапазоне от сожаления до негодования. Православные же предпочитают гордиться собственной неизменностью. А перемены все же есть. Нужно только настроить глаза так, чтобы разрешить себе их заметить. Так что же меняется в русском православии на рубеже тысячелетий? Сейчас в истории России ставится небывалый эксперимент над тем, смогут ли христиане убедить в своей правоте целый народ без помощи полиции и государства. Раньше христианство, как правило, продвигалось так: первые миссионеры начинали проповедь новому языческому народу. Их слушали — а потом кушали. Приезжали новые миссионеры. Их тоже кушали, но пробуждался первый интерес: а что это за люди такие, что дают себя кушать так безропотно? Проходили волны гонений — но постепенно число христиан достигало числа 10–15 % от общего числа населения… И тогда появлялся вождь (князь, царь, император[186]), который ощущал себя христианином и заявлял: «Кто не хочет быть мне врагом, приходи на Днепр креститься» (Это мягкий вариант, киевский; были и более жесткие, например, при христианизации германских племен). А вот такого случая, чтобы все население страны было крещено по своему выбору, без подталкивания со стороны государства, мне не известно. Поэтому сегодняшняя ситуация значима прежде всего с богословско-антропологической точки зрения. Что такое христианство в мире людей? Действительно ли «душа человека по природе — христианка»? Христианство открыто для всех, или же его могут понять и принять только люди определенного склада? Есть одна (весьма озадачивающая) параллель между евангельским утверждением и данными социологии. У социологов есть свои критерии для выявления числа реально религиозных людей: надо поставить вопрос о влиянии религиозных убеждений на повседневную жизнь человека. Влияет ли вера на его дела? В католических странах число прихожан подсчитывается по числу причастников в Великий Четверг (день воспоминания Тайной Вечери, то есть первого Причастия). Выясняется, ходит ли человек на исповедь и на мессу. В протестантских странах социологи спрашивают, читает ли человек Евангелие у себя дома или он слышит Библию только на воскресных собраниях… Так вот, в советские времена социологи свидетельствовали, что процент верующих граждан атеистической державы составляет от 8 до 12 процентов. Во Франции опрос 1986 года, показывает, что лишь 10 % взрослого населения относятся к числу реально практикующих католиков (с регулярным посещением мессы). Причем практикующие католики составляют всего 13 % от числа всех людей, заявивших о своей приверженности католичеству[187]. В протестантском мире ситуация аналогичная — «Если говорить об активных членах Церкви, то они составляют, возможно, около 10 % от всего населения»[188]. Близость этих цифр заставляет предположить, что число людей, всерьез воспринимающих собственные религиозные убеждения, не зависит от конфессионального или политического климата в стране. 10–15 процентов людей способны разрешить своим убеждениям реально и постоянно влиять на свою жизнь. Это процент людей, которые всерьез живут так, как они это исповедуют. Они способны перестраивать свою судьбу в соответствии со своей верой. Остальные же не придают особого значения вопросам мировоззрения и готовы считать своей верой то, что им скажет власть (не обязательно государственная: это может быть авторитет масс-медиа, модных кинокумиров и т. п.). Евангельская параллель очевидна: притча о талантах. Те, кто способен на личную религиозную жизнь, на личный религиозный выбор и на личное религиозное творчество, есть получившие «десять талантов». Это люди, изначально религиозно более одаренные, чем другие. Может быть, их сограждане более одарены в других областях (в музыке, в науке, в любви…), но талант веры особо ярок у этих 15 процентов[189]. Если религиозная одаренность сопрягается с одаренностью в области нравственной — получается святой (если нет — инквизитор). Если на религиозную и нравственную одаренность налагается одаренность эстетическая — миру является Андрей Рублев… И как бы ни были талантливы в других областях остальные 85 процентов — но в религиозной сфере им суждена участь ведомых. На которую они, впрочем, довольно охотно соглашаются. Им говорят: «Вы атеисты», — и они соглашаются: «Да, в самом деле. Это попы нарочно от нас скрывали, что мы от обезьяны произошли». Затем им говорят: «Да что ж вы забыли веру ваших отцов?! Мы же православные!» — и они опять согласны: «Как же это мы слушали байки этих коммунистов и стали иванами, не помнящими родства!». Когда же им скажут: «Да что вы! Христианство — это иноземная религия, ее жиды нарочно придумали, чтобы нашу, исконно арийскую ведическую веру заменить, чтобы заставить нас, славян, вместо Крышеня-Кришны поклоняться ихнему Христу!» — толпа опять послушно возмутится: «Да сколько ж можно от нас прятать нашу родную экстрасенсорику и магию!». Судьбы народов зависят в религиозной сфере оттого выбора, что сделают 10–15 процентов религиозно самостоятельных граждан. А значит, миссионеру для обращения народа в свою веру не нужно обращать большинство населения. Достаточно оказатьсяв поле зрения тех, кто сам ищет религиозную истину, и не оттолкнуть их. А затем эти десять-пятнадцать процентов уже передадут свой опыт и свои убеждения остальным[190]… Но вот тут и возникает главный вопрос пастырства и главный парадокс христианской жизни. Формы и нормы церковной жизни вырабатываются людьми, принадлежащими к религиозно одаренной, отзывчивой части человечества. Естественно, что они скраивали их по своему богатырскому размеру. Остальным она дается «на вырост». И как же найти баланс между тем, к чему рвутся души одаренных, и тем, что вместимо для тех, чья религиозная талантливость малоприметна? Две крайности уже были в истории Церкви. Одна — крайность монтанистов, донатистов, новациан. Они полагали, что Церковь должна самым серьезным и буквальным образом воспринять свою характеристику как «общины святых». Те, кто не могут понести всей высоты евангельских требований, должны быть раз и навсегда выведены из Церкви. В их замысле Церковь становится по сути монашеской общиной. В этом «движении ригористов, не вынесших исторической Церкви, нашла свое выражение тоска по первоначальной чистоте, по напряженности жизни первых христиан. Нельзя отрицать того, что уровень христианской жизни начинает понижаться в те годы. И все же победа Церкви над «новатианским бесчеловечием»[191] — одна из величайших ее побед. Она была одержана в тот момент, когда перед Церковью стоял роковой вопрос: остаться кучкой «совершенных», отгородиться от всего, не способного это совершенство вынести, или же, не меняя ничего в последнем своем идеале, принять в себя «массу», вступить на путь медленного ее воспитания? Остаться вне мира, вне истории, или же принять ее, как свое поле для тяжелого и длинного труда?»[192]. Но вскоре стала намечаться иная опасность. Как быть с теми, кто вроде бы уже находится в сфере влияния и ответственности Церкви, но не испытывает достаточно энтузиазма в достижении ее идеалов? Как быть с людьми, у которых «нет органа, которым верят»[193]? И здесь легко встать на путь насилия: как бы ни было тебе непонятно, неприятно, тяжко то, что предлагают тебе церковные правила, ты обязан их исполнять. Иначе…5 И постепенно в общественном малорелигиозном большинстве копится протест против того, что они воспринимают как «навязывание». И тогда начинаются взрывы. Итак, на пороге третьего тысячелетия христианской истории перед нами вновь встает вопрос: как Церковь может увлечь Евангелием большинство? Зажечь своей верой меньшинство — возможно. Добиться пассивного согласия большинства, используядля этого авторитет государства — тоже можно. А вот удастся ли нам это сделать без помбщи светской власти? Вопрос открыт. Другая перемена в современной церковной жизни — это изменение женской роли в церковной жизни. Женщины всегда были большинством в Церкви. Но это было молчащее большинство. «Высокая культура» — то есть культура школ и храмов — была мужской. Сегодня же появилась женская церковная литература. Женщины стали преподавателями богословских дисциплин[194]. Вторая значимая перемена — изменилась церковная молодежь. Признаюсь: побаиваюсь я современных семинаристов. Сегодня впервые за 2000 лет мы, преподаватели духовных школ, учим своих студентов навыкам рациональной критики религиозной веры. В семинариях XVIM-XIX веков (а раньше их в православии просто не было) ребята просто зубрили формулы. В лучшем случае — учились понимать их смысл[195]. Семинарии XX века учили защищать свое, но там и заикнуться нельзя было о критике большевицкой веры. Сегодня же за стенами семинарий наших выпускников ждет мир, в котором изобильно встречаются секты и суеверия (в том числе и православного происхождения). И тут надо уметь не хлопать дверь. Не возводить молитвенные очи к небу, а спокойно и аргументированно разбирать нагромождение мифов. Значит, семинаристов необходимо готовить к защите Православия от критики со стороны самых разных идеологий. И это в свою очередь означает, что они сами должны быть способны критическим взором посмотреть на мифологические построения сект. Они должны уметь критиковать секты не только с точки зрения соответствия православным нормам веры, но и с точки зрения здравого смысла, общечеловеческой этики, науки, общественной пользы или вреда, соответствия тем или иным действительно авторитетным текстам религиозных традиций… Надо готовить семинаристов к встрече с неимоверным количеством различных сектантских, оккультных и паранаучных представлений, заполнивших собой массовое сознание. Плюс к тому нужно уметь сопротивляться модным поверьям в самой церковной среде (будь то страх перед ИНН или желание видеть в лике святых Григория Распутина). Значит, семинарист должен уметь найти рациональные аргументы для критики предмета веры его собеседника. Значит, рационально-критическое начало расширяет свое присутствие в системе его образования и усвоенных им навыков. А хватит ли у так воспитанных людей такта, чувства внутренней очевидности, чтобы с этими критическими навыками не обратиться к самому Православию? Можно ли быть уверенным, что эти критические навыки не будут со временем перенесены на само воспитывающее его Православие? Сможет ли человек, наученный такому анализу чужой веры удержаться от аналогичного критически-пристального взгляда на веру свою? Сможет ли он совместить этот рационализм с любовью к своей святыне? Человек, наученный сторониться современных апокрифов, знающий, как сегодня создаются псевдоцерковные легенды (про «святого старца Григория Распутина», например) — сможет ли он сохранить благочестивое отношение к традиционным Житиям? Одно дело — мир «предварительной цензуры». Это тот мир, в котором богослов-цензор отсеивает апокриф еще до его публикации. Тут его критика остается в предельно узком кругу. Одно дело критиковать рукопись. Другое дело — гласно критиковать уже опубликованный «житийный» текст, сопровождаемый иконографическим изображением новоявленного «старца» и даже «акафистом» ему… В этом случае в сознании многих людей может пасть психологический барьер: оказывается, не все, написанное на церковно-славянском языке и окруженное нимбом, и в самом деле церковно и свято. У нас сегодня свыше 5 ООО семинаристов. По закону больших чисел с ними может произойти все что угодно. Кто-то пойдет одним путем, кто-то совсем другим, кто-то воспитает в себе надлежащее чувство меры и такта. Но кто-то из тысяч семинаристов этого точно сделать не сможет. И начнет копиться масса богословски образованных людей с желанием что-то всерьез изменить в церковной жизни и вере. Появится группа людей с добротным богословским и церковно-историческим образованием, но контуженная порядками бурсы. Без теплого внутреннего чувства к Церкви их знания могут быть приложены к ее критике и к ее перекраиванию под их представление о том, «как надо». Оттого одна из перспектив церковного развития в XXI веке для меня выражается вопросом — «Как скоро имя диакона Андрея Кураева станет в глазах семинаристов символом отсталости и мракобесия?». Я понимаю, что без перемен в отношении к светской и молодежной культуре не обойтись. Но где пределы этих перемен? Будут ли они затрагивать более глубокие слои собственно церковной жизни и веры? Нетрудно сдвинуть с места вагонетку. Сложнее ее затормозить. Революции обычно заходят гораздо дальше того, о чем мечталось их инициаторам. «Есть у революции начало, нет у революции конца». Да и семинаристы сегодня другие. В советские годы юноша, поступавший в семинарию, совершал поступок: бегство из «зоны». Он, правда, попадал в такое пространство, в котором его свобода также была изрядно ограничена. Игумен Никон (Воробьев) так оценивал семинарские порядки 60-х годов XX века: «Я считаю преступлением со стороны "старших", что они без испытания, без указания пути принимают в монашество поличным расчетам. Уверен, что они этого не сделают по отношению к собственным детям, а чужих не жалеют… Это — плод ложной постановки духовной школы. Взяли механически внешний строй старой школы без его достоинств, без его опытных и образованных преподавателей, без учета нынешних обстоятельств — и спокойны. Даже отношение к учащимся как к лагерникам, а не свободным живым личностям, которым надо всячески помочь утвердиться прежде всего в вере, в живой вере в Бога, а не требовать знания на память кучи сырого материала. Доходит ли, не говорю — до сердца, а даже до ума хоть один предмет? Делается ли он своим для учащегося? Сомневаюсь. Это куча фактов, сырой, непереваренный материал. Хуже того. При малой вере рассмотрение «лжеименным» разумом духовных истин приводит к «снижению» значения этих истин. С них снимается покров таинственности, глубины Божественной мудрости. Эти истины делаются предметом «пререкания языков», чуждым для души учащихся. Вера слабеет и даже исчезает… Все надо бы переделать, начиная с программ и кончая администрацией, даже помещениями. Скажут, не такое теперь время. Пусть всего нельзя сделать, а кое-что можно. А главное, всем надо бы иметь в виду эту цель, что можно — с своей стороны делать, а о прочем скорбеть. Тогда само собой и отношение к учащимся было бы не такое, как теперь, а как к живым душам, перед которыми все, начиная с ректора и кончая прислугой, должны были бы считать себя должниками, не могущими выплатить свой долг»[196]. Сегодня эта «казарменность» семинарий не ослабла[197]. Но если в советские годы она казалась вольницей по сравнению с тем, что творилось в светском обществе, то теперь-то все наоборот. Теперь ребята приходят в семинарию с немалым (и порой излишним) опытом личной свободы. Теперь семинаристам есть куда уходить из духовной школы. И если таким людям свои догматы преподносят без пояснений, без вдохновения и без любви, а зато чужие догматы учат критиковать, то весьма скоро наши семинаристы научатся оборачивать этот огонь критики против своих учителей. В семинарии приходят уже не дети духовного сословия. Свою дорогу они выбрали среди множества иных. И при этом им есть куда с нее сворачивать, причем даже не порывая с Церковью. Молодой человек, не прижившийся в семинарии, может стать священником в соседней епархии, а может и оставаясь мирянином работать в какой-либоиз церковных структур. Он может стать светским журналистом, пишущим на церковные темы (причем далеко не всегда в стиле, приятном для епископата). Знание об этих возможностях делает студентов более раскрепощенными, менее зависимыми от администрации духовных школ. И значит, нас ждут новые реформационные попытки. Так что дорога церковной истории в XIX веке не будет гладкой. Правда, если колдобины на ней в XX веке для нас вырывали большевики, то в этом столетии это не менее успешно сделаем мы собственными руками. Еще одна реформация уже у нас в доме. Это — «Опричная реформация», о которой я уже писал в книге «Церковь в мире людей». Это движения мирян в защиту своего права иметь свои суеверия, игнорируя голос епископата и богословов. Перемены коснулись и монастырей. По крайней мере в одном отношении они сегодня более похожи на русские обители XVI века, чем на монастыри XIX столетия. Допетровские монастыри — это социальные модели всего древнерусского общества. В них были и царские дети, и дети крестьян. Оттого они были тем, чем их назвал Георгий Федотов — «святые зародыши неродившихся университетов». Или, более привычно — центрами культуры и книжности. В 1661 г. патриархи Паисий Иерусалимский, Макарий Антиохийский и Иоасаф Московский издают «Выписку от Божественных писаний о благолепном писании икон и обличение на неистово пишущих оныя», в которой утверждается, что к написанию икон допускаются лишь свободные, а не рабы и пленники — «токмо благородных чада и советничии сынове тому художеству навыкают»[198]. Но в XVIII столетии исчезает единая общенациональная культура. Теперь у «советничих сынов» свои художества, свой стиль жизни и свой круг чтения, а у простолюдинов — свои. Начитавшиеся Вольтера боярские дети уже не идут в монастыри. Кроме того, серия петровских указов запрещает монахам держать в кельях бумагу и чернила: «Монахам никаких по кельям писем, как выписок из книг, так и грамоток совестных без собственного бдения настоятеля под жестоким на теле наказанием никому не писать, чернил и бумаги не держать, кроме тех, которым собственно от настоятеля для общедуховной ползы позволится; и того над монахи прилежно надзирать, понеже ничто так монашеского безмолвия не разоряет, как суетные их и тщетные письма. А ежели которому брату случится настоящая письма потреба, и тому писать в трапезе из общей чернильницы и на бумаге общей за собственным настоятеля своего позволением, а самоволно того не дерзать под жестоким наказанием»[199]. Так был перекрыт основной ручеек древнерусской культуры и книжности: монашеское летописание и книжное творчество. В устрояемом Петром регулярно-полицейском государстве не должно было быть конкурентов для столичных газет. Монастыри становятся социально однородными — крестьянскими. В результате крестьяне в рясах на Соловках умудряются выращивать арбузы. Но монастыри теряют свое прежнее просветительское и миссионерское значение. В 1918 году на Поместном Соборе нижегородский митрополит Арсений привел такую статистику: «У меня в епархии 45 монастырей. Но у меня среди монашествующих лишь два лица со средним образованием»[200]. Это — монахи-трудяги. Но Достоевский выше «делателей» ставил «созерцателей». Кажется, также считал и физик Резерфорд. Однажды вечером он зашел в лабораторию, в которой, несмотря на позднее время, увидел своего ученика склоненным над приборами. — Что вы делаете так поздно? — спросил Резерфорд. — Работаю, — последовал ответ. — А что вы делаете днем? — Работаю, разумеется, — отвечал ученик. — И рано утром тоже работаете? — Да, профессор, и утром работаю, — подтвердил ученик, рассчитывая на похвалу из уст знаменитого ученого. Резерфорд помрачнел и раздраженно спросил: — Послушайте, а когда же вы думаете? Сегодня снова стали появляться думающие монахи. Сегодняшние монастыри снова стали точным слепком образовательной стратификации российского общества. В стране «всеобщего среднего» и среди монахов нет неучей. А процент монахов с университетским образованием, пожалуй, даже выше, чем в целом в обществе. Значит, можно ожидать роста «ученого монашества» и появления миссионерских монастырей. Можно ожидать диверсификации русского монашества, то есть появления монашеских орденов[201]. В России есть поговорка про монастырь с чужим уставом. Но на деле все монастыри живут по сути по одному и тому же уставу. С точки зрения католиков все монастыри православного мира относятся к одному ордену — «базилиан» (поскольку живут по уставу святителя Василия Великого). Негласные попытки ввести разнообразие в жизнь монахов — прежде всего чрез выделение монашеской интеллигенции — относятся лишь к концу XIX столетия (а в начале XX века более всего об этом хлопотали Петербургский митрополит Антоний Вадковский и архиепископ Антоний Храповицкий — будущий создатель Зарубежной Церкви). Мало кто знает, что сегодня в стенах Троице-Сергиевой Лавры живут два монастыря, две монашеские общины с разным уставом, с разными настоятелями, духовниками, разным порядком служб и постов. Есть собственно Лавра, а есть монашеское братство преподавателей Московской Духовной Академии. Оказалось, что если монах-преподаватель Академии будет честно жить по всем правилам Лавры, то у него не достанет сил для собственно научных и педагогических трудов. Эта логика хорошо видна из современной практики русского Пантелиимонова монастыря на Афоне. Устав жизнь весьма суров: подъем в час ночи. Час — на келейные молитвы. В два часа начинается утреня, переходящая в литургию. В шесть-семь утра монахи покидают храм. В непостный день (а постными там считаются все понедельники, пятницы и среды, плюс четыре многодневных общецерковных поста) затем предлагается завтрак. Далее — свободное время до начала рабочего дня (послушаний). С 9 часов до 1 б — работа. С 1 б до 18 — вечерняя служба. Затем обед (он же ужин, он же завтрак в постные дни). С19 до 21 — снова храм, снова служба («параклис»). В 21 час — отбой. Свободное время только утром. И его длительность для каждого монаха разная. Час — для тех, кто несет работу тяжелую, физическую или же автоматическую. Два-три часа — для тех, кто имеет дело с «бумажками»: бухгалтерия, канцелярия, библиотека. Принцип прост: рабочий инструмент надо держать в порядке. Сказать «паки и паки» можно и на автопилоте, «не приходя в сознание». А вот принимать решения и совершать действия, от которых зависит весь монастырь, особенно в его связях с внешним миром, надо с предельной осознанностью и осторожностью. Так что и в православном монашестве есть понимание того, что пути даже монахов могут быть разными. Схема жизни схимников не обязана быть одинаковой (это не игра слов: греческое слово стхлца было истоком обоих этих слов русского языка). Вот только знание об этом не должно быть внутрикорпоративным. Лучше издалека предупреждать паломников и искателей монашеского креста: у нашего монашеского братства такая-то специализация. Это нужно, чтобы человек, который стоит на пороге монастыря, не обманывался, а честно понимал: это городской монастырь, и поэтому «всяк сюда входящий» должен оставить надежду на то, чтоб стать затворником и молчальником. Сколько судеб было искалечено из-за отсутствия таких предупреждений! Ведь понятно, что нельзя приходить в городской монастырь (например, в московский Данилов) с мечтой о безмолвно-уединенном житии. Городской монастырь — это миссионерский центр. Сюда нельзя принимать тех, кто боится людей и хочет от них спрятаться. Тем, кто желает уединения, лучше сразу ехать в такую даль, которая не обозначена в туристско-паломнических рекламах. Если тебе неинтересны люди, если ты людей воспринимаешь как помеху своей сосредоточенности — уезжай в какой-нибудь скит, построенный на руинах колхоза «Заветы Ильича», и там себе занимайся исихазмом. Ты должен понять, где тебе место: в Даниловом монастыре — или, в таком далеком монастырьке, о котором к счастью его насельников еще не написано ни одной книги? Подсказка при выборе очень проста: когда ты видишь девчонку в мини-юбке на территории городского монастыря — тебя это радует или возмущает? Если возмущает — именно тебе не место в этом монастыре, а не этой девчонке. Когда на воротах монастыря висит объявление «ПРОСЬБА В КОРОТКИХ ЮБКАХ НЕ ВХОДИТЬ», то это я расцениваю как публичную исповедь братии этого монастыря. «Простите, мол, мы настолько сексуально подвижны и возбудимы, что не можем спокойно смотреть на мини-юбки». Что ж — спасибо, отцы, за вашу исповедальность, и да хранит вас Господь. Но это ваши проблемы, а не проблемы этих девчонок. Городские монахи-миссионеры должны смотреть не в асфальт, а в лица людей и встречать улыбкой туристов. Если ты хороший городской монах-миссионер, то ты спокойно посмотришь на эту девчонку в майке или в мини-юбке и обрадуешься ей и ее виду! Вид мини-юбки должен порождать в тебе радость, а не возмущение: «Надо же, вон какая нецерковная девчонка по промыслу Божию зашла к нам! Слава Богу, что и в ней есть еще живая душа!». Да, это нецерковная девчонка, и по ее виду это понятно. Но она тем не менее пришла же сюда! И это — радостно! Нельзя не заметить, что среди тех черт, что роднят служение врача и священника, есть общее умение профессионально радоваться при виде запущенных случаев. Врачу неинтересно просто вырезать аппендицит, а вот какой-нибудь интересный случай с необычными осложнениями: «какой материал для моей докторской!» У священника похожая реакция: «ты был так далеко, но ты нашелся, ты, с такой странной судьбой, дурак, так себя изломавший, но тем не менее ты пришел сюда! Аллилуйя!..» В общем, будет честнее, если в монашестве XXI века сложатся некие аналоги католических орденов: монастырские братства с ясным различием уставов и с разными задачами. Ученое монашество возродится. Вопрос в том — захочет ли оно свои таланты (в том числе талант монашеской свободы) ставить на защиту общецерковных интересов, выражаемых епископатом, или же предпочтет слиться с низовой реформацией, или же возглавит реформацию классического образца. Еще один новый вызов, обращаемый миром к Церкви — это свобода совести. Из двух тысяч лет своей истории Православная Церковь лишь 15 лет живет в условиях свободы совести. Она может проповедовать, но не может понуждать. Значит — надо уметь объясняться. Не назидать, не наставлять, а именно объясняться: не вы должны, а нам представляется. Несогласие многих людей и течений мысли с христианством, но такое несогласие, которое разрешает полемику, а не бросает в тюрьмы, приведет к тому, что Церковь вспомнит язык своих ранних апологетов. И все более заметным будет становиться слой мирян и священников, которые о своей вере будут говорить на языке университетской культуры.