БЛАГОРОДНЫЕ ОБМАНЫ



Поэмы Оссиана

Двести с лишком лет назад, в 1762 году, молодой шотландский учитель Джемс Макферсон издал цикл эпических поэм Оссиана — кельтского барда, жившего в III веке.

Это было время расцвета романтизма, особого интереса к народному творчеству прошлого. Возникали народные были, появлялись пастушеские элегии.

Поэмы Оссиана были встречены с большим интересом: в них видели отражение действительной народной поэзии. Эпос отражал неудовлетворенность манерностью и искусственностью культурной жизни, отвечал назревшей потребности общества в новых социальных формах существования, вызывал национальные патриотические чувства.

«Странствовать в пустыне под свист бурного ветра… слушать на горе шум лесного потока!» — вот к чему призывал Оссиан.

Поэмами Оссиана о величавой северной природе увлекались великие поэты Байрон и Гёте. Описания подвигов кельтских богатырей читали полководцы. Ими увлекался завоеватель Наполеон. Любил их и Суворов. Рассказывали, что генерал Ермолов читал Оссиана накануне каждого боя.

Почву для распространения песнопений Оссиана подготовили древние памятники эпической поэзии «Илиада» и «Одиссея».

Особенное влияние оказали оссиановские песни на литературу. Сюжет трагедии «Фингал» поэт Озеров почерпнул в одноименной поэме Оссиана. Многие стихотворения Державина, Батюшкова отмечены его влиянием. Например, стихотворение Державина, посвященное переходу Суворова через Альпы (1799 год), прямо упоминает Оссиана — «певца туманов и морей», и говорит о том, как «с Рымникским в тьме сошлися к бою».

«Велик ты, Оссиан, велик, неподражаем!» — восклицал историк Н. М. Карамзин.

Поэмы были переведены на все европейские языки. На русский язык их переводили Капнист, Катенин, Гнедич и другие. Ермил Костров свой перевод посвятил Суворову. Книга называлась так: «Оссиан, сын Фингалов, бард III века. Галльские, иначе Эрские или Ирландские стихотворения. Две части. М. 1792». Этим переводом воспользовался Пушкин, который, как известно, начал свою литературную деятельность со стихотворений в духе поэм Оссиана.

Одной из первых появившихся в печати оссиановских баллад Пушкина была «Кольна», сюжет которой взят из поэмы Оссиана «Кольна-Дона». В подзаголовке стихотворения обозначено: «Подражание Оссиану». Вот отрывок из этого стихотворения:

Небес сокрылся вечный житель,

Заря потухла в небесах;

Луна в воздушную обитель

Спешит на темных облаках;

Уж ночь на холме — берег Кроны

С окрестной рощею заснул:

Владыка сильный Каломоны,

Иноплеменных друг, Каруль

Призвал Морвенского героя

В жилище Кольны молодой

Вкусить приятности покоя

И пить из чаши круговой.

Характерно, что эпиграф к поэме Пушкина «Руслан и Людмила» — «Дела давно минувших дней, преданья старины глубокой» — близок к переводу вводных строк поэмы Оссиана «Картон»: «Повесть времен старых. Дела минувших лет».

Соседние по времени написания стихи Пушкина «Эвлига» и «Осгар» не могут быть отнесены точно к оссиановским, однако имеют с ними общие детали и даже совпадающие имена героев.

Сюжет оссиановдкой поэмы «Сельмские песни» использовал поэт Д. Веневитинов в стихотворении «Песнь Кольмы»:

Ужасна ночь, а я одна

Здесь на вершине одинокой.

Округ меня стихий война.

В ущелиях горы высокой

Я слышу ветров свист глухой.

Здесь по скалам с горы крутой

Стремится вниз поток ревучий,

Ужасно над моей главой

Гремит Перун, несутся тучи.

Куда бежать? где милый мой?

Он же в скандинавской повести «Освобождение скальда» использует северный колорит оссиановских поэм и называет героев именами Эгил, Эльмор, Эльва.

Лермонтов, считавший себя потомком шотландской фамилии, писал: «Под небом бурь, среди степей, стоит могила Оссиана в горах Шотландии моей» («Гроб Оссиана»).

Поэт-переводчик Н. И. Гнедич написал стихотворения под названием «Красоты Оссиана», в предисловии к которым говорил: «Я хотел все красоты Оссиана слить в эти песни, и в них одних хотел показать — каков Оссиан».

В стихотворении «Последняя песнь Оссиана» говорится:

Голос песней Оссиановых

Будет жить над прахом тления,

Призовет потомка позднего

К сладостным воспоминаниям.

Таков был «русский оссианизм».

И вдруг… в 1775 году английский критик Сэмюэль Джонсон выразил сомнение в подлинности оригиналов, использованных Макферсоном для переводов. Он утверждал, что никаких кельтских манускриптов, написанных до XVII века, не сохранилось (критик был в этом не прав, так как в Эдинбургской библиотеке сохранились, например, рукописи даже XII века).

Макферсон обещал выставить рукописи Оссиана для всеобщего обозрения, однако при всем желании, как говорится, не мог этого сделать.

И тогда была создана комиссия для расследования, во время работы которой Макферсон умер. Он не дожил до разоблачения подделки. После него осталась единственная, написанная им под своим именем трагедия в стихах «Горец», по общему мнению, бездарная.

В 1830 году в «Литературной газету» была напечатана статья без подписи, как указал впоследствии Н. О. Лернер, принадлежавшая Пушкину, в статье настолько ясно излагается вопрос о подделке Макферсона, что хочется привести ее почти полностью.

«Когда Макферсон издал Стихотворения Оссиана (перевод, подражание или собственное сочинение, — этот вопрос, кажется, доселе еще не решен. Когда все с восхищением читали их и перечитывали… Потом начали догадываться, допытываться и дознались (вправду или нет), что поэмы Оссиановы были поддельные, новейшие произведения, словом: что их создал сам Макферсон. Известный критик доктор Джонсон, человек отменно грубый, сильно напал на Макферсона и называл его обманщиком и злоумышленным делателем подлогов. Закипела жаркая война на перьях. И вот образчик тогдашней полемики: ответ С. Джонсона на письмо Макферсона, который гордо изъявлял свою досаду на обидное неверие английского критика.

«г. Джемс Макферсон!

Я получил ваше глупое и бесстыдное письмо… Я считал вашу книгу подложною и теперь ее считаю таковою ж… Угрозы какого-нибудь негодяя никогда не отклонят меня от стремления изобличить обман…»

В таких выражениях было составлено это письмо, приводимое Пушкиным; по нему можно, судить о ярости происходивших боев.

В пятидесятых годах прошлого столетия в результате тщательного исследования перевод Макферсона был официально объявлен подлогом, а автор его — обманщиком. Однако окончательного научного заключения о подлинности оссиановских поэм мы не имеем и до настоящего времени.

Эпоха романтизма давно прошла, а с ней утратил свое значение и оссиановский вопрос, но все же возвышенный тон поэм, героические образы их, величественные картины природы — все это и сейчас производит впечатление. Кто бы ни был Макферсон, какая бы тайна ни скрывалась в эпосе «Поэмы Оссиана», несмотря на это, его произведение — несомненный отзвук старинной шотландской поэзии, показатель неиссякаемости народного творчества.

Чешский Макферсон

Своеобразным отражением поэзии Оссиана в литературе других славянских народов является «Краледворская рукопись».

В начале XIX столетия в Чехии возникла национальная буржуазия. Она стремилась воскресить историческое прошлое своего народа, создать собственный национально-героический эпос. В ее среде усилился интерес к поэмам Оссиана, к «Слову о полку Игореве». Тогда нашлись и люди, готовые удовлетворить романтические требования новых социальных заказчиков.

И вот в 1816 году студент Пражского университета Иосиф Линда обнаружил на обратной стороне переплета старинной книги отрывок рукописной песни в 32 стиха. Свидетелями этого были молодой друг студента Вячеслав Ганка и семья хозяев квартиры Мадлей. При ближайшем рассмотрении рукопись оказалась написанной по смытому прежнему тексту, однако это не смутило «экспертов», и «Любовная песня короля Вацлава» в 1818 году начала свое существование. В ней было несколько эпических и лирических песен: «Ярослав», «Ольдрих и Болеслав», «Частмир и Власлав» и другие.

В следующем году «повезло» и молодому филологу Ганке: он гостил в маленьком городке на Эльбе под названием Кралов-двор, где в одной из церковных башен, роясь в сундуке с рукописями, нашел листки пергамена с поэмами XIII века. Среди них были такие: «Изгнание поляков из Праги», «Вторжение саксонцев в Чехию», «Вторжение татар в Моравию» и другие — всего более тысячи эпических и около сотни лирических стихов.

Это уже было «открытие»! И главное, оно полностью отвечало по своему содержанию социальному заказу это был героический эпос. В нем описывалась борьба чешского народа за национальную независимость.

Находка получила название по месту обнаружения — «Краледворская рукопись». Начались многочисленные ее издания на разных языках, причем в 1843 году вышло даже полиглотное (восьмиязычное) издание.

В 1846 году Н. Берг перевел «Краледворскую рукопись» на русский язык.

За эту находку Вячеслав Ганка был награжден серебряной медалью. Но он действовал не один. Ему помогал все тот же Иосиф Линда, получивший за свое открытие «Любовной песни» имя чешского Макферсона.

Но на этом история «открытий» не кончилась. В том же 1817 году в замке одного из чешских магнатов «Зеленая гора» служащий имения Иосиф Коварж нашел два истертых пергамента, промыв которые губкой обнаружил рукописный текст. Он подарил находку музею. Эта рукопись получила имя «Зеленогорской», она содержала песню «Любушин суд».

Теперь, казалось бы, все было в порядке: в Чехии за два года был создан собственный национальный героический эпос, уходящий корнями к XIII веку и содержащий тысячу стихотворных строк.

Но правду не спрячешь. И вот в 1847 году некоторые ученые выразили сомнение в подлинности рукописи. Сомнения выражались и ранее, но чешские ученые продолжали считать все найденные произведения подлинными памятниками народного творчества (многие из них были так введены в заблуждение, что продолжали печатать свои исследования по материалам рукописей). Это и не удивительно, если учесть, что рукописи противостояли реакционной политике Габсбургов, проводивших насильственную германизацию чехов.

Интересно, что К. Маркс в письме к Ф. Энгельсу от 5 марта 1856 года отметил дискуссию о находке Ганки и переводчике ее на немецкий язык Свободе: «Полон фанатизма в отношении немцев чешский героический эпос в сборнике героической поэзии чехов, изданном в немецком переводе Ганкой и Свободой…»

Ф. Энгельс ответил: «Не можешь ли узнать для меня заглавие и цену чешского сборника Ганки и Свободы? Хотя, наверное, он окажется очень некритическим: оба — совершеннейшие ослы…»[1]

Таким образом, Маркс и Энгельс не придавали серьезного значения рукописи Ганки. Так же думал у нас В. И. Ламанский, напечатавший ряд статей с научным анализом рукописи в «Журнале министерства народного просвещения» за 1879 г., в которых называл Ганку «бездарным, невежественным, чуть не идиотом».

Спор продолжался, и подложность рукописи еще не была доказана. Но очень уж сомнительными становились для исследователей подчистки отдельных букв и слов, обведенные красной краской, и позолоченные заглавные буквы! Даже друзья в России стали называть автора «шустрым Ганкой».

Наконец в 1911 году профессор Пич специально поехал в Париж, где произвел химическую экспертизу рукописи и опубликовал доказательства ее подложности.

Но сторонники подлинности рукописей не унимались. Они напечатали статью, в которой подвергли сомнению научные заслуги Пича (на следующий день он покончил с собой).

Такова была жестокая литературная война — даже с человеческими потерями — вокруг подделки, вызвавшей мировой резонанс. Акт о безусловной поддельности краледворской и зеленогорской рукописей был объявлен 24 декабря 1911 года специальным манифестом чешских профессоров и сотрудников музея. «Чешский Макферсон» после почти столетней мистификации был окончательно и навсегда разоблачен.

Однако, так же как и шотландский, он может рассматриваться как собственное творчество его автора — В. Ганки или И. Линды, и в этом случае требования к нему должны быть другие.

Шутки Проспера Мериме

Дальнейшее движение народного эпоса выразилось в появлении «Песен западных славян» — блестящей мистификации П. Мериме, переведенной на русский язык А. Пушкиным.

В 1827 году в Париже вышел на французском языке сборник иллирийской[2] поэзии, собранной в Далмации, Боснии, Хорватии и Герцеговине, под названием «Гузла» (Гусли).

В предисловии к сборнику, выпущенному анонимно, говорилось, что песни записаны в Задре в 1816 году от гусляра Иакинфа Маглановича, который не только пел, но и сочинял свои песни. Сообщались биографические данные гусляра, и был приложен его литографированный портрет. И все же книга оказалась подделкой.

Первым заподозрил мистификацию великий немецкий поэт Гёте, обративший внимание на почти буквальное совпадение заглавия «Гузла» с именем автора изданных ранее пьес. Гёте имел в виду вышедшую в 1825 году книгу «Театр Клары Газуль». Это был сборник небольших пьес по образцу испанских драм, которые автор (Мериме) записал со слов странствующей актрисы: «Рай и ад», «Африканская любовь», «Женщина — дьявол» и другие.

Эти пьесы Мериме носили антирелигиозный характер, перекликались с современностью, и постановки их имели успех.[3]

Что касается сборника баллад «Гусли», то в данном случае результат был обратный Оссиану — у читателей они особого успеха не имели, но у специалистов получили высокую оценку. Поэт А. Мицкевич перевел их на польский, а Пушкин — на русский язык в 1835 году под названием «Песни западных славян». Включая их в издание своих стихотворений, он снабдил их предисловием. Поэты мира преклонялись перед родниками народной поэзии и видели в «Гузле» залог бессмертия поэзии вообще.

Пушкин перевел из «Гуслей» одиннадцать песен, в том числе «Бонапарт и черногорцы», «Вурдалак» и другие. Все помнят, например, строки из песни «Конь» в переводе Пушкина:

Что ты ржешь, мой конь ретивый,

Что ты шею опустил,

Не потряхиваешь гривой,

Не грызешь своих удил?

Али я тебя не холю?

Али ешь овса не вволю?

Али сбруя не красна?

Аль поводья не шелковы,

Не серебряны подковы,

Не злачены стремена?

Но не только Пушкин переводил на русский язык западнославянские баллады. Поэт-петрашевец С. Дуров, например, перевел «Морлах в Венеции».

В предисловии к «Песням» Пушкин сказал, что ему очень хотелось знать, на чем основано изобретение песен. С. А. Соболевский по его просьбе писал своему другу Мериме, спрашивая об этом же. Мериме ответил, что «Гусли» он составил по двум причинам: во-первых, хотел посмеяться над «местным колоритом», на который возникла мода в литературе того времени, хотел преодолеть затверженные каноны классицизма, и, во-вторых, ему нужны были деньги. «Передайте Пушкину мои извинения, — писал он, — я горжусь и стыжусь вместе с тем, что провел его». Во втором издании «Гуслей», вышедшем в 1840 году, Мериме прямо признался в подделке, объявив ее просто шуткой, простительной романтику.

Пушкин в предисловии подчеркнул, что даже такой тонкий знаток поэзии, как А. Мицкевич, и тот не усомнился в подлинности песен, а какой-то ученый немец написал даже о них диссертацию. Пушкин имел в виду немецкого поэта Вильгельма Гергардта (1780–1858), тоже поверившего в подлинность песен и переведшего несколько из них.

Конечно, надо простить Просперу Мериме эту шутку, направленную на утверждение романтизма и преодоление классицизма. Источником для его баллад явился подлинный славянский фольклор. Благодаря проделке Мериме, обманувшего Пушкина, мы имеем такие баллады, заученные нами наизусть, как «Трусоват был Ваня бедный» и другие.

Пастиш на Вольтера

Такой же невинной шуткой можно считать мистификацию, созданную самим Пушкиным, но уже не поэтического, а эпистолярного характера.

Что означает стоящее в заголовке слово «пастиш»? На французском языке — подражание (художнику или писателю). Но на этом же языке есть и слово «постиш», что уже значит просто «подделка». Но, когда автор подделки не отрекается от своего авторства, принято называть это более мягко — «пастиш» (на французском языке) или «пастиччио» (на итальянском).

Интересный пример эпистолярного пастиша — одна из последних работ Пушкина, связанная с именем Вольтера.

В дневнике Александра Ивановича Тургенева, друга Пушкина, есть такая запись от 9 января 1837 года: «Я зашел к Пушкину: он читал мне свой postiche (подделку) на Вольтера и на потомка Жанны д’Арк» (у Пушкина — Иоанны).

Эту статью Пушкин предназначал для журнала «Современник», но она была напечатана уже после смерти поэта в томе V под названием «Последний из свойственников Иоанны д’Арк». В ней говорится, что в 1836 году в Лондоне умер Филипп Дюлис, потомок родного брата славной Орлеанской девственницы. Потомки Жанны д’Арк получили фамилию Дюлис (от слова lys — лилия) — намек на пожалованную Орлеанской деве лилию в родовом гербе. Между бумагами умершего Дюлиса якобы нашли любопытный автограф — письмо Вольтера, являющееся ответом на обращение к нему отца покойного. Пушкин замечает в скобках, что эта переписка была напечатана в английском журнале, и приводит ее полностью.

В письме Дюлиса содержится вызов Вольтера на дуэль за будто бы допущенные им в книге об Орлеанской девственнице («La pucelle d’Orleans». Анонимное издание. 1755) «дерзкие, злостные и лживые показания».

«Последний из свойственников Жанны д’Арк» возмущался «дерзостью» фернейского отшельника. Действительно, героико-комическая поэма Вольтера высмеивает феодально-поповскую Францию и католический культ девственницы, снижаясь в некоторых местах от пафоса до фарса. Недаром поэма была осуждена римским папой и запрещена в 1757 году.

Русский поэт Херасков в своей «Бахариане» так отзывался о ней:

«Орлеянку» сочинил Вольтер —

Повесть шуточную, вредную,

Вредную, но остроумную!

Поэма Вольтера исторической ценности не имеет и довольно гривуазна по содержанию. Он задумал ее как пародию на героическую и религиозно-мистическую «Девственницу» Шаплена (1656 год).

Мы знаем, что Пушкин переводил «Девственницу» Вольтера, восхищаясь ее свободомыслием, и, хотя перевод этот считается «вольным», по нему можно судить и о поэме Вольтера. Вот несколько строк из него:

В боях ее девической рукой

Поражены заморские злодеи.

Могучею блистая красотой,

Она была под юбкою герой…

Среди трудов и бранных непогод

Являлася всех витязей славнее

И, что всего чудеснее, труднее,

Цвет девственный хранила круглый год.

Этих строк у Пушкина было всего 25.

В наш век «Девственницу» Вольтера переводили М. Лозинский, Н. Гумилев, Вс. Рождественский и другие.

Но возвратимся к тексту Пушкина, предназначенному для «Современника».

На вызов Дюлиса Вольтер будто бы ответил следующим письмом.

«22 мая 1767 г.

Милостивый государь!

Письмо, которым вы меня удостоили, застало меня в постели, с которой не схожу вот уже около осьми месяцев. Кажется, вы не изволите знать, что я бедный старик, удрученный болезнями и горестями, а не один из тех храбрых рыцарей, от которых вы произошли. Могу вас уверить, что я никаким образом не участвовал в составлении глупой рифмованной хроники, о которой изволите мне писать. Европа наводнена печатными глупостями, которые публика великодушно мне приписывает.

Лет сорок тому назад случилось мне напечатать поэму под заглавием «Генрияда». Исчисляя в ней героев, прославивших Францию, взял я на себя смелость обратиться к знаменитой вашей родственнице с следующими словами: «А ты, храбрая амазонка, позор англичанам и опора трону». Вот единственное место в моих сочинениях, где упомянуто о бессмертной героине, которая спасла Францию. Жалею, что я не посвятил слабого своего таланту на прославление божиих чудес, вместо того, чтобы трудиться для удовольствия публики бессмысленной и неблагодарной.

Честь имею быть, м. г., вашим покорнейшим слугою».

Говоря о «печатных глупостях, приписываемых ему», Вольтер имеет в виду украденную у него рукопись «Орлеанской девственницы», напечатанной без его разрешения, от которой он публично отрекался.

В своей статье Пушкин приводит далее замечания английского журналиста по поводу этой переписки, наполненные резкими выпадами против Вольтера и похвалами в адрес английского поэта Роберта Соути, также написавшего поэму «Жанна д’Арк» (1796 год).

Самое интересное во всей этой истории заключается в том, что библиография Вольтера и литература о Жанне д'Арк не знает никакой статьи в английском журнале, а также и приведенной переписки.

Весь эпизод столкновения между Дюлисом и Вольтером и документы, на которых основана статья, были Пушкиным целиком вымышлены. Столкновения не могло быть уже потому, что род Дюлисов угас еще в XVII веке, так что в 1836 году не мог умереть никакой его представитель.

Надо признать, что Пушкин талантливо стилизовал письмо. Какие преследовал он при этом цели — сказать трудно, но эпистолярная подделка, или, как назвал ее Тургенев, пастиш, — налицо. Кстати, склонность поэта к мистификациям проявилась и в его ложных переводах. Вспомним, сколько хлопот доставил пушкинистам подзаголовок «Скупого рыцаря». Написанная в 1830 году, эта «Маленькая трагедия» имела такой подзаголовок: «Сцены из Ченстоновой трагикомедии». Тщетно стали бы мы искать такого автора в английской литературе, как искали его и пушкинисты. На специальный запрос по этому поводу директор Британского музея ответил, что, вероятно, великий поэт «подшутил над своей публикой, желая ее мистифицировать».

Факт примечательный, если учесть, что английский писатель Шенстон (1714–1763), которого иногда в России называли Ченстоном, произведения под таким названием не писал.

Причина же зашифровки авторства, возможно, лежала в семейных отношениях: известна скупость отца поэта, Сергея Львовича.

Возвращенный Чацкий

Комедия А. С. Грибоедова «Горе от ума» заканчивается словами главного героя: «Вон из Москвы! Сюда я больше не ездок!»

Однако через 25 лет после «отъезда» Чацкий вновь «появился» в Москве. Это произошло по воле известной поэтессы Евдокии Ростопчиной, написавшей в 1856 году продолжение комедии Грибоедова. Книга Ростопчиной вышла в свет, когда автора уже не было в живых, под заглавием: «Возврат Чацкого в Москву, или Встреча знакомых лиц после 25-летней разлуки. Разговор в стихах. Продолжение комедии Грибоедова «Горе от ума» (Петербург, 1865)». Она была переиздана потом в Киеве.

«Возврат» Чацкого, изображая современных автору действующих лиц, мог вызвать неудовольствие общества.

Какую же цель преследовал автор, создавая свой разговор в стихах? Е. Ростопчина осмеивает консерватизм и приверженность к старине славянофилов, их борьбу с западниками и «квасной патриотизм», выражающийся в любви к каше и квасу. Она вкладывает обличительные слова в уста Чацкого, понимающего любовь к родине не в ношении «шутовской» одежды, а в работе для ее процветания.

Так в лице одного героя дворянское общество Москвы подверглось обличению дважды в течение четверти века. Поэтесса прекрасно понимала, что бессмертная комедия Грибоедова ни в каком продолжении не нуждается. Меньше всего хотелось ей пародировать ее. Избрав тот же жанр и воспользовавшись той же формой, Ростопчина представила в своей пьесе московское общество через четверть века после событий в доме Фамусова.

Все действующие лица соответственно постарели. Фамусову уже семьдесят восемь лет. Скалозуб стал военным губернатором, ему пятьдесят пять лет. Он женат на Софье Павловне, которой теперь сорок три года. Молчалин дослужился до действительного статского советника, женат на Гедвиге Францевне (из полек), имеет четверых детей. При них служит няней Лиза, ныне Филипповна. Аферист Загорецкий стал миллионером.

Чацкий тоже постарел, ему сорок восемь лет, он носит бородку а-ля Наполеон III. Вот его встреча с Фамусовым:

Фамусов.

Ну, брат. Вот удивил!

Чацкий (смеясь).

Вы будто испугались?

Фамусов.

Не мудрено. Лет десять не видались?

Чацкий.

Нет, больше, с лишком двадцать лет!

Фамусов.

И постарел-то ты порядком в это время!

Чацкий (садясь).

Кого же красит жизни бремя?

Я жил, устал. Объездил целый свет.

Катался по суше, по морю, океаном.

Уехал мальчиком, вернулся ветераном.

Все высмотрел. Пора уж на покой!..

Прежние действующие лица достигли высокого положения и еще более преданы старине. Но в пьесе есть и новые лица. Таков, например, профессор Феологинский, муж княжны Тугоуховской, или студент Цурмайер — современный молодой поэт. Есть и поэт старшего поколения, славянофил Мстислав Элейкин, в лице которого выведен, по-видимому, А. С. Хомяков. Поэт произносит следующие свои стихи:

Отпустим бородки до чресел,

В нагольный тулуп облачась, —

И в лес все пойдемте… Как весел,

Как светл обновления час!

Да здравствуют наши трущобы,

Разгул, старина, простота…

Без распрей, без лести, без злобы

Здесь жизнь и сладка и чиста.

С медведем мы пустимся в битвы,

За мед и за шкуру его, —

И всяк, возвращаясь с ловитвы,

Съест гордо врага своего.

Чацкий (вполголоса).

Да кто ж кого?

Меня ль медведь проглотит?

Иль сам я скушаю его?

И кто здесь в дураках? Кто чепуху молотит,

Иль кто в восторге от него?

Элейкин.

Шампанские вина забудем!

Анафема трюфлям у нас!

Славяне! Отныне мы будем

Есть кашу и пить только квас!

Чацкий.

Поверьте, господа, я тоже патриот,

Не меньше вас люблю я Русь святую,

Хотя не облекусь в одежду шутовскую,

Чтоб рассмешить на улице народ.

Но будемте любить не на словах, на деле,

Не кости мертвые, не идеал, не миф,

Но мощную страну, в которой уж созрели

Все силы для добра!..

В последней сцене Чацкий прощается с княгиней, в которой, можно подозревать, автор вывел себя.

Чацкий вспоминает про первый свой приезд в Москву:

Я в женщине одной

Тогда ошибся, был разочарован

И в самолюбии, как мальчик, оскорблен.

Теперь — почти старик — я больше поражен,

До глубины души взволнован.

Теперь не женщиной, людьми я уязвлен!

Они во мне поколебали веру

В себя самих и в целый край!

Мечтам о родине сказав навек прощай, —

О всей Москве сужу по этому примеру.

Конечно, подражанию Ростопчиной далеко до образца. Вероятно, она и не стремилась его достигнуть. Но все же из многих произведений подобного рода «Возврат Чацкого» отличается реалистичностью, общественной направленностью и литературными достоинствами. Написан же он, можно сказать, с той же задачей «исправления действительности», что и комедия Грибоедова.

«Мебель розового дерева»

В конце прошлого столетия в венгерском журнале «Будапешта сёмли» была напечатана повесть Анатоля Франса «Мебель розового дерева» — история старого учителя провинциального колледжа. Судя по оглавлению, перевод был сделан неким И. Р. Вскоре в «Дешевой библиотеке» вышло отдельное издание повести, причем инициалы переводчика были уже Ф. Р.

Как теперь установлено, да это было известно, конечно, и раньше, Анатоль Франс такой повести не писал. Ее не только нет и не было ни в одном собрании сочинений А. Франса, но такой повести нет вообще во Франции. В чем же дело?

Можно выдвинуть два предположения — либо была мистификация, либо автором был действительно А. Франс, но подлинная рукопись его не сохранилась.

Интересно, пытался ли кто-нибудь выяснить историю произведения, приписанного А. Франсу, или нет?

Да, одновременно с поисками рукописного экземпляра повести ведутся многолетние розыски автора возможной мистификации. Но стоит ли напрасно искать подлинник А. Франса, если повесть ему не принадлежит? Да, стоит, потому что повесть не уронила бы имени великого писателя, принадлежи она ему; она написана блестящим стилистом и, более того, близка по духу А. Франсу. О том, что она написана французским писателем, сомнений нет, так как повесть по содержанию, бытовым подробностям и типам — насквозь французская. Но было предположение и о том, что это «ложный перевод» и повесть на самом деле написана венгром. Это подозрение возникало из-за инициалов Ф. Р., принадлежащих, возможно, известному знатоку литературы Фридьешу Ридлу. Однако тщательное изучение содержания повести — истории провинциального учителя — убеждало в том, что венгерский писатель не может быть ее автором. Этому помогло еще и письмо французского литературоведа Л. Кариаса, который пытался разыскать в трудах А. Франса какие-нибудь следы повести. «Все мои усилия, — пишет он, — ни к чему не привели. Я почти уверен, что речь идет о литературной мистификации и что французского оригинала этого произведения вообще не существует».

Повесть была переиздана в 1955 году в Германской Демократической Республике в журнале «Зоннтаг», а затем выходит и в других странах. Самое примечательное состоит в том, что во Франции повесть вышла в переводе с «венгерского оригинала».

В журнале «Зоннтаг» авторство приписывается без всяких сомнений А. Франсу, в журнале же «Эйленшпигель» (Берлин, 1956) — ему же, но с известной долей вероятия.

Приведем только один отрывок из повести, чтобы дать понятие о ее содержании и стиле.

Учитель Галюше покупает на аукционе гарнитур, принадлежавший до этого известной кокотке Лолоте.

В приводимом ниже отрывке говорится о переживаниях героя в связи с этой покупкой.

«Через неделю мебель розового дерева стояла в скромной квартире, занимаемой Галюше на улице Пуль Нуар… В нише красовалась кровать мадемуазель Лолоты с голубым пологом, с голубой шелковой периной и вышитым покрывалом. Рядом с бюстом негодующего Ролена целовались бронзовые голубки, а истрепанные книги стояли в горке с золотыми инкрустациями. Несколько гравюр на скабрезные сюжеты висело по стенам, оклеенным дешевыми бумажными обоями. Нежное, сладостное благоухание заглушало запах старых книг в былой холостяцкой норе, волшебством превращенной в будуар…

Кто бы подумал, что Галюше когда-либо будет спать в ее постели? Когда на следующее утро г-н Галюше открыл глаза… ему показалось, будто ноги у него стали ватные, будто сломалась пружина у его стоицизма. Непривычная истома удержала его в постели. «А что скажет на все это министр народного просвещения?» — подумал он…»

В результате пользования мебелью Галюше духовно перерождается. В нем возникает желание найти эту женщину. Но его ожидает глубокое разочарование: в одном из монастырей вместо молодой и красивой женщины он находит теперь старую, толстую монахиню.

В конце концов, учитель расстается с мебелью.

Кровать и бельевой шкаф попадают к одной из «дам общества», которая сразу же становится легкомысленной последовательницей Лолоты.

Среди биографов и критиков Анатоля Франса, литературоведов и родственников писателя — и не только во Франции, но и в Германии, в США и в СССР — возникла широкая полемика о национальной принадлежности произведения.

Какова цель этой мистификации, если предположить наличие таковой? Зачем было подделывать текст в случае его существования в действительности? Наконец, можно ли считать повесть подделкой в результате произведенного стилистического и литературоведческого анализа? Как говорилось выше, прямых доказательств, уличающих подделку, в повести найти не удается. Зато характерные черты творчества А. Франса (несколько авантюрный сюжет с примесью гротеска, обличение религиозного ханжества, ряд сцен гривуазного характера) и повести есть.

Как бы то ни было, корыстной цели в данном случае не усматривается. Ответ же на вопрос — является ли произведение мистификацией — еще подлежит разрешению.

Загрузка...