МЫ ЕЩЕ ВЕРНЕМСЯ ЗА ПОДСНЕЖНИКАМИ

Весна уже наливалась, и трава неожиданно запахла тихой, еле ощутимой горечью. И Пашка лег на траву, раскинул руки и подумал о том, что в прошлом году именно в этот день он начал ходить в школу без пальто… Был теплый серый асфальт, и прохладный подъезд дома, и словно бы взбесившийся по весне, гудящий школьный двор за решетчатым забором, выкрашенным в зеленое. А теперь этого уже нет… Теперь есть степь, и этот горьковатый запах, и бледное безразличное небо.

— А все-таки здесь лучше! — назло своим мыслям сказал Пашка. — В сто раз, в тысячу раз лучше!

— Ты что это, Павлуха, сам с собой? — удивленно спросил его Коля Махин, прицепщик.

Махину всего четырнадцать лет, он самый молодой в бригаде. А на втором месте — Пашка.

— Сам с собой, — сказал Пашка. — А ты вот не умеешь.

Махин недоверчиво и удивленно посмотрел на Пашку.

— Видали мы… — сказал он и сплюнул.

— Ни шиша вы не видали, — сказал Пашка. — Не умеешь сам с собой разговаривать, пижон.

Пашка забавлялся. Ему почему-то казалось, что Махин туповат, и это одновременно и веселило и бесило Пашку. И еще его раздражало, что каждые три дня к Махину на полевой стан приезжали отец и мать, как к ребенку в пионерлагерь. Они привозили ему конфеты и орехи, и Махин ночью в одиночестве работал челюстями. Он старался никого не будить и заглатывал целые конфетные горошины. Потом он кашлял. Но в остальном Махин был хороший малый.

— Так что, целинник, слабо́ тебе самому с собой, — лениво сказал Пашка и закурил.

Махин задумался, лег на траву и вдруг быстро проговорил:

— Эх, Русь-тройка. И кто тебя выдумал?..

Пашка нарочито оглушающе захохотал.

— Ладно, — добродушно сказал Махин. — Давай лучше в футбольчик погоняем.

Они погоняли минут десять мяч, но Пашке было неинтересно с Махиным. Городские всегда лучше в футбол играли, чем сельские. Да и потом, один на один — разве это футбол?

— Хватит, — сказал он. — Отдыхать надо. Вечером я заступаю в смену.

Они снова легли на траву, и Махин сказал:

— Вон твой идет.

Ну и зрение у этого Махина! Действительно, вдалеке, в голубоватом степном мареве, перечеркнутом травинками, сквозь которые глядел Пашка, виднелась фигура Егора Зубкова, Пашкиного тракториста. Егор стоял на месте, о чем-то задумавшись, и все глядел, глядел на дорогу, точно ждал кого-то. Потом он пошел к ребятам. Он был высокий, Егор, статный, и когда он стоял возле Пашки, Пашка весь вытягивался и делал вдох, чтобы грудь была пошире. Не хотелось Пашке быть совсем чахленьким рядом со своим трактористом. И все-таки, даже когда он надувался изо всех сил, приподнимал плечи и тянул голову вверх и назад, так что чуть не опрокидывался навзничь, — все равно против Зубкова он был что велосипед против трактора «Беларусь».

— Ты еще вырастешь, парень, — говорил ему Зубков. — Деревцо смолоду в стволе тончит, а потом как заматереет — руками не обхватишь.

И он улыбался Пашке, и Пашка очень любил его улыбку, потому что Зубков улыбаться умел. Здорово он улыбался, радостно!

И улыбаясь, он говорил Пашке:

— Ты еще знаешь какой будешь!

Да, Пашка знал, что он вырастет, и что мускулы его станут покрепче, и в высоту он еще, может, возьмет пяток сантиметров. Но ему плевать на эти мускулы и эти сантиметры. Таким он все равно не будет. Таким, как Егор. Таким, который говорит: «В этом году, братцы, я иду учиться», — и учится ночами, когда работает днем, и днями, когда работает ночью, а сырым, промозглым, еще полузимним рассветом, когда Пашка ненавидит себя, степь и небо над своей головой, когда в диски забивается глина и Пашка яростно сбивает ее ломиком, матерясь так, что, кажется, даже у трактора краснеют гусеницы от смущения, — в эти несчастные, проклятые богом минуты Егор сидит в своей кабине, улыбается своим мыслям, а иногда даже поет.

И если Пашка окончательно выходит из себя и садится на мокрую, тяжелую, липучую землю, то Егор спокойно вылезает из машины и делает то, что полагается делать Пашке. А очистив диски, он предлагает Пашке папиросу. Пашка мотает головой, лицо у него делается серое, темное, как пашня под вечер. Но Егор, черт бы его побрал, не посылает Пашку куда подальше, и от этого Пашке совсем невмоготу. Пашка изнемогает от благородства Егора. А Егор качает головой и говорит:

— Ну и психованные нынче мальчики пошли!..

«Что ты в этом понимаешь, товарищ Зубков? — думает Пашка. — Что ты в этом понимаешь, бригадир передовой тракторной бригады? Да, ты умеешь пахать ночью и днем, и в снег, и в дождь, и черт знает когда, ты улыбаешься своей белозубой улыбкой и снисходительно прощаешь мне мои слабости. Ты очень добрый, товарищ Зубков. Но посмотрел бы я, каким добрым ты бы был, если бы твои родители при тебе делили свои диваны и подушки, и все пересчитывали, сколько кому подушек и сколько кому стульев, и все обсуждали: «Кто же все-таки будет нести материальную ответственность за Пашку»… Интересно, каким добрым ты бы был, если твоя мать несла бы за тебя «материальную ответственность», а вечерами к ней приходили какие-то офицеры, разглядывали тебя и приговаривали: «Неужели это ваш? Смотрите, какой большой! Ей-богу, вам надо его прятать — он вас старит». А мать, хихикая, будет отвечать: «Вы уж скажете тоже… Это он на вид только такой. А по характеру и по возрасту совсем ребенок, честное слово, совсем ребенок». А потом она покрасит волосы каким-то водородом и будет ходить на педсоветы и будет там лебезить перед классной, чтобы его летом отправили бесплатно в пионерлагерь, потому что материальное положение очень тяжелое и она задыхается… «Нет, он еще совсем не вышел из пионерского возраста, он совсем еще ребенок».

Интересно, какое было бы у тебя настроение, Егор Зубков, если бы тебе пришлось в конце концов плюнуть на всю эту самодеятельность и, кончив восемь классов, чудесной июльской ночью сесть на товарняк и рвануть сюда, в этот совхоз!.. И конечно, поначалу тебя в совхозе будут называть студентом и будут посмеиваться над тем, что по субботам ты тащишься по бездорожью смотреть кино. А что, если с детства у тебя выработалась привычка смотреть кино по субботам? И конечно, ты бы имел бледный вид вот в такой ненастный, мокрый день, когда надо ковыряться в дисках, а тебе лезут в башку самые неподходящие мысли…»

Но ничего Пашка не говорит своему трактористу. Он просто поднимается с земли, идет к машине и начинает работать. Но при этом он приговаривает: «Мура все это… Мура окаянная». И слова эти имеют свойство целебного бальзама. От них Пашке становится легче.

А потом наступает вечер, незадавшаяся эта смена кончается, и они все вместе сидят на лавке за длинным щербатым столом и рубают отличнейший борщ и запивают его парным молоком. И Пашке в голову приходит одна любопытная мысль: он думает о том, что, в сущности, ему только шестнадцать лет и, как говорится в одной книге запретного, но тем не менее изученного им Мопассана, «жизнь… не так плоха, как о ней думают…».

А рядом сидит Егор Зубков и ест так вкусно, с таким смаком и в таком темпе, что, покоренный этой величественной картиной, Пашка просит у поварихи Нюрочки еще порцию. Нюрочка, которая как-то особо выделяет Пашку из всей бригады и любит вести с ним длинные полуночные разговоры о кино, охотно откликается на эту просьбу и тащит Пашке тускло блестящую в сумраке алюминиевую миску, до краев наполненную горячим, острым варевом. Затем всей бригадой они собираются в палатке, Егор снимает со стены гитару и напевает: «Я встретил вас, и все былое…» Голос у Егора сильный, мягкий и в то же время чуть надтреснутый, словно морщинка грусти прорезала его. И, когда он поет эту песню, какая-то особая, легкая, сладостная печаль тихо трогает Пашкино сердце, и он вдруг представляет себе, что это о нем поется, но не о нем сейчас, а о нем в будущем… Как через много-много лет он кого-то встретил, и все былое ему припомнилось, и он уже не Пашка, а сухощавый, сильный человек с седыми висками и во френче (почему-то он виделся себе не в пиджаке, а в суровом серо-стальном френче). И Пашку волновала эта песня именно тем, что она звучала каким-то обещанием будущего — обещанием новой, сложной, грустной, может быть, но все-таки прекрасной жизни. И Пашка как бы весь отдавался этому неясному предвидению, которое вырастало из этой песни, из каких-то виденных им фильмов, из полузабытых книжных страниц и постепенно превращалось в выдуманную и смутную страну его будущего. Пашка выходил из палатки, и свет голубых степных звезд ложился на его худые, слишком прямые плечи, и он замирал, и песня теперь шла к нему, как бы издалека, приглушенная, и он, одинокий путник, ловил ее на своем пути. Потом Егор кончал петь, и ребята начинали рассказывать анекдоты, а одинокий путник возвращался в палатку и громко хохотал вместе со всеми. Лирика кончалась, начиналась ночь…

А сейчас был день, и Пашка отдыхал после смены, и рядом с ним лежал чудак Махин, который все время прицеплялся к Пашке и лез с ним в дружбу, хотя и был, в сущности, полным малолеткой. А мимо них шел по степи тракторист Егор Зубков. Снизу, с земли, он казался Пашке не то чтобы высоким, а просто великаном, ростом до небес.

— Ну и дяденька твой Егор! — сказал Махин. — Достань воробышка.

— Помалкивай, — солидно сказал Пашка. — Молодой еще Егора обсуждать.

Егор прошел мимо них, но не увидел Пашку. Он все время смотрел куда-то влево, туда, где пропадала в рыжей степи узкая колдобистая дорога. Вид у Егора был странный: он шел тяжело, невесело, а большие его длинные руки безвольно и утомленно тянулись к земле. Пашка снизу видел эти руки и удивлялся и думал о том, что всегда у Егора другие руки, нацеленные на что-то, занятые чем-то, легкие и веселые…

«А что я о нем знаю, о Егоре? — подумал Пашка. — Он других слушать любит, а о себе рассказывать не очень-то… На людях он всегда радостный, а вот сейчас ему, видно, не до улыбок».

Пашке захотелось встать, догнать Егора и сказать ему: «Ты чего это, Егор? Заскучал, что ли? Пойдем лучше в шахматишки перекинемся».

В общем, что-нибудь такое, успокаивающее.

Но Пашка знал, что никогда в жизни он не решится подойти с этим к Егору — не такой человек Егор Зубков, чтобы его утешать и успокаивать. Наверное, он просто здорово вымотался. Последние дни сменный болел, и они работали дни и ночи, только вспашку вести — это не то, что у прицепа прыгать…

Тяжело доставалось Егору в последние дни.

— Слушай, а правда в больших городах воздух газами отравленный? — сказал Махин. — Я в больших никогда не был, только в райцентре.

— Темный ты, Махин, человек, — убежденно сказал Пашка. — Почти что снежный.

— Ну, это ты уж хватил, — добродушно, но не без обиды ответил Михаил. — Снежный… Что я, снежная баба тебе, что ли?

Пашка расхохотался, стараясь придать своему смеху насмешливо-демонические оттенки. Вдруг Пашке стало скучно. Ему захотелось совершать какие-нибудь поступки. Но попробуй совершай поступки, когда вокруг степь и ни единой живой души! Одна смена отсыпается, другая пашет. Единственный поступок, который ему удалось совершить, был сильный и бессмысленный удар по мячу.

— Сбегай, ты молодой еще, — потягиваясь, жеманно сказал Пашка.

Сейчас он выступал в роли эдакого кудрявого барчука из фильма «Белый пудель». Но роль не удалась. Махин и не шелохнулся.

— Очень нужно, — угрюмо сказал он. — Ты бить, а я бегать…

— С ним шутят, а он в обиду, — сказал Пашка и побежал за мячом.

Потом он помчался, ведя мяч, лихо обводя какие-то жалкие кустики, и наконец сильно пробил, целясь в Махина, но не попал.

— Не тот стал удар, — громко сказал Пашка. — А был когда-то «мертвый».

Он повернулся и зашагал к палатке, где отдыхали ребята. Но в палатке, оказывается, никто не спал. Все, сгрудившись, сидели около входа, прямо на земле. Дело в том, что приехала почтальонша. Почтальонша эта была здесь всего второй раз. До этого в дальние от центральной усадьбы бригады приезжала старушка Клавдия Федотовна, а эта новенькая, Аня, работала на центральной усадьбе в киоске, где продавался всякий товар: и одежда, и мыло, и книги… Но Пашка в совхозе Аню не видел, он видел ее в прошлый раз здесь. Он помнил, как она уходила: она шла очень быстро, и у нее было широкое короткое платье, все в круглых желтых цветах; и казалось странным, что она идет по степи в узеньких туфлях на тонких каблуках… Прямо так и летели эти каблучки по ковылю, по полыни, по какой-то невзрачной низкой траве, и было в этих каблучках и этом платье, похожем на парашют, что-то знакомое Пашке, что-то от весеннего вечера в городе, когда девушек становится очень много и они идут мимо тебя и не замечают, всё идут, идут женской такой спокойной походкой, и у них такие же каблуки и такие же юбки-парашюты, плывущие вдаль, вдаль, в теплую темноту весенних улиц… И поэтому, когда Пашка ее тогда увидел, он хотел ей что-то сказать или даже сказал, но она не расслышала, а только небрежно скользнула по нему взглядом, и Пашка заметил, что у нее темные, узкие, как миндаль, глаза… И почему-то Пашке представилось, что она кубинка. Да — да. Вот кубинки были точно такие же: высокие, тоненькие, с такими же черными миндалевидными глазами. Пашка видел их в кинокартине, и он готов был смотреть на них еще и еще; особенно ему нравилось, когда они несли на плечах автоматы: у них делались такие независимые лица, что Пашка даже щелкал языком от удовольствия. И у этой было такое же независимое лицо, хотя на плече у нее висела не винтовка, а почтовая сумка… И Пашка, как бы в игру, как бы понарошку, решил, что она и есть кубинка. И, забывшись, он крикнул ей вдогонку:

«Куба — да, янки — нет!»

«Кубинка» остановилась, внимательно посмотрела на Пашку, а потом вдруг прыснула в кулачок… И снова замелькали ее высокие загорелые ноги, поплыли по степному морю ее туфли-лодочки, а Пашка так и остался на берегу.

«Куба — да», — тихо сказал он и поплелся к палатке…

А сейчас она снова была здесь.

Она раздавала трактористам письма.

— Вы, Галушкин, — говорила она, обращаясь к рыжему верткому парню, — должны были бы, по совести, не только сплясать, но и спеть: вам три письма.

— А мне сплясать не предвидится? — спросил Митич, месяц назад приехавший на целину из Белоруссии.

— Вам пишут, — сказала она.

— А мне, Аня? — кричали трактористы и протягивали руки, точно от Ани зависело, получат они весточку из дома или нет.

Все ждали писем. А Пашка был в этом вопросе человек незаинтересованный. Мать писала ему по праздникам: Новый год, Первое мая и т. д. А он отвечал с той же частотой плюс Восьмое марта. Но тем не менее Пашка выдвинулся вперед.

— А много ли писем мне? — сказал он.

— Ну-ка поищи, Анюта! — крикнул рыжий. — Интересно, что там нашему Пашке жена пишет.

Все захохотали, и Аня тоже улыбнулась. Пашка был не в восторге от этой шутки, как бы нарочно преуменьшавшей его перед Аней. Но он подыграл рыжему и сказал:

— Интересно, что мне мои детки пишут.

Все снова засмеялись, а Аня сказала:

— Жена вас, видно, забыла.

Странное возбуждение охватило Пашку. Томясь желанием выкинуть бог знает что, говорить какие-то необыкновенно смешные, остроумные, лихие слова и чувствуя, что сейчас его закренит, занесет и он начнет нести всякую чепуху и околесицу, выкрикнул:

— Меня забыть нельзя! Я незабываемый… Я вроде такой незабудки…

— Вроде чего? — удивленно спросила Аня.

Пашке стало жарко и противно от фальшивых, нелепых, похожих на глазированные приторные пряники, немужских слов, которые он только что произнес и слащавый вкус которых он еще чувствовал на губах.

— Слушать надо, — грубым, скрипучим каким-то басом сказал Пашка.

— Тебя послушаешь — уши завянут, — сказал рыжий.

— Помалкивай! — взвинченно и зло сказал Пашка, чувствуя, что если кто-нибудь станет одергивать его или воспитывать сейчас, при Ане, то он немедленно полезет драться.

Но никто не стал его одергивать и воспитывать. Ребята промолчали, и Пашка оценил это и успокоился. Счастливчики, получившие письма, ушли их читать, а те, кому писем не было, с разочарованным видом отправились в палатку досыпать. Кольцо, окружавшее Аню, постепенно истаяло. И Пашка остался с ней один на один.

— Ну, мне пора, — вздохнув, сказала она и встала.

И Пашка понял, что сейчас она уйдет. Не отдавая себе в этом отчета, но желая во что бы то ни стало остановить ее, Пашка сказал тоном привередливого, дотошного клиента, к которому утром пришел почтальон:

— А почему журналы вовремя не приходят?

Аня пожала плечами и сказала:

— У нас здесь, знаете ли, целина. У нас здесь, знаете ли, шоссе нет.

И она сверху вниз посмотрела на Пашку.

Но то ли женское чутье ей подсказало что-то, то ли отнюдь не привередливость прочитала она в выражении Пашкиного лица, но она смягчилась и спросила:

— Какой журнал вы выписываете?

— Во-первых, «Советский экран», — сказал Пашка и добавил, как бы рассуждая с самим собой: — Кино, видите ли, важнейшее из всех искусств…

— Но это во-первых, — перебила его Аня. — А во-вторых, что вы выписываете?

— А во-вторых, газету «Советский спорт», — сказал Пашка. — Я все-таки левого крайнего играю, хотя сейчас и не в форме.

— Скажите пожалуйста! — с каким-то испуганным девичьим выражением сказала Аня. — А журнал «Мурзилка» вы, случайно, не выписываете?

Пашка оторопел, он не ожидал такого удара. Ему ужасно, до боли захотелось схамить, например: «Видали мы мурзилок почище тебя!» Но Пашка понимал, что если он схамит, то он будет дураком. Смешным, оскорбленным, все принимающим всерьез дурачком. А Пашке не хотелось быть дурачком перед Аней. И кроме того, он в упор смотрел на нее и видел черные продолговатые глаза, совсем не злые, не насмешливые, а просто черные, ну, как ночь в степи, что ли, просто черные и очень хорошие — такие глаза он видел в первый раз, может быть, потому, что до этого дня он никогда толком не обращал внимания на женские глаза. «Нет, хамить я не буду, — сказал он себе. — Но я отомщу».

Он еще не решил, как он отомстит. Но, когда он начал решать, другая, шальная, необычайно дерзостная мысль промелькнула в его голове. Сердце его бешено, весело забилось. «Я назначу ей свидание, — сказал он себе. — Да-да, я назначу ей свидание». Он не стал раздумывать, где, когда. Это было неважно. Хоть в Кустанае, хоть в Павлодаре, хоть где угодно! Важно было другое: надо назначить ей свидание и чтобы она согласилась. Чтобы она обязательно пришла. «Как это делают? — думал Пашка. — Как они это делают?» Он думал о взрослых. Он пытался перенять их опыт, он вспоминал, как они говорят и что они говорят в таких случаях. Но он не мог вспомнить, потому что никогда не вслушивался в эти разговоры, во время этих разговоров он выключался, он скучал, как в кино, когда слишком долго показывают производство. И теперь все эти подходы и заходы были им забыты. Какие-то обрывки он помнил, но не мог привести их в систему. Вот точно так же он чувствовал себя однажды в школе: ему досталась теорема, а он не то чтобы не знал ее, он ее представлял, но никак не мог доказать, потому что забыл, с чего все начинается. И потом, сейчас он боялся, что Аня может подумать о нем плохо. Она может не понять, что ему просто хочется побыть с ней, поговорить немножко, походить по степи… Может быть, он даже разоткровенничается с ней и расскажет ей кое-что из своей трудной жизни. С ней, казалось ему, можно говорить обо всем.

— Знаете что, — дрогнувшим голосом произнес он, — знаете что… — придавая лицу выражение мужества и бесстрашия, продолжал он фразу и никак не мог ее произнести. Наконец он набрался сил и бестрепетным, грубым голосом закончил: — Я назначаю вам встречу в восемь ноль-ноль. На центральной усадьбе.

Она закрыла лицо руками. Она держалась из последних сил, и Пашка понял это. У него тоже бывало такое, когда на уроке его щекотали кончиком ручки по шее. Ее раздирал, разламывал смех, и она не могла больше сопротивляться.

— Когда? — краснея от смеха, говорила она и застегивала пуговицу на платье у горла, пуговицу, расстегнувшуюся оттого, что она хохотала, издеваясь над Пашкой.

И Пашка вдруг со страшной остротой и ясностью понял, что он глуп и смешон, а особенно смешон, когда подделывается под взрослого.

— Ну что ж, матч проигран! — глухо и торжественно сказал Пашка.

Эту фразу он говорил всегда, когда ему что-нибудь не удавалось, когда ему в чем-нибудь не везло. Он сказал эту фразу, и ему вдруг стало удивительно грустно, как никогда в жизни… Он думал о том, что, конечно, ему не придется ходить с ней по степи и не будет он ей рассказывать про себя, и про Егора, и про эту песню: «Я встретил вас, и все былое…». Ничего этого не будет! «А ведь не такой уж я маленький! — с удивлением подумал он. — Почему-то сам себе я ведь не кажусь сопляком и дурачком вроде Махина… Ведь на самом-то деле я же знаю, что я взрослый, что я не глупее других, что я не хуже многих разбираюсь и в книгах, и в кино, и во всем другом… Только вот в жизни я, может быть, еще недостаточно разобрался». Он торопливо достал из кармана папиросу, закурил, ожидая, что Аня сейчас уйдет. Но она почему-то не уходила.

— А как тебя зовут? — вдруг спросила она.

Пашка так и не понял: хорошо, что она говорит ему «ты», или плохо? Это было и хорошо и плохо, а в целом ничего не меняло. Теперь уже было все равно.

— Пашкой меня зовут, — грустно сказал он. — А вообще-то полностью Павел.

— Ну, до свидания, Пашка, — тихо сказала она. — Ты на меня не сердись, пожалуйста. Я уж такая… Смешливая. А «Экран» я тебе обязательно привезу. И «Советский спорт» тоже.

— И «Мурзилку»? — укоризненно сказал Пашка.

— Если ты будешь вести себя как сегодня, то и «Мурзилку», — сказала она.

— Я буду вести себя так, как захочу, — твердо сказал Пашка. — Как мне понравится.

Ему вдруг снова захотелось схамить и обидеть ее. Когда доходило дело до этой проклятой «Мурзилки», злость так и охватывала его, но он сдержался.

— Ладно. Веди себя, как тебе понравится, а я пошла, — холодно сказала она.

«А, задело все же! — с радостью и печалью подумал Пашка. — Все-таки ей не совсем уж все равно».

А она повернулась и пошла.

— Знаете что? — неожиданно тоненьким голосом вдогонку ей крикнул Пашка.

Она остановилась.

Пашка подбежал к ней.

— Вы фильм про Кубу видели? — сказал он.

— Видела, но в чем дело? — сухо ответила она.

— Знаете, на кого вы похожи?

— На Фиделя Кастро? — спросила она.

— Нет, не смейтесь! — пылко и серьезно сказал Пашка. — Вы похожи на кубинских девушек, только у них оружие, а у вас вот это. — Он показал рукой на ее сумку. — Но вы похожи, очень… И глаза у вас такие же.

— Какие? — заинтересованно спросила она.

— Не знаю… Как у них… Темные. — Пашка подумал еще немного и, решившись, сказал: — Красивые, в общем.

Он постоял еще секунду, помялся, а потом вдруг ни с того ни с сего круто повернулся и пошел к палатке.

— Куда же ты? — крикнула она ему. — Погоди!

Он поколебался, но все-таки остановился. Она улыбнулась ему.

— Лучше проводи меня немного, — сказала она.

— Пойдемте, — важно сказал Пашка.

— Сколько тебе лет? — спросила она.

— Восемнадцать, — сказал Пашка, прибавив ровно два.

— А мне двадцать, — сказала она. — Видишь, какая я старенькая.

«Наверное, она думает, что мне четырнадцать», — подумал Пашка и неожиданно для себя сказал:

— Подумаешь, на четыре года старше.

— Как — на четыре? — притворно удивилась она. — По-моему, на два.

— Действительно, на два… Просто я спутался немного, — сказал Пашка. — Ах, какая разница!

— Математик! — сказала она.

Оба они замолчали. Аню ждала машина. Шофер лежал на земле, спал. Парень, видно, тоже замотался.

— Знаешь что, Пашка, — неожиданно сказала она, — приезжай ко мне на центральную усадьбу в воскресенье. Прямо в почтовое отделение. Я тебе какие угодно журналы выберу. Приедешь?

— Еще бы! — сказал Пашка. Он хотел сказать как-нибудь по-другому, более равнодушно, но у него не получилось. И снова сердце его тревожно, сильно забилось, и ему стало жарко и весело. — Я приеду! — крикнул он. — Да, я обязательно приеду. Мы еще вернемся за подснежниками!

Ему очень нравилась эта фраза. Он не помнил, где слышал ее: то ли в театре, то ли по радио.

— Мы обязательно вернемся за подснежниками, — повторил он.

— За чем? — переспросила она.

— За подснежниками! — торжественно произнес Пашка и осекся на полуслове.

Прямо на него угрюмо, чуть сутулясь, безвольно, как тогда, опустив могучие руки, шел Егор. Глаза у него были какие-то смятенные, шальные. Никогда еще Пашка не видел его таким. «Может, это из-за меня? — подумал Пашка. — Может, я трактор плохо почистил?»

Егор все приближался, и Пашка почти испуганно ждал: что же будет дальше? И вот уже Егор подошел к ним вплотную. Пашка не отрываясь смотрел на него, и ему казалось, что и Егор тоже смотрит на него, Пашку.

— Приехала? — тихо, потерянно спросил Егор.

«Чего это он в женском роде, — подумал Пашка, — чего это он ко мне в женском роде? Или он с ума сошел?»

И только чуть позже Пашка понял, что все это не имело к нему ровно никакого отношения. Никто и не думал о нем. И Аня уже забыла о нем, забыла обо всех этих глупых разговорах, и о том, что он должен к ней в воскресенье приехать, и о журналах… Она смотрела на Егора, только на Егора, она слушала только Егора, а Пашка был здесь посторонним.

Но Пашка все стоял, все стоял, не двигаясь, все ждал чего-то.

— Приехала? — еще раз сказал Егор. — А я уж думал, не приедешь, как тогда в пятницу… Я ведь тебя три часа под проливным дождем…

Но она не дала ему договорить.

— Егор, милый! — каким-то новым, незнакомым Пашке голосом сказала она. — Не надо так. Ведь ты же ничего, ну ничего не знаешь. Ты думаешь, я не хотела? Думаешь, я к тебе не стремилась?.. — Она взяла его под руку и повела за собой куда-то в степь, подальше от Пашки. А впрочем, она вряд ли думала о Пашке.

— Ну и идите, — вдогонку им сказал Пашка, — ну и идите своей дорогой, а я пойду своей!

И он засвистел что-то лихое и небрежное и ковырнул мягкую землю носком сапога, словно это была не земля, а футбольный мяч, а на сердце у него вдруг сделалось безнадежно тускло. Все то, что внезапно озарило этот день, наполнило Пашку незнакомым ему волнением и звоном, прошло. И Пашке показалось, будто он здорово устал, будто он отработал две смены подряд. «Пойду отдохну, — тихо сказал себе Пашка. — Ночью мне работать». Он старался не смотреть в их сторону, но как-то так случилось, что все же, не утерпев, он бросил взгляд исподлобья влево, туда, где они шли. И он увидел, что Аня держит Егора за руку и что-то быстро и, видимо, очень сбивчиво ему говорит, а он слушает молча, и лицо его постепенно добреет. И Пашка подумал, что она, Аня, совсем не такая с Егором, как с ним, Пашкой, совсем не такая. Нет, с Егором она какая-то маленькая, испуганная, торопливая, вроде как он, Пашка, был с ней. Да и Егор не такой, как обычно. И куда только девались его уверенность, и сила, и веселость. И Пашка с неприязнью подумал о взрослых, и о всяких там их запутанных делах, и о том, что с теми, кто поменьше, они чего-то из себя разыгрывают, притворяются, а друг с другом они вон какие беспомощные. Пашке захотелось эдаким гордым орлом подлететь к Егору, да как хлопнуть его по плечу, да как сказать ему: «Хватит, кончилось твое время!» Но в этот момент к нему подошел Махин.

— Может, сгоняем в футбольчик? — сказал он.

— Чудак ты, Махин, — устало сказал Пашка.

Нет, он не злился на Махина. Просто Махин не мог понять, что Пашке уже не вернуться в детский, махинский мирок, где любую боль можно вылечить футболом. И Пашка прощально помахал Махину рукой.

Уже вечерело, и степь постепенно теряла свой рыжий цвет и все темнела, темнела, и как-то особенно остро и горько запахло полынью. Пашка лег на траву и стал смотреть в небо и стал ждать, когда появятся большие белые степные звезды. Вдали мелькнули две тесно прижавшиеся друг к другу фигурки. И Пашка вдруг понял, что злость прошла. «А что он мне сделал, Егор? — подумал Пашка. — Что, кроме хорошего? Эх, сколько он со мной возился! Ведь я же совсем непутевый сюда приехал. Да и ему, видно, не просто, только он не такой, как я, у него все спрятано, а у меня все наружу…»

Пашка вдохнул терпкий, дурманный запах, раскинул руки, и, как в те минуты, когда пелась его любимая песня: «Я встретил вас…», он подумал о себе в будущем времени. И ему стало радостно и печально оттого, что и у него это будет и он тоже, как Егор, пройдет по степи не один, и будет решать какие-то трудные, взрослые, может быть даже неразрешимые, вопросы. «А все-таки Егор хороший мужик, — еще раз, точно желая поставить точку над «и», сказал себе Пашка. — Просто у него возраст такой большой, ему уже под тридцать, трудный у него возраст, вот он и переживает». Пашка поежился от холода и с остывающей уже и даже приятной болью подумал об Ане.

Звезды наконец вышли, и стало совсем светло. Вся целинная степь была сейчас светлая, почти белая от звезд. А Пашка лежал в этой степи и, как никогда, любил ее, понимал и чувствовал себя ее частицей. И большие степные звезды ласково положили на него свой голубоватый чистый отблеск.

— Ничего, — произнес Пашка фразу, которую он запомнил по какому-то старому фильму, — мы еще прорвемся!

Потом он помолчал и добавил громко:

— Мы еще вернемся за подснежниками!

Загрузка...