В сорок третьем году в Душанбе
Мама тихо сказала: «Тебе
Здесь придется освоиться, Татка,
Эти горы надежно стоят.
Я спасла тебя. Мы в Ленинград
Никогда не вернемся обратно.
Так тепло, так приветливо тут;
Это толстое дерево — тут,
А с пятнистой корою — платаны.
У тебя загорела спина.
Скоро ты оживешь. Но сперва
На жаре не снимай сарафана».
Время ждет, чтоб увидели вы,
Как я за руку маму держала
И лицо ее в бликах листвы
Колебалось, смущалось, дрожало.
Я глядела на смуглые лбы
Непоспешной, красивой толпы.
На нее я глядеть не могла:
Жалость горло свела.
Я и в эту минуту, сейчас,
Нажимая пером на бумагу —
Горлом сдавленным, — маминых глаз
Виноватую помню отвагу.
Я не крикнула ей: «Не реви!
Я тебя никогда не покину...»
Мне мешала ангина любви,
Ностальгии ангина.
Если в летнем сквозном кинозале,
На отвесном куске полотна,
Заслоненный людьми и слезами
Город тот выплывал из темна,
Я лишалась дыханья и тела:
Выраставшего сердца звезда,
Добела разгораясь, летела,
Устремлялась к нему навсегда...
Мама тихо сказала: «Ну вот,
Мы и дома. У самых ворот
Помнишь, та разорвалась фугаска,
И тебя откопал морячок.
Ну, не буду. Не буду. Молчок.
Ты довольна, моя черноглазка?»
Весны целомудренны краски
И нежен дыхания пар.
Похоже, боится огласки
Воскресший из гибели парк.
Еще как бы издали глядя
На озера сизую гладь,
Он весь отдается отраде —
Присутствовать в жизни опять.
Начало блаженно. Он медлит,
Он силы свои позабыл...
Неужто железным и медным
И наголо смертным он был?!
Взирая, впивая, внимая,
Весь — деепричастие он.
И вдруг — с наступлением мая,
Заполнит собой небосклон.