ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
ГИБЕЛЬ РЕВОЛЮЦИОНЕРА

Глава 15 СЕРГЕЙ ТРУБЕЦКОЙ: «Я НАМЕРЕН БЫЛ ОСЛАБИТЬ ПЕСТЕЛЯ»

В начале 1825 года на юге оказался полковник Сергей Трубецкой — один из главных оппонентов Пестеля на петербургских «объединительных совещаниях». Трубецкой, по его собственному желанию, получил должность дежурного штаб-офицера 4-го пехотного корпуса 1-й армии. Штаб корпуса располагался в Киеве. Командовал корпусом 50-летний генерал от инфантерии князь Алексей Щербатов, старый знакомый Трубецкого.

Личность Сергея Петровича Трубецкого — одна из самых противоречивых в движении декабристов.

Споры об этом человеке продолжаются и по сей день. 14 декабря 1825 года произошло не только крушение его политических проектов, но и нравственная катастрофа в его жизни: выбранный диктатором, руководителем северного восстания, он на Сенатскую площадь не вышел. Причины этого могли быть разными: срыв подготовленного Трубецким плана захвата власти, недостаток «политического мужества», нервное перенапряжение диктатора. Однако в любом случае можно констатировать: Трубецкой — вольно или невольно — оказался предателем. Он предал своих товарищей, тех, кто верил в него и ждал на Сенатской площади его приказаний, но дождался лишь картечи правительственных пушек.

Осмысляя более чем через полтора столетия поступок князя — в связи с печальным ходом отечественной истории уже XX века, — поэт Александр Галич как бы от имени князя напишет знаменитый «Петербургский романс»:

Мальчишки были безусы —

Прапоры и корнеты,

Мальчишки были безумны,

К чему им мои советы?!..

Полковник я, а не прапор,

Я в битвах сражался стойко,

И весь их щенячий табор

Мне мнился игрой, и только.

И в то роковое утро,

Отнюдь не угрозой чести,

Казалось куда как мудро

Себя объявить в отъезде.

Зачем же потом случилось,

Что меркнет копейкой ржавой

Всей славы моей лучинность

Пред солнечной ихней славой?

Галич не прав в деталях: тайное общество Трубецкому никогда «игрой» не мнилось, в заговоре заключался смысл его жизни. 14 декабря он вовсе не «объявлял себя в отъезде». Согласно материалам следствия, он, не зная, что предпринять, метался по городским улицам, «ему несколько раз делалось дурно», «он бродил из дома в дом, удивляя всех встречавших его знакомых». Когда по восставшим ударила картечь, Трубецкой был в доме своего родственника, австрийского посла в России. Князь потерял сознание, а придя в себя, воскликнул: «О Боже! Вся эта кровь падет на мою голову!»

Но Галич прав в главном: Трубецкой своим поведением задал многим поколениям российских подданных, недовольных властью и вступающих с нею в противоборство, нравственную загадку:

И все так же, не проще,

Век наш пробует нас —

Можешь выйти на площадь,

Смеешь выйти на площадь

В тот назначенный час?!..

В биографии Трубецкого есть и другие настораживающие эпизоды. В частности, его поведение на следствии. Спасая свою жизнь, Трубецкой выбрал далеко не безупречный с моральной точки зрения способ самозащиты. Его показания — причудливая смесь полуправды с откровенной ложью. В большинстве преступлений тайного общества со времени его основания Трубецкой обвинял Пестеля, в подготовке же мятежа 14 декабря — Рылеева. И объявлял себя виноватым прежде всего в том, что вовремя не «обличил» Пестеля «пред вышнею властию». Во многом вследствие этих «откровений» и Пестель, и Рылеев получили высшую меру наказания.

Сам Трубецкой смертной казни избежал. Хотя изначально у него, истинного организатора военного мятежа в столице, были немалые шансы стать шестым повешенным. Следователи и судьи в целом поверили в то, что смысл своей деятельности в заговоре Трубецкой видел в противостоянии Пестелю. Кроме того, Трубецкой, потомок великого князя Литовского Гедимина и — по материнской линии — грузинских царей, был знатен и богат. У него в высшем свете осталось множество влиятельных родственников, и вступать с ними в кровную вражду молодой император не хотел. Фамилия диктатора открывала список государственных преступников, приговоренных Верховным уголовным судом к вечной каторге.

Двойное предательство Трубецкого привело к тому, что его личность, его дела (за исключением эпизодов восстания 14 декабря и следствия) не привлекли к себе должного внимания. Между тем в заговоре декабристов он был одной из ключевых фигур. В насыщенной событиями биографии Сергея Трубецкого воплотилась вся история декабристов. В 1816 году он стал основателем и одним из руководителей Союза спасения, потом был «председателем» и «блюстителем» Коренного совета Союза благоденствия, создал и возглавил Северное общество. Он прошел все этапы декабристской каторги и ссылки, в 1857 году вернулся в Центральную Россию, успел написать мемуары. В 1860 году Трубецкой умер в Москве.

Полковник Трубецкой был к 1825 году очень опытным военным. Получив хорошее домашнее образование, он начал службу в 1808 году. 22-летним подпоручиком гвардейского Семеновского полка встретил войну 1812 года, за участие в заграничных походах был награжден четырьмя боевыми орденами, был ранен в «битве народов» под Лейпцигом. С 1819 года князь служил в Главном штабе и перешел на службу к Щербатову, не оставив свою штабную должность.

Военный и заговорщицкий опыт позволял Трубецкому претендовать на безусловное лидерство в заговоре; главным же своим конкурентом он считал Пестеля. «Когда князь Щербатов, будучи назначен корпусным командиром, предложил мне ехать с ним, то хотел я показать членам, что я имею в виду пользу общества, и что там я могу ближе наблюдать за Пестелем»; «я намерен был ослабить Пестеля», — показывал Трубецкой на следствии.

Приехав на юг, Трубецкой сформулировал свой собственный план действий. План этот был копией тактических разработок Пестеля: первым шагом на пути к будущей революции должно было стать объединение обоих тайных обществ. Затем следовала военная революция, начатая одновременно в Петербурге и на юге. Правда, осуществить все это необходимо было без участия Пестеля.

Собственно, на реализацию этого плана и была направлена конспиративная деятельность Трубецкого в Киеве. Сразу же по приезде в Киев он стал собирать информацию о деятельности Пестеля. По его собственным показаниям, он «прежде всего желал узнать отношения Пестеля по 2 армии и силу его в ней».

Подобную информацию Трубецкому могли дать только те, кто хорошо знал Пестеля по службе и при этом находился в личном конфликте с ним. Первым в поле зрения северного лидера попал командир Украинского пехотного полка Иван Бурцов. «Я просил Нарышкина полковника в проезде его чрез Киев, чтобы он, увидевшись с полковником Бурцовым, узнал от него, считает ли он себя в обществе, на какой он ноге с Пестелем, и чтоб он за ним наблюдал, но осторожно, не выставляя себя», — показывал Трубецкой.

Однако установить контакт с Бурцовым Трубецкому не удалось. То ли член Северного общества полковник Михаил Нарышкин не передал Бурцову просьбу Трубецкого, то ли — что наиболее вероятно — сам Бурцов отказался действовать подобными методами. Во всяком случае, Трубецкой вскоре оставил идею наблюдения за действиями Пестеля через командира Украинского полка.

Вторым в поле зрения Трубецкого попал Михаил Бестужев-Рюмин, молодой сопредседатель Васильковской управы. Зная о близости Бестужева к председателю южной Директории, Трубецкой хотел сделать Бестужева своим агентом во вражеском стане, поручил ему «наблюдать за Пестелем». Но и здесь северного лидера ждало разочарование. Когда в 1826 году следователи задали Бестужеву вопрос: «что побуждало их (заговорщиков. — О. К.) к сему наблюдению и что вы успели заметить особенного в поступках Пестеля», в ответ они получили резкую и эмоциональную отповедь. «Я не знаю, что комитет разумеет под словом наблюдать. Намерения его были нам известны; шпионить же за ним не было нужно, и никто бы сего не осмелился мне предложить», — написал он.

Тогда Трубецкой пошел по другому пути: он нашел самое уязвимое место в южной организации. И нанес серьезный удар — от которого Южное общество так и не смогло оправиться. Трубецкой вступил в переговоры с Сергеем Муравьевым-Апостолом, которого давно и хорошо знал. Князь сделал ставку на окончательный разрыв между ним и Пестелем. «Трубецкой за несколько месяцев своего пребывания в Киеве сблизил два тайных общества более, чем когда-либо», — показывал на следствии Муравьев-Апостол. Под «обоими обществами», которые сближались во имя общих действий, в данном случае следует понимать Северное общество и Васильковскую управу южан.

«При отъезде Трубецкого из Киева, — показывал на следствии Бестужев-Рюмин, — было положено нами тремя, что он предложит Северному обществу по введении Временного Правления составить комитет из числа членов для сочинения конституции»; конституция же эта не должна была иметь своим источником отвергаемую северянами «Русскую Правду». «Было положено, в случае успеха в действиях, вверить временное правление Северному обществу», — вторил ему Сергей Муравьев-Апостол.

Обговаривал Трубецкой с Васильковской управой и совместные революционные действия; более того, был даже назначен срок общего выступления — май 1826 года. «В конце 1825-го года, когда он (Трубецкой. — О. К.) отъезжал в Петербург, препоручено ему было объявить членам Северного общества решение начинать действие, не пропуская 1826-й год, и вместе просьбу нашу, чтобы и они по сему решению приняли свои меры», — показывал Сергей Муравьев-Апостол.

Согласно плану этого выступления Северное общество к этому сроку должно было «принять свои меры» в столице. На юге же восстание начинал 3-й пехотный корпус. Во главе корпуса становился Бестужев-Рюмин, который должен был вести солдат «на Москву, увлекая все встречающиеся войска». Сергей Муравьев-Апостол отправлялся в Петербург, где ему «вверялось» командование гвардией.

Естественно, что Пестеля нельзя было совсем вывести из игры: 2-я армия была внушительной силой, и от того, на чьей она окажется стороне, успех восстания зависел напрямую. Однако и в качестве лидера революции Пестель Трубецкому был не нужен. Поэтому руководителю южной Директории предоставлялось поднять армию и вести ее на Киев — для того, чтобы «устроить там лагерь».

Согласия Пестеля на этот план ни Васильковские заговорщики, ни Трубецкой даже и не спрашивали — они просто проинформировали полковника о его существовании. Бестужев-Рюмин, у которого, в отличие от Сергея Муравьева-Апостола, сохранялись более или менее доверительные отношения с южным директором, сообщил ему этот план «для сведения».

«Сей план был ими сделан и мне (курсив в тексте. — О. К.) сообщен, а не по предварительному совещанию со мною изготовлен. Сему служит доказательством, что они друг другу дали слово не откладывать оного ни под каким видом прежде, нежели я имел сведение о сих намерениях», — показывал Пестель на следствии. И добавлял в другом показании: «Когда Бестужев приезжал ко мне во второй половине 1825 года и мне о сем плане сообщил, тогда говорил он мне, что сей план уже известен князю Трубецкому и что князь Трубецкой совершенно на все согласен и все в полной мере одобряет».

Правда, из материалов следственных дел можно сделать вывод о том, что опытный штабист Трубецкой не был откровенен и с Сергеем Муравьевым-Апостолом, доверял ему далеко не все свои тактические замыслы. В частности, во главе южной революции он на самом деле видел вовсе не Васильковских руководителей, а человека, гораздо более опытного и популярного в армии — генерал-майора Михаила Орлова. По показаниям Рылеева, когда он «открывал» Трубецкому свои «опасения насчет Пестеля», князь заметил: «Не бойтесь, тогда стоит только послать во 2-ю армию Орлова — и Пестеля могущество разрушится». «Но когда я по сему случаю спросил Трубецкого: «Да разве Орлов наш?» — то он отвечал: «Нет, но тогда поневоле будет наш».

Трубецкой, подобно Пестелю и в отличие от Муравьева и Бестужева, понимал, что «воли нескольких людей» для победоносной революции явно недостаточно. Для победы недостаточно даже 3-го пехотного корпуса, в котором служили и на который прежде всего уповали члены Васильковской управы. Свои надежды князь возлагал не столько на 3-й, сколько на 4-й пехотный корпус, в котором служил сам. На следствии Трубецкой вынужден был признать: рассчитывать на свой корпус у него были все основания. Согласно документам, союзником северного лидера был сам корпусный командир князь Щербатов.

* * *

В связи с замыслами Трубецкого особый интерес представляет человек, на которого возлагались столь большие надежды — генерал Алексей Григорьевич Щербатов. Как и Трубецкой, Щербатов принадлежал к высшей российской аристократии. В России первой четверти XIX века он был очень известной личностью.

Потомок богатого княжеского рода, Щербатов был воплощением своего романтического века. К 1824 году он уже почти тридцать лет служил в армии, с 1806 года участвовал в антинаполеоновских битвах, был героем Отечественной войны и заграничных походов, получил большинство российских военных орденов.

Как и многие его современники, князь Щербатов болел «комплексом Наполеона». Он был крайне честолюбив, на полях сражений искал славы, повторяя подвиги великого француза. «Боевое крещение Щербатов получил в Голоминской битве, происходившей в один день с Пултусским сражением (26 декабря 1806 года. — О. К.). Неопытный в команде, сбивчивыми и неправильными распоряжениями он вначале привел было свой полк в полное замешательство, но затем порывом безудержной храбрости сам же и исправил свои ошибки: схватив передовое знамя, он рванулся вперед полка и, очертя голову, ринулся в опасность; этим поступком он вновь воодушевил колебавшихся молодых солдат, которые быстро сомкнули ряды и до самого вечера вполне успешно отбивали превосходящего силами неприятеля». В 1807 году князь командовал русским отрядом в Данциге и при капитуляции города «отказался принять условие не сражаться до окончания войны», за что «имел честь слышать впоследствии от Наполеона слова: на вашем месте я бы поступил подобно вам!».

Князь Щербатов был строптив, и это его качество было хорошо известно императору Александру I. В своих до сих пор не увидевших печати записках генерал повествовал о собственной ссоре с императором, произошедшей в 1803 году. На Высочайшем смотре войск Александр I остался недоволен полком, которым командовал Щербатов. Однако князь не принял замечаний императора и демонстративно подал в отставку. Отставка эта была тут же принята, правда, впоследствии, когда началась война с Наполеоном, Щербатов вернулся в строй.

Другой эпизод из мемуаров Щербатова — его ссора с великим князем Константином. «Я поехал в Варшаву. Великий князь Константин Павлович был тогда Главнокомандующий Польскою армиею. Однажды за столом он рассказывал о шалости, сделанной польскими солдатами, которая несколько раз была запрещена приказами, и сказал, что для прекращения подобных случаев он приказал на другой день наказать их по-русски шпицрутенами; присутствующие за столом приближенные его одобряли, говоря, что это послужит полезным примером; я молчал. Великий князь, заметя из взглядов моих, что я противного мнения, после обеда отвел меня в сторону и спросил, что я думаю об этом. Я сказал ему, что он в сем случае поступил противно справедливости и своих прав, что по Конституции Царства Польского нижние чины не могут быть подвергнуты телесному наказанию, что если виновные заслуживают строжайшего наказания, он в праве по суду их расстрелять, и тогда действия его будут законны.

Одним словом, на горячие его возражения я отвечал твердо, повторяя часто, что будучи им самим вынужденным объявить мое мнение, я не умею льстить и говорить против совести. Наконец он сказал, что благодарит меня за чистосердечие, но будучи противного мнения, исполнит то, что уже решил. Тем кончился этот разговор.

На другой день рано поутру приехал ко мне один генерал Польской гвардии, благодарить меня, что по моему совету великий князь отменил назначенное им наказание».

Корпусный командир весьма сочувствовал делу декабристов, знал и о существовании тайных обществ. В показаниях Николая Лорера читаем: «Тайное общество имело всегда в виду и поставляло главной целью обращать и принимать в члены… людей значащих, как-то: полковых командиров и генералов, и потому поручено было князю Трубецкому или он сам обещался узнать образ мыслей князя Щербатова и тогда принять его в общество».

О сочувствии Щербатова декабристам говорит и его поведение в дни восстания Черниговского полка, поднятого Сергеем Муравьевым-Апостолом 29 декабря 1825 года. Поведение это граничило с серьезным государственным преступлением. Войска Щербатова располагались в непосредственной близости от Василькова — столицы южного восстания. И ни один солдат 4-го пехотного корпуса не принял участие в покорении мятежа на юге. В 1826 году от наказания Алексея Щербатова спасли эполеты «полного» генерала, слава героя 1812 года и обширные связи при дворе.

Полковник князь Трубецкой уехал из Киева в Петербург в начале ноября 1825 года. Уезжая, он мог быть уверен в совместных действиях Северного и Южного обществ при изоляции Пестеля. Силы, на которые он рассчитывал на юге, заключались в двух корпусах 1-й армии. Эти силы равнялись силам Пестеля: вся 2-я армия состояла из двух пехотных корпусов. Кроме того, с юга он увозил в Петербург и конкретную дату начала революции — май 1826 года. Когда Трубецкому в Петербурге стало известно о смерти императора Александра I и о ситуации междуцарствия, он принял решение о досрочном военном выступлении. И был уверен, что поддержит его на юге именно Сергей Муравьев-Апостол: ему, а не Пестелю, он написал письмо с просьбой о поддержке.

Спрошенный впоследствии о содержании этого письма, князь уклончиво ответил, что писал в Васильков, излагая известия о смерти императора Александра, присяге Константину и возможной второй присяге Николаю. «И заключал тем, что если правительство не примет хороших мер для приведения войска к присяге, то я боюсь, что из этого может выйти какая-нибудь беда. Ибо я тогда уже начинал опасаться того бедствия, которого произошло». Правда, письмо это до адресата не дошло. Младший брат Васильковского руководителя, Ипполит Муравьев-Апостол, который, собственно, и должен был его передать, узнал в дороге о событиях 14 декабря и начавшихся арестах — и уничтожил опасный документ.

При этом подобное письмо Трубецкой послал и в Москву, к Михаилу Орлову.

Очевидно, что «наполеоновские замашки» Сергея Муравьева, Орлова или даже Щербатова не пугали северного лидера. Судя по его действиям в 1824–1825 годах, Трубецкой был уверен, что сумеет обратить их честолюбие в свою пользу. Кроме того, при реализации его плана действий ему и доставалось руководство восстанием. Если же начинал дело Пестель, то Пестелю должно было принадлежать и общее руководство, и власть после победы — с этим Трубецкой не мог и не хотел мириться.

Обо всех этих приготовлениях южный лидер знал. Бестужев-Рюмин поведал ему о надеждах Васильковской управы на 3-й пехотный корпус. Пестелю было сообщено и о дате предполагаемого восстания в 1-й армии, и о связанном с этим восстанием плане действий. Руководитель Директории понял: его всеми силами пытаются отодвинуть на обочину, лишают возможности стать руководителем будущего восстания и воплотить свои идеи в жизнь. Южного общества как единой организации больше не существовало — и этот очевидный факт Пестель тоже не мог не понять.

Глава 16 АРКАДИЙ МАЙБОРОДА: «ЗАМЕТИЛ Я В ПЕСТЕЛЕ НАКЛОННОСТЬ К НАРУШЕНИЮ ВСЕОБЩЕГО СПОКОЙСТВИЯ»

Летом 1825 года Пестель узнал о существовании совместного плана Трубецкого и Сергея Муравьева-Апостола. Тогда же южному директору пришлось столкнуться и с предательством капитана Вятского полка Майбороды — человека, которого он считал одним из своих ближайших соратников.

Аркадий Иванович Майборода — личность в русской истории, можно сказать, знаменитая. Однако в исторической науке сложилась парадоксальная ситуация: при том, что практически ни один из исследователей декабризма не проходит мимо доноса капитана на своего командира, сам доносчик всегда остается за кадром. Известны несколько мемуарных свидетельств о Майбороде; почти все они принадлежат декабристам. Однако в большинстве своем мемуары эти мало информативны. Даже тогда, когда авторы воспоминаний были неплохо осведомлены об обстоятельствах жизни доносчика, правдивое изложение его биографии было для них не слишком значимой задачей. Мемуаристы старались доказать, что личность Майбороды «такая подлая, что просто нечего о нем выразить, как только в непользу его» (Сергей Волконский).

И в результате в исторической науке не существует ни одного исследования, посвященного человеку, во многом благодаря которому были сорваны революционные планы Пестеля. Планы, которые могли коренным образом изменить судьбу страны.

Между тем в архивных фондах хранится довольно много материалов, проливающих свет на жизненный путь и карьеру доносчика. Согласно им, Аркадий Иванович Майборода, родившийся в 1798 году, был «православного вероисповедания» и происходил из «уроженцев российских, пользующихся правами подданных ее», «из дворян Полтавской губернии Кременчугского уезда». Сведений о его родителях не сохранилось. Известно, что у него было два брата. Первого звали Ильей, он был на 10 лет старше Аркадия, второго, младшего, звали Тимофеем. Тимофей Майборода в 1820-х годах служил вместе с Аркадием в Вятском пехотном полку. Семейство это не было богатым, хотя, с другой стороны, и крайне бедным оно не было тоже. Илья Майборода числился помещиком Кременчугского уезда, и хотя у Аркадия в собственности недвижимости не было, он имел возможность сколь угодно долго проживать в имении брата.

Аркадий Майборода вступил в службу рано, 14 лет от роду. Учебных заведений он не заканчивал и начал свою карьеру юнкером в армейском полку. Всю жизнь он оставался крайне необразованным человеком. «Российской грамоте читать и писать и арифметику знает», — гласит его послужной список. Этим и исчерпывались его познания в науках. Документы, написанные рукою Майбороды, в том числе и его знаменитый донос, поражают своей безграмотностью.

В Отечественной войне и заграничных походах Майборода не участвовал. Поэтому за годы войны никакого продвижения по службе он не достиг: только прослужив пять лет, стал армейским прапорщиком. Итог первого этапа его службы разительным образом отличался от итога службы Пестеля. Пестель вступил в службу лишь на девять месяцев раньше Майбороды, но у него за плечами были уже Пажеский корпус и война — и поэтому к 1817 году он был уже штабс-ротмистром Кавалергардского полка и кавалером пяти боевых орденов.

Правда, в начале 1819 года и в карьере Майбороды наметились изменения в лучшую сторону: из армейского Великолуцкого пехотного полка он был переведен в лейб-гвардии Московский полк (тот самый, в котором начинал службу Пестель). Вскоре Майборода стал гвардейским подпоручиком. Но его гвардейская служба кончилась весьма быстро: в мае 1820 года он, получив чин штабс-капитана, вновь оказался в армии, в 35-м Егерском полку. Причину этого скорого возвращения излагает однополчанин Майбороды по гвардии, а впоследствии и по Вятскому полку, Николай Лорер: Майборода взял у своего полкового товарища «1000 рублей на покупку лошадей» — и растратил эти деньги. Именно здесь впервые проявилось одно из главных качеств Майбороды — его патологическая жадность, часто шедшая вразрез со здравым смыслом. Естественно, он не мог не понимать, что в гвардии подобные шутки не проходят, что история с лошадьми не кончится для него добром. Понимал — но все же не мог удержаться, чтобы не совершить растрату.

В Вятском пехотном полку, которым командовал полковник Пестель, Майборода появился в мае 1822 года. Рекомендовал штабс-капитана Пестелю поручик Николай Басаргин, который считал Майбороду отличным знатоком «фрунтовой науки». Впоследствии Басаргин всю жизнь не мог простить себе этой рекомендации.

Служба Майбороды в Вятском полку — особый период в его жизни. Очевидно, что с первых дней пребывания в полку он показал себя действительным знатоком фрунта и этим заслужил благосклонность Пестеля. Карьера его сразу пошла в гору: он получил под свою команду 1-ю гренадерскую роту и в апреле 1823 года стал капитаном. Осенью того же года за удачное участие 1-й гренадерской роты в Высочайшем смотре Пестель представил его к награде. Майборода получил первый в своей жизни орден — Святую Анну 3-й степени.

Еще через некоторое время — в августе 1824 года — Пестель принял Майбороду в тайное общество.

Принятию Майбороды в общество пытался воспротивиться Николай Лорер. Не любивший Майбороду после «истории» в Московском полку, он поведал о случившемся командиру вятцев. Но ни предостережения Лорера, ни тот хорошо известный полковому командиру факт, что за 10 лет службы капитан переменил уже шесть полков, не остановили Пестеля. Занимавшийся поиском источников финансирования своего предприятия, южный лидер остро нуждался в помощнике. Помощнике, который, будучи членом тайного общества, не был бы воплощением рыцарства и романтической честности. Сам же майор Лорер, человек глубоко нравственный и прямолинейный (его фамилия не фигурирует ни в одном из документов финансового следствия в Вятском полку), для этой роли явно не годился.

Видимо, прежде чем принять Майбороду в тайное общество, Пестель устроил ему — в январе 1824 года — серьезную проверку. Именно Майборода, по приказу полковника, стал движущей силой известной истории с солдатскими крагами. Майборода первым предложил солдатам своей роты «довольствоваться» сорока копейками за пару краг вместо положенных двух с половиной рублей. Когда же 1-я гренадерская рота на это согласилась, капитан лично уговорил всех других ротных командиров последовать его примеру — этот факт стал известен следователям из показаний штабс-капитанов Дукшинского и Урбанского, командовавших в 1824 году соответственно 3-й и 6-й мушкетерскими ротами Вятского полка.

И только после того, как капитан блестяще справился с возложенным на него поручением, он был принят Пестелем в тайное общество, стал соратником своего командира. Причем полковник искренне полюбил капитана: об этом свидетельствует, в частности, составленное Пестелем в конце 1824-го — начале 1825 года завещание. В завещании часть своих личных вещей он оставлял Майбороде.

* * *

Впоследствии в своем знаменитом доносе на высочайшее имя Майборода утверждал, что «слишком уж год», как он заметил в своем полковом командире «наклонность к нарушению всеобщего спокойствия». И вступил в заговор только для того, чтобы выведать планы нарушителя и сообщить о них правительству. Утверждения эти — сознательная ложь. Показания членов Южного общества рисуют капитана ревностным заговорщиком, искренне преданным своему начальнику по заговору. Он, например, помогал Пестелю наблюдать за настроениями офицеров в полку, изобретал пути добычи денег для «общего дела» и даже привез своему шефу из Тулы духовое ружье, которое Пестель планировал пустить в ход в случае начала революции. По словам командира Вятского полка, Майборода всегда оказывал ему «большую преданность».

Другую версию причин доноса Майбороды излагают многочисленные мемуаристы. Так, например, Басаргин замечает: «В 1825 году он (Майборода. — О. К.) отправлен был Пестелем в Москву для приемки из комиссариата вещей и каких-то сумм. Промотав там деньги и видя, что ему предстоит гибель, он решился на донос». А весьма информированный князь Волконский, близкий друг Пестеля, в своих воспоминаниях рассказал эту историю подробно: «Постепенно входя в доверие, он (Майборода. — О. К.) сделался близким к нему (Пестелю. — О. К.) человеком и высказал ему, что если он ему поручит прием комиссариатских вещей и выхлопочет получение оных и заготовление многих заказов для полка в Москве, то все это будет сделано выгодно им в лучшем виде. Пестель обделал, что прием вещей был назначен прямо из Московской комиссии, где удобно можно сойтись с подрядчиками и сделать вольные заказы. Это поручение было Майбороде дано, но впоследствии оказалось, при возврате его, что все обещанное им не исполнено по ожиданиям, и в полученных деньгах Майборода не мог дать надлежащего отчета и потому следовал к законной каре».

Мемуаристам вторят историки: по их мнению, мотивами, побудившими Майбороду сделать донос, были «невозможность отчитаться в истраченных казенных деньгах» и «опасение быть преданным суду за злоупотребления в бытность приемщиком вещей от Вятского полка из комиссии Московского комиссариатского депо, о которых узнал Пестель».

Между тем, для того чтобы правильно оценить обстоятельства этого доноса, мало знать, что его причиной действительно было некое финансовое злоупотребление Майбороды и что оно случилось «в бытность» капитана «приемщиком вещей» из комиссии Московского комиссариатского депо. Важно понять, что это была за командировка и какие надежды на нее возлагал сам Пестель.

И мемуаристы, и историки ошибаются, когда говорят о том, что из комиссии Майборода должен был получить лишь вещи для полка. Капитан должен был получить не только вещи, но и деньги, 6 тысяч рублей, — и это была одна из тех трех крупных внешних финансовых операций Пестеля, сведения о которых дошли до нас. Операция эта получила в официальных документах название «предмет о 6-ти тысячах».

Появившись в Москве в начале 1825 года, Майборода предъявил в комиссариатскую комиссию подписанный полковым командиром вятцев и датированный 27 октября 1824 года рапорт следующего содержания: «По случаю болезни полкового казначея командируется избранный корпусом офицеров и утвержденный дивизионным начальником за казначея капитан Майборода, которому покорнейше прошу оную комиссию отпустить все вещи и деньги, следуемые полку против табели, у сего представляемой».

Рапорт этот содержал неверные сведения: полковой казначей капитан Бабаков в этот момент не был болен, он находился в Балтской комиссии, где тоже принимал для полка деньги. Очевидно, что никакой «корпус офицеров» Майбороду «за казначея» не избирал, капитан поехал в Москву по прямому приказу Пестеля и с ведома дивизионного командира, князя Сибирского.

«Майборода, — сообщается в «окончательном» докладе по этому делу, подготовленном в 1832 году Аудиториатским департаментом, — явясь в Московскую комиссию, получил от оной сукно и краги; а как Пестель по той ведомости требовал и деньги, то комиссия, не имея разрешения от своего начальства на отпуск оных, выдала однако же Майбороде 9-го февраля 1825 года 2000 рублей, но выдачею прочих денег остановилась».

Отправляя Майбороду в Москву, Пестель приказал ему в случае какой-либо заминки, связанной с отказом выдать деньги, немедленно забирать полковое требование и возвращаться назад. Однако капитан приказа не исполнил и, «будучи не удовлетворен во всем по табели и ведомости, жаловался о том бывшему генерал-кригс-комиссару Путяте».

Василий Иванович Путята, возглавлявший в 1821–1822 годах Московскую комиссариатскую комиссию, а затем руководивший комиссариатским департаментом Военного министерства, был одним из главных армейских коррупционеров 1820-х годов. В анонимном доносе, поданном Аракчееву в 1824 году, начальник комиссариатского департамента характеризовался как человек «без образования, без учения, с самым посредственным умом, но с самым пронырливым характером». При этом, по словам автора доноса, «при малейшем собственном верном доходе, при расходах его, при сильном желании жить весело» генерал-кригс-комиссар тратил «десятки тысяч рублей в год». Впоследствии Путяту с позором изгнали с должности и посадили в тюрьму за злоупотребления. Больше года он провел в Алексеевском равелине Петропавловской крепости.

Путята был старым знакомым Пестеля: в конце 1810-х годов оба они состояли в одной масонской ложе Трех добродетелей. Кроме того, генерал-кригс-комиссар был отцом известного пушкинского приятеля и литератора Николая Путяты. Путята-младший в 1824–1825 годах служил адъютантом у генерала Закревского и был замешан в заговор декабристов. В показаниях Майбороды сохранилась любопытная подробность: перед отъездом капитана Пестель давал ему «наставления», как себя вести в Москве. При этом командир полка заметил, что генерал-кригс-комиссар «всегда был к нему ласков». А на вопрос Майбороды, «не принадлежал ли и он к тайному обществу», ответил: «Нет, сын его наш».

Получив жалобу Майбороды, Василий Путята отдал приказ незамедлительно выдать недостающие суммы. И вряд ли генерал-кригс-комиссар пошел на это только из одного уважения к Пестелю и его эмиссару.

Однако деньги из Московской комиссии до Пестеля не дошли: Майборода их попросту присвоил. С точки зрения обыкновенной человеческой логики делать это было весьма глупо. Майборода по службе был полностью зависим от Пестеля, при этом полковник давал ему немало возможностей для карьерного роста. Кроме того, если бы победила замышляемая Пестелем революция, карьере Майбороды позавидовали бы многие. Растрата же означала крах всех его надежд.

Скорее всего, как и в случае с деньгами на покупку лошадей, причиной растраты стала патологическая жадность Майбороды. Да и соблазн был слишком велик: жалованье армейского капитана составляло 702 рубля ассигнациями в год, 6 тысяч рублей он мог получить более чем за восемь лет беспорочной службы.

Деньги, привезенные казначеем Байбаковым, были Пестелем уже потрачены. Сумму же, привезенную Майбородой, следовало пустить на полковые нужды — иначе командира полка ожидали большие неприятности. Опасаясь, что отсутствие этих денег будет вскрыто, Пестель уговорил нескольких офицеров подписать вместе с ним акт о получении денег в полк. Согласились на это 10 офицеров-вятцев: командиры батальонов майоры Гриневский и Чаплыгин, штабс-капитаны Урбанский, Мишевский, Мурзинау и Дукшинский, поручики Ребиндер и Мясников, подпоручики Жарков и Хоменко. Знаменательно, что среди подписавших не было честного майора Лорера — видимо, Пестель не решился ему это предложить.

Финансовые затруднения Пестеля были хорошо известны второму южному директору — Юшневскому. Пытаясь найти недостающие деньги, командир Вятского полка обратился к нему за помощью. В июле 1825 года Пестель послал к генерал-интенданту своего денщика — с просьбой «по секрету взять от него денег». Но Юшневский денег не дал ни в тот момент, ни позже. Финансовая нечистоплотность Пестеля, поставившая всю тайную организацию на грань провала, вызвала гнев у честного генерал-интенданта. С лета 1825 года отношения между обоими руководителями Директории становятся весьма напряженными. Они прерывают личные контакты и общаются только в самых крайних случаях через специальных, особо доверенных курьеров.

Естественно, были разорваны и личные отношения Пестеля и Майбороды. После возвращения Майбороды из Москвы полковой командир, по его собственным показаниям, «весьма сухо» обходился с капитаном. Однако несмотря на это Майборода имел все основания полагать, что командир покроет и будет продолжать покрывать его растраты. Иначе под «ответственностью» окажется и он, и вся его тайная организация. Понимал он, что недостача в полку не будет раскрыта и замешанными в «операции» Пестеля дивизионным и бригадным командирами.

Вернувшись в полк, Майборода практически открыто, никого не боясь, занялся прямым хищением солдатской собственности: удержал часть солдатского жалованья, присвоил себе 300 рублей, «заработанных нижними чинами в 1825 году».

Факты свидетельствуют: будучи повязан «общим делом» с полковником, до осени 1825 года капитан вовсе не собирался становиться доносчиком. Конечно же Майборода понимал, что для него, члена тайного общества и растратчика, донос на Пестеля — предприятие с непредсказуемыми последствиями.

Своей растратой и последующим поведением Майборода лишил свободы действий не только себя, но и своего полкового командира. У Пестеля оставалось очень мало времени. Рано или поздно отсутствие денег из Московской комиссии, как и двойная их выдача должны были быть обнаружены. А это, в свою очередь, означало для полковника в лучшем случае позорное разжалование в солдаты, а в худшем — крах всего заговора.

Глава 17 «РЕШАЛСЯ Я ЛУЧШЕ СОБОЮ ЖЕРТВОВАТЬ, НЕЖЕЛИ МЕЖДОУСОБИЕ НАЧАТЬ»: ПОЧЕМУ В 1826 ГОДУ НЕ ПРОИЗОШЛА РУССКАЯ РЕВОЛЮЦИЯ

1825 год — очень тяжелый в жизни Павла Пестеля. Ситуация в тульчинском штабе была крайне сложной и очень опасной для заговорщиков. Пестель повлиять на нее никак не мог, не мог даже ее контролировать: командир полка был обязан все время присутствовать в полку. С набиравшим силу Киселевым в Тульчине в одиночку продолжал бороться Юшневский — но сил для борьбы и у него почти не осталось. Киселев искал уязвимые места его интендантской деятельности, писал Витгенштейну докладные записки о «неблагоустроенном течении дел по интендантскому управлению». «Генерал-интендант армии, действуя часто одним своим лицом, без посредства провиантской комиссии, и сносясь с полками, командами и проч., обременен чрез то бесполезною перепискою в то время, как самая комиссия и корпусные комиссионерства, обязанные в особенности пещтись о успешном продовольствовании войск, остаются без прямых занятий и без должного за действиями оных надзора», — утверждал начальник штаба. Киселев предлагал укомплектовать ведомство Юшневского недостающими чиновниками, поставив этих чиновников под надзор армейского начальства. Предполагалось учредить строгий контроль и за самим генерал-интендантом.

И Витгенштейн не мог не прислушиваться к его рекомендациям. Главнокомандующий понял, что начальник штаба, имевший прямой доступ к императору через его голову, может стать личным врагом не только «генеральской оппозиции» и Юшневского, но и его самого. Служебные неприятности преследовали и Пестеля: в финансовых делах он неосторожно доверился капитану Майбороде.

С другой стороны, разваливалось Южное общество. Трубецкой активно интриговал против Пестеля через Васильковскую управу, Сергей Муравьев-Апостол хотел отодвинуть руководителя Директории с лидирующих позиций в заговоре. Многие другие участники организации, прежде весьма активные, охладели к «общему делу». В январе 1825 года в Киеве состоялся ежегодный — к тому времени уже четвертый — съезд руководителей южных управ. Участвовавший в его работе Александр Поджио показывал: «Муравьев и Бестужев не приезжали в Киев по запрещению корпусным их командиром», «я имел также свои развлечения, Давыдов дела, Волконский свадьбу — словом, все это приводило Пестеля в негодование и он мне говорил: «вы все другим заняты, никогда времени не имеете говорить о делах». Не удалось договориться о совместном выступлении ни с Северным обществом, ни с Польским патриотическим обществом. Самого южного руководителя постоянно обвиняли в «диктаторских замашках».

К концу лета Пестель понял: еще немного, и тайное общество будет раскрыто правительством. Наступал решающий момент. Заговорщики должны были или просто «разойтись», уничтожив свой заговор, или начать активные действия. Казалось бы, и личный кризис руководителя заговора, и развал тайной организации диктовали первое. Но русская революция была целью жизни Пестеля. Расстаться с этой целью значило изменить не только соратникам, но и самому себе. Несмотря на все колебания и сомнения, Пестель выбирает второе.

* * *

Для того чтобы понять, почему революция в России все же не произошла, предстоит восстановить хронологию событий последних месяцев 1825 года. В действиях близких к Пестелю людей — как входивших, так и не входивших в Южное общество — в концентрированном виде содержатся многие, так сказать, нравственные аспекты деятельности декабристов. Хронология этих месяцев представляет собой трагическое повествование о добре и зле, о человеческой силе и слабости, об уме и безумии, о чести и бесчестии, о верности и предательстве. И о катастрофических обстоятельствах, буквально раздавивших южный заговор и его лидера — Павла Пестеля.


Июнь

В июне 1825 года некий отставной коллежский советник Александр Бошняк, уже два года приятельствовавший с членом Южного общества подпоручиком Владимиром Лихаревым, «со слезами на глазах» объявил ему, что хочет «быть участником людей, которые думают и желают свободы». Лихарев открыл ему существование общества и пригласил в заговор.

Сразу же выяснилось, что отставной коллежский советник действовал с санкции генерал-лейтенанта Ивана Витта. Бошняк объявил Лихареву, что если заговорщикам нужны войска, то Витт «предлагает содействие всех поселений». Но при этом генерал просил передать заговорщикам, что в заговоре «второстепенным лицом быть не хочет и требует, чтобы все ему было открыто». Лихарев тут же рассказал об этом предложении генерала руководителям заговора.

Пестель знал генерала Витта давно и хорошо: в 1819 году хотел перейти на службу в его штаб, в 1821 году сделал предложение его дочери. Вообще Витт был человеком ярким и неординарным. Сын польского офицера и авантюристки-гречанки Софьи Потоцкой, «полный огня и предприимчивости, как родовитый поляк», Витт «с греческою врожденною тонкостью умел умерять в себе страсти и давать им даже вид привлекательный». «Умственная и телесная» деятельность Витта «были чрезвычайны: у него ртуть текла в жилах» — так характеризовал генерал-лейтенанта мемуарист Филипп Вигель.

Вся жизнь генерала Витта — это головокружительная авантюра. С юных лет он служил в русской гвардии, принимал участие в военных действиях начала XIX века, под Аустерлицем был контужен, в 1807 году вышел в отставку. В 1809 году Витт перешел на сторону Наполеона и снова начал воевать — на этот раз в составе французской армии. В 1811 году он — тайный агент Наполеона в герцогстве Варшавском.

В 1812 году Витт вернулся в Россию, сформировал на свои деньги несколько казачьих полков и с ними прошел всю Отечественную войну. Император Александр никогда не считал его изменником и не поминал прошлое: видимо, перейдя на службу к Наполеону, генерал исполнял поручения русского царя. После войны Витт командовал крупными воинскими соединениями, внедрял в России военные поселения — и неизменно выполнял «конфиденциальные» поручения императора Александра I. Новому императору, Николаю I, генерал впоследствии расскажет, что Александр поручил ему «иметь наблюдение за губерниями: Киевскою, Волынскою, Подольскою, Херсонскою, Екатеринославскою и Таврическою, и в особенности за городами Киевом и Одессою» на предмет благонадежности жителей этих областей.

Генерал Витт был авантюристом, полицейским агентом и шпионом — но по мироощущению он был близок к декабристам. Как и членам тайных обществ, ему было тесно в рамках сословного бюрократического общества; эти рамки он пытался преодолеть. «Особость» генерала вполне чувствовали и власти: несмотря на все услуги, оказанные Виттом, ему не доверяли, подозревали в неблагонадежности. Когда цесаревич Константин Павлович узнал о существовании военного заговора, он решил, что организовал его именно граф Витт. Константин утверждал: «Я полагаю, что все это дело не что иное, как самая гнусная интрига генерала Витта, лгуна и негодяя в полном смысле этого слова; все остальное одни прикрасы. Генерал Витт такой негодяй, каких свет еще не производил, религия, законы, честность для него не существуют, словом, этот человек, как выражаются французы, достойный виселицы». Следствие по делу о тайных обществах очень заинтересуется впоследствии личностью и делами Витта.

Генерал Витт дружил с другим генералом, Сергеем Волконским. Размышляя впоследствии об агенте Витта Бошняке, Волконский заметит: «При его образованности, уме и жажде деятельности помещичий быт представлял ему круг слишком тесный. Он хотел вырваться на обширное поприще — и ошибся». Видимо, эта фраза вполне применима и к самому Витту, с той только разницей, что он не был помещиком.

Генерал Витт в итоге донес о южном заговоре императору Александру I, и с этой точки зрения он не заслуживает никакого исторического оправдания. Но и Пестелю высокие идеалы не мешали организовывать в армии тайную полицию и следить за инакомыслящими. Витт был интриганом — но и те декабристы, которые имели хотя бы минимальную возможность влиять на армейскую политику, тоже вольно или невольно участвовали в интригах. Тот же Пестель был интриганом гораздо меньшего масштаба, чем Витт, но только потому, что обладал гораздо меньшей значимостью в обществе и армии. Цесаревич Константин считал Витта беспринципным «негодяем», «достойным виселицы». Однако и Пестеля царский брат характеризовал сходно: «У него не было ни сердца, ни увлечения».

О политических взглядах генерала мы ничего не знаем. Однако почему не предположить, что поляку Витту не была безразлична судьба его родины — Польши? Другом генерала был великий польский поэт, участник освободительного движения Адам Мицкевич. В доносе на декабристов Витт противопоставлял «неблагонадежным» заговорщикам вполне «безупречного» с точки зрения поведения Мицкевича. В конце 1824 года генерал хотел вступить в Польское патриотическое общество. В польский заговор Витта не взяли, боясь его авантюрной натуры. Но, подавая свой донос на Южное общество, генерал не включил туда известные ему факты антиправительственной деятельности поляков.

Кроме того, у Витта были веские личные причины добиваться вступления в заговор: у него возник острый конфликт с Аракчеевым, начальником всех российских военных поселений. Согласно мемуарам того же Волконского, Витту необходимо было «выпутаться из затруднительной ответственности по растрате значительных сумм по южному военному поселению, состоявшему в его заведовании». Конечно, растраты характеризуют Витта однозначно негативно. Но такого же рода деятельность не мешала Пестелю испытывать, по его собственным словам, «восхищение и восторг», размышляя о будущем счастье республиканской России. Вообще, однозначно хороших или однозначно плохих людей практически не было ни в лагере декабристов, ни в лагере их идейных врагов.

Главным противником принятия генерала в тайное общество оказался Алексей Юшневский. Генерал-интендант не считал возможным доверяться растратчику и «шарлатану». Он резко возражал против принятия Витта в заговор, говорил, что цель генерала — «подделаться правительству», «продав» заговорщиков «связанными по рукам и ногам, как куропаток». Согласно показаниям Юшневского на следствии, он «не верил» предложению генерала и «признавал необходимым» «прекратить существование самого общества». Но то, что, по мнению генерал-интенданта, характеризовало человека однозначно негативно, вызывало у Пестеля не столь однозначную реакцию.

Пестель в целом был склонен принять предложение Витта: если бы военную революцию на юге поддержали военные поселения, это значительно увеличило бы шансы на успех. Особенно в ситуации открытой вражды с генералом Киселевым. Растраты, по его мнению, вовсе не являлись поводом для того, чтобы не принимать генерала в заговор.

Конечно, и Пестель понимал, что Витт в принципе может оказаться предателем. Но человек, опасающийся ответственности за финансовые преступления, будет, скорее всего, хранить верность заговорщикам — поскольку успех «предприятия» поможет ему избежать ответственности. Судя по взаимоотношениям Пестеля с его дивизионным и бригадным начальниками, именно так лидер заговора и думал, и действовал.

Решительных возражений Юшневского Пестель не принял. «Ну, а ежели мы ошибаемся? Как много мы потеряем?» — так, судя по мемуарам Лорера, Пестель ответил на эти возражения. Пестелю очень хотелось принять Витта в общество. И помешал ему в этом только решительный отказ Юшневского.

Собственно, в истории с Виттом Пестель и Юшневский все же достигли некоего консенсуса. Согласно мемуарам Волконского, южные руководители договорились «стараться отклонять» предложение Витта, «не оказывая недоверия, но выказывать, что к положительному открытому уже действию не настало еще время, а когда решено будет, то, ценя в полной мере предложение Витта, оное принимается с неограниченною признательностью».

Бошняку же было объявлено, что «заговорщики разошлись и что всякое производство дел вовсе прекращено».


Июль

На следствии Бестужев-Рюмин сообщал: «В июле месяце я получил с нарочным письмо от Пестеля, в коем он просит меня прежде лагеря непременно с ним повидаться. Я немедленно поехал в Линцы, и там Пестель мне сказал, что он звал меня затем, чтобы дать нашей управе порученность самым вернейшим образом приготовить 3-й корпус к восприятию действий на общем смотре в 1826 годе». Ежегодные армейские смотры император Александр I проводил в конце лета — начале осени.

Предложение Пестеля не вызвало у Сергея Муравьева-Апостола особых возражений, хотя и позитивной реакции не вызвало тоже. Васильковский руководитель продолжал договариваться с Трубецким и на контакт с Пестелем не пошел.

17 июля император Александр принимает в Петербурге унтер-офицера 3-го Украинского уланского полка, англичанина на русской службе Джона (Ивана) Шервуда. До встречи с царем он уже успел побывать на приеме у графа Аракчеева. Унтер-офицер сообщает, что на юге России существует военный заговор. Впрочем, Шервуд, страстно желающий выслужить офицерский чин, не может сообщить царю ничего конкретного. Два-три случайно подслушанных им в Каменке и других местах «вольнолюбивых» разговора не дали правительству необходимой информации. Шервуду было поручено продолжать наблюдения.


Август-сентябрь

1 августа публикуются составленные Юшневским и утвержденные Витгенштейном «План продовольствия войск, вторую армию составляющих» и «Объявление о торгах, магазинах и армейских потребностях» на 1826 год. Из этого плана следует: Юшневский не забыл о своей роли руководителя заговора и активно готовился к будущему революционному походу. Как и положено генерал-интенданту, он начал — в рамках своих возможностей — собирать запасы продовольствия и фуража на узловых точках будущего сбора войск.

Главным внешнеполитическим противником России в 1820-х годах была Турция — несмотря даже на то, что в 1821 году российский император не поддержал «предприятие» Александра Ипсиланти. И пограничная 2-я армия должна была быть готова в любую минуту отразить нападение противника. Однако, запасая продовольствие на 1826 год, Юшневский оголяет приграничные склады и за счет этого концентрирует продовольствие во внутренних российских губерниях. И если бы высшее военное начальство пожелало бы сравнить объемы этих складов на 1825 и 1826 годы, то генерал-интендант мог оказаться под подозрением уже не в служебных упущениях, а в государственной измене.

Из этих приготовлений генерал-интенданта можно, в принципе, сделать вывод о том, каким маршрутом могла двигаться мятежная армия. Главная тактическая проблема, которую предстояло решить, — это дойти до Петербурга, не столкнувшись по дороге с оставшимися верными правительству частями 1-й армии. Расквартированная в западных губерниях, 1-я армия по своему численному составу была в несколько раз больше 2-й. Руководители же этой армии — главнокомандующий Остен-Сакен и начальник штаба Толь (сменивший в этой должности Ивана Дибича) — славились среди современников жестокостью и консервативностью. Ситуация усугублялась еще и тем, что после выхода из зоны своей дислокации революционной 2-й армии предстояло воспользоваться продовольственными складами соседей.

Между тем из южных губерний в Петербург вели всего пять больших дорог, по которым могла пройти армия: они шли через Житомир, Киев, Полтаву, Харьков и Каменец-Подольский. При этом Полтава и Харьков находились далеко от мест расположения войск 2-й армии. В Киеве же и в Житомире находились штабы корпусов 1-й армии, и идти туда с тактической точки зрения было крайне рискованно. Оставался один путь — через Каменец-Подольский. Дорога, которая вела из него в Петербург, шла по западным границам России — и позволяла миновать места сосредоточения крупных воинских соединений 1-й армии. Именно в Каменце-Подольском Юшневский устраивает самый большой армейский магазин. Согласно плану поставок на 1826 год туда должно было быть свезено наибольшее количество хлеба и фуража.

Таким образом, уже в августе 1826 года определяется маршрут, по которому предстояло двигаться мятежной 2-й армии. 240

* * *

В конце августа — начале сентября 1825 года проходят летние лагеря и маневры обеих армий. Во время маневров 1-й армии под местечком Лещином, недалеко от Житомира, в состав Васильковской управы вливается Общество соединенных славян — самая радикальная из всех группировок в движении декабристов. Общество это состояло в основном из младших армейских офицеров 1-й армии. Цель Общества первоначально заключалась в создании федерации всех славянских народов.

Переговоры о вхождении «славян» в Южное общество блестяще провел Михаил Бестужев-Рюмин. В этих переговорах в полной мере раскрылись организаторские способности и ораторский талант 24-летнего сопредседателя Васильковской управы. Именно он сумел убедить членов Общества соединенных славян — своих ровесников — отказаться от их цели.

Молодые армейские заговорщики, не успевшие повоевать, мечтали о «своем Тулоне», хотели заслужить благодарность своего отечества и горели жаждой немедленного действия. Именно поэтому «славянам» сразу же было предложено стать знаменитыми. По словам прапорщика-«славянина» В. Бечасного, уже на первом заседании Бестужев говорил, что «довольно уже страдали» и «стыдно терпеть угнетение», что «все благомыслящие люди решились свергнуть с себя иго», ведь «все унижены и презрены слишком — а в особенности офицеры». А значит, «благородство должно одушевлять каждого к исполнению великого предприятия — освобождению несчастного своего отечества». В итоге — «слава для избавителей в позднейшем потомстве», «вечная благодарность отечества». Этот довод повторялся на каждом собрании. «Великое дело совершится, и нас провозгласят героями века», — убеждал Бестужев «славян».

Для того чтобы стяжать славу, одних слов недостаточно. Необходимо было немедленно перейти к делу. Цель же Славянского общества — объединение всех славянских племен в единую федерацию — оставалась весьма отдаленной. «Ваша цель, — доказывал Бестужев-Рюмин, — очень многосложна, а потому едва ли можно достигнуть ее когда-нибудь».

«Южане» предлагали «славянам» другую цель, достижимую — установление в России республики и освобождение народа от «угнетения». Для этого нужно не так уж и много: произвести военную революцию и убить императора. «Поэтому, если хотят променять цель невозможную на истинно для России полезную, то они должны присоединиться к нашему обществу», — объяснял подпоручик.

Изучая объединительные «речи» Бестужева-Рюмина, нетрудно убедиться, что практически все они построены на, мягко говоря, недостоверной информации. Так, например, он сообщил «славянам», что «для исполнения сего предприятия в 1816 году писана была конституция и очень хорошо обдумана, которую князь Трубецкой возил за границу, для одобрения к известнейшим публицистам» — «великим умам» эпохи.

Но в 1816 году в обществе еще не было никакой «конституции», да и через девять лет далеко не все заговорщики были едины в своих конституционных устремлениях. Конечно же князь Трубецкой «конституцию» за границу не возил и везти не собирался, соответственно, и никакого одобрения у «известнейших публицистов» она не получала.

«Дабы присоединить «славян» к нашему обществу, нужно было им представить, что у нас все обдумано и готово. Ежели бы я им сказал, что конституция написана одним из членов, то «славяне», никогда об уме Пестеля не слыхавшие, усумнились бы в доброте его сочинения. Назвал же я «славянам» Трубецкого, а не другого, потому что из членов он один возвратился из чужих краев; что живши в Киеве, куда «славяне» могли прислать депутата, Трубецкой мог бы подтвердить говоренное мною, и что быв человек зрелых лет и полковничьего чина, он бы вселил более почтения и доверенности, нежели 23-летний подпоручик», — показывал Бестужев-Рюмин на следствии.

«Славянам» было рассказано и об огромных военных силах, которыми располагает Южное общество. Дабы убедить их, Бестужев — с помощью Муравьева-Апостола — устроил общее собрание «славян» и Васильковской управы. Присутствие на собрании полковых командиров и нескольких штаб-офицеров должно было произвести и, конечно, произвело на «славян» должное впечатление.

Правда, порою Бестужев действовал методом проб и ошибок. Ошибки случались тогда, когда заговорщик отступал от теории своего учителя Мерзлякова и пытался апеллировать не к чувствам, а к разуму собеседников. На одном из совещаний он, например, попытался развить мысль о материальных выгодах, которые участники революции могут получить после ее победы. Один из офицеров-«славян» рассказал на следствии, как Бестужев-Рюмин, «со слезами в глазах, указывая на свои подпоручьи погоны, повторял, что не в таких будем, а в генеральских». «Славяне» были возмущены столь явным меркантилизмом Васильковского лидера, Бестужеву с трудом удалось отвлечь их внимание от инцидента.

Это — одна из немногих ораторских неудач Бестужева на переговорах. В любом случае его речи убедили «славян». Немедленные активные действия, исполнение патриотического долга, «слава в позднейшем потомстве» — этим нехитрым набором идей Бестужев подчинил себе волю молодых офицеров. Они услышали то, что хотели услышать.

Дабы окончательно закрепить победу, на одном из последних заседаний Бестужев-Рюмин потребовал — и получил — от «славян» клятву «не щадить своей жизни для достижения предпринятой цели, при первом знаке поднять оружие для введения конституции». И «сию клятву подтвердили, целуя образ, который Бестужев снял со своей шеи». Со «славян» также было взято слово до начала переворота не выходить в отставку и не просить перевода в другую часть. При этом ученик Мерзлякова, свидетельствовали «славяне», хвалил их «решимость приступить к перевороту и старался внушить еще более рвения к достижению сей цели».

Для вящей же убедительности Бестужев потребовал себе полный список членов Общества соединенных славян и отметил в нем тех, кто готовился в цареубийцы. О том, что список — согласно правилам конспирации — сразу же был сожжен, «славяне» не догадывались.

Присоединением Славянского общества к Васильковской управе «южан» силы этой управы еще больше увеличились. Сергей Муравьев окончательно уверился: теперь он может начать революцию и без участия Пестеля. При этом начинать можно в любой момент: силы собраны значительные.

1 сентября император Александр I выезжает из Петербурга и 13 сентября приезжает в Таганрог. Из высших российских военных его сопровождают трое: начальник Главного штаба его императорского величества Иван Дибич и генерал-адъютанты Петр Волконский и Александр Чернышев.

В середине сентября Бестужев-Рюмин снова едет в Линцы. «По окончании лагеря 3 корпуса при Лещине приезжал ко мне Бестужев-Рюмин и сообщил мне план Васильковской управы о начатии возмущения во время смотра 1826 года», — показывал Пестель. Пестелю рассказывается о присоединении Славянского общества.

Руководителю Директории сообщается, что его идея совместных действий всех управ летом 1826 года отвергнута и что с помощью Трубецкого составлен другой план. Тот самый, согласно которому революцию должен начинать 3-й пехотный корпус под командой самого Бестужева. Муравьев назначался командующим петербургской гвардией, а Пестель должен был довольствоваться ролью начальника «обсервационного, пограничного и притом бездействующего корпуса» со штабом в Киеве.

Судя по показаниям Пестеля, он встретил это предложение скептически. Председатель Директории повторил свои возражения о том, что без Северного общества начинать революцию невозможно, а «северяне» вряд ли готовы к действию. Кроме того, он дал понять Бестужеву, что без содействия 2-й армии победить будет весьма проблематично. Разговор, скорее всего, был трудным и закончился ничем.

После этого Пестель в последний раз пытается преодолеть раскол. Через некоторое время после отъезда Бестужева-Рюмина Сергей Муравьев-Апостол становится третьим членом тульчинской Директории. Юшневский противится этому назначению, но Пестель настаивает на своем. Сохранились сведения, что при этом Пестель даже передал Васильковскому руководителю некие полномочия «главноначальствующего» над всем тайным обществом.

Но очевидно, что в итоге компромисс все же найден не был. Сентябрьской встречей с Бестужевым-Рюминым заканчиваются все личные контакты Пестеля с Васильковской управой. Большинство своих последующих действий по подготовке революции Пестель предпринимает, не ставя Муравьева в известность.

Опасаясь, что его обойдут, оставят в стороне от будущей революции, Пестель после встречи с Бестужевым-Рюминым решает перенести дату начала революции с мая 1826 года на январь. И все последующие действия и Пестель, и Юшневский предпринимают, исходя именно из этой даты.

* * *

В последних числах сентября Пестель отправляет 1-ю гренадерскую роту своего полка во главе с капитаном Май-бородой в селение Махновку. В Махновке находился дивизионный штаб генерала Сибирского, и рота капитана должна была нести там караул. Майборода пугается и решает донести правительству на своего командира. И здесь важно понять, зачем Пестель отослал Майбороду в караул и чего, в свою очередь, испугался капитан.

Очевидно, что Пестель хотел скрыть от своего бывшего единомышленника приготовления к революционному выступлению. Майборода же испугался прежде всего слежки, которую установил за ним Пестель. Похоже, что полковому командиру был известен практически каждый шаг его подчиненного.

Судя по позднейшим показаниям капитана, он, «помышляя непрестанно уже о том, каким бы образом вернее раскрыть пред государем императором все, что успел узнать насчет злоумышленного общества», «находил большие к тому затруднения, боясь надзирания со стороны господина Пестеля чрез тайных агентов его, жидов». Главным агентом Пестеля был назван «еврей местечка Бердичева по имени Давидка», который «в половине ноября ездил к Пестелю, что прежде не случалось, и возвращаясь из Линец», заходил к Майбороде в Махновке «с другим жидом». Близость еврея «по имени Давидка» к Пестелю подтвердил и многознающий денщик командира Вятского полка, рядовой Степан Савченко. В первых числах января 1826 года житель города Бердичева Давид Лошак был арестован, доставлен в Петербург и заключен в Петропавловскую крепость.

Лошак решительно отверг все показания Майбороды, объяснив следователям, что занимался поставками для Вятского полка лошадей и «доставлял разный товар», но агентом полкового командира не был. На допросе Лошак показал, что «у полковника Пестеля был домашний фактор (управляющий. — О. К.) по имени Абрам Шлиома Альперон, уроженец из города Староконстантинова, который исполнял у него, Пестеля, все его порученности, занимался разными покупками и вообще употребляем был по всем делам его, Пестеля».

«Староконстантиновского торгующего мещанина» Абрама Альперона арестовали в конце января того же 1826 года и допросили в Варшаве. Точно так же, как и Лошак, Альперон показал, что его отношения с командиром Вятского полка были исключительно торговые. При этом он присовокупил, что «фактором» Пестеля был «тульчинский еврей по имени Шмерко, который у него в доме и жил». Очевидно, поняв, что от евреев многого добиться не удастся, следствие не стало разыскивать Шмерко. В конце концов и Лошака, и Альперона из-под ареста отпустили.

Эти показания дают возможность сделать вывод: Пестель действительно пользовался услугами агентов-евреев. Вне зависимости от того, как на самом деле складывались отношения командира вятцев конкретно с Лошаком и Альпероном, оба они факт существования таких агентов не отрицали. Естественно, что при этом евреи всячески старались обезопасить себя и не раскрыть своих истинных «связей» с государственным преступником.

Следует отметить, что в свидетельствах обоих евреев немало противоречий. Так, в показаниях Альперона настораживает противоречивость в изложении хронологии событий: коммерсант утверждает, что его «отношения» с Пестелем завершились в конце 1824 года, а «фактор» Шмерко появился у полковника «чрез некоторое время после этого». Однако этот самый Шмерко, по словам Альперона, в 1824 году уже поссорился с Пестелем и был выгнан из дома полкового командира.

Показания Лошака еще более странны и противоречивы. Он, в частности, сообщил следователям, что едва знал Пестеля — но при этом утверждал, что, бывая в Бердичеве, командир вятцев «хаживал к командиру Мариупольского гусарского полка полковнику Снарскому».

Лошак, кроме того, сообщил, что осенью 1825 года он ездил к Пестелю в Линцы, желая продать для его полка холст, однако полковник этот холст не купил. Альперон же, судя по его показаниям, в то же самое время видел Лошака в Бердичеве — покупающим с двумя солдатами-вятцами «кожи» для полка. Именно из Бердичева в конце ноября 1825 года Майборода тайно отправился в Житомир — чтобы передать свой знаменитый донос на Пестеля.

При этом тот же Лошак рассказывал некую невнятную историю о том, что, «возвращаясь из местечка Линцы от Пестеля чрез город Махновку, он, Давыдко, действительно заходил на квартиру капитана Майбороды вместе с товарищем своим Юколем, но не по поручению Пестеля или кого другого и не для наблюдения за ним, Майбородою, а единственно для извещения его о том, что пистолеты его, Майбороды, отданные живущему в Бердичеве немцу Шафнагелю, сей последний отдал майору Челищеву на пробу; причем Юколь показывал ему, Майбороде, и образцы холста, который думал он продать Пестелю».

Если учесть при этом, что «майор Челищев» — это, скорее всего, служивший в 16-м егерском полку Александр Челищев, соученик Пестеля по старшему классу Пажеского корпуса (выпуск 1812 года), активный участник «норовской истории» 1822 года, переведенный из гвардии в армию и участвовавший в Союзе благоденствия, — следует признать, что у Майбороды были веские основания не доверять пришедшим к нему евреям.

Впрочем, следователи по делу декабристов во все эти тонкости не вникали. Для них важно было установить, не открывал ли Пестель евреям тайны заговора. Спрошенный об этом, Пестель ответил отрицательно: «Слишком бы неосторожно и безрассудно было с моей стороны вверяться жиду в деле тайного общества». При этом полковник вряд ли солгал.

Однако «вверяться жиду» в деле полицейской слежки было со стороны Пестеля вовсе не «безрассудно». По авторитетному замечанию Пушкина, в сознании дворянина начала XIX века понятия «жид» и «шпион» были «неразлучны».

Именно с помощью евреев, полковых поставщиков, имевших возможность беспрепятственно посещать все армейские войсковые части, работала Высшая полиция 2-й армии. Идея Киселева и Пестеля использовать для агентурной работы людей «благородных», «умных» и «хорошей нравственности» провалилась. Провалилась, поскольку государь не утвердил положение о полиции и не дал на ее функционирование денег. Полиции, по словам самого Киселева, пришлось работать, исходя прежде всего из «жидовских донесений».

* * *

Правда, как свидетельствуют документы, за Майбородой следили не только евреи, но и преданные Пестелю офицеры Вятского полка. И главным из этих «соглядатаев» был прапорщик Нестор Ледоховский.

18-летний польский аристократ, граф Нестор Корнилович Ледоховский практически не известен историкам декабризма. Сведения о прапорщике, которыми до недавних пор располагали историки, были очень скудны: они исчерпывались официальными документами по делу декабристов. Согласно этим документам, в декабре 1825 года Ледоховский, «явившись к командующему Вятским пехотным полком подполковнику Толпыге (заменившему в этой должности арестованного Пестеля. — О. К.), называл себя виновным против правительства», за что был немедленно арестован и вскоре доставлен в Петербург. Но вскоре выяснилось, что прапорщик «к тайному обществу никогда не принадлежал и как о существовании его, так и членах ничего не знал и ни с кем никаких связей по оному не имел». Причина странного самооговора заключалась в сумасшествии Ледоховского, прапорщика освободили из тюрьмы и отправили в госпиталь на лечение. После лечения он вернулся на службу.

Но сохранившееся медицинское свидетельство прапорщика, составленное в январе 1826 года, гласит: «Ледоховский, по наблюдению медицинских чиновников, не найден помешанным в уме в собственном смысле этого слова; но только воображение его чем-то весьма расстроено». В пользу того, что прапорщик не был сумасшедшим, говорит и тот факт, что после освобождения из тюрьмы и непродолжительного лечения Ледоховский был возвращен на службу. Обстоятельства же, «расстроившие» воображение юного офицера, остались вне поля зрения как следствия, так и историков.

Архивные документы все же проливают некоторый свет на биографию прапорщика.

Нестор Ледоховский родился на Волыни, родиной его была деревня Комаровка Кременецкого уезда. Учился он в уездном городе Кременце. Скорее всего, юный граф был выпускником Кременецкого лицея — высшего учебного заведения, предназначенного для обучения детей знатных польских дворян. Основанный в 1805 году, Кременецкий лицей славился высоким качеством образования и вольнолюбивыми идеями, которые преподаватели внушали своим воспитанникам.

Определившись в Вятский полк в 1823 году «на рядовом окладе», Ледоховский не сразу попал на место службы: три месяца он пробыл в учебном батальоне при армейском штабе в Тульчине. После учебы, в сентябре 1823 года, он стал подпрапорщиком, еще через три месяца получил первый офицерский чин — чин прапорщика. Числился Ледоховский во 2-й мушкетерской роте Вятского полка. За полгода он прошел путь от солдата до офицера. Своей столь блестяще начатой карьерой он был обязан прежде всего своему полковому командиру — Пестелю.

В полку Ледоховский ничем особенно не выделялся. Служил как все: не лучше и не хуже. Вероятно, командовал взводом, постепенно постигая сложную науку фрунта, — и со временем из него мог получиться неплохой ротный командир. По крайней мере, очень внимательно относившийся к фрунтовой науке Пестель претензий к нему не имел.

Вполне вероятно, что Пестель принял Ледоховского в Южное общество. По крайней мере, когда в декабре 1825 года командир Вятского полка был арестован, причина этого ареста не была для прапорщика загадкой. И в тот момент, когда полковому командиру потребовалась помощь, он обратился именно к Ледоховскому. Судя по всему, полковник доверял прапорщику и знал, что тот помочь не откажется.

В архивах сохранились два случайно уцелевших письма Ледоховского. Одно из них прапорщик адресовал своей матери, адресат другого — прапорщик Вятского полка Тимофей Майборода, брат доносчика. В письмах Ледоховский прямо признается в том, что имел задание следить за обоими братьями. Называя себя «шпионом Пестеля и его партии», прапорщик открывает Тимофею Майбороде, что бывал у него и его брата для того, чтобы «испытать» их, узнать их мысли. И об этом его задании догадывался другой офицер Вятского полка — подпоручик Хоменко. В письме к матери Ледоховский выражается более откровенно. Упоминая о своем «шпионстве», он утверждает: «…шпионство сие не делает мне бесчестия, делать что-нибудь для дружбы я не могу считать бесчестием». «Больше о том не скажу, — добавляет прапорщик, — ибо сие могло бы вам, матушка, причинить неприятность относительно правительства».

Как следует из этих писем, Ледоховского — графа и аристократа — очень угнетала роль соглядатая за своими полковыми товарищами. «Хотя я сам шпион, однако же шпионов ненавижу», — сообщает он Майбороде-младшему. А в письме к матери просит прощения за свое «шпионство». Но отказаться от возложенного на него поручения Ледоховский тоже не мог: он был по-настоящему предан полковому командиру, искренне считал себя «другом полковника Пестеля» и заявлял, что от этой дружбы не откажется даже под угрозой Сибири. «Расстроило» же воображение прапорщика, скорее всего, то обстоятельство, что в итоге он не выполнил ни одно из поручений своего командира.

Отношения Ледоховского с полковым командиром не ограничивались, однако, слежкой за проворовавшимся капитаном. На допросе в Следственной комиссии прапорщик показывал: «Полковой командир мне говорил, что нужны в полк недостающие деньги, которые просил меня найти». Он пытался выполнить и эту просьбу: обратился за деньгами к богатому соседскому помещику Генриху Дульскому, который осуществлял поставки продовольствия для войск 2-й армии. Дульский был поляком, и Ледоховский очень надеялся, что он не откажет соотечественнику. Тот обещал одолжить нужную сумму, однако своего обещания не выполнил и денег не дал.


Октябрь

11 октября император Александр I передает начальнику Главного штаба Дибичу письмо от Шервуда. Шервуд к тому времени уже принят в Южное общество «боярином» Федором Вадковским. Прапорщик Вадковский, известный гвардейский «шалун» и один из руководителей северного филиала Южного общества, был в 1822 году переведен из Кавалергардского полка в армию. Перевод этот не сделал Вадковского осторожнее. Основываясь на словах прапорщика, Шервуд сообщает в Таганрог подробные сведения о заговоре.

18 октября в Таганроге появляется генерал-лейтенант Иван Витт, который делает второй — после Шервуда — донос на Южное общество.

В конце октября 1825 года («за несколько недель до кончины блаженной памяти государя императора») Пестель уходит с должности председателя Тульчинской управы. Его место по его настоянию и с согласия Юшневского занимает старший адъютант главнокомандующего Витгенштейна штабс-ротмистр Барятинский.

Князь Александр Барятинский был «слепо и беспрекословно» предан Пестелю. Он должен был находиться «в непосредственной зависимости» от постоянно присутствовавшего в Тульчине Юшневского, выполнять все его приказания. При назначении Пестель дал Барятинскому «наставления» «стараться поддерживать дух в членах, говорить с ними чаще о делах общества, и для того их по нескольку собирать». Главной же задачей нового председателя было «устроить коммуникацию» между Тульчином и Линцами.

Именно в это время из в общем аморфного состава Тульчинской управы выделяется кружок молодых офицеров-квартирмейстеров, лично преданных председателю Директории. В кружок входили квартирмейстерские офицеры поручики Николай Крюков, Алексей Черкасов, Николай Загорецкий, братья Николай и Павел Бобрищевы-Пушкины, подпоручик Николай Заикин. Они признают начальство Барятинского и начинают осуществлять столь необходимую для успешного начала революции «коммуникацию».

Активность эта была обусловлена не только необходимостью осуществлять связь между главными действующими лицами заговора. Именно армейским квартирмейстерам предстояло проложить мятежной армии маршрут на столицу. Маршрут в целом был определен расположением армейских складов, однако предстояло выяснить места возможных стоянок войск, пути подвоза к этим местам продовольствия — без исполнения этой миссии поход не мог даже и начаться.

И тульчинским квартирмейстерам была в 1825 году представлена неплохая возможность исполнять эти обязанности: в окрестностях Тульчина, а также в Подольской и Киевской губерниях шли топографические съемки местности, в которых все они так или иначе были задействованы. Обязанности по заговору они могли исполнять почти легально, свободно передвигаясь практически по всей Украине. Сохранилось свидетельство квартирмейстерского поручика Николая Бобрищева-Пушкина, что в курсе предположений Пестеля оказался даже генерал-квартирмейстер 2-й армии генерал-майор Хоментовский.

Тогда же, в конце октября, в местах дислокации 2-й армии проходят торги по закупкам армейского продовольствия. По условиям этих торгов генерал-интендант имел полное право «закупить продовольствие вдруг на несколько месяцев или на целый год». И хотя документов о том, как конкретно происходило заполнение армейских складов, не сохранилось, можно с большой долей уверенности утверждать, что Юшневский этим своим правом воспользовался. Все поставки на 1826 год должны были быть окончены к 25 декабря 1825 года — после этого срока поход можно было начинать в любой момент.


Ноябрь

3 ноября император Александр I тяжело заболевает. Однако разыскания по доносам Шервуда и Витта разворачиваются полным ходом. Центральной фигурой этих разысканий становится генерал-лейтенант Иван Дибич.

11 ноября в помощь Шервуду из Таганрога отправляется полковник лейб-гвардии Казачьего полка Степан Николаев. Николаев снабжен «открытым предписанием» за подписью Дибича: «имеют все воинские и гражданские начальства по предъявлении сего открытого предписания в сделанном ему препоручении оказать все возможные пособия и требования его исполнить без малейшего промедления, о чем сим по высочайшей воле строжайше предписывается».

13 ноября генерал-майор Сергей Волконский, исполняющий обязанности командира 19-й пехотной дивизии, узнает о смертельной болезни императора. Практически сразу же он передает эти сведения Пестелю. Приблизительно тогда же — в середине ноября — в Линцы приезжает поручик квартирмейстерской части Николай Крюков. Он привозит Пестелю сообщение Барятинского о том, что «что-то есть скрытное и необыкновенное в Тульчине». Подразумевались нелогичные с виду действия и тайные поездки Витгенштейна и Киселева, тоже получивших сведения о том, что дни монарха сочтены. Не знавшие об этом тульчинские заговорщики решили, что «общество открыто».

Крюкову Пестель отдает приказ спрятать «Русскую Правду». С одной стороны, он боится ареста. С другой — опасается, чтобы в суете сборов к походу этот текст не пропал, и хочет надежно сохранить его до того момента, когда понадобится объявить о начале нового правления. В деле сокрытия своих бумаг Пестель полностью положился на Крюкова: дальнейшую судьбу «Русской Правды» председатель Директории представлял смутно.

18 ноября следует новый донос Шервуда на тайное общество, раскрывающий новые имена и подробности, выведанные у Вадковского. В доносе как член общества упоминался и Пестель — правда, пока очень невнятно. «Полковник Павел Пестель, бывший адъютант графа Воронцова (sic!) и командует ныне во 2-й армии полком, но которым — даже и Вадковскому неизвестно», — писал Шервуд. Видимо, инстинкт самосохранения еще не до конца отказал Вадковскому.

19 ноября в 10 часов 50 минут в Таганроге умирает император Александр I. У императора не было детей, и смерть его означала, что на престол должен взойти новый самодержец — следующий за ним по старшинству брат Константин — император Константин I. Но Константин Павлович тоже был бездетен. Кроме того, он был женат на простой польской дворянке, его жена и возможные в будущем дети не имели права наследовать престол. С начала 1820-х годов и по Петербургу, и по провинции поползли упорные слухи, что после смерти Александра Россией будет править его следующий брат, Николай Павлович.

Эти слухи не были безосновательными. В 1822 году Константин отрекся от престола, через год Александр I составил манифест о передаче престола — в случае своей смерти — Николаю. Но документы хранились в глубочайшем секрете, и в русском обществе о них почти никто не знал. Зато знали другое: великий князь, как и положено императорскому сыну, был женат на немецкой принцессе, в 1818 году у него родился сын Александр. В 1823 году, когда Александру Николаевичу исполнилось пять лет, Кондратий Рылеев написал оду «Видение», в которой, между прочим, были следующие слова:

Быть может, отрок мой, корона

Тебе назначена Творцом;

Люби народ, чти власть закона;

Учись заране быть царем.

Но поскольку связанные с престолонаследием документы до кончины Александра I так и не были обнародованы, официально законным наследником считался цесаревич Константин Павлович.

24 ноября решается наконец сделать свой донос капитан Майборода. Он едет в Бердичев — ближайший к Махновке крупный населенный пункт, откуда пытается отправить императору Александру I (о смерти которого он пока не знает) письмо «экстра-почтою». Однако, «заметив тот же за собою надзор со стороны жидов, как и в Махновке», он «усумнился вверить бумагу свою почте».

В ночь с 24 на 25 ноября Майборода тайком уезжает из Бердичева.

25 ноября он появляется в Могилеве и передает свою «бумагу» командиру 3-го пехотного корпуса генерал-лейтенанту Роту. Майборода писал:

«Ваше императорское величество,

Всемилостивейший государь!

Слишком уж год, как заметил я в полковом моем командире полковнике Пестеле наклонность к нарушению всеобщего спокойствия. Я, понимая в полной мере сию важность, равно как и гибельные последствия, могущие произойти от сего заблуждения, усугубил все мое старание к открытию сего злого намерения и ныне только разными притворными способами наконец достиг желаемой цели, где представилось взору моему огромное уже скопище, имеющие целию какое-то преобразование, доныне в отечестве нашем неслыханное; почему я как верноподданный вашего императорского величества, узнавши обо всем, и спешу всеподданнейше донести.

В России тому уже десять лет, как родилось и время от времени значительным образом увеличивается тайное общество под именем общество либералов; члены сего общества, или корень оного, мне до совершенства известен, не только внутри России, но частию и в других местах, ей принадлежащих, равно как и план деятельнейших их действий». Майборода просил царя разрешить ему «предстать пред особу вашего величества» или, «ежели не лично удостоите выслушать все подробности сего обстоятельства, то вблизи вас повелите чрез кого будет вам угодно».

Генерал-лейтенант Рот послал со своим адъютантом донос Майбороды в Таганрог, где должен был находиться император. К доносу Рот приложил собственное отношение Дибичу, в котором заметил, что капитан Майборода показался ему «в полном рассудке».

В тот же день, 25 ноября, в Петербурге получают известие о тяжелой болезни императора. Александра I уже шесть дней как не было в живых, но в столице об этом пока не знают. В храмах начинаются молебны о его выздоровлении.

В Варшаве же цесаревич Константин уже знает о том, что император умер. Он еще раз во всеуслышание заявляет, что всходить на трон не собирается.

26 ноября члены Северного общества, узнавшие, что дни императора сочтены, собираются на квартире Рылеева. «Все единогласно решили, что ни противиться восшествию на престол, ни предпринять что-либо решительное в столь короткое время было невозможно. Сверх того положено было вместе с появлением нового императора действия Общества на время прекратить», — вспоминал впоследствии Евгений Оболенский.

В Варшаве Константин Павлович приводит войска и государственные учреждения к присяге императору Николаю I.

27 ноября до Петербурга наконец доходит весть о смерти императора Александра. Курьер из Таганрога прибыл в Зимний дворец как раз во время молебна о здравии императора Александра I. Великий князь Николай Павлович тут же приносит присягу новому императору Константину I. Константину присягают Государственный совет, Сенат и столичные войска. Впоследствии историки придут к выводу, что Николая, по существу, заставил присягнуть генерал-губернатор Петербурга граф Милорадович, яростный сторонник Константина. В России начался паралич власти, хорошо известный под названием «междуцарствие 1825 года».

По столице распространяются слухи о том, что цесаревич Константин не примет престол и что впереди вторая присяга. «С известием о слухе, что государь цесаревич отрекается от престола, первый приехал ко мне Трубецкой, — и положено было воспользоваться сим непременно», — показывал на следствии Рылеев. С этого дня члены Северного общества постоянно устраивают совещания, на которых пытаются разработать план захвата власти и определить дату начала восстания.

28 ноября Пестель едет в Умань, в штаб 19-й пехотной дивизии, на свидание с Волконским и Давыдовым. Все трое уже знают о смерти императора.

29 ноября Сергей Волконский как командующий дивизией получает «служебное извещение» о расписании караулов на декабрь и январь месяцы. Согласно расписанию Вятский полк должен был 1 января 1826 года заступать в караул при главной квартире в Тульчине. Генерал-майор тут же сообщает об этом Пестелю.

Именно в связи с этим известием председатель Директории впервые формулирует контуры хорошо известного в историографии «плана 1-го генваря». «Пестель говорил, что, может быть, неожиданное какое смятение по случаю наследия может дать ему неожиданный способ начать действия во время содержания им караула в Тульчине», — показывал Волконский на следствии. В принципе дата начала восстания — 1 января 1826 года — была вполне реальной. После того как был проложен маршрут и запасено продовольствие для похода, можно было начинать приготовления к выступлению армии.

При составлении этого плана Пестель практически не оглядывался на разваливающееся Южное общество. Ставка была сделана на Вятский полк и 2-ю армию. Участники заговора должны были помочь своему лидеру — или остаться в стороне от наступающих событий. Еще в самом начале существования Южного общества Пестель сформулировал положение, согласно которому все важнейшие решения Директория должна была принимать после консультаций с главными участниками заговора. Однако в данном случае полковник не пожелал слушать ничьих советов.

Придя в Тульчин 1 января, вятцы должны были прежде всего арестовать армейское начальство. Обобщив показания тульчинских заговорщиков, следствие пришло к выводу, что «Пестелем и его главными соумышленниками было положено 1 января нынешнего года, по вступлении Вятского полка, коим Пестель командовал, в караул в Тульчине, арестовать главнокомандующего 2-й армии и начальника штаба и тем подать знак к возмущению». Видимо, именно тогда командиром мятежной армии мог быть объявлен генерал Волконский.

Однако тут заговорщиков могла ожидать опасность другого рода: Витгенштейн и Киселев, предупрежденные о готовящемся восстании, могли тайно уехать из Тульчина. Походу на столицу надо было обеспечить максимальную легитимность; войска не должны были знать о незаконном смещении главнокомандующего и начальника армейского штаба. Оставшиеся же на свободе первые лица в армии неминуемо сообщили бы войскам о незаконности действий Пестеля и его единомышленников — и тем могли вызвать неповиновение войск приказам новых командиров.

Поэтому тогда же, в конце ноября, Пестель через Барятинского передает тульчинским квартирмейстерам еще одно распоряжение — наблюдать за тем, «чтобы его сиятельство главнокомандующий и господин начальник штаба не скрылись и тайком не уехали». Пестель предупредил, что за неисполнение приказа тульчинские заговорщики будут «отвечать головою». В дело включается и сын главнокомандующего — Лев Витгенштейн. Ему поручается следить за отцом.

Составной частью «плана 1-го генваря» по-прежнему были переворот в столице и цареубийство. Очевидно, что убивать теперь пришлось бы императора Константина — о том, что цесаревич отказался от престола, Пестель до своего ареста так и не узнал. Но на этот раз Пестель не собирался вводить в курс дела северных лидеров. Не надеясь на помощь с их стороны, он, согласно плану, сразу же после начала революции оставлял свой полк майору Лореру и в сопровождении Барятинского ехал в столицу. Он решил самостоятельно поднять и петербургское восстание — опираясь на тех, кто сочувствовал его идеям или был предан ему лично.

В Петербурге Пестель хотел опереться прежде всего на кавалергардов — своих бывших однополчан. В Кавалергардском полку служили большинство членов петербургского филиала Южного общества. Кроме того, одним из трех кавалергардских эскадронов командовал ротмистр Владимир Пестель. Пестель-младший, скорее всего, поддержал бы восстание — не из-за своего сочувствия идеям заговора, а по дружбе к старшему брату.

Были у руководителя заговора серьезные надежды и на командира гвардейской бригады генерал-майора Сергея Шипова — его близкого друга и родственника, члена Союза спасения и Союза благоденствия. Шипов отошел от заговора после 1821 года, но все равно до конца рассматривался Пестелем как военный министр во Временном правительстве. Бригада Шипова состояла из трех полков: Семеновского, Лейб-гренадерского и Гвардейского морского экипажа. Полковником Преображенского полка был брат Сергея Шипова Иван, на квартире которого в 1820 году обсуждалась возможность цареубийства.

Суммируя все имеющиеся сведения о действиях Пестеля и его единомышленников, можно сделать вывод: «план 1-го генваря» вполне мог бы быть воплощен в реальные действия. И с исполнения этого плана вполне могла начаться российская революция. Недаром Пестель в ноябре 1825 года высказывал уверенность в успехе этой революции, в том, что возможные аресты заговорщиков и даже его собственный арест не могут остановить ход «общественных дел». «Пусть берут, теперь уж поздно!» — сказал он подпоручику Заикину, члену общества, приехавшему к нему с «конфиденциальными поручениями» из Тульчина.

Поставив в известность о своих намерениях руководителей Тульчинской и Каменской управ, Пестель ничего не сказал об этих намерениях Васильковской управе. Спрошенный на следствии о «плане 1-го генваря», Сергей Муравьев-Апостол ответил: «О предполагаемом действии Вятского полка в начале 1826-го года я не был извещен и слышу в первый раз». Очевидно, что и он должен был быть поставлен перед выбором: либо поддержать Пестеля, либо уйти в тень.

30 ноября Пестель, по возвращении от Волконского, заболевает. О том, чем был болен командир Вятского полка, сведений не сохранилось. Однако очевидно, что болезнь была весьма тяжелой и долгой: две недели спустя потребовалось вмешательство врача. От этой болезни полковник так и не смог оправиться вплоть до самой казни.

Но, несмотря на плохое самочувствие, председатель Директории продолжает упорно готовиться к выступлению.


Декабрь

1 декабря донос Майбороды оказывается в Таганроге, на столе у Дибича.

3 декабря в Петербург из Варшавы приезжает третий брат умершего императора Александра I Михаил Павлович. Он привозит письмо от брата Константина, в котором тот еще раз решительно подтвердил свой отказ от престола. Но это было частное письмо, а не официальный манифест, обнародовать его не представлялось возможным. Константина пытались уговорить приехать в Петербург, чтобы либо официально принять власть, либо столь же официально от нее отказаться. Великий князь ответил отказом.

Тогда же, 3 декабря, потерявший всякую осторожность прапорщик Вадковский пишет Пестелю письмо из Курска. В письме Вадковский напоминает полковнику о своем вступлении в заговор и о «священной цели, которая их соединяет». Далее следует отчет прапорщика о собственных «успехах» по обществу — и при этом называются многие фамилии заговорщиков. В конце письма Вадковский приводит фразу, сказанную ему когда-то самим Пестелем: «Мы не должны ходить по розанам; кто ничего не рискует, тот ничего не имеет». Передать письмо по назначению прапорщик предоставляет унтер-офицеру Шервуду. Шервуд отправляет копию письма Дибичу и спрашивает, следует ли ему отправиться с оригиналом к Пестелю и попытаться спровоцировать его на откровенность.

4 декабря Дибич (еще не получивший к тому времени последнего донесения Шервуда) из Таганрога отсылает сообщение о всех полученных им на тот момент доносах в Варшаву — Константину Павловичу и в Петербург — Николаю Павловичу.

В Линцах полковник Пестель приводит Вятский полк к присяге новому императору — Константину I. Момент полковой присяги запечатлен в мемуарах майора Лорера: «Как теперь вижу Пестеля, мрачного, серьезного, со сложенными перстами поднятой руки… Могли я предполагать тогда, что в последний раз вижу его перед фронтом и что вскоре и совсем мы с ним расстанемся? В этот день все после присяги обедали у Пестеля, и обед прошел грустно, молчаливо, да и было отчего. На нас тяготела страшная неизвестность…»

5 декабря из Таганрога в Тульчин выезжает генерал-лейтенант Александр Чернышев, имея от Дибича указание разобраться во всем на месте. Больше всего Дибича и Чернышева интересует личность командира Вятского полка полковника Пестеля — главного героя большинства доносов.

10 декабря великий князь Николай Павлович получает пакет из Таганрога от генерала Дибича. Дибич сообщает, что в России существует военный заговор, угрожающий основам империи.

Письмо Федора Вадковского к Пестелю достигает Таганрога. Дибич решает, что, «по мерам, уже принятым против Пестеля, посылка Шервуда к нему была бы излишнею». В тот же день Дибич приказывает полковнику Николаеву арестовать Вадковского.

Генерал-майор Сергей Волконский как исполняющий обязанности дивизионного командира встречает приехавшего в Умань генерал-лейтенанта Чернышева. После того как Чернышев покидает Умань, Волконский письменно информирует Пестеля об «успехах» в деле подготовки революции. Волконский пишет, что может поднять на восстание свою дивизию — за исключением Украинского полка под командой полковника Бурцова. Кроме того, в письме содержится шифр для конспиративной переписки с председателем Директории. В письме нет ни слов о приезде Чернышева — о его «секретной миссии» Волконский не догадался.

11 декабря Чернышев появляется в Тульчине.

* * *

Личность 40-летнего генерал-лейтенанта и генерал-адъютанта Александра Ивановича Чернышева, человека, в тяжелом и неравном единоборстве с которым прошли последние месяцы жизни Пестеля, безусловно, заслуживает самого пристального внимания. Окончивший в 1802 году Пажеский корпус и много лет прослуживший в Кавалергардском полку, он был крупным военным разведчиком и удачливым дипломатом, отчаянным храбрецом и честолюбцем. И при этом — в отличие от многих александровских генералов — Чернышев был верным подданным своего монарха.

В 1810–1812 годах Чернышев, тогда полковник, фактически выполнял в Париже функции резидента русской разведки. Официально числясь в должности адъютанта императора Александра I, осуществлявшего связь своего монарха с императором Франции, он завербовал агентов из числа служащих наполеоновского Главного штаба и регулярно сообщал в Петербург данные о численности и дислокации французских войск. В феврале 1812 года Чернышев был разоблачен французской полицией и, чудом избежав ареста, уехал в Россию; после возвращения был послан в Стокгольм, где выполнял сложные дипломатические поручения императора.

Участвуя в Отечественной войне, Чернышев очень быстро получил чин генерал-майора. Командуя небольшими летучими отрядами, действовал в основном в тылу врага, занимался тактической разведкой. В ноябре 1812 года, предприняв дерзкий рейд по неприятельским тылам, силой освободил из французского плена российского генерала Винценгероде. В заграничных походах Чернышев получил чин генерал-лейтенанта.

После войны Чернышев — доверенное лицо императора. Он участвовал в работе конгрессов Священного союза в Вене и Вероне, осенью 1825 года был одним из тех, кто сопровождал Александра I в последнюю поездку в Таганрог.

Военная, дипломатическая и разведывательная деятельность генерал-лейтенанта принесла ему популярность в глазах современников. Так, арестованный майор Лорер, отправляя из тюрьмы Чернышеву одно из своих «покаянных» писем и пытаясь его «разжалобить», писал: «Всем известны те подвиги и заслуги, кои вы оказали государю и нашему отечеству».

Однако среди современников Чернышев славился не только своими подвигами, но и крайней жестокостью. Так, например, в 1820 году он утопил в крови крестьянское восстание в Екатеринославской губернии и на Дону. Тогда же он получил и первый опыт деятельности следователя: «В течение шести недель Чернышев окончил все следственные и судные дела и привел приговоры в исполнение, не оставя местному начальству ни малейшей заботы отыскивать виновных, следовать и судить их».

При этом Чернышев был человеком совершенно аморальным. Свидетельство тому — известная история 1826 года, когда он заявил претензии на имущество своего осужденного дальнего родственника, кавалергардского ротмистра графа Захара Чернышева. Современники считали, что именно генерал-лейтенант добился для ротмистра — члена петербургского филиала Южного общества — сурового каторжного приговора. И замечали, что одежда жертвы всегда поступает в собственность палачу. Претензии генерала не были удовлетворены: они не могли не показаться неприличными даже правительству.

Именно этот человек — опытный, аморальный и жестокий разведчик и следователь — в итоге сорвал планы Пестеля.

* * *

Когда Чернышев приехал в Тульчин, главнокомандующего в главной квартире не оказалось — он уехал в свое имение. За Витгенштейном был немедленно послан курьер.

Согласно официальному рапорту Чернышева Дибичу, до приезда главнокомандующего генерал-лейтенант не открывал начальнику армейского штаба причину своего появления в Тульчине. Вообще Чернышев уверял всех в штабе, что цель его поездки — Варшава, в Тульчин же он заехал «по дороге».

Однако факты свидетельствуют, что Чернышев все же не сумел полностью удержать в тайне свою миссию.

В день приезда Чернышева, 11 декабря, в тульчинской квартире генерал-интенданта Юшневского появляется некий «неизвестный», который передает ему записку примерно следующего содержания: «Капитан Майборода сделал донос государю о тайном обществе, и генерал-адъютант Чернышев привез от начальника Главного штаба барона Дибича к главнокомандующему 2-ю армиею список с именами 80-ти членов сего общества; потому и должно ожидать дальнейших арестований».

Сведения, попавшие в руки Юшневскому, оказались не вполне точными. В частности, у Чернышева еще не было никакого «списка» заговорщиков, тем более из 80 фамилий. Но эта записка давала членам общества возможность приготовиться к предстоящим арестам и, в частности, уничтожить свои бумаги.

Юшневский показал на следствии, что до ареста Пестеля он никому об этой записке не рассказывал, а потом поставил в известность о ней некоторых членов Тульчинской управы. Показание это недостоверно.

Майор Лорер утверждал в мемуарах, что сведения о цели приезда Чернышева его командир получил задолго до ареста от специально приехавших из Тульчина квартирмейстерских офицеров — поручиков Крюкова и Черкасова. Кроме того, миссия Чернышева в этих воспоминаниях описана так же, как и в полученной Юшневским записке. С той же характерной ошибкой — по поводу наличия у генерал-лейтенанта «списка», по которому он якобы собирался арестовывать заговорщиков.

Очевидно, что Юшневский через квартирмейстеров нашел возможность предупредить Пестеля — и председатель Директории с помощью того же Лорера занялся сожжением своих бумаг. Лорер вспоминал, что для уничтожения компрометирующих документов потребовалась целая ночь. Историки впоследствии сокрушались: в эту ночь погибло так много документов по истории тайных обществ! По итогам проведенного впоследствии обыска в доме Пестеля не было обнаружено ни одного противозаконного документа.

12 декабря из Варшавы в Петербург прибывает курьер с еще одним письмом Константина Павловича. Цесаревич еще раз — в резких и решительных выражениях, не допускающих опубликования, — подтверждает свой отказ от трона, но снова не дает официального манифеста по поводу собственного отречения. Николай принимает решение занять престол.

В Тульчин возвращается граф Витгенштейн. Можно только догадываться, как произошла встреча Чернышева с Витгенштейном и как главнокомандующий, не имевший никакого представления о заговоре и безгранично веривший своему бывшему адъютанту, принял известие о необходимости его немедленного ареста. Действия главнокомандующего в эти трагические дни свидетельствуют: он пытался спасти своих подчиненных — тех, кого только было можно. Но спасти Пестеля было, конечно, уже нереально.

Зато Киселев, которого тоже в конце концов пригласили в комиссию по раскрытию заговора, стал верным помощником Чернышева. В рапорте Дибичу в Таганрог Чернышев сообщал, что Киселев в лицо обвинил главнокомандующего в нерасторопности, в том, что именно благодаря его попустительству заговор пустил корни в армии. Тем самым начальник штаба заработал доверие со стороны Чернышева.

План, который разработали для ареста Пестеля Чернышев, Киселев и Витгенштейн, хорошо известен. Прежде всего его надо было изолировать от преданных ему сослуживцев — солдат и офицеров Вятского полка. Арест Пестеля в полковом штабе мог спровоцировать стихийный бунт. Поэтому Витгенштейн пишет своему бывшему адъютанту предписание немедленно явиться в Тульчин. Чтобы не вызвать у Пестеля подозрения, такое же предписание посылают и бригадному генералу Кладищеву. Внешне все выглядит более чем обыденно: Вятский полк должен был вскоре заступить в караул в Тульчине, и его командира (вместе с бригадным генералом) вызывали в штаб для получения инструкций.

Дежурный генерал 2-й армии, генерал-майор Иван Байков в тот же день получает от Витгенштейна предписание следующего содержания: «Коль скоро прибудет к заставе полковник Пестель, то прикажите прямо отвезти его в ваш дом и объявите ему моим именем, что он арестовывается и должен под арестом находиться у вас впредь до приказания».

Получив предписание главнокомандующего, Пестель понял, что оно означает арест. Некоторое время он колебался, ехать или не ехать в штаб. У полковника имелись объективные причины не исполнить приказ: он был серьезно болел. Лорер вспоминал: позвав к себе генерала Кладищева, командир полка объявил ему о своей болезни и о невозможности явиться в Тульчин. Однако, согласно мемуарам того же Лорера, в конце концов Пестель все же «решил отдаться своему жребию» и в ночь с 12 на 13 декабря уехал в главную квартиру.

13 декабря в 6 часов вечера полковник появляется в Тульчине. У городского шлагбаума его уже ждет жандарм, который передает требование Байкова немедленно прибыть к нему. Пестель повинуется.

«Господин полковник Пестель при объявлении мною ему ареста был мною обыскан и никаких как при нем, так и в чемодане и ящиках бумаг не оказалось, один только при нем ключ, который мною от него отобран, и у сего имею честь представить. Сей ключ, по объявлению господина Пестеля, от стола, отперши который, изволите найти другой, от шкапов», — рапортовал Байков Киселеву. При этом дежурный генерал вызывает врача: болезнь Пестеля усилилась.

Прежде чем допустить врача к арестанту, от него была взята расписка следующего содержания: «По случаю пользования моего от болезни господина полковника Пестеля обязуюсь сею подпискою как от господина Пестеля не брать никаких писем и записок, так ровно и ему ни от кого не приносить, о чем и подписуюсь. 1825 года декабря 13 дня. Дивизионный доктор Шлегель».

Очевидно, что Шлегель остался верен этому обязательству. По крайней мере, нет никаких сведений о том, что от врача тульчинские заговорщики получили какие-либо сведения о своем арестованном лидере.

В тот же день Чернышев с помощью Киселева и Майбороды проводит безрезультатный обыск в доме Пестеля.

Однако Киселев, активно сотрудничая с Чернышевым, явно недооценил опытность и аморальность генерал-лейтенанта. Согласно сведениям историка-эмигранта Петра Долгорукого (восходящим к мемуарным рассказам князя Волконского), Чернышев, увезя начальника штаба в Линцы, приказал сделать тайный обыск и в его собственной квартире. Исполнял этот приказ некий «полковник фон-дер-Ховен», приехавший вместе с Чернышевым арестовывать южных заговорщиков.

По словам Долгорукова, фон-дер-Ховен «захватил» личные бумаги начальника штаба и принес их Витгенштейну. «После осмотра и выборки этих бумаг добрый старый Витгенштейн воскликнул: «Он погиб, наш бедный Киселев! Он пойдет в Сибирь». С молчаливого согласия главнокомандующего Ховен бросил бумаги в огонь — и «Киселев никогда не забывал этого благодеяния».

Это свидетельство редко попадает в поле зрения историков — скорее всего, потому, что ни подтвердить, ни опровергнуть его до сих пор не представлялось возможным. Между тем барон Константин Ховен — реальное действующее лицо тех событий. Правда, он не был полковником и не сопровождал Чернышева в его поездке. В чине штабс-капитана Ховен числился в Гвардейском генеральном штабе и в 1820-х годах служил квартирмейстером в главной квартире 2-й армии.

Из архивных свидетельств выясняется, что он, скорее всего, не состоял в тайном обществе, но знал многих его участников. Барон был, например, дружен со штабс-капитаном Иваном Фохтом, сосланным по приговору Верховного уголовного суда на вечное поселение в Сибирь. Когда Фохт был арестован и содержался в Тульчине «в особых покоях под строжайшим караулом», Ховен «доставлял ему пищу» и «желал даже его видеть».

Ховен имел прямое отношение и к тульчинскому расследованию: именно ему сдавали дела арестованные квартирмейстерские офицеры. В январе 1826 года за свое сочувствие заговорщикам Ховен едва не лишился офицерских эполет. До сведения армейского начальства дошло, что арестованные в январе братья Бобрищевы-Пушкины написали письмо родителям. По их просьбе барон должен был отправить это письмо по адресу в марте — в том случае, если к этому времени братья не вернутся в штаб.

Расследовавший этот инцидент дежурный генерал Байков нашел Ховена виновным в нарушении служебной дисциплины и присяги. По отношению к штабс-капитану Байков был настроен очень решительно.

Зная сочувствие штабс-капитана заговорщикам и его репутацию человека «отважного», вполне уместно предположить, что он действительно имел отношение к уничтожению компрометирующих Киселева документов. Впоследствии, несмотря на явные «противузаконные» действия по «сокрытию» письма Бобрищевых-Пушкиных, Ховен не понес наказания. Более того, вскоре штабс-капитан стал адъютантом главнокомандующего Витгенштейна, его перевели из армейского Лубенского пехотного полка в гвардию. Вероятно, эти факты действительно объясняются благодарностью начальника штаба.

* * *

В Петербурге 13 декабря Николай Павлович подписывает манифест о своем вступлении на престол, который должен был быть обнародован на следующий день. Столичные заговорщики во главе с князем Сергеем Трубецким принимают решение начать восстание на следующий день. Для тех, кто не был в курсе их предшествующих приготовлений, восстание приобретало особый смысл: защиту законного императора Константина от узурпатора Николая.

Историк и писатель Яков Гордин реконструировал план захвата власти, предложенный князем Трубецким. Согласно этой реконструкции план состоял из «двух основных компонентов: первый — захват дворца ударной группировкой и арест Николая с семьей, второй — сосредоточение всех остальных сил у Сената, установление контроля над зданием Сената, последующие удары в нужных направлениях — овладение крепостью, арсеналом».

В тот же день Трубецкой пишет письмо Сергею Муравьеву-Апостолу с просьбой поддержать восстание. Такое же письмо отправляется в Москву, к генералу Михаилу Орлову.

14 декабря в Петербурге начался и в тот же день был подавлен военный мятеж. Попытка Сергея Трубецкого воспользоваться ситуацией междуцарствия и захватить власть в столице провалилась.

Впрочем, в ходе этого восстания было несколько критических моментов, когда казалось, что мятежникам может улыбнуться удача. Рано утром на площадь пришел первый восставший полк, лейб-гвардии Московский, и новый император пережил тревожные минуты. Весть о том, что «мятежники идут к Сенату», поразила его «как громом» — верными себе войсками он пока еще не располагал. И до того момента, когда эти войска появились, прошло довольно много времени.

В середине дня во двор Зимнего дворца ворвались несколько рот восставшего Лейб-гренадерского полка под командой поручика Панова. И новый император вполне мог закончить свою жизнь на штыках лейб-гренадер, если бы буквально за несколько минут до этого караулы во дворце не заняли гвардейские саперы — лично преданная новому императору часть. На Сенатской площади был убит генерал-губернатор столицы граф Милорадович; чернь, окружавшая мятежное каре, готова была принять сторону восставших.

Но в итоге Николай I справился с ситуацией и, стянув к площади артиллерию, расстрелял мятежные полки картечью. Северное общество прекратило свое существование.

Арестованный вечером 14 декабря Кондратий Рылеев дает свое первое показание: «Я долгом совести и честного гражданина почитаю объявить, что около Киева в полках существует общество. Надо взять меры, дабы там не вспыхнуло возмущение»…

* * *

14 декабря в Тульчине, в присутствии Витгенштейна, Чернышев и Киселев допрашивают Юшневского. Главнокомандующий «увещевает» генерал-интенданта «не скрывать от него, буде к чему-либо причастен». Однако Юшневский отрицает свое участие в заговоре, и уличить его пока еще невозможно. Очевидно, по требованию Витгенштейна, генерал-интенданта пока отпускают. В главной квартире начинаются обыски: опечатывают документы братьев Крюковых и князя Барятинского. Полицейский агент полковник Макаров отправлен в имение Юшневского, деревню Хрустовую, — для «забрания» его бумаг.

Самого Барятинского отправляют в Тирасполь, в штаб 6-го пехотного корпуса, «под надзор корпусного командира господина генерала Сабанеева». Официальная причина поездки — сбор сведений о внезапно вспыхнувшей в Бессарабии эпидемии чумы.

Витгенштейн передает Сабанееву следующее секретное предписание: «Отправляя к вам адъютанта моего, князя Барятинского, предлагаю оставить его под надзором вашим в городе Тирасполе впредь до дальнейшего приказания моего, объявить ему, что по совершении данной вам порученное™ вы отправите его обратао в главную квартару. Между тем я прошу ваше высокоблагородие распорядиться так, чтобы все движения и разговоры сего офицера в бытность его в Тирасполе могли вам быть совершенно известны».

Судя по этому документу, у Витгенштейна не было никаких иллюзий относительно принадлежности Барятанского к заговору. При этом адъютант был отослан в Тирасполь в тот момент, когда в Тульчине уже начались обыски и аресты, и отправлен неарестованным, без конвоя. Поступок главнокомандующего можно объяснить лишь желанием спасти князя, дать ему возможность скрыться по пути в Тирасполь.

Информация о начавшихся арестах и доносе капитана Майбороды мгновенно распространяется на юге — и примерно через сутки после задержания Пестеля о произошедшем узнают в Вятском полку. 18-летний прапорщик Ледоховский, не сумевший предотвратить донос капитана, обвиняет в случившемся самого себя. Он вызывает капитана Майбороду на дуэль «в три шага». Прапорщик мечтает быть убитым, но при этом отомстить доносчику, который бы «имел за сие неприятности». Однако дуэль не состоялась. «Вызывное письмо» Ледоховского не попадает к Майбороде. Капитан уже уехал помогать следствию — искать в Линцах «Русскую Правду» и давать подробные показания.

15 декабря в Линцах к своим обязанностям приступает новый, пока еще временный, командир Вятского полка подполковник Ефим Толпыго.

В тот же день Пестель в Тульчине получает возможность увидеться со своими единомышленниками — Волконским и Юшневским. Юшневский сообщает полковнику подробности доноса Майбороды, а Волконский советует «мужаться». Арестант отвечает, что мужества у него достаточно. При свидании с Волконским Пестель говорит несколько фраз и по поводу «Русской Правды». По одним источникам, он приказал ее «спасать», по другим — сжечь. Впоследствии в штабе 2-й армии было предпринято особое служебное расследование, и допустивший эти свидания дежурный генерал Байков едва не лишился должности.

В Петербурге первое, еще очень осторожное показание дает князь Трубецкой: «Во второй армии есть полковник Пестель, который был прежде членом общества, и что там есть и в каком оно положении, должно быть ему известно».

Александр Барятинский приезжает в Тирасполь.

17 декабря в Тульчине продолжаются обыски и аресты чиновников адъютантской, интендантской и квартирмейстерской служб.

В Петербурге же следует высочайший указ об организации Следственной комиссии (Тайного комитета) «для изыскания соучастников возникшего злоумышленного общества». На первом же заседании члены комиссии — еще не знающие о расследовании на юге — принимают решение «испросить» «высочайшее соизволение» на арест полковника Пестеля.

18 декабря в Петербурге император Николай I подписывает приказ об аресте Пестеля.

20 декабря Пестеля переводят из квартиры Байкова в келью расположенного в Тульчине доминиканского монастыря, «где в горнице имелись железные решетки и был поставлен строгий караул». Таким образом, он лишился всякой возможности общения с единомышленниками.

В селении Балабановке — месте дислокации 1-й гренадерской роты Вятского полка — прапорщик Ледоховский составляет и отдает соседскому помещику-поляку «свидетельство» следующего содержания: «Дано сие свидетельство графу Генриху Дульскому, что я, призвав его к себе, рассказывал следующее. Во-первых, что генерал-лейтенант Чернышев был в его деревне в корчме, приспрашивая (sic!) солдат в отношениях помещика с солдатами, что я ему (Дульскому. — О. К.) говорил, что я друг полковника Пестеля и от того не откажусь в Сибири, что враг деспотизма и терпеть не могу тиранов и тому подобное. Оное свидетельство подписано собственной моею рукою. Вятского пехотного полка прапорщик граф Ледоховский, к чему прикладываю мою собственную печать». Спустя несколько дней это «свидетельство» помещик Генрих Дульский предоставит следствию.

Капитан Майборода сообщает Чернышеву и Киселеву список членов тайного общества — из 46 фамилий. И среди них — фамилии Волконского, Юшневского, Бурцова, Лорера, Барятинского, квартирмейстерских офицеров 2-й армии.

21 декабря Ледоховский приезжает из Балабановки в Линцы и добровольно отдает свою шпагу новому командиру Вятского полка. Ледоховский заявляет, что он сторонник Пестеля и хочет разделить его участь. При этом прапорщик ведет себя крайне агрессивно, грубит командиру и офицерам. Подполковник Толпыго сажает его на офицерскую гауптвахту и рапортует о случившемся в штаб армии.

21—23 декабря в Киеве собираются некоторые пока еще избежавшие ареста заговорщики, и среди них — Василий Давыдов и Александр Поджио. Поджио, который не располагает достоверной информацией об обстоятельствах ареста Пестеля, предлагает план силового освобождения председателя Директории. Этот план в общих чертах выглядит следующим образом: Волконский должен поднять свою бригаду, а если сможет — то и всю дивизию. Одновременно восстает и Вятский полк: его должен «возмутить» капитан Майборода. Восставшие войска двигаются на Тульчин и арестовывают главную квартиру. При этом князю Барятинскому необходимо «препоручить дело избавления Пестеля». Обсуждается и возможность цареубийства.

Поджио пишет письмо Волконскому, где излагает этот план и предлагает немедленно возглавить восстание. Давыдов, прочитав письмо, резонно замечает, что без приказа председателя Директории Волконский начинать восстание не будет и что «без Пестеля полк его не пойдет». Поджио настаивает на передаче письма Волконскому.

Письмо передает член Южного общества, артиллерийский подполковник Ентальцев. Однако Волконский к самостоятельным действиям явно не готов: за годы своего пребывания в заговоре он свыкся с ролью исполнителя приказов Пестеля. Получив послание Поджио, генерал отвечает, что «не согласен» на его план и не имеет «ни собственного желания, ни способов» к его исполнению. Письмо Поджио, «едва пробежав глазами, с начала заметив смысл оного», Волконский бросает в огонь.

23 декабря в Петербурге полковник Трубецкой дает подробные показания о петербургских «объединительных» совещаниях 1824 года и о роли в них Пестеля. Он рассказывает о содержании «Русской Правды», планах цареубийства и установления Временного верховного правления. Идеи Пестеля названы «вздором» и «бредом», а сам южный руководитель — «человеком вредным». Свои же собственные намерения бывший диктатор характеризует так: «Я уверен был, что всегда могу его (Пестеля. — О. К.) остановить, — уверенность, которая меня теперь погубила».

Тогда же сведения о петербургской катастрофе достигают Тульчина. Однако планы Чернышева в этой связи никак не меняются. Из Линцов в армейский штаб вызван майор Лорер. Чернышев и Киселев допрашивают его, но майор «против всех предложенных ему вопросов сделал совершенное отрицание». Следует очная ставка Лорера с Майбородой; капитан «уличает» майора в принадлежности к заговору. Лорер пытается отрицать показания капитана, однако, увидев бесперспективность запирательства, просит время подумать.

«Возвратясь чрез несколько времени», Лорер объявляет, «что он действительно находится членом в тайном обществе и обязывается представить в особом изъяснении все то, что относительно сего общества и членов его доселе было ему известно». Судьба майора решена: сразу же после признания он арестован.

24 декабря, на одиннадцатый день после ареста, Чернышев и Киселев в Тульчине впервые допрашивают Пестеля. Столь позднюю дату первого допроса можно объяснить двояко. Во-первых, генералы долго искали, но так и не нашли «Русскую Правду». Во-вторых, Пестель был тяжело болен и, видимо, просто не мог отвечать на вопросы.

Полковник «запирается». «Я ни к какому тайному обществу не принадлежу и не принадлежал, ни о каком ничего не знаю и ни о каких членах ничего не ведаю. А следовательно, и не могу ничего объяснить, что относится до преднамерений, действий и соображений сего общества», — заявляет он.

25 декабря в главной квартире подробные показания о заговоре дает принятый в Южное общество Майбородой поручик Вятского полка Старосельский. Правда, Старосельский мало чем помогает следствию: основные сведения об обществе и его членах он узнал от Майбороды.

26 декабря в Тульчине арестован генерал-интендант Юшневский. Очевидно, что главнокомандующий не имеет больше возможности защищать его. И генерал-интендант получает приказ Витгенштейна «немедленно сдать должность… а также все дела и казенные суммы генерал-провиантмейстеру 2-й армии 7-го класса Трясцовскому, дав знать о том от себя и комиссиям провиантской и комиссариатской».

Из Тульчина в столицу уезжает Чернышев, увозя с собой арестованного майора Лорера.

27 декабря закованный в кандалы Пестель навсегда покидает главную квартиру: под конвоем жандарма и фельдъегеря Васильева его отправляют в Петербург. Председатель Директории увозит с собой склянку с ядом, купленную еще в 1813 году в Лейпциге. Впоследствии на допросе Пестель признается, что яд хотел «употребить» «для самого себя» — «на случай, что успею сохранить оный и такие бы встретились обстоятельства, перенесению коих я бы смерть предпочитал: то есть пытка или что-либо тому подобное».

В Тирасполе арестован князь Барятинский.

28 декабря из Тульчина в Петербург отправлен арестованный Николай Крюков.

29 декабря из Тульчина в столицу увозят Юшневского.

30 декабря прапорщик Ледоховский отправлен «для освидетельствования» и лечения в Каменец-Подольский военный госпиталь.

3 января Пестеля привозят в столицу. Следует беседа с царем, о содержании которой сведений практически не сохранилось, потом полковника отправляют в Петропавловскую крепость. Арестанта сопровождает бумага с царской резолюцией: «Пестеля поместить в Алексеевский равелин». В тюрьме производится полный личный досмотр узника, намного более серьезный, чем обыск в Тульчине. И через несколько часов комендант крепости сообщает Следственной комиссии, что «при полковнике Пестеле, прибывшем для содержания в крепости, найден яд».

На юге продолжаются аресты и обыски. В собственном имении — селении Яновке Чигиринского уезда — арестован Александр Поджио.

5 января уже прибывший в Петербург и назначенный членом Следственного комитета по делу декабристов Чернышев отправляет Киселеву «дружеское» послание. Из текста этого письма видно, что, несмотря на совместные действия по разгрому заговора, генерал-лейтенант по-прежнему подозревает Киселева в пособничестве заговорщикам. «В интересах» собственной службы начальника штаба Чернышев советует ему оставить мысль о покровительстве членам тайного общества: «Вы согласитесь, что всякий честный человек, обожающий своего государя, и добрый гражданин, а в особенности те, которые занимают важные посты, должны употребить все средства, находящиеся в их распоряжении, для открытия всех зачинщиков и соучастников этого гнусного заговора. Никакая личная симпатия, никакое внутреннее чувство не могут и не должны останавливать исполнение долга».

Чернышев «заклинает» Киселева «употребить наивоз-можную энергию» в деле исполнения «могущих последовать приказов».

7 января в Умани вернувшийся из отпуска командир 19-й пехотной дивизии генерал-лейтенант Корнилов арестовывает и отправляет в Петербург бригадного генерала Волконского.

14 января в Киеве арестован Василий Давыдов.

16 января в Каменец-Подольском военном госпитале прапорщик Ледоховский арестован.

Заговора декабристов больше не существует.

* * *

В связи с этой последовательностью событий возникает конечно же немало вопросов. Главный из них сформулировала замечательный советский историк, академик М. В. Нечкина. «Почему же арест Пестеля не явился поводом для восстания хотя бы одного Вятского полка?» — писала она. И добавляла, что полковник «мог бы попытаться дать приказ о начале восстания. Он не только предугадывал свой арест, но почти точно предвидел его дату. Он мог попытаться бежать из-под ареста — в условиях домашнего содержания в квартире дежурного генерала Байкова можно было сделать такую попытку». Поведение Пестеля в момент ареста казалось Нечкиной попросту предательским.

Возможно, если бы в декабре 1825 года Пестель отвечал только за себя, эта точка зрения была бы оправданной. Но он отвечал за весь заговор во 2-й армии: за тех, кто помогал ему готовить революционный поход на столицу, за тех, кому предстояло пойти за ним. Между тем в середине декабря шансов на победу у Пестеля уже не было; для осуществления своих планов полковнику не хватило всего двух недель.

Прежде всего, начавшиеся аресты уничтожили фактор внезапности — важнейший для успеха восстания. Высшее военное командование было оповещено о готовящемся перевороте, а значит, приняло меры для его предотвращения. Поручик Павел Бобрищев-Пушкин показывал на допросе, что после ареста Пестеля о «плане 1-го генваря» «единогласно» заговорил весь штаб 2-й армии.

Сам Пестель в глазах многих офицеров очень быстро превратился из могущественного командира полка, любимца главнокомандующего, в преступника. И если раньше, подчиняясь приказу о выступлении, офицеры могли просто не знать, что этот приказ с точки зрения властей незаконен, то после начавшихся арестов незаконность приказа была бы ясна всем. А это, в свою очередь, полностью уничтожало надежду на одномоментное выступление всей армии. Подготовленной к встрече мятежников наверняка оказалась бы и 1-я армия.

С другой стороны, поход армии на столицу был назначен на январь. На эту дату ориентировались те, кто собственно должен был его подготовить: адъютанты, квартирмейстеры, провиантские и интендантские чиновники. И вряд ли у них все было готово к восстанию за две недели до «1-го генваря».

Конечно, Пестель мог оказать сопротивление при аресте. Конечно, любимого командира не выдали бы его подчиненные, солдаты и офицеры Вятского полка. Восстание в полку дало бы Пестелю шанс сохранить честь заговорщика. Но при этом он становился инициатором бесполезного кровопролития, гражданской войны. О своих колебаниях накануне ареста Пестель откровенно рассказал на следствии: «Мне живо представлялась опасность наша и необходимость действовать, тогда воспламеняясь, и оказывал я готовность при необходимости обстоятельств начать возмущение и в сем смысле говорил. Но после того, обдумывая хладнокровнее, решался я лучше собою жертвовать, нежели междоусобие начать, как то и сделал, когда в главную квартиру вызван был». Это объяснение, видимо, следует признать исчерпывающим.

Глава 18 «УСПЕХ НАМ БЫЛ БЫ ПАГУБЕН ДЛЯ НАС И ДЛЯ РОССИИ»: ВОССТАНИЕ ЧЕРНИГОВСКОГО ПОЛКА

Советские историки (и в том числе академик Нечкина), размышлявшие о Южном обществе в последние месяцы его существования, противопоставляли «предательскому» поведению Пестеля поведение Сергея Муравьева-Апостола. В той же ситуации ареста подполковник повел себя по-другому: он начал восстание в Черниговском пехотном полку. Получалось, что таким образом Сергей Муравьев спас честь Южного общества; не случись восстания в полку, все действия заговорщиков свелись бы только лишь к безответственной болтовне.

Но документы свидетельствуют о другом: действия Васильковского руководителя погубили не только его самого и его единомышленников, но и многих совершенно ни в чем не повинных людей. События, происходившие под Киевом 29 декабря 1825 года — 3 января 1826 года, едва не спровоцировали в России вполне реальную гражданскую войну. В ходе этого восстания подполковник Муравьев-Апостол имел достаточно времени, чтобы понять правоту Пестеля, несколько лет удерживавшего его от подобных действий.

Черниговский полк, в котором служил Муравьев-Апостол, совсем не был похож на Вятский полк, полк Пестеля. Черниговским полком командовал 45-летний подполковник Густав Иванович Гебель. По происхождению Густав Гебель не был дворянином. «Из лекарских детей Белорусско-Могилевской губернии. Крестьян не имеет», — гласил его послужной список. Его отец, военный лекарь, выслужил потомственное дворянство; семейство Гебеля было очень бедным. Гебель воевал с 1805 года, был участником Отечественной войны и заграничных походов, кавалером многих орденов и золотой шпаги «За храбрость». Но несмотря на это по служебной лестнице он продвигался медленно: стал подполковником в 38 лет, а полк получил в 42 года. Его карьера была совсем не похожа на карьеру Пестеля, ставшего полковником и полковым командиром в 28 лет.

В отличие от Пестеля авторитетом для офицеров своего полка Густав Гебель не был. Воспоминания современников, записанные со слов офицеров-черниговцев, рисуют полкового командира человеком жестоким, грубым, «почти всегда пьяным». Отзывы эти во многом преувеличены, однако ясно одно: в полку его не уважали. Кроме того, сам Гебель очень боялся влияния и связей старшего после него офицера в полку — Сергея Муравьева-Апостола, командира 1-го батальона. Муравьев был равен ему по чину, хотя по возрасту был на 16 лет моложе. Конечно, незнатный полковой командир был не ровня командиру батальонному: потомку гетмана, аристократу, в прошлом — блестящему гвардейцу.

Правда, и подполковник Муравьев-Апостол безусловным лидером среди офицеров не стал.

Если в Вятском полку после ареста Пестеля был обнаружен только один действующий член тайного общества — майор Лорер, то из 37 офицеров-черниговцев восемь состояли в заговоре. Кроме самого Муравьева это были члены Общества соединенных славян капитан Андрей Фурман, штабс-капитан Вениамин Соловьев, поручики Анастасий Кузьмин, Василий Петин, Андрей Шахирев и Михаил Щепилло, а также Иван Сухинов — член Южного общества, близкий по мировоззрению к «славянам». Ни в одном полку 1-й и 2-й армий не было такого количества участников заговора. Естественно, что членство в одной тайной организации ломало отношения дисциплины и субординации.

Между заговорщиками-черниговцами существовали весьма серьезные разногласия. Взаимоотношения между Сергеем Муравьевым и младшими офицерами были похожи на взаимоотношения Муравьева с Пестелем. С той только разницей, что в данном случае самому подполковнику приходилось «унимать» и удерживать своих подчиненных от неразумных действий.

Один из самых «пламенных» заговорщиков, поручик Кузьмин, например, «не расслышавши на совещании одном, о чем толковали и спорили, и, думая, что решили поднять весь корпус на другой день, объявил об этом своей роте и вышел на линейку в лагере в походной амуниции». А на упреки в поспешности ответил: «Черт вас знает, о чем вы там толкуете понапрасну! Все толкуете, конституция, «Русская Правда» и прочие глупости, а ничего не делаете. Скорее дело начать бы, это лучше всех ваших конституций». Другой заговорщик, Иван Сухинов, сказал однажды Бестужеву-Рюмину, что «изрубит» его «в мелкие куски», если он и Муравьев-Апостол будут «располагать» им и его товарищами «по своему усмотрению». И при этом добавил, что «славяне» и сами могут «найти дорогу в Москву и Петербург».

И даже впоследствии, пройдя каторгу и ссылку, «славяне» не простили Муравьеву «медлительности». И в письмах, и в мемуарах они обвиняли его в «умеренности, в хладнокровии, в нелюбви пролития крови». По мнению «славян», муравьевская «умеренность» была простой «глупостью». И именно эта «глупость» помешала в 1826 году революционерам победить.

Кроме офицеров в Черниговском полку служили и солдаты-заговорщики. Правда, это были не простые солдаты, а бывшие офицеры, разжалованные в рядовые за различные дисциплинарные проступки. В полку таких солдат было трое: Дмитрий Грохольский, Игнатий Ракуза и Флегонт Башмаков.

Их разжалование в солдаты отнюдь не являлось следствием несправедливости или произволом властей. Преступление Флегонта Башмакова, разжалованного без лишения дворянства, состояло в растратах: будучи полковником и командиром артиллерийской роты, он присвоил «казенных, солдатских и других сумм всего 29 215 рублей 92 1/2 копейки ассигнациями и 11 рублей серебром». Игнатий Ракуза был разжалован из поручиков и ротных командиров Пензенского пехотного полка за то, что в пьяном виде «делал грубости» и оскорблял своего батальонного командира. Очень похожим было и преступление Дмитрия Грохольского, штабс-капитана и ротного командира Полтавского полка. «Дерзкие грубости» в адрес батальонного командира майора Дурново закончились в данном случае дракой между майором и штабс-капитаном, а также вставшими на сторону Грохольского двумя офицерами.

Попав в Черниговский полк, все трое разжалованных стали объектом пристального внимания как со стороны Сергея Муравьева-Апостола, так и со стороны офицеров-«славян». Батальонный командир старался завязать дружеские, доверительные отношения с нижними чинами, и прежде всего с бывшими офицерами. Бестужев-Рюмин рассказал на следствии, что, принимая разжалованных в тайное общество, офицеры объясняли им, «что это единственный способ возвратить потерянное». Разжалованных офицеров использовали в качестве своеобразных «передаточных звеньев» между офицерами-заговорщиками и солдатами. Самим офицерам было «неловко уговаривать нижних чинов», поэтому эта роль отводилась разжалованным. Они были гораздо ближе к солдатской массе, могли к тому же постоянно находиться в казармах, не вызывая подозрений. К концу 1825 года Грохольский, Ракуза и Башмаков уже были посвящены в тайну заговора — и горели желанием участвовать в «общем деле».

Обычные, не разжалованные из офицеров, солдаты-черниговцы в тайном обществе не состояли. Однако отсутствие субординации между офицерами полка пагубно влияло и на них. Так, весной 1825 года в 1-й армии разразился громкий скандал, завершившийся для его участников — рядовых Черниговского полка — военным судом. Несколько солдат за примерное поведение были переведены в гвардию. Однако по дороге в Петербург выяснилось, что, как сказано в приказе по армии, «назначения сего удостоены были люди дурной нравственности и с порочными наклонностями. Офицер, препровождавший команду, на первых переходах вынужден был употребить строгость, чтоб остановить буйство их и защитить обывателей от насилия; в продолжение пути опорочили они себя новыми дерзостями и наконец некоторые из них обнаружили явное ослушание против начальника команды». Иными словами, солдаты напились и стали грабить окрестные селения.

В результате вместо гвардейской службы главные виновники «буйства» были прогнаны сквозь строй и отправлены на каторгу. Подполковник Гебель получил «строгое замечание» в приказе, а несколько офицеров — ротные командиры взбунтовавшихся солдат — были арестованы на два месяца «с содержанием на гауптвахте».

Но Сергей Муравьев-Апостол, разрабатывая планы революционного выступления, ситуацию в полку в расчет не брал. Считая себя сильной личностью, способной вершить судьбы истории, он был убежден: для успешного начала восстания субординация не нужна, нужна только солдатская любовь к своему командиру. Солдаты действительно любили подполковника — но не так, как в Вятском полку любили своего полкового командира. Пестель был для солдат строгим, но справедливым начальником, Муравьев-Апостол же — «хорошим человеком». Батальонный командир часто разговаривал с солдатами «по душам», смягчал наложенные командиром полка телесные наказания. Кроме того, Муравьев-Апостол давал нижним чинам деньги — то, чего Пестель не делал никогда.

В ноябре 1825 года в Васильков из Тульчина прибыл поручик Николай Крюков с информацией о тревожных слухах в штабе 2-й армии. Крюков передал Муравьеву просьбу Пестеля переждать неопределенность и не начинать неподготовленное восстание. Однако Сергей Муравьев, демонстрируя свою готовность к немедленному выступлению, вывел Крюкова «пред какую-то команду и спросил: «Ребята! Пойдете за мной, куда ни захочу?» — «Куда угодно, ваше высокоблагородие». «Солдат он (Сергей Муравьев-Апостол. — О. К.) не приготовлял, он заранее был уверен в их преданности», — показывал на допросе Бестужев-Рюмин.

Собственно, эта уверенность и одушевляла Муравьева-Апостола тогда, когда с тем же Крюковым он передал Пестелю письмо, в котором сообщал, что ждать Васильковская управа не намерена и что сам он готов «действие начать, если общество открыто». Муравьев-Апостол не блефовал: ждать он действительно больше не собирался. После того как 13 декабря Пестель был арестован, Муравьев-Апостол мог начинать восстание, вообще ни на кого не оглядываясь.

* * *

24 декабря Сергей Муравьев-Апостол узнал от сенатского курьера о событиях на Сенатской площади. Узнал он о них на въезде в город Житомир. Здесь находился штаб 3-го пехотного корпуса 1-й армии, куда входил Черниговский полк. Поехал же Муравьев-Апостол в Житомир пока еще со вполне мирной целью: просить корпусное начальство дать отпуск Бестужеву-Рюмину. Подпоручику надо было съездить в Москву: там у него умерла мать, надо было побывать на ее могиле и встретиться с престарелым отцом. Кроме того, Бестужев-Рюмин надеялся побывать в Петербурге и разузнать о положении дел в Северном обществе.

Но известие о петербургском разгроме кардинальным образом изменило планы Муравьева-Апостола: он принял решение начинать собственное восстание. Матвей Муравьев-Апостол, сопровождавший брата в поездке, вспоминал впоследствии: «По приезде в Житомир брат поспешил явиться к корпусному командиру, который подтвердил слышанное от курьера. Об отпуске Бестужеву нечего было уже и хлопотать. Когда брат возвратился на квартиру, коляска была готова, и мы поехали обратно в Васильков».

Задумав восстание, Сергей Муравьев столкнулся, однако, с серьезными проблемами. Проблемами, которых он, судя по его словам и действиям в 1821–1825 годах, раньше просто не замечал.

Пестель много лет пытался внушить Муравьеву, что выступать без поддержки — гибельно. Воли и мужества нескольких заговорщиков для успеха восстания явно недостаточно. Муравьев, возражая Пестелю, говорил, что можно поднять мятеж и одним полком, а все воинские команды, которые будут посланы на усмирение этого полка, тут же будут становиться их союзниками. Теперь же, накануне решительных действий, Муравьев все же попытался добиться гарантий поддержки от членов своей управы.

К концу 1825 года Муравьеву-Апостолу казалось, что под его твердым контролем находятся два пехотных и один гусарский полк. В Черниговском полку служил сам Муравьев-Апостол. В заговоре состоял командир Полтавского полка Василий Тизенгаузен, в этом же полку служил Бестужев-Рюмин. Командиром Ахтырского гусарского полка, овеянного славой множества битв и одного из самых знаменитых в русской армии, был двоюродный брат Сергея Муравьева полковник Артамон Муравьев. Артамон Муравьев был активным заговорщиком, казалось, он был всецело предан «общему делу». На заседаниях он «произносил беспрестанно страшные клятвы — купить свободу своею кровью», постоянно вызывался на цареубийство, называл себя «террористом». Уговаривая колеблющихся не покидать общество, он «как безумный, вызывался на все; говорил, что все можно, лишь бы только быть решительну». Незадолго до смерти императора Александра I Артамон Муравьев решил поехать в Таганрог и убить императора. При этом он показал такую решительную готовность и нетерпение, что Сергею Муравьеву едва удалось уговорить его отложить акцию до того момента, когда тайное общество будет готово к действиям.

Верность и преданность командира ахтырцев были тем важнее, что командиром еще одного гусарского полка, Александрийского, был родной брат Артамона полковник Александр Муравьев. Кроме того, Васильковские заговорщики были уверены в поддержке своего «предприятия» 8-й артиллерийской бригадой 1-й армии. В этой бригаде служили большинство участников Общества соединенных славян.

Но, пытаясь поднять мятеж в этих частях, Муравьев-Апостол столкнулся с еще одной проблемой, которой раньше он значения не придавал — с проблемой связи. Из-за отсутствия связи сразу же пришлось расстаться с надеждами на помощь Полтавского полка. Во главе с полковником Тизенгаузеном полк был послан на строительные работы в город Бобруйск. Бобруйск был расположен далеко от Василькова, и послать туда было некого. Но все же надежда на остальные части оставалась — и подполковник Муравьев-Апостол перед восстанием попытался лично наладить с ними связь. После полтавцев наиболее надежными казались ахтырские гусары.

25 декабря, в отсутствие батальонного командира, в Черниговском полку прошла присяга новому императору Николаю I. Все роты были собраны в Василькове. Члены Общества соединенных славян испытали по этому поводу «бурный порыв нетерпения» и едва не подняли самостоятельное восстание. Правда, в итоге они все же сумели удержаться в рамках благоразумия — и решили дождаться возвращения Сергея Муравьева-Апостола.

Член Славянского общества Иван Горбачевский расскажет впоследствии со слов офицеров-черниговцев, что «рано поутру» 25 декабря штабс-капитан Соловьев и поручик Щепилло пришли к командиру полка с рапортом о прибытии их рот в штаб. «Когда они явились, подполковник Гебель спросил у них, между разговорами, знают ли они причину требования в штаб? Соловьев отвечал, что он слышал, будто бы присягать новому государю. Гебель сие подтвердил, прибавляя, что он боится, чтобы при сем случае не было переворота в России, — и при сих словах заплакал. Соловьев отвечал с улыбкой, что всякий переворот всегда бывает к лучшему и что даже желать должно. «Ох, боюсь», — сказал, закрыв руками лицо, Гебель, как будто предчувствуя то, что с ним случится. Соловьев начал шутить, Гебель — плакать, а Щепилло, который был характера вспыльчивого и нетерпеливого, ненавидел Гебеля за его дурные поступки, дрожал от злости, сердился и едва мог удерживать свою досаду». «Соловьев рассказывает, что из этого вышла пресмешная и оригинальная сцена», — добавляет Горбачевский.

Впрочем, присяга в полку прошла спокойно — если не считать того, что поручик Щепилло демонстративно отказался произносить слова торжественной клятвы. Сразу же после того, как присяга окончилась, роты были отпущены по своим квартирам. Однако вечером того же дня случилось чрезвычайное происшествие: в полк приехали жандармы с приказом арестовать Сергея Муравьева-Апостола и его брата Матвея. Явившись на квартиру подполковника, они застали там Бестужева-Рюмина, ожидавшего возвращения друга. В его присутствии был произведен обыск, бумаги братьев Муравьевых опечатаны. После обыска Гебель с жандармами отправился в погоню — исполнять приказ об аресте. Бестужев также отправился в путь — предупредить друга об опасности.

27 декабря Сергей Муравьев-Апостол нанес визит своему кузену Артамону Муравьеву. Вместе с братом Матвеем он появился в небольшом местечке Любаре, штаб-квартире ахтырцев.

Беседа с кузеном началась с обсуждения событий 14 декабря. «Они мне сообщали известия, слышанные ими, а я им дал газеты и получаемые мною приказы», — сообщит командир ахтырцев на следствии. Обострил ситуацию внезапный приезд в Любар Бестужева-Рюмина: он сообщил заговорщикам об обыске в Васильковской квартире Сергея Муравьева-Апостола. Первой мыслью будущего лидера мятежа было «отдаться в руки» разыскивавших его жандармов. Но мысль эта была сразу же оставлена. «Если доберусь до батальона, то живого не возьмут» — таким было окончательное решение руководителя Васильковской управы.

В тот же момент Артамон получил прямой приказ о начале восстания — и согласился этот приказ исполнить. Пытаясь установить экстренную связь со «славянами», Сергей Муравьев написал записку в 8-ю артиллерийскую бригаду, Артамон же должен был отправить ее по назначению. После этого братья Муравьевы-Апостолы и Бестужев-Рюмин уехали из Любара: надо было поднимать на восстание Черниговский полк. Наладить связь с другими частями они просто не успели.

Артамон Муравьев, однако, своего обещания не выполнил: ахтырские гусары остались на своих квартирах. Полковник давно служил в армии, участвовал в Отечественной войне и заграничных походах и после отъезда кузена быстро оценил обстановку в соответствии с реальными обстоятельствами. Он понял, что выводить конный полк «в пустоту», без заранее подготовленных мест стоянок, без запаса провианта для людей и лошадей значило обрекать этот полк на погибель. «Преступно для спасения своей кожи губить людей безвинных», — именно так Артамон впоследствии объяснял свои действия. Кроме того, полковник осознал, что неизбежный разгром восстания сделает троих его детей сиротами, а жену — вдовой.

Измена кузена означала для Сергея Муравьева-Апостола крах надежд не только на Ахтырский, но и на Александрийский гусарский полк. Артамон сжег записку к «славянам» — это значило, что 8-я артиллерийская бригада, в которой они служили, участие в восстании не примет. Бестужев-Рюмин, попытавшийся самостоятельно добраться к «славянам», вынужден был вернуться, опасаясь ареста. Запланированная Муравьевым-Апостолом военная революция превращалась в мятеж одного лишь Черниговского полка.

* * *

В ночь с 28 на 29 декабря мятеж начался. Причем начался трагически и во многом стихийно.

Возвращаясь из Любара в Васильков и пытаясь при этом уйти от погони, братья Муравьевы-Апостолы остановились на ночлег в деревне Трилесы, месте расположения 5-й мушкетерской роты Черниговского полка. Ротой командовал поручик Анастасий Кузьмин, храбрый, решительный и нетерпеливый заговорщик. Однако Кузьмина дома не было, он был в Василькове. Сергей Муравьев отправил к нему записку с просьбой срочно прибыть к роте.

Получив эту записку, Кузьмин тут же поехал к Муравьеву, взяв с собою других заговорщиков-«славян»: Вениамина Соловьева, Михаила Щепилло и Ивана Сухинова. Однако офицеры опоздали: в 4 часа утра в Трилесах появился подполковник Гебель в сопровождении жандармского поручика. Гебель объявил братьям Муравьевым-Апостолам приказ об аресте и выставил вокруг дома караул. Муравьевы-Апостолы подчинились. Но полковой командир по-прежнему боялся раздражать против себя командира батальонного: подполковник, используя свои связи, вполне мог впоследствии отомстить ему за негуманное обращение. Имея на руках предписание немедленно после ареста везти братьев в штаб армии, Гебель этого предписания не выполнил. Он решил дождаться утра и в ожидании рассвета принял приглашение Сергея Муравьева-Апостола «напиться чаю».

Через час в Трилесы приехал поручик Кузьмин в сопровождении своих друзей-заговорщиков. Офицеры задали арестованному батальонному командиру только один вопрос: что делать? «Избавить нас», — последовал ответ.

О том, что произошло после, сам Гебель рассказывал следующее: «Штабс-капитан барон Соловьев, поручики Кузьмин, Щепилло и Сухинов зачали спрашивать меня, за что Муравьевы арестуются, когда же я им объявил, что это знать, господа, не ваше дело, и я даже сам того не знаю, то из них Щепилло, закричав на меня: «ты, варвар, хочешь погубить Муравьева», схватил у караульных ружье и пробил мне грудь штыком, а остальные трое взялись также за ружья. Все четверо офицеры бросились колоть меня штыками, я же, обороняясь сколько было сил и возможности, выскочил из кухни на двор, но был настигнут ими и Муравьевыми». Оружие применил и Сергей Муравьев-Апостол: по показаниям Гебеля, батальонный командир нанес ему штыковую рану в живот. Данные медицинского освидетельствования Гебеля красноречивы: «При возмущении, учиненном Муравьевым, получил 14 штыковых ран, а именно: на голове 4 раны, во внутреннем углу глаза одна, на груди одна, на левом плече одна, на брюхе три раны, на спине 4 раны. Сверх того перелом в лучевой кости правой руки».

Гебель выжил и даже — с помощью верных солдат — сумел выбраться из Трилес. Однако после произошедшего выбора ни у Сергея Муравьева, ни у его офицеров больше не осталось: всем им за вооруженное нападение на командира грозила как минимум каторга. Собрав роту Кузьмина, подполковник провозгласил начало восстания.

Последствия этого избиения оказались весьма пагубными для дела восстания. Дисциплина в полку дала первый серьезный сбой: солдаты-черниговцы не помогали своим «любимым» офицерам избивать «нелюбимого» Гебеля, они безучастно и хладнокровно наблюдали офицерскую драку. В отсутствие Гебеля начальство над черниговцами официально принимал Сергей Муравьев — как старший офицер в полку. Но причину отсутствия полкового командира от солдат скрыть было невозможно, и следование приказам командира батальонного из обязательного превратилось в сугубо добровольное.

История с Гебелем не прошла даром и для самих участников избиения. Сергей Муравьев-Апостол, как и младшие офицеры, вовсе не был хладнокровным убийцей; видимо, все они действовали в состоянии некоего аффекта. Приехав через сутки в Васильков, руководитель мятежа хотел пойти и попросить у Гебеля прощения. Его отговорили, но, по словам мемуариста Ивана Горбачевского, «насильственное начало, ужасная и жестокая сцена с Гебелем сильно поразили его душу. Во все время похода он был задумчив и мрачен, действовал без обдуманного плана и как будто предавал себя и своих подчиненных на произвол судьбы». Вокруг дома полкового командира Муравьев распорядился поставить караул — чтобы оградить Гебеля от неожиданных визитов взбунтовавшихся солдат.

29 декабря. Трилесы. Придя в себя после ночных событий, Муравьев-Апостол начинает размышлять о том, что же делать дальше. В середине дня подполковник едет в соседнюю с Трилесами деревню Ковалевку — поднимать на восстание 2-ю гренадерскую роту полка.

По показаниям ротного командира поручика Петина, Муравьев «поил солдат водкою и говорил им: «Служите за Бога и веру для вольности». Василий Петин, ротный командир, был членом Общества соединенных славян. И хотя он к числу решительных заговорщиков никогда не относился, противиться действиям батальонного командира не стал. Рота соглашается пойти за подполковником.

Но 29 декабря был полковой праздник, день основания полка. Муравьев-Апостол остался на ночлег в Ковалевке: солдаты были пьяны, и необходимо было дать им время на законный отдых.

30 декабря Сергей Муравьев во главе уже двух восставших рот вошел в Васильков.

В Василькове Муравьев-Апостол столкнулся с еще одной проблемой, о которой его давно предупреждал Пестель — с проблемой финансового обеспечения будущего похода. Выяснилось, что командир полка успел спрятать полковую казну. В штабе остался только ящик с артельными деньгами — собственностью нижних чинов. Ящик был вскрыт, и там оказалось около 10 тысяч рублей ассигнациями плюс еще 17 рублей серебром. Естественно, на длительный поход этих денег хватить не могло, и пришлось немедленно изыскивать дополнительные средства.

Самым простым способом пополнения казны оказалась продажа полкового провианта. Муравьев-Апостол «приказал вытребовать из Васильковского провиантского магазина на январь месяц сего года провиант и продать оный». Кроме того, деньги постарались получить с местных коммерсантов, полковых поставщиков. Согласно показаниям одного из таких поставщиков, купца Аврума Лейба Эппельбойма, его силой привели к подполковнику, который «грозил ему, Авруму Лейбе, не шутить с ним». Присутствовавший при разговоре поручик Щепилло присовокупил, что поставщик «будет застрелен, если не даст денег». Перепуганный коммерсант деньги достал, одолжив их в местной питейной конторе. Сумма составила 250 рублей серебром (около тысячи рублей ассигнациями).

От тысячи до полутора тысяч рублей (по разным свидетельствам) принес Муравьеву прапорщик Александр Мозалевский, командир караула на Васильковской заставе. Деньги эти были отобраны у пытавшихся въехать в город двух жандармских офицеров. «Подъезжая к заставе, — показывал впоследствии один из жандармов, — остановлены были стоящим там караулом, который почти весь был в пьяном виде, и когда доложили о приезде нашем находившемуся тогда в карауле прапорщику Мозалевскому, то он, выскоча ко мне с азартом и бранью с заряженным пистолетом, угрожал мне смертию, ежели я осмелюсь противиться, приказал солдатам взять меня с саней, сказывая: «Он приехал погубить нашего Муравьева», ввели в караульню, посадив под арест, приказал и обыскивать; сам Мозалевский сорвал с меня сумку, в которой хранились казенные деньги и собственные мои 80 рублей, подорожная тетрадь на записку прогонов и все бумаги, у меня бывшие; и когда все сие выбрал из сумки, дал солдатам из оных денег 25 рублей, говоря: «Нате вам, ребята, на водку». Покудова Мозалевский разбирал сумку, солдаты обыскивали меня, нет ли еще где каких денег и бумаг, издеваясь надо мною самым обидным образом; при обыске меня солдатами я сказывал прапорщику Мозалевскому, за что поступают со мною так жестоко, но он начал мне более угрожать смертию, прикладывая мне к груди заряженный пистолет, говоря «сей час застрелю».

Через сутки после ареста жандармы были отпущены по личному приказу Сергея Муравьева. Однако денег им, естественно, не вернули. Когда же один из них попытался намекнуть об этом лидеру мятежников, утверждая, что они «не имеют способу, чтобы добраться до полку», «то Муравьев, вынимая заряженный пистолет, сказал: «Вот тебе способ, ежели ты более будешь говорить»; потом, вынимая ассигнацию 25 рублей, бросил на землю и уехал».

Трудно сказать, каким образом Муравьев-Апостол собирался тратить полученные деньги — мизерную сумму, если иметь в виду поход мятежного полка на столицы. Однако сама жизнь подсказала основную «статью расхода» — подкуп нижних чинов.

После истории с полковым командиром у Муравьева больше не было законных оснований для командования солдатами. Оставалось надеяться на их «доброе отношение» и на силу денег. Уже 29 декабря унтер-офицер Григорьев получил от своего батальонного командира 25 рублей за помощь в побеге из-под ареста. В последующие дни восстания и сам руководитель мятежа, и его офицеры активно раздавали деньги солдатам — в этом на следствии они сами неоднократно признавались. И если раньше, до восстания, раздача денег солдатам могла быть оправдана желанием облегчить их тяжелую жизнь, то теперь речь могла идти только о покупке их лояльности. Солдаты брали деньги очень охотно. Именно на эти цели ушли все «экспроприированные» у жандармов суммы.

И в глазах солдат Муравьев-Апостол быстро превратился из обличенного официальной властью командира в атамана разбойничьей шайки. Раньше его приказам они обязаны были подчиняться под угрозой наказания. Теперь же за исполнение приказа подполковник стал платить — а значит, этим приказам можно было и не подчиняться. В тот же день, 30 декабря, нижние чины уже настолько осмелели, что стали приходить на квартиру батальонного командира «в пьяном виде и в большом беспорядке». По свидетельству одного из случайно оказавшихся в Василькове офицеров, солдаты просили у Муравьева «позволения пограбить, но подполковник оное запретил».

В Василькове руководитель мятежа понял, что не знает, куда вести свое войско. На следствии Муравьев-Апостол покажет: «Из Василькова я мог действовать трояким образом: 1) идти на Киев, 2) идти на Белую Церковь, и 3) двинуться поспешнее к Житомиру». В Белой Церкви был расквартирован 17-й егерский полк, в котором служил член Южного общества подпоручик Александр Вадковский, родной брат Федора Вадковского. Вадковский приехал 30 декабря в Васильков, увиделся с Муравьевым и пообещал содействие. В Житомире же и около него служили многие члены Общества соединенных славян. Но логичнее всего представлялось движение на Киев — там находился штаб 4-го пехотного корпуса под командованием генерала Щербатова. Предстояло, опираясь на контакты уехавшего в отпуск Трубецкого, просить Щербатова о помощи. Но с корпусным командиром не было вообще никакой связи — и эту связь еще нужно было установить.

31 декабря выяснилось, что одна из черниговских рот, 1-я гренадерская, отказывается присоединиться к восставшим. Ротой командовал капитан Петр Козлов, который не состоял в заговоре. Кроме того, еще и полугода не прошло с тех пор, как капитан был освобожден с полковой гауптвахты. На гауптвахте же он отбывал двухмесячный арест за «буйное» поведение солдат своей роты, отправленных в гвардию.

Извлекая уроки из недавних событий, Козлов убедил своих солдат не присоединяться к Муравьеву. Батальонный командир, приехавший в расположение роты, пытался изменить ситуацию, уверяя нижних чинов, что «корпусного командира закололи, а дивизионного начальника заковали уже в кандалы» и что сам он официально назначен полковым командиром вместо Гебеля. Солдаты не слушали его. Муравьев пытался дать им деньги на водку — но нижние чины заявили: «Нам ваша водка не нужна». В итоге роту пришлось отпустить, и она в полном составе ушла в дивизионную квартиру. Это был новый удар по полковой дисциплине. Оказалось, что подполковнику можно вообще не подчиняться — и за это ничего не будет.

В тот же день был отдан приказ о выступлении мятежников из Василькова. Перед тем как вывести роты из города, Муравьев устроил на центральной городской площади молебен. По приказу руководителя восстания полковой священник (получивший перед этим от руководителя мятежа 200 рублей ассигнациями) прочел перед полком «Православный катехизис» — совместное сочинение самого Муравьева и его друга Бестужева-Рюмина.

С помощью «Православного катехизиса» — агитационного, документа, построенного на библейских цитатах, его авторы старались доказать солдатам, что цари «прокляты яко притеснители народа». «Итак, избрание царей противно воле Божией, яко един наш Царь должен быть Иисус Христос», — утверждалось в этом документе. Официальная церковь учила рядовых другому: император в России лицо священное, он повелевает народами «от имени» Бога, и любой офицер — командир лишь постольку, поскольку сам выполняет волю Бога и государя. «Нет власти не от Бога. Противящийся власти противится Божию установлению» — эти слова солдаты часто слышали в церкви. Споря с этим постулатом, авторы «Катехизиса» вопрошали: «Какое правление сходно с законом Божьим?» И сами же на этот вопрос отвечали: «Такое, где нет царей».

Главная задача «Катехизиса» состояла в том, чтобы сломать укоренившуюся в солдатском сознании устойчивую вертикаль Бог — царь — офицер, убрать из нее второй элемент. Выполнив ее, заговорщики смогли бы обосновать свое право на власть в отсутствие царя. А значит, дисциплину в полку можно было хотя бы попытаться сохранить.

Но цели своей «Православный катехизис» не достиг, 200 рублей, отданных священнику, не окупили себя. «Когда читали солдатам «Катехизис», я слышал, но содержания оного не упомню. Нижние чины едва ли могли слышать читанное», — показывал на следствии разжалованный из офицеров Игнатий Ракуза. По показанию же случайного свидетеля момента, «один из нижних чинов спрашивал у него, кому они присягают, но видя, что нижний чин пьян, он удалился, а солдат, ходя, кричал: «теперь вольность». Официально объявленную «вольность» нижние чины поняли по-своему — как позволение безнаказанно грабить окрестные селения.

Осознав неудачу «Катехизиса», Муравьев, по его собственным словам, «решился действовать во имя великого князя Константина Павловича». Когда сразу после чтения «Катехизиса» в Васильков приехал 19-летний Ипполит Муравьев-Апостол, прапорщик Свиты и младший брат лидера мятежа, его представили солдатам в качестве курьера цесаревича, привезшего приказ «чтобы Муравьев прибыл с полком в Варшаву». Восстанавливая таким образом вертикаль Бог — царь — офицер, заговорщики в последний раз пытались доказать свое законное право командовать солдатами. Мятеж обретал высокий государственный смысл — защиту интересов «законного» государя путем свержения государя «незаконного».

Однако время было упущено, авторитет Константина не помог. Гражданские власти Василькова сообщали по начальству: «И как при сем случае солдатам дана была вольность, то оные на квартирах требовали вооруженною рукою необыкновенного продовольствия, сопряженного с грабительством хозяйственных вещей, водку же и съестные припасы брали без всякого платежа, с крайнею обидою для жителей». Ситуация стала стремительно сдвигаться в сторону стихийного, неуправляемого сценария.

Тогда же, 31 декабря, Муравьев-Апостол отправил в Киев доверенного офицера, прапорщика Мозалевского. У Мозалевского, переодетого в штатскую одежду, был приказ: постараться поднять киевский гарнизон в помощь мятежникам. Предстояло найти в Киеве двух офицеров, полковника Ренненкампфа и майора Крупеникова, которые, по не вполне достоверным сведениям Муравьева-Апостола, могли быть связаны с Щербатовым. В Киеве Мозалевскому предстояло заняться и политической пропагандой: разбросать на улицах экземпляры «Православного катехизиса».

Двадцатилетний прапорщик Александр Мозалевский был одной из самых светлых личностей южного восстания. Не состоя в тайном обществе, он играл важную роль в событиях и оказался мужественным и лично преданным Муравьеву человеком. Он, в отличие от многих других участников восстания, молчал на следствии; за свою верность Муравьеву был приговорен военным судом к вечной каторге; по этапу, вместе с уголовниками, прошел с Украины до сибирских рудников. Но, несмотря на все благородство прапорщика, его миссия в принципе не могла увенчаться успехом. Он никогда не служил в Киеве, не знал города. Не знал он и тех людей, к которым предстояло адресоваться, — и, соответственно, не сумел разыскать их.

Мозалевский успел только разбросать на улицах «Православный катехизис», когда в город пришла весть о восстании в Василькове. Местные гражданские власти объявили тревогу, закрыли выезды и въезды в город и принялись задерживать всех подозрительных. Мозалевский пытался скрыться и вернуться к восставшему полку, но был арестован.

После ареста, выяснив его личность, прапорщика отвели на допрос к князю Щербатову. И Мозалевский на всю жизнь запомнил слова, которые сказал ему тогда корпусный командир: «Вы начали действовать слишком рано. Я знаю лично С. И. Муравьева, уважаю его и жалею от искреннего сердца, что такой человек должен погибнуть вместе с теми, которые участвовали в его бесполезном предприятии. Очень жалко вас: вы молодой человек и должны также погибнуть». После этих слов генерал, прошедший не одну войну и много повидавший на своем веку, заплакал. Несмотря на прямой приказ из штаба армии, Щербатов отказался двинуть свои войска против мятежников — и это единственное, что он смог сделать для Муравьева.

Вечером 31 декабря, когда прапорщик Мозалевский уже сидел в камере киевской тюрьмы, восставшие роты вышли из Василькова и направились в город Брусилов, где Муравьев хотел дождаться ответа от Щербатова. Однако до Брусилова они не дошли: на пути восставших оказалось большое и богатое селение Мотовиловка, владение местного помещика-поляка Иосифа Руликовского. В Мотовиловке Муравьев приказал остановиться: приближался Новый год.

* * *

1 января нового, 1826 года восставшие провели в Мотовиловке. И дневка эта показала: Черниговский полк как боевая единица больше не существует.

Летом 1827 года, ровно через год после казни Сергея Муравьева-Апостола, в Василькове началось новое следствие, проведенное местными — гражданскими и военными — властями. Речь шла «об убытках, нанесенных жителям возмущением Черниговского полка». Из ведомостей, которые были составлены в ходе этого расследования, видно, что больше всего «убытков» понесли торговцы спиртными напитками.

Хозяин трактира Иось Бродский заявлял, например, об украденных у него «водки 360 ведер». Нашлись свидетели, подтвердившие, что «водки и прочих питий действительно в указанном количестве вышло потому, что солдаты не столько оных выпили, сколько разлили на пол, — ибо в тех местах, где брали питья, были облиты оными». Подсчитывали количество выпитого солдатами Мотовиловская и Белоцерковская экономии, Васильковский питейный откуп, Устимовский, Ковалевский, Пологовский, Мытницкий, Сидорианский питейные дома. Практически у каждого второго из поименованных в ведомостях местных евреев после ухода полка не оказалось в хозяйстве одного-двух ведер водки.

После того как «в шести шинках была выпита водка», многие из солдат просто потеряли контроль над собственными действиями. По свидетельству хозяина Мотовиловки Иосифа Руликовского, восставшие «напали на хату крестьянина, хорошего хозяина, и, войдя в хату, нашли там только что умершего старика Зинченка, который окончил свою жизнь, имея более ста лет. По деревенскому обычаю, покойник лежал на скамье, одетый в белую рубашку и покрытый новым полотенцем. Солдаты спьяна издевались над телом старика, — а был он малого роста и сухопарый. Всю его одежду забрали, да еще, схвативши мертвое тело, тащили его танцевать».

Естественными спутниками пьянства стали грабежи. Грабежам подвергались прежде всего местные евреи: ведомости об «убытках» подали мещане Гершка Козыр, Хайом Ровенский, Йошка Ратманнский, Аврум Витянский, Дувид Бейлис, Аврум Лейба Мазур, Хаим Менис, Овсей Гершка, Гдаль Сайзберг, Аврум Лейба Эппельбойм, Янкель Смоляр, Мошка Бильский, Зельман Герзон, Дудя Кимельфельд, Рувин Шутин, Гершка Троцкий, Аврум Белопольский и многие другие. Еврей же Абель Солодов, подавая список убытков, присовокупил к нему: «Содрано с жидовки половину наушниц с жемчугом и золотом» на 40 рублей ассигнациями.

Однако грабежу подвергались не только питейные дома, не только евреи-арендаторы, но и обыкновенные крестьяне, те, кого, по революционной логике вещей, восставшие солдаты призваны были защищать. У «вдовы Дорошихи», например, украли «кожух старый», оцененный в 4 рубля ассигнациями, на такую же сумму понес убытков житель Василькова Степан Терновой. Солдаты Юрий Ян, Исай Жилкин и Михаил Степанов обвинялись в том, что «в селе Мотовиловке отбили у крестьянина камору и забрали вещей на 21 рубль». Некоторые из этих вещей потом были найдены у них после усмирения восстания, а некоторые оказались «на дворе под артельными повозками спрятанные». В списках «заграбленных» вещей — бесконечные сапоги, шапки, платки, холст, скатерти, юбки, рубахи, наволочки, чулки, иконы. Ведомости об убытках подали крестьяне Савва Зинченко, Ефим Костенко, Степан Тищенко, Иван Кузьменко, Осип Сулименко, Павел Нестеренко и многие другие.

Иосиф Руликовский утверждает, что грабежом мелких хозяйственных вещей черниговские солдаты не ограничивались. Он приводит в своих «Записках» факты разбоя, избиений, изнасилований. «Какая-то пани в пароконных санях с кучером ехала в Киев на контракты. По пути увидела она издалека войско. Не зная хорошо местности, она против Большой Салтановки свернула вправо, к так называемому Бибикову Яру, чтобы там спрятаться, и застряла в снежном сугробе. Роты, проходившие под командой офицеров, прошли мимо, ее не трогая, но мародеры, что следовали за ротами, увидели ее, напали, сделали ей немало неприятностей и забрали деньги».

«Вдруг вбежала в испуге жившая далеко на фольварке жена эконома с ребенком на руках. Спасаясь от солдатской настойчивости и защищая себя ребенком, она получила легкую рану тесаком». «Когда во время следствия солдаты сами признались, что две еврейки были принуждены уступить их насилию, тогда через нижний суд требовали подтверждения этого от потерпевших. Но евреи не признались, что это так было, потому что их закон требует, чтобы в таких случаях мужья давали развод своим женам».

Несмотря на тщательное расследование, установить всех виновников грабежей и разбоев так и не удалось. Жители не могли на следствии подробно описать тех, кто нападал на них, «по той причине, что некоторые поудалялись в то время из домов, а некоторые, хотя и были в домах, но оных, как набегавших… по десяти и двадцати человек вдруг с заряженными ружьями и примкнутыми штыками при угрожении стрелять и колоть, от испугу заметить не могли».

Уважения солдат к командирам больше не было. Нижние чины «силой забирали все, что было приготовлено для офицеров и унтер-офицеров, приговаривая: «Офицер не умрет с голоду, а где поживиться без денег бедному солдату!». По свидетельству Руликовского, только через два часа после приказа о выступлении из Мотовиловки с большим трудом удалось построить мятежные роты.

И лидер восстания должен был с этим смириться, потому что попал в полную и безусловную зависимость от нижних чинов.

«Проходя Ковалевкой, солдаты припомнили, что благодаря местному еврею-арендатору они были наказаны, так как причинили ему какую-то обиду. Поэтому, остановившись на короткое время, они сильно побили арендатора за то, что он на них когда-то пожаловался. Хотя это стало известно Муравьеву, он должен был им потакать, чтобы не утратить привязанность солдат, и двинулся дальше, как будто ничего не знал», — вспоминает Руликовский. «Он (Муравьев-Апостол. — О. К.) не мог повелевать своими движениями, ибо власть, не основанная на законах, не дает продолжительной и постоянной силы над людьми», — именно в этом видел основную причину поражения мятежа военный историк Михайловский-Данилевский.

2 января Муравьев с трудом вывел своих солдат из разграбленной Мотовиловки, многие из них были пьяны и едва держались на ногах. В полку началось массовое дезертирство: уходили не только нижние чины, но и офицеры; остались только те, кто начинал восстание и кому, собственно, все равно нечего было терять.

Движение к Киеву уже не имело смысла. «Не имея никаких известий о Мозалевском и заключив из сего, что он взят или в Киеве, куда, следственно, мне идти не надобно, или в Брусилове, где, стало быть, уже предварены о моем движении, я решился двинуться на Белую Церковь, где предполагал, что меня не ожидают, и где надеялся не встретить артиллерии», — показывал Муравьев-Апостол на следствии. 17-й егерский полк был последней надеждой Муравьева. Но за 15 верст до Белой Церкви, в селении Пологи, выяснилось, что ненадежный полк выведен из опасного района и заменен верными правительству частями. Обещавший же поддержку подпоручик Вадковский давно был арестован.

Ночь со 2 на 3 января полк провел в селении Пологи. Посланный в Белую Церковь осведомитель сообщил, что занявшие местечко правительственные войска усилены артиллерией. «Не имев уже никакой цели идти в Белую Церковь, — показывал Сергей Муравьев, — я решился поворотить на Трилесы и стараться приблизиться к «славянам». Через Трилесы шла дорога на Житомир. Однако до Житомира мятежникам тоже дойти не удалось.

* * *

3 января черниговцы были разгромлены. Общая схема движения муравьевских рот напоминает перевернутую на бок цифру 8: восстание захлебнулось около деревни Трилесы, в том же самом месте, где и началось. Муравьев был окружен: генерал Рот вывел против мятежников практически все войска корпуса, разделив их на крупные отряды. Под Трилесами полк натолкнулся на один из таких отрядов, состоявший из нескольких гусарских эскадронов и артиллерийской батареи. Командовал отрядом генерал-майор Федор Гейсмар.

Позже мемуаристы и исследователи будут недоумевать: предупрежденный разведкой о появлении правительственных войск, Сергей Муравьев не захотел попытаться обойти их деревнями и, несмотря на уговоры младших офицеров, повел солдат степью — в результате полк был расстрелян картечью в упор. Подполковник Муравьев-Апостол, получивший высшее военное образование, был опытным боевым офицером. Он прошел Отечественную войну и заграничные походы, был награжден тремя боевыми орденами и золотой шпагой «За храбрость». Историки удивлялись: почему же он не сумел решить элементарной тактической задачи? Особое недоумение вызывал последний приказ Муравьева: не стрелять в противника.

Однако учитывая ход восстания, нельзя не увидеть в действиях подполковника вполне определенной логики. Выведя полк под правительственные пушки и запретив сопротивление, Муравьев-Апостол единственным оставшимся ему способом прекращал бунт и погром, с которыми он не смог справиться. Не оставляя при этом и себе лично шанса на спасение. Находившийся в момент расстрела восставших впереди полковой колонны, он — очевидно, первым же карточным выстрелом — был ранен в голову, тяжело контужен и чудом избежал смерти.

Согласно материалам следствия, «раненный в голову картечью, Сергей Муравьев схватил было брошенное знамя, но, заметив приближение к себе гусарского унтер-офицера, бросился к своей лошади, которую держал под уздцы пехотинец. Последний, вонзив штык в брюхо лошади, проговорил: «Вы нам наварили каши, кушайте с нами».

Фамилия рядового была Буланов, он числился в 1-й мушкетерской роте. Позже Николай I распорядился простить его «за бытность в числе бунтовщиков» и перевести в другой полк. Ударил же он штыком лошадь командира, решив, что тот хочет ускакать, скрыться от ответственности. «Нет, ваше высокоблагородие, и так мы заведены вами в несчастие» — так передает его слова другой источник.

Когда в 1823 году интервенция разгромила испанскую революцию, Риего выдали карателям простые испанские крестьяне-свинопасы. Этот факт из недавней истории Сергей Муравьев-Апостол очень хорошо знал. И, наверное, не удивился тому, что солдаты-черниговцы, поняв, что дело проиграно, сами «захватили» его и сдали правительственному отряду. Комментируя покорность руководителя мятежа в эту роковую минуту, подпоручик Бестужев-Рюмин скажет на допросе: «Муравьев предпочел лучше пожертвовать собой, чем начать междоусобную войну».

Но эта истина пришла к подполковнику слишком поздно: картечным выстрелом был убит поручик Щепилло, увидев разгром полка и тяжелое ранение брата, застрелился 19-летний Ипполит Муравьев-Апостол. Через несколько часов после разгрома покончил с собою поручик Кузьмин. Жертвами муравьевского честолюбия стали солдаты, погибшие на поле боя, ушедшие в Сибирь на вечную каторгу, насмерть запоротые по приговору военного суда. А также совершенно ни в чем не виноватые крестьяне, жители Василькова и окрестных деревень. «Самый успех нам был бы пагубен для нас и для России», — признает потом Бестужев-Рюмин.

* * *

Мятежники были разбиты, но шок, вызванный восстанием, у местных жителей прошел нескоро. По Васильковскому уезду стали распространяться слухи о грядущих погромах. Слухи эти радостно поддерживали те, кого воодушевили «подвиги» черниговских солдат. Выдержки из следственных дел той поры весьма красноречивы: «Мешанин Василий Птовиченко, будучи пьяным, говорил, что будут выпускать из тюрем арестантов и будем резать шляхту, евреев и другого звания людей, и тогда, очистивши таким образом места, государь император будет короноваться». «Шляхтич Андреевский будто бы сказал еврейке Хайме, что зарежет ее; крестьянин Кондашевский заметил на это: «Худая до мяса, надобно искать пожирнее», а Роман Пахолка (крестьянин) прибавил: «надобно два дня ножи точить, а потом резать». Крестьянин Медведенко «пьяный в шинке просил 4 рядовых поднять восстание наподобие Черниговского полка и говорил: «уже час било чертовых жидов и ляхов резать», а солдаты на это отвечали: «на это нет повеления».

«Священник Григорий Левицкий говорил, что во время наступаемых светлых праздников первого дня ночью, когда дочитают Христа, резать будут ляхов и жидов». «Когда об этом только и говорили, то ясно, что крестьяне, православное духовенство, а также так называемые поповичи для большего устрашения распространяли басни и пугали уже назначенными сроками общего призыва к резне. Такими днями должны были явиться: Сорок мучеников, Благовещение, Верба, Пасха и Фомина неделя. Когда же они, один за другим, проходили, то это еще не уменьшало общей тревоги».

«Такие-то и им подобные события и происшествия нагнали панический ужас на жителей: шляхту, ксендзов и евреев, которые припомнили ту страшную уманскую резню, что произошла в 1768 году. По этой причине много богатых панов выхлопотало себе воинскую охрану. Иные обеспечили себя ночной охраной. Другие, которые имели много денег, вооружили своих дворовых людей», — вспоминал Иосиф Руликовский, владелец Мотовиловки.

Мемуарист недаром упомянул события печально знаменитой «уманской резни» — «Колиивщины», когда восставшие крестьяне во главе с сотником Гонтой и запорожским казаком Железняком громили помещичьи усадьбы и убивали «панов, ляхов и жидов». Через три месяца после разгрома черниговцев в уезде появился некий «солдат Днепровского полка Алексей Семенов», который, сколотив шайку в полторы сотни человек, назвался «штаб-офицером по секрету и в чужом одеянии, поставленным от государя императора арестовывать помещиков и объявлять крестьянам свободу от повинностей», и несколько недель безнаказанно предавался грабежу.

В сознании обывателей основным источником опасности еще долго оставались мятежные солдаты — те, которым якобы удалось скрыться с поля боя и избежать ответственности. Не удивительно поэтому, что дивизионный командир черниговцев, объезжая Васильковский уезд, в одной из деревень был встречен «толпою крестьян с палками, которые… бежали к нему навстречу, крича: «Рабуси[4] черниговцы», и он был вынужден поворотить назад и как наиспешайше выехать из деревни».

Глава 19 «Я НЕ БЫЛ ТАКИМ, КАКИМ МЕНЯ ПРЕДСТАВИЛИ»: ПЕСТЕЛЬ НА СЛЕДСТВИИ

3 января 1826 года Пестель был заключен в «Секретный дом» Алексеевского равелина Петропавловской крепости, в 13-й «нумер». Это было самое страшное место заключения, «тюрьма в тюрьме». Туда определяли только самых важных подследственных, тех, чья вина была очевидной: несколько дней спустя соседнюю камеру займет подполковник Муравьев-Апостол.

«Тот, кто не испытал в России крепостного заключения, — писал впоследствии Николай Басаргин, — не может вообразить того мрачного, безнадежного чувства, того нравственного упадка духом, скажу более, даже отчаяния, которое не постепенно, а вдруг овладевает человеком, переступившим порог каземата. Все его отношения с миром прерваны, все связи разорваны. Он остается один перед самодержавной, неограниченной властью, на него негодующей, которая может делать с ним все, что хочет, сначала подвергать его всем лишениям, а потом даже забыть о нем, и ниоткуда никакой помощи, ниоткуда даже звука в его пользу. Спереди ожидает его постепенное нравственное и физическое изнурение; он расстается со всякой надеждой на будущее, ему представляется ежеминутно, что он погребен заживо, со всеми ужасами этого положения».

Существует расхожее мнение о том, что тюрьма сломала декабристов, что участники тайных обществ были необычайно откровенны со своими следователями, с легкостью предавали своих друзей. Историк Петр Щеголев еще в начале XX века утверждал: «Привлеченные к следствию заговорщики, от прапорщика до генерала, не проявили никакой стойкости и с удивительной безудержностью спешили поведать своим судьям все тайные действия, все слова, все мысли, даже самые сокровенные; спешили назвать возможно больше имен, хорошо зная, что всякое указание влечет за собой арест; не останавливались даже перед наветами и оговорами своих товарищей и раскаивались, раскаивались без конца». К «раскаявшимся» традиционно причисляется и Пестель: «отец» советской исторической науки Михаил Покровский, анализируя его показания, говорил о том, что южный лидер, в сущности, не был революционером — потому что на следствии «вел себя не как революционер».

* * *

Мнение историков в данном случае совершенно несправедливо. Откровенность декабристов на следствии — историографический миф. Некоторые из арестованных на следствии вообще молчали. Другие, и таких было большинство, пытались найти для себя соответствующую обстоятельствам линию поведения. С одной стороны, они не хотели лишний раз вызывать на себя гнев монарха и следователей. С другой — старались сохранить лицо, не запятнать свою честь. С большим или меньшим успехом у них это получалось.

Самыми молчаливыми из соратников Пестеля оказались на следствии молодые офицеры-квартирмейстеры 2-й армии. Почти ничего конкретного о их конспиративной деятельности следователи от них так и не узнали. Особо скупым на показания был поручик Николай Крюков. В журнале Следственной комиссии записано, что, «несмотря на явные против него улики», Крюков «не только от всего отказывался, но еще в выражениях употреблял дерзость, даже тоном некоторого презрения». Только впоследствии, путем очных ставок, у Крюкова удалось вырвать признание в принадлежности к заговору.

Молчал на следствии и Нестор Ледоховский. При аресте у него отобрали адресованную Пестелю небольшую записку. В центре этой записки — проект надгробного памятника, который, по мысли прапорщика, должен был быть установлен на его могиле. По краям — размышления о чести, о бесчестии, о дружбе, о жизни и смерти. «Я был шалун, повеса, но никогда не делал подлостей», «может быть, я недостоин Пестеля считать другом, но любить его никто не в силах мне запретить», «лишить офицера чина — не есть лишить его чести, но сказать офицеру, что он подлец — есть лишить его чести навсегда», — писал прапорщик.

Юшневский на следствии не молчал. Осторожный, сдержанный, опытный, не привыкший рисковать человек, он не отказывался отвечать на вопросы. Но, ссылаясь на плохую память, своими показаниями он ничем следствию не помог. Например, когда ему предъявили показания нескольких участников заговора о том, что Южным обществом и им лично цареубийство было принято как «способ действий», он отвечал лаконично: «Подтверждаю, но не могу припомнить». На прямой же вопрос о «плане 1-го генваря» Юшневский отозвался полным неведением. «Впрочем, — добавил он в ответе на этот вопрос, — единогласное показание стольких лиц одного со мною общества наконец рождает во мне недоверчивость к слабой моей памяти и заставляет думать, что я забываю действительно мне сказанное».

И при этом генерал-интендант вдруг «припоминает» любопытную деталь из своей биографии до вступления в заговор: пишет, что был определен в Коллегию иностранных дел «5-го генваря 1805 года». Вряд ли кто-нибудь из других подследственных с такой точностью помнил даты собственного послужного списка.

Сергей Волконский на допросах удачно играл роль тупого солдафона. «Сергей Волконский набитый дурак, таким нам всем давно известный, лжец и подлец в полном смысле, и здесь таким же себя показал. Не отвечая ни на что, стоял как одурелый, он собой представлял самый отвратительный образец неблагодарного злодея и глупейшего человека» — так характеризовал генерала император.

Внешне князь на следствии вел себя вполне откровенно. «Представить имею честь чистосердечные и без всякого затмения истины сделанные мною ответы», «готов на всякие пополнительные сведения и желал бы оградить себя от нарекания в запирательстве и заслужить доверия о моих показаниях, желая тем оказать чувство меры моей вины» — такими или подобными словами начинаются большинство ответов Волконского на письменные вопросы следствия. Но многие его показания — это искусно замаскированная под «откровенность» издевка над Следственной комиссией.

Так, на одном из первых допросов у Волконского как у сопредседателя Каменской управы спросили о природе надежд заговорщиков на военные поселения, якобы подготовленные к революционному выступлению. На этот вопрос генерал дал следующий ответ: «Из сих запросных пунктов узнаю я, что я был один из управляющих Каменской отдельной управы».

Спросили у Волконского и о том, удалось ли ему обнаружить на Кавказе тайное общество. В ответ он отвечал, в частности, что с Кавказа вывез составленную Якубовичем «карту объяснений на одном листе Кавказского и Закубан-ского края, с означением старой и новой линии и с краткой ведомостью о всех народах, в оном крае обитающих», а также «общую карту» Грузии с «некоторыми топографическими поправками». Из ответа на этот же вопрос следствие узнало, что «на французском диалекте» князь «собственно же ручно (sic!)» написал «некоторые замечания на счет Кавказского края и мысли о лучшем способе к приведению в образованность сих народов».

Следователи интересовались: «В чем заключались главные черты конституции под именем «Русской Правды», написанной Пестелем?» На это князь без тени сомнения отвечал, что «сочинение под именем «Русской Правды» не было ему «никогда сообщаемо, ни письменно, для сохранения или передачи, ни чтением или изустным объяснением», «не имею сведение ни о смысле сочинения «Русской Правды» — ни кто сочинитель оной».

Следователи удивились и не поверили князю: они располагали множеством показаний о дружбе и общности мыслей Пестеля и Волконского. Князю пришлось отвечать по существу. В его изложении идеи «Русской Правды» выглядели следующим образом: «Главные черты оных были, чтоб при начатии революции вооруженною силою, в Петербурге и Южною управою в одно время, начать тем, что в столице учредить временное правление и обнародовать отречение высочайших особ от престола, созвании представителей для определения о роде правления, и, наконец, как теперь, так и впоследствии, чтоб разговорами и влиянием членов общества объяснять, что лучший образец правления — Соединенные Американские Штаты, с тою отменою, чтобы и частное управление было одинаковое по областям, а не разделялось бы на различные роды по провинциям. Ежели в вышеозначенных мною пояснений заключалось то, что известно было комитету под сочинением «Русской Правды», то о том я был известен; но как я полагал, что сие сочинение заключало в себе полный свод в подробности того, что означалось в вопросных пунктах, т. е. Конституцией наименованной «Русской Правды», я вправе был утверждать, что сие сочинение мне неизвестно».

Естественно, что это изложение имело мало общего с «Русской Правдой». Пестель, в частности, вовсе не собирался после победы революции созывать никаких «представителей для определения о роде правления», не собирался придавать постреволюционной России форму правления, подобную Североамериканским Штатам.

Все эти многословные показания, написанные к тому же с огромным количеством орфографических ошибок, производили на следователей тяжелое впечатление. Князя пытались взять «на испуг»: 27 января ему была объявлена «высочайшая резолюция, что ежели он в ответах своих не покажет истинную и полную правду, то будет закован». Очевидно, предвидя, что боевой генерал может и не испугаться кандалов, следствие давило на него и другим способом — через многочисленных родственников князя.

Ни угроза кандалов, ни просьбы родственников не заставили князя изменить линию поведения. На последующие вопросные пункты он снова отвечал многословно, невнятно, неграмотно — и не вполне о том, о чем его спрашивали. Но ни написанные Волконским до 1826 года документы, ни его сибирские письма, ни мемуары впечатления бездарной графомании не производят. Современникам, знавшим Волконского, он запомнился как человек ясного ума и хорошей памяти.

Спокойно и мужественно вел себя на следствии Сергей Муравьев-Апостол. Прежде чем отправить подполковника в Петербург, его две недели допрашивало начальство 1-й армии. Армейские и корпусные командиры были еще очень сильно раздражены недавними событиями, не понимали их масштаба, опасались, что мятеж может вспыхнуть и в других частях. Кроме того, они не могли не предчувствовать, что за события в Черниговском полку император спросит и с них тоже. Естественно, что допросы проходили в грубой, оскорбительной форме; обращение с раненым арестантом вызывало у невольных свидетелей негодование. В предписании о порядке конвоирования Муравьева в столицу не было разрешено снимать с узника цепи даже во время отдыха; во избежание самоубийства ему в руки строго запрещалось давать нож или вилку; пищу предписывалось мелко резать и подавать уже в таком виде. И даже «справлять нужду» арестант должен был в присутствии вооруженного часового.

С самого начала следствия всем, и прежде всего самому Муравьеву-Апостолу, было понятно: его, руководителя военного мятежа, в живых не оставят. Офицер, возглавивший военный бунт и допустивший превращение своей команды в толпу пьяных грабителей, командир, подкупавший подчиненных и пытавшийся ложью повести их за собой, по любым — и юридическим, и моральным — законам того времени был безусловно достоин смерти. Оправдываться и раскаиваться в данном случае было совершенно бесполезно. Васильковский руководитель оправдываться и не пытался.

Лейтмотив его показаний и на юге, и в Петербурге — осознание моральной ответственности за неудачное восстание. Он утверждал, что «все возмущение Черниговского полка было им одним сделано», что «раскаивается только в том, что вовлек других, особенно нижних чинов, в бедствие, но намерение свое продолжает почитать благим и чистым, в чем один Бог его судить может, и что составляет единственное его утешение в теперешнем положении». По мнению членов петербургской Следственной комиссии, подполковник «вообще более оказал искренности в собственных своих показаниях, нежели в подтверждении прочих, и, очевидно, принимал на себя все то, в чем его обвиняют другие, не желая оправдаться опровержением их показаний».

* * *

Пестелю на следствии было труднее, чем многим другим его сподвижникам. Ситуация, в которую он попал с самого начала разбирательства, оказалась критической. «Запираться» было бессмысленно: когда Пестеля доставили в Петербург, царь и те, кто исполнял его волю в Следственной комиссии, уже прекрасно понимали, что имеют дело с руководителем заговора. Следствие располагало множеством уличающих полковника показаний — в частности «откровениями» князя Трубецкого.

Но показания против Пестеля дал не только Трубецкой. Политические противники полковника — Кондратий Рылеев, Евгений Оболенский, Никита Муравьев — согласно обвиняли его в «личных видах» и «диктаторских намерениях». Не менее откровенными в том, что касалось Пестеля, оказались и многие члены Южного общества.

«Мы виноваты только в том, что слушали его (Пестеля. — О. К.) и не имели довольно твердости явно объявить наше нежелание оставаться в обществе»; «получив от природы способности ума, употребленные им во зло, он вовлек и нас с собою в погибель. Поздно мы узнали его, но возвратиться уже было невозможно… В летах первой молодости мы не размышляли о том, что вверяем ему. Но теперь видим, что им все отнято у нас — существование наше и, что более, честь»; «он один был основанием, на коем все здание было устроено», — показывал, например, Николай Басаргин. А Александр Поджио подробно поведал следователям о том, как Пестель «по пальцам» считал обрекаемых на смерть членов императорской фамилии — и впоследствии этот эпизод стал одним из главных пунктов обвинения против полковника.

Впоследствии в декабристских и околодекабристских кругах стали циркулировать слухи о том, что к Пестелю — единственному среди всех заключенных — на следствии применялась пытка. Так, Николай Тургенев утверждал: «Из заслуживающего доверия источника я узнал еще кое-что об обращении с некоторыми обвиняемыми. Когда военному министру сообщили, что в Петербург только что доставили полковника Пестеля, то первыми его словами был приказ подвергнуть арестованного пытке. Я употребляю здесь лишь общее название сей омерзительной процедуры, не желая вдаваться в гнусные подробности». «Подробности» же сообщил в мемуарах декабрист Николай Цебриков: «Пестель говорил очень тихо. Он был после болезни, испытавши все возможные истязания и пытки времен первого христианства! Два кровавые рубца на голове были свидетелями этих пыток! Полагать должно, что железный обруч, крепко свинченный на голове, с двумя вдавленными глубокими желобами, оставил на голове его свои глубокие два кровавые рубца». В свидетели мемуарист призывал Федора Глинку, «который был на очной ставке с Пестелем перед его смертию, видел эти два кровавые рубца на голове Пестеля».

Тургенев, уехавший в 1824 году за границу и отказавшийся вернуться на суд в Россию, не назвал свой «заслуживающий доверия источник». Глинка же, действительно вызывавшийся на очную ставку с Пестелем, никаких свидетельств о «кровавых рубцах» не оставил. Кроме того, как только Пестеля доставили в Петербург, он был сразу же представлен царю — а вовсе не военному министру. Нет сведений о том, что к Пестелю применялась пытка, ни в официальных документах, ни в подавляющей части воспоминаний следователей и подследственных.

Видимо, свидетельства Тургенева и Цебрикова — отголосок крайне враждебного настроя власти по отношению к южному лидеру. Ничего, кроме ненависти, не испытывал к узнику молодой император. В мемуарах Николай I напишет впоследствии: «Пестель был злодей во всей силе слова, без малейшей тени раскаяния, с зверским выражением и самой дерзкой смелости в запирательстве; я полагаю, что редко найдется подобный изверг». Исполняя его волю, следователи и тюремщики относились к Пестелю жестко. Если другим подследственным позволяли серьезно нарушать правила одиночного заключения, разрешали ежедневную переписку и постоянные встречи с родными, то в отношении полковника режим полной изоляции соблюдался неукоснительно. Только после окончания следствия полковнику разрешили увидеться с отцом. Переписка дозволялась редко и в качестве особой «милости»: до нас дошло всего одно его письмо к родителям, написанное в крепости.

При этом, по свидетельству духовника православных арестантов Петра Мысловского, «никто из подсудимых не был спрашивай в Комиссии более его (Пестеля. — О. К.); никто не выдержал столько очных ставок, как опять он же». «Вопросники», которые следствие адресовало Пестелю, были самыми объемными среди подобного рода документов. Известно, что, например, 22 апреля полковнику было предложено подряд 11 очных ставок с бывшими единомышленниками.

Тот же Мысловский был убежден, что Пестель на следствии остался «равен себе самому». Это утверждение верно: следователям так и не удалось сломить его волю и мужество. Южный лидер остался таким же, каким был раньше: человеком умным, смелым и стойким, способным на крайне рискованные шаги — пусть даже и не безупречные с точки зрения «чистой» морали, и при этом умеющим отвечать за свои поступки.

Практически сразу же Пестель вступил со следователями в некие «особые отношения», слухи о которых проникли даже за стены Петропавловской крепости. Так, глубоко сочувствовавший южному лидеру декабрист Андрей Розен написал в мемуарах: «Пестеля до того замучили вопросными пунктами, различными обвинениями, частыми очными ставками, что он, страдая сверх того от болезни, сделал упрек комиссии, выпросил лист бумаги и в самой комиссии написал для себя вопросные пункты: «Вот, господа, каким образом логически следует вести и раскрыть дело, по таким вопросам получите удовлетворительный ответ». Похожие сведения имел в своем распоряжении и известный своими придворными связями Александр Тургенев, родной брат Николая Тургенева. Александр Тургенев не сочувствовал Пестелю, как и император, считал его «извергом». И отмечал в письме к брату, что в период следствия «слышал» о том, как «Пестель, играя совестию своею и судьбою людей, предлагал составлять вопросы, на кои ему же отвечать надлежало».

Трудно сказать наверняка, насколько подобные утверждения верны в деталях. Точно можно утверждать лишь одно: предложенная Пестелем в показаниях схема ответов была принята Следственной комиссией. Следствие над Пестелем во многом предопределило ход всего процесса по делу о «злоумышленных тайных обществах».

Схема, предложенная Пестелем следствию, была проста: полная откровенность в рассказе об идейной и организационной сторонах заговора — и взамен возможность умолчать о реальной подготовке вполне реальной революции в России.

Южный лидер был необычайно откровенен на допросах — но только в том, что касалось структуры тайных обществ, их идейной эволюции, тех людей, которые на разных этапах входили в тайное общество. Особенно распространенными были его знаменитые показания о «духе преобразований» — о том, как и почему укоренялись и развивались революционные идеи в умах российских дворян и, в частности, в его собственном уме. «Происшествия 1812, 13, 14 и 15 годов, равно как предшествовавших и последовавших времен, показали столько престолов низверженных, столько других постановленных, столько царств уничтоженных, столько новых учрежденных, столько царей изгнанных, столько возвратившихся или призванных и столько опять изгнанных, столько революций совершенных, столько переворотов произведенных, что все сии происшествия ознакомили умы с революциями, с возможностями и удобностями оные производить. К тому же имеет каждый век свою отличительную черту. Нынешний ознаменовался революционными мыслями. От одного конца Европы до другого видно везде одно и то же, от Португалии до России, не исключая ни единого государства, даже Англии и Турции, сих двух противоположностей. То же самое зрелище представляет и вся Америка. Дух преобразований заставляет, так сказать, везде умы клокотать», — писал он 13 января 1826 года.

Главный пример, подтверждающий идею всеобщности и неизбежности распространения революционных мыслей, — это, по Пестелю, он сам. Без всякого страха он сознается, что под воздействием «духа времени» «сделался в душе республиканец и ни в чем не видел большего благоденствия и высшего блаженства для России, как в республиканском правлении».

«Когда с прочими членами, разделяющими мой образ мыслей, рассуждал я о сем предмете, то, представляя себе живую картину всего счастия, коим бы Россия, по нашим понятиям тогда, пользовалась, входили мы в такое восхищение и, сказать можно, восторг, что я и прочие готовы были не только согласиться, но и предложить все то, что содействовать бы могло к полному введению и совершенному укреплению и утверждению сего порядка вещей», — показывал он. Охотно Пестель давал показания и о своих конституционных воззрениях, о планах установить диктатуру Временного верховного правления. Искреннее убеждение в том, что «революция, видно, не так дурна, как говорят», сквозит во многих показаниях полковника.

При этом, несмотря ни на какое давление со стороны следователей, Пестель сам решал, когда и в чем сознаться, какую информацию предоставить. Так, в январе 1826 года, в самом начале следствия, он решил дать показания о судьбе «Русской Правды», и вскоре она была найдена и представлена комитету. Показательна и история с признанием Пестелем собственного участия в «цареубийственных планах». До апреля он отрицал это участие, отрицал его и на допросе в Следственной комиссии 1 апреля. Однако в ответах на полученные в тот же день письменные вопросы признал, что был сторонником цареубийства и с самого начала своего пребывания в заговоре обсуждал его возможность.

Правда, не пытаясь преуменьшить свою вину, Пестель не был склонен и к преуменьшению вины других — тех, кто, следуя «духу преобразований», состоял в одном с ним политическом заговоре. Он без тени сомнения называл все известные ему тайные организации — от возглавлявшегося им Южного общества до мифического общества Свободных Садовников. Именно от Пестеля следователи впервые узнали о существовании Общества соединенных славян. Совершенно бестрепетно называл полковник и известные ему имена членов всех этих обществ. Так, уже из первых его показаний следствие узнало 16 фамилий заговорщиков, «коих прежде в виду не было».

«Откровения» Пестеля стали роковыми для его давнего приятеля Михаила Лунина. В ответах на вопросы от 1 апреля полковник — опять же без всяких «улик» со стороны следствия — поведал о плане Лунина времен Союза спасения: с «партиею в масках совершить цареубийство на царскосельской дороге, когда время придет к действию приступить». 8 апреля он подтвердил свои показания. В результате Лунин был арестован в Варшаве и осужден впоследствии на 20 лет каторжных работ. Именно Пестель первым воспроизвел на следствии цареубийственные проекты Васильковской управы и лично Сергея Муравьева-Апостола.

Но при этом полковник сумел умолчать о главном — о своей деятельности в тульчинском штабе, о том, кто и каким образом должен был вести революционную армию на столицы. Пестель представил свой заговор исключительно как идеологическое движение — и таким он остался и на страницах его следственного дела, и в составленном по итогам следствия «Донесении Следственной комиссии», и в позднейших работах профессиональных историков.

* * *

Пестелю удалось спасти от смерти второго южного директора, Алексея Юшневского. Должность, которую Юшневский занимал до ареста, делала его фигурой, исключительной среди заговорщиков. Это, например, прекрасно понимало начальство 2-й армии. После ареста генерал-интенданта Витгенштейн постарался скрыть следы его деятельности. В начале января 1826 года ведомство генерал-интенданта спешно убрали из Тульчина и перевели в город Брацлав, подальше от штаба. При этом Витгенштейна не остановил даже тот факт, что еще в 1823 году Абакумов советовал убрать из Брацлава все подведомственные интендантству учреждения — поскольку за их безопасность ручаться было невозможно.

Но если бы была расследована подлинная роль генерал-интенданта в подготовке восстания, эта мера вряд ли помогла бы и Юшневскому, и самому Витгенштейну. Генерал-интендант вполне мог бы быть казнен, а главнокомандующий в лучшем случае лишился бы своей должности. Но под пером Пестеля Юшневский из ключевой фигуры превратился в одного из многих участников движения — причем далеко не самого активного. «Что же касается в особенности г-на Юшневского, то он все время своего бытия в Союзе в совершенном находился бездействии, ни единого члена сам не приобрел и ничего для общества никогда не сделал. Из всего поведения его видно было, что он сам не рад был, что в обществе находился», — показывал Пестель уже на первом допросе.

Из тех людей, кто, формально не входя в заговор, был непосредственно связан с революционной «практикой» Пестеля, наибольшая опасность угрожала, конечно, Киселеву. Естественно, что после разгрома «гнезда заговорщиков» в главной квартире 2-й армии у начальника штаба начались большие неприятности. В отношении Киселева началось особое тайное расследование. Начальник штаба не был арестован, но его привлекли к допросам.

И в принципе Киселев вполне мог быть осужден: генерал-майорский чин не гарантировал ему безопасности. Даже за «знание» об «умыслах» тайного общества и «недонесение» об этом полагались лишение чинов и дворянства и разжалование в солдаты. В распоряжении же следствия были, например, показания Василия Тизенгаузена, командира Полтавского полка: «Бестужев-Рюмин при Сергее Муравьеве мне говорил, что полковник Пестель объявил начальнику главного штаба второй армии господину генерал-адъютанту Киселеву о всех намерениях, связях и действиях тайного общества со всеми возможными подробностями; что сей генерал поблагодарил Пестеля за его доверенность и просил только быть поосторожнее».

В принципе, в 1826 году у Пестеля появилась хорошая возможность свести наконец счеты с Киселевым. Но сделать это — значило поставить под удар Юшневского и всех, кто имел отношение к непосредственной подготовке южного восстания. И Пестель, идя вразрез со множеством «антикиселевских» показаний, убеждал следователей, что начальник штаба ничего о заговоре не знал, а военное восстание на юге должно было начаться с его ареста — и предположение это «всегда входило яко подробность в общее начертание революции». И ни словом не обмолвился ни о собственных дружеских и служебных контактах с Киселевым, ни о знакомстве начальника штаба с «Русской Правдой».

13 января Пестелю предъявили очередное показание «одного из членов» общества — Аркадия Майбороды. Майборода, на основании слов самого Пестеля, утверждал, что к обществу принадлежит сын генерал-кригс-комиссара Василия Путяты Николай. Ответ на этот вопрос мог навести следствие на финансовые связи председателя Директории.

Пестель, не зная, чье показание ему цитировали и какими сведениями о Путяте-младшем следствие располагает, отвечал осторожно: «О принятии в Петербурге в общество молодого Путяты, находившегося, если я не ошибаюсь, адъютантом при генерал-адъютанте Закревском, слышал я от одного из членов, прибывших из Петербурга, но сие приобретение столь мне казалось маловажным, что я на оное весьма мало обратил внимание; и потому в точности никак определить не могу, кто мне о том сказывал».

Однако если о двусмысленной позиции Киселева или о членстве в тайном обществе Николая Путяты знал не только Пестель, и эти сведения всплыли на следствии, то о тех людях, с которыми бьы связан только он один, следствие так ничего и не узнало. Его отношения с корпусным генералом Рудзевичем, дивизионным генералом Сибирским, бригадным генералом Кладищевым, генерал-кригс-комиссаром Путятой-старшим и многими другими должностными лицами остались для петербургского следствия тайной.

В 1826 году не пострадал ни один офицер Вятского полка — за исключением майора Лорера, давнего, активного заговорщика, известного многим членам Северного и Южного обществ. Не пожелал полковник рассказать о растратах Майбороды, несмотря даже на то, что капитан все же сообщил следователям о финансовой деятельности своего командира. Не выдал Пестель и тех, кто по его приказанию осуществлял слежку за Майбородой — евреев Лошака и Аль-перона, прапорщика Ледоховского и подпоручика Хоменко.

Можно понять императора Николая I, согласившегося с предложенной схемой. Ему вовсе не нужно было показывать всему миру, что российская армия коррумпирована, плохо управляема, заражена революционным духом. И что о заговоре знали и заговорщикам сочувствовали высшие армейские начальники: начальник штаба 2-й армии генерал Киселев, корпусный командир генерал Рудзевич, главнокомандующий 2-й армией генерал Витгенштейн. Гораздо удобнее было представить декабристов как юнцов, начитавшихся западных либеральных книг и не имеющих поддержки в армии.

Можно понять и Пестеля. Полковник, скорее всего, предвидел: если следствие начнет распутывать заговор во 2-й армии, выяснять, кто и как на самом деле готовил русскую революцию, то круг привлеченных к следствию — а значит, осужденных — окажется гораздо большим. Вырастет и число тяжелых приговоров: все же, согласно его собственным замечаниям на следствии, «подлинно большая разница между понятием о необходимости поступка и решимостью оный совершить», «от намерения до исполнения весьма далеко», «слово и дело не одно и то же».

С точки зрения морали Пестель снова проиграл. Обобщая впоследствии устные рассказы осужденных по делу о тайных обществах, сын декабриста Ивана Якушкина Евгений писал: «В следственной комиссии он (Пестель. — О. К.) указал прямо на всех участвовавших в обществе, и ежели повесили только пять человек, а не 500, то в этом нисколько не виноват Пестель: со своей стороны он сделал все, что мог».

Схема, предложенная Пестелем, была следствием дополнена. Дополнена лишь одним пунктом: за возможность скрыть свой «заговор в заговоре» полковник должен был заплатить жизнью. Южный руководитель, как следует из его показаний, понял это где-то в середине следствия — и принял условие игры. В последнем письме домой, написанном 1 мая 1826 года, он будет успокаивать родителей надеждой на «милость» императора, уговаривать их «умерить» «огорчение». И в то же время признается: «Не знаю, какова будет моя участь; ежели смерть, то приму ее с радостию, с наслаждением: я утомлен жизнью, утомлен существованием». И добавит: «Смерть содержит для меня восхитительные надежды».

Труднее было смириться с другим: с репутацией беспринципного негодяя, которую полковник — по итогам службы, конспиративной деятельности и поведения на следствии — заслужил среди современников. Репутацию эту уже никак нельзя было исправить. «Если я умру, все кончено, и один лишь Господь будет знать, что я не был таким, каким меня, быть может, представили», — писал он в частном письме следователю Чернышеву. Фразу эту он потом дословно повторит в одном из своих показаний.

* * *

30 июня 1826 года Верховный уголовный суд большинством голосов вынес Павлу Пестелю и еще четверым заговорщикам — Кондратию Рылееву, Сергею Муравьеву-Апостолу, Михаилу Бестужеву-Рюмину и Петру Каховскому — смертный приговор. Согласно приговору, «за преступления, сими лицами соделанные, на основании воинского устава (1716 года) артикула 19 казнить их смертию, четвертовать».

5 июля вина Пестеля была конкретизирована. «Главные виды» его преступлений состояли в том, что он, «по собственному его признанию, имел умысел на цареубийство, изыскивал к тому средства, избирал и назначал лица к совершению оного, умышлял на истребление императорской фамилии и с хладнокровием исчислял всех ее членов, на жертву обреченных, и возбуждал к тому других, учреждал и с неограниченною властию управлял Южным тайным обществом, имевшим целию бунт и введение республиканского правления, составлял планы, уставы, конституцию, возбуждал и приуготовлял к бунту, участвовал в умысле отторжения областей от империи и принимал деятельнейшие меры к распространению общества привлечением других».

Давно замечено, что приговор руководителю южан, составленный Михаилом Сперанским — своеобразным «злым гением» семьи Пестелей, — был неадекватно жесток. Конечно, составляя его, Сперанский исполнял «высочайшую» волю. Однако, исполняя эту волю, он проявил немалую изобретательность: в отличие от четырех казненных вместе с ним Пестель не участвовал ни в подготовке, ни в ходе реальных восстаний. По мнению Андрея Розена, «осуждение Пестеля» было «противно правосудию». А Николай Тургенев утверждал, что «правительство» осудило руководителя южан «не потому, что он совершил некое политическое преступление, а потому, что его считали самым влиятельным из тех, кто, по мнению властей, должен был принимать участие в тайных обществах».

При этом ни одно смягчающее вину обстоятельство в тексте приговора не было учтено. Очевидно, императору был нужен «главный изверг», человек, отвечающий за оба восстания, за идеи политических преобразований, за цареубийственные проекты — словом, за все преступления тайных обществ с самого начала их существования. И Пестель, по своей значимости в заговоре, на эту роль годился больше, чем кто-либо другой.

Николай I с четвертованием не согласился. 10 июля генерал Дибич сообщил председателю суда князю Лопухину, что «его величество никак не соизволяет не только на четвертование, яко казнь мучительную, но и на расстреляние, как казнь, одним воинским преступлениям свойственную, ни даже на простое отсечение головы, и, словом, ни на какую казнь, с пролитием крови сопряженную».

11 июля четвертование заменяется повешением.

В полдень 12 июля в комендантском доме Петропавловской крепости приговор был объявлен осужденным. Приговоренные к смертной казни были вызваны первыми, затем настала очередь тех, кто осуждался на каторгу и в ссылку. Николай Лорер впоследствии вспоминал: «Глазам нашим представилось необыкновенное зрелище. Огромный стол, накрытый красным сукном, стоял покоем. В середине его сидели четыре митрополита, а по фасам Государственный совет и генералитет. Кругом всего этого на лавках, стульях амфитеатром — сенаторы в красных мундирах. На пюпитре лежала какая-то огромная книга, при книге стоял чиновник, при чиновнике сам министр юстиции князь Лобанов-Ростовский в андреевской ленте. Все были в полной парадной форме. Нас поставили в шеренгу лицом к ним». Лорер пишет, что заметил среди присутствующих «почтенную седую голову» адмирала Николая Мордвинова. Мордвинов был единственным, кто гласно и в письменной форме протестовал против смертной казни.

Члены Верховного уголовного суда потом рассказывали о том, что при чтении приговора «мало кто из осужденных высказал искреннее раскаяние». Большая часть преступников «показала непоколебимое хладнокровие. Преступление глубоко вкоренилось в их сердцах».

В тот же день, 12 июля, последовал «высочайший приказ о чинах военных», согласно которому полковник Вятского пехотного полка Пестель, в ряду других приговоренных «к разным казням и наказаниям», был «исключен из списков» военнослужащих. От предсмертной исповеди Пестель отказался. И пришедший напутствовать его лютеранский пастор был вынужден «оставить жестокосердного». В отличие от православного священника Мысловского пастор не присутствовал и на самой казни.

Казнь состоялась утром 13 июля на валу Петропавловской крепости. Повешению предшествовал обряд гражданской казни: осужденных на каторгу лишали чинов и дворянского достоинства. Еще с вечера 12 июля к крепости начали стекаться люди: жители окрестных домов, случайные прохожие, специально приглашенные зрители — сотрудники иностранных посольств. С ночи на месте казни были собраны и войска: сводные батальоны и эскадроны от всех гвардейских полков, где служили осужденные, сводная артиллерийская батарея и военный оркестр. В процедуре казни предстояло участвовать и всему гвардейскому генералитету.

Выводя на место казни такое количество войск, император Николай I вряд ли преследовал только лишь цель наказать виновных и обеспечить должные «тишину и порядок». В войсках, стоявших перед крепостью, было много друзей и знакомых осужденных. Пестеля хорошо знали в двух гвардейских полках: Московском и Кавалергардском. В первом из них, который в 1812 году назывался Литовским, он начинал свою офицерскую карьеру, во втором служил с 1813 по 1821 год. Вполне возможно, что 13 июля на месте казни присутствовал кавалергардский полковник Владимир Пестель — доверенность новой власти брату главного «изверга» еще предстояло оправдать.

Для тех, кто был близок с осужденными, и в частности с Пестелем, кто разделял их взгляды, эта казнь была тоже своего рода наказанием. Наказанием прежде всего морального свойства. Они становились палачами своих друзей. И теряли, таким образом, моральное право на какие бы то ни было оппозиционные действия в дальнейшем.

Для самой же власти казнь преступников была кровавой и торжественной церемонией, призванной подчеркнуть незыблемость российского самодержавия. Николай I лично разработал ритуал этой церемонии: «В кронверке занять караул, войскам быть в 3 часа. Сначала вывести с конвоем приговоренных к каторге и разжалованных и поставить рядом против знамен. Конвойным оставаться за ними, считая по два на одного. Когда все будет на месте, то командовать «на караул» и пробить одно колено похода. Потом господам генералам, командующим эскадронами и артиллерией прочесть приговор, после чего пробить 2 колено похода и командовать «на плечо»; тогда профосам сорвать мундир, кресты и переломить шпаги, что потом и бросить в приготовленный костер. Когда приговор исполнится, то ввести их тем же порядком в кронверк, тогда взвести присужденных к смерти на вал, при коих быть священнику с крестом. Тогда ударить тот же бой, как для гонения сквозь строй, покуда все не кончится, после чего зайти по отделениям направо и пройти мимо и распустить по домам».

Смертная казнь совершилась около пяти часов утра — в соответствии с этим ритуалом. Мысловский, находившийся рядом со смертниками до самого конца, отметил в своих мемуарах две сказанные Пестелем фразы. Первая из них касалась способа казни и была произнесена «с большим присутствием духа»: «Ужели мы не заслужили лучшей смерти? Кажется, мы никогда не отворачивали чела своего ни от пуль, ни от ядер. Можно было нас и расстрелять».

Вторую фразу Пестель произнес, «бывши уже на эшафоте», под петлей. Обращена она была к самому православному священнику: «Отец святой! Я не принадлежу вашей церкви, но был некогда христианином и наиболее желаю быть им теперь. Я впал в заблуждение, но кому оно не свойственно? От чистого сердца прошу вас: простите меня в моих грехах и благословите меня в путь дальний и ужасный!» Очевидно, это действительно были последние сказанные им слова.

Большинство источников сходятся в том, что Павел Пестель умер сразу. Ему, в отличие от Рылеева, Сергея Муравьева-Апостола и Каховского, не пришлось пережить падение с виселицы и вторую смерть. Место погребения казненных заговорщиков сразу же стало государственной тайной. «Одни говорили, что ночью в лодке перевезли тела в рогожках и зарыли на берегу Гутуева острова, другие утверждали — на прибрежии Голодая, еще другие — что их зарыли во рву крепости с негашеною известью близ самой виселицы», — писал в мемуарах Андрей Розен. Точное место захоронения до сих пор не известно.

Загрузка...