V

П. А. любит много и многих. Это естественное состояние поэта? Возможно, но не только это. Чем выше культура, тем выше ценится красота женщины, тем более идолопоклоннически относятся к ней, тем выше и сложнее культ любви. И П. А. любит женщину не только, как поэт, во и как пресыщенный культурой человек, который, кажется, приходит к выводу, что в одной любви „смысл глубочайший искусства, смысл философии всей“.

„Жизнь моя была посвящена неизъяснимым восторгам перед художественным творением, шедевром Господа — женским телом“, говорит он в своей автобиографии. Стены его комнаты увешаны портретами женщин, и „когда П. А. просыпается, взгляд его падает на святую красоту“; он желал бы, чтобы на его „могильной плите было надписано: он умел любить и видеть“. Всю свою жизнь он считал „единственной ценностью — женскую красоту и грацию, эту дивную детскую грацию“, — и смотрит, „как на постыдно-обманутого, на всякого, кто находит что-нибудь иное на нашей бренной земле“... Он хочет быть эллином, он мечтает о греческом культе красоты, он находит, что „красота — добродетель“, что „нагота знает только одно неприличие, — находить наготу неприличной“ и пишет восторженные строки о трех девушках, появившихся нагими на сцене „словно отлитая из бронзы скульптурная группа“.11

Но он и в любви не эллин, для этого у вето слишком мало простой „физиологической правды“ и слишком много нервов и души. „Si je ne vous aime pas, madame, vos seins doivent être comme de marbre et comme d'acier... mais si je vous aime, ilspeuvent être comme du beurre au soleil“!.. — Могут-ли негритянки краснеть?! Да, негритянки могут краснеть. Они становятся медно-красными и — светлеют. Когда ты, например, целуешь ее руку и обращаешься с нею почтительно, как рыцарь... А могут-ли они бледнеть? Да, — они темнеют... когда с ними обращаются... не по-рыцарски“... — Это из цикла „Ашантии“, — и нужно прочесть этот ряд миниатюр, чтобы понять душу современного культурного человека, — тонкую и беспрерывно звучащую от дуновения разнообразных впечатлений, как эолова арфа, — душу скептическую и в то же время так многообразно воспринимающую все трогательное и поэтическое, что есть в обыденной жизни и в прозе ее.

И П. А. слишком современно-культурен, чтобы любить женщину, как эллин и слишком поэт, чтобы видеть в ней только один „шедевр Господа — женское тело“ и не видеть другого шедевра — женскую душу. Он любит не только „святую красоту“ ее тела, но и грациозную, изящную, наивную, детски-прекрасную душу ее... Поэтому же П. А. так любит детей и так много своих записей посвящает им, — все это его „внутренний мир“, — „дышащие ароматом цветы миндаля, белые акации... и белая рука... и улыбка ребенка... и разбитое женское сердце“...12

И все эти сотни миниатюр не что другое, как тоны и краски его „внутреннего мира“.

„...Его рассказы, говорить Гофмансталь о книге „Wie ich es sehe“, — словно маленькие пруды, над которыми нагибаешься, чтоб увидеть золотых рыбок и пестрые камешки, и вдруг видишь — смутно вынырнуло человеческое лицо. Так прозрачно таится в этих рассказах и выплывает из-под них лицо поэта. Необычайно стилизованное лицо и необычайно утонченно простое, с глазами — я сказал бы: женскими — в том смысле, в каком мы употребляем слово „женственность“ в отношении мужского лица. При этом есть что-то детское в его манере — вот как у взрослого, подражающего ребенку в чем-нибудь, тонко в нем подмеченном. И еще — что-то сократовское: учитель и человек любящий, в одно и то же время“.13

———

Историк литературы будет внимательно изучать основательные и прочные „письменные столы“ столяра Бутыги, но изучая нашу эпоху, он не пройдет мимо этих странных экстрактов — записей не верившего в „бессмертного человека“, но любившего человека, как природу, — любившего природу, как искусство, — любившего жизнь, как поэзию, а поэзию, как женскую красоту и детскую наивность, — поэта П. А. и его „внутреннего мира“, так причудливо отразившегося в этих записях.

Загрузка...