Да лебедь рвется в облака,
Рак пятится назад, а щука тянет в воду.
Эти слова крыловской басни «Лебедь, рак и щука» вполне применимы в настоящее время к петербургскому правительству. Правду сказал вам четыре года тому назад N. N. (хотя сенатор, а человек умный): «У нас, в России, пошла всеобщая игра в ералаш, которая со временем уступит место игре в бескозырную!»
Чтобы объяснить нынешнее положение дел при дворе, необходимо бросить взгляд назад.
Государь, не имеющий определенной политической системы и вовсе не понимающий дел, даже самых несложных, всегда шел то вправо, то влево, беспрестанно меняя свое направление, и особенно склонный к испугу от малейших событий, выходящих из обыденной колеи. В прошлом году, издав Положение о крестьянах и вместе с тем разослав по губерниям генерал- и флигель-адъютантов, людей не только ненужных, но и положительно вредных, которые штыками и пулями хотели приучать крестьян к свободе, государь вдруг перепуган был варшавскими событиями. Не имея никаких политических понятий, он не догадался, что неудовольствие можно уничтожить только либеральным направлением, а что гнет и давление увеличивают неудовольствие; он не догадался, что стремление к беспорядкам уничтожается просвещением, а развивается невежеством, и вместо того, чтобы распространять просвещение, он допустил открыть гонение на университеты. Издав самые нелепые постановления насчет студентов, государь уехал на южный берег Крыма, оставив власть в Петербурге в руках стародуров. Пока государь прогуливался под миртами и тополями Ливадии и прислушивался к плеску волн Черного моря, в Петербурге, в Москве и в Варшаве стародуры творили черные дела, а между тем через телеграф беспрестанно пугали государя. Таким образом они выхлопотали у него объявление в осадном положении Царства Польского и западных губерний и закрытие Петербургского университета, имевшее столь горестные последствия. Когда после закрытия университета между оскорбленными студентами обнаружилось весьма понятное неудовольствие, петербургские паши: великий князь Михаил Николаевич, Игнатьев, Шувалов и Паткуль спросили по телеграфу у государя, каким образом поступать со студентами. Государь отвечал им: по-отечески. Паши пришли в недоумение: что значит эго слово? К ним на совет явился долговязый, полоумный, трехполенный Панин и объявил, что, по его понятиям, поступить по-отечески значит: высечь розгами! К счастью студентов, граф Блудов, узнав об этом, поехал к великому князю Михаилу Николаевичу и упросил его не делать подобной мерзости. Таким образом, студенты спасены были от розог и обязаны этим тому просвещенному и честному старцу, который еще в 1848 году спас университеты от уничтожения, умолив Николая Павловича не закрывать университетов, что Незабвенный{1} хотел было сделать!
Наступил октябрь месяц: государь все еще жил в Ливадии. Наконец и он увидел, что дела в Петербурге не клеятся, и отправился в возвратный путь. За пять дней до проезда его через Москву в ней произошла знаменитая своей отвратительностью Крейцовская бойня студентов{2}. Павел Алексеевич Тучков (человек, бесспорно, добрый) поступил со слабостью и с робостью ребенка, а обер-полицмейстер граф Крейц и товарищи его полицмейстеры вели себя, как разбойники в лесу. В тюрьмах и больницах были еще студенты, избитые, перераненные, и среди этого важного события государь не понял, что ему следует остановиться в своей первопрестольной столице и вниманием, участием, добротой успокоить оскорбленную и справедливо раздраженную Москву. Вместо того государь с тульского шоссе проехал прямо на станцию Петербургской железной дороги, где собрался московский высший чиновный люд. Там он не нашелся выразить ни одного слова упрека Тучкову, ни одного слова негодования Крейцу и полицмейстерам; напротив, выказал такое совершенное непонимание обстоятельств, дел и людей, что благодарил Тучкова и Крейца за сохранение порядка в городе; потом преспокойно кушал чай и затем отправился в Петербург.
Когда государь возвратился в Петербург, граф Блудов, князь Горчаков и генерал Милютин рассказали ему, что студенческие истории производят самое плачевное впечатление и в России, и за границей, о чем его величество и не догадывался до тех пор. В России еще, положим, ничего: на это есть III Отделение, Петропавловская крепость и Сибирь, но за границей: вот что скверно! Известно, что петербургское правительство не боится ни Бога, ни совести, но трепещет перед европейской гласностью, в особенности перед гласностью на французском языке…
Тут решились вызвать из-за границы великого князя Константина Николаевича, который в течение лета отправился путешествовать на неопределенный срок. Я говорю: «неопределенный срок», потому что великий князь, уезжая, сам не знал, когда ему позволено будет возвратиться: ближняя царская дворня весьма желала его удаления и сильно противилась его возвращению…
С возвращением великого князя положение дел приняло иной оборот. Он посадил своего друга Александра Васильевича Головнина в министры просвещения, а друга Головнина, Михаила Христофоровича Рейтерна, — в министры финансов; сблизился с министрами внутренних дел и военным, находится в хороших отношениях с графом Блудовым и с генералом Чевкиным, выжил из министерства всем ненавистного Муравьева, оказывает князю Горчакову наружное внимание и уважение, которое людям, незнакомым с истинным положением дел, не позволяет и догадываться о взаимной нелюбви друг к другу этих двух особ. Таким образом, великий князь в Совете министров{3} имеет решительный перевес. Против него говорить может один Панин, но Панин слишком труслив и слишком придворно-боязлив (если можно так выразиться), чтобы вступить в открытую борьбу с человеком, имеющим власть в руках и силу при дворе. То же самое следует сказать и о бароне Корфе, новом начальнике II Отделения Собственной [Е. И. В.] канцелярии. Что же касается до остальных министров: Адлерберга-Минина, князя Василия Долгорукова, Анненкова и Прянишникова, то эти четыре индивидуума тупоумны, безгласны, и редко один из четырех начнет о чем-нибудь рассуждать в Совете, а если и начнет, то уж непременно понесет такую ерунду, что доставит великому князю и приятелям его предмет разговоров и смеха дня на три.
Теперь великий князь имеет в виду: Панина заменить князем Оболенским{4}; Анненкова заменить Татариновым; князя Василия Долгорукова кем-нибудь из своих моряков; Николая Алексеевича Милютина сделать министром внутренних дел, а Валуева посадить на место Прянишникова; князя Барятинского на Кавказе заменить графом Муравьевым-Амурским. Когда все это будет совершено, тогда останется великому князю докончить свое дело и исполнить свое давнее желание, заменив князя Горчакова князем Лобановым, нынешним посланником в Константинополе.
Теперь необходимо рассказать вам положение и взаимные отношения в настоящую минуту наших главных деятелей, наших государственных кашеваров.
Государь, как вам известно, добрый человек и желает добра, но трудно встретить подобное совершенное непонимание дел и совершенное незнание людей. Когда он в 1857 году приступил к освобождению крестьян, то сказал одному из приближенных к нему лиц: «в шесть месяцев все будет кончено и пойдет прекрасно!» Теперь он продолжает проявлять подобную же наивность в государственных делах. Ему страстно хочется, чтобы о его либерализме писали, кричали, а самодержавной власти из рук выпускать не хочет. Он желает, чтобы в журналах и книгах его расхваливали, а между тем боится гласности и об отменении цензуры слышать не хочет. Желает, чтобы повторяли, что он второй Петр I, а между тем умных людей не только не отыскивает, подобно Петру I, но еще не любит их и боится: ему с умными людьми неловко. Наконец, он вполне убежден, что стоит ему что-нибудь приказать, чтобы это было тотчас исполнено; что стоит ему подписать указ, чтобы указ был исполняем. Нигде в мире не найдешь Совета министров, составленного подобно петербургскому: между этими господами, которые вместе сидят, вместе рассуждают и должны бы управлять вместе, сообща, между этими господами не только различие совершенное, но и противоречие во взглядах: точно лебедь, рак и щука крыловской басни. Государь этого никак и понять не может.
Расположение дня у государя следующее. Встает он часов в восемь, одевается и совершает пешком, при какой бы то ни было погоде, прогулку в Петербурге около Зимнего дворца по тротуару, а в Царском Селе около пруда в саду; возвратившись во дворец, пьет кофе, глаз на глаз с своим доктором Енохиным; потом отправляется в ретирадное место, где заседание происходит оригинальным образом. Его величество наследовал от своих отца и деда тугость на пищеварение и в бытность свою на Кавказе в 1850 году, попробовав курить кальян, заметил, что кальян много способствует его пищеварению. Итак, его величество, воссев где подобает, начинает курить кальян и курит, доколе занятие эго не увенчается полным успехом. Перед государем поставлены огромные ширмы, и за этими ширмами собираются лица, удостоенные по особой царской милости высокой чести разговором своим забавлять государя во время куренья кальяна и совершения прочего… Лица эти получили в Петербурге прозвание «кальянщиков», и множество генерал-адъютантов, флигель-адъютантов и придворных добивается всевозможными интригами высокой чести поступить в почетный круг кальянщиков. Неуспех их благородных, возвышенных стремлений глубоко огорчает этих достойных сановников, наполняет горечью их полезную жизнь, благу отечества посвященную…
Пока государь курит кальян и ожидает его благотворного действия, кальянщики рассказывают разные анекдоты, забавные, скандалезные и прочие. Между ними особенным искусством рассказывать и смешить государя отличаются Александр Адлерберг и генерал-адъютант Огарев{5}; они мастера, что называется по-русски, привирать, а подчас и выдумывать анекдоты для вящего развеселения озабоченного монарха. К числу кальянщиков принадлежат: граф Эдуард Баранов, барон Ливен, Иван Матвеевич Толстой, оба графа Ламберты, генерал Герздорф, Тимашев, граф Ферзен, князь Паскевич, граф Шувалов (бывший воевода шпионов); подчас допускаются, на один раз, люди, которые вне себя от радости подобному отличию… Андрей Иванович Сабуров не может утешиться, что не попал еще в кальянщики…
Окончив это полезное занятие, государь идет к императрице и пьет с ней чай; потом возвращается к себе в кабинет, садится за письменный стол, и тут начинается подпись или, правильнее, подмахивание подписи на бумаги, ворохами лежащие на царском бюро. Бумаг государь не читает, да по правде сказать, если бы и захотел читать, то времени недостанет. При нашей русской централизации до государя доходят бумаги о всяких пустяках, и он едва успевает их подписывать, не только читать. Если бы кому-нибудь вздумалось положить на царский стол указ о назначении митрополита Филарета командиром гренадерского корпуса, то и эта бумага наверно удостоилась бы царской подписи.
Между тем, часов в одиннадцать являются министры к докладу. Хотя существует, с декабря 1857 года тайно, с ноября 1861 года гласно, Совет министров (четыре года пребывавший, словно какое-нибудь преступление, под кровом тайны официальной, тайны, разумеется, всем известной), хотя все вопросы должны бы обсуживаться сообща в Совете министров, однако министры сохранили личные отдельные доклады, что им доставляет драгоценную для них возможность спасать часть своих дел от контроля товарищей и еще более ценимую ими возможность пакостить друг другу. Оно вредит ходу дел и наносит ущерб пользам России, но кто же, поступив в третий класс табели о рангах, думает о пользе России? Об ней имеют заботу только люди малочиновные или неслужащие.
Министр военный является с докладом почти каждый день; управляющий морским министерством великий князь Константин Николаевич приезжает, когда ему угодно; начальник III Отделения собственной канцелярии имеет право являться в полдень, когда пожелает, хоть каждый день; министр иностранных дел имеет два доклада в неделю; председатель Государственного совета, начальник II Отделения собственной канцелярии и министр финансов имеют по одному докладу в неделю; прочие министры для приезда к докладу должны испрашивать дозволение государя.
В час пополудни по четвергам государь идет в Совет министров, где посторонние зрители, если бы они были допускаемы, могли бы, как я сказал выше, любоваться до смеха деятельностью лебедей, щук и раков. В прочие дни государь отправляется на развод. После развода он делает визиты, посещает членов своей фамилии; посещает разные заведения, прогуливается в экипаже и пешком; возвратясь во дворец, занимается снова подмахиванием подписи к бумагам и, наконец, отправляется обедать к императрице. В половине пятого садятся за стол; почти всегда бывает несколько лиц приглашенных. После обеда государь курит сигару; потом в скором времени удаляется к себе и ложится спать до семи часов. В семь часов приходит к нему императрица с детьми; дети пьют чай у него. В восемь часов императрица с детьми уходят; государь занимается опять подмахиванием подписи к бумагам. В девять часов он идет к императрице и пьет у нее чай. Если есть приглашенные на вечер, то он садится с ними играть в карты; если нет, то садится к особому столику, на коем приготовлены карандаши, кисти, краски и тушь, и занимается делом важным и полезным… рисованием новых форм мундиров, панталонов, киверов, касок и прочих русских государственных учреждений, на которые столь обильно его богатое поэтическое воображение. Иногда вечер у императрицы заменяется поездкой в театр. Часов в одиннадцать императрица идет почивать. Государь возвращается сперва в свой кабинет, в коем свечи горят часу до второго, но государь не остается в кабинете; он отправляется куда-нибудь; часу в первом или в час возвращается к себе, занимается подмахиванием подписи к бумагам и в половине второго или часа в два ложится спать.
Этот обыденный порядок изменяется иногда поездками на охоту, и, судя по рассказам тех, кому случалось встречать царские поезды, охоты эти отличаются большой веселостью… Ужины на этих охотах бывают отличные и, говорят, — продолжительные…
Лиц, которые ему представляются, государь обыкновенно принимает в полдень, часу в первом; делает несколько вопросов, большей частью отрывистых; но расспрашивать как следует или вести разговора не умеет, и вообще, всякий разговор с человеком, не принадлежащим к кругу его приближенных, тяготит государя.
Императрица Мария Александровна{6} в первые годы своего пребывания в России пользовалась репутацией женщины необыкновенно умной. При пустом, легкомысленном дворе Николая, который в последние годы своей жизни любил употреблять в разговоре с женщинами тон самый грязный, самый циничный, при этом николаевском дворе, который умел безвозвратно убить в России всякое уважение к двору, появление среди этого круга молодой женщины, отлично воспитанной, поразило всех. Приличие ее обхождения, ее молчаливость, ее скромность (скрывающая, впрочем, порядочную долю гордости) заставило принять ее за женщину необыкновенно умную. Холодность ее вежливости, вежливости отменной, но самой сухой и почти отталкивающей, приписана была желанию не вмешиваться в дела, чтобы не навлечь на себя гнева грозного свекра. Ее отчуждение от всех, ее любовь к уединению приписаны были осторожности, глубокомыслию и, наконец, отвращению, которое, как полагали, внушал ей жалкий николаевский двор. Все это придавало ей в России огромную популярность. Наконец, муж ее вступил на престол; тут обаяние упало, все обнаружилось, и популярность, какой пользовалась императрица в бытность свою цесаревной, совершенно исчезла. В первые месяцы своего царствования Александр Николаевич советовался с Марией Александровной, которая иногда присутствовала даже при докладах министров. Но едва прошло несколько месяцев, и приближенные государя, камарилья, или, выражаясь по-русски, ближняя дворня царская, стали нашептывать Александру Николаевичу, будто по России разнесся слух, что Мария Александровна им управляет. Для человека с твердым характером подобный слух показался бы смешным; люди энергические любят советников и советниц (я нарочно выражаюсь так, потому что, если умные мужчины видят вещи далее женщин, зато умные женщины весьма часто смотрят на вещи более тонко и более ясно, чем мужчины). Люди энергические не только не боятся советов, но ищут их, напрашиваются на них, но для человека с характером слабым, как Александр Николаевич (ни упрямство, ни мгновенные вспышки вовсе не суть признаки твердости характера), для такого человека слух, будто им управляет жена, был настоящим огорчением. Царская дворня получила полный успех: государь не только перестал говорить о делах с императрицей, но еще начал с ней обходиться довольно резко и не всегда вежливо. Ныне, если императрица желает для кого-нибудь выхлопотать у государя что-нибудь, то обращается к посредству министров. Она видит, что все идет плохо, но не решается вмешиваться в дела. Ум ее, ясный в небольшом кругу понятий и вещей, не видит далеко; умственный кругозор ее не обширен. Она много читает, имеет большие познания, но для императрицы две первые обязанности — знание людей и знание своего края, а из науки книжной никак нельзя извлечь вполне ни того ни другого: для этого необходима наука жизни, которая приобретается лишь от общения с людьми, от бесед с ними, от знакомства с их страстями, с их предрассудками, с их интересами. Императрица любит уединение и малочисленное общество, а в ее звании это составляет настоящий порок; ее обвиняют в недоступности, в гордости, и популярность ее исчезла. Искреннюю дружбу питает она лишь к двум лицам, с коими находится в деятельной переписке: к великой княгине Ольге Николаевне и к своей бывшей гувернантке, госпоже де Грансе, из швейцарской фамилии, поселившейся в Гессене. Но великая княгиня Ольга Николаевна оставила Петербург шестнадцать лет тому назад и нынешней России знать не может, а госпожа де Грансе никогда не могла знать России. В Петербурге некоторой степенью доверия императрицы пользуется лишь Анна Федоровна Тютчева, воспитательница молодой великой княжны. Анна Федоровна — женщина умная, образованная, с направлением просвещенным и вполне достойная уважения, но коротких бесед с одной особой, какие бы, впрочем, ни были ее ум и прекрасные качества, недостаточно, чтобы знать Россию и знать людей. Императрица, женщина вполне добродетельная, одарена большой силой недвижности, но не имеет никакой энергии, ни малейшей предприимчивости. Она видит, что все идет скверно, что государя обманывают и обкрадывают, Россию грабят, дела путают, императорскую фамилию ведут к большим бедствиям; она все видит, понимает, проливает втихомолку горькие слезы и не решается вмешаться в дела. А кто же бы имел более ее права в них вмешиваться? Ее участь соединена с участью государя; ее дети — дети государя. Если бы она стала прямо, открыто, громогласно говорить истину, обличать дураков и мерзавцев, окружающих ее мужа, кто бы мог ее заставить молчать? Мать шести великих князей, мать наследника престола, что бы с ней могли сделать? Ровно ничего. Нельзя же было бы ее ни выслать из России, ни сослать в Сибирь, ни посадить в казематы… Она не умеет пользоваться своим положением…
«Правдивый», № 1, 27 марта 1862, стр. 58.
Зрелище государственного разрушения, окружающее императрицу, и горести домашней жизни, горести ежедневные, едкие, разъедающие внутренний обыденный быт ее, развили в Марии Александровне, и без того склонной к меланхолии, чувство набожности. Этим воспользовались духовник императорской фамилии Бажанов{7} и митрополит Филарет{8} и, развивая постепенно в ней это чувство все более и более, чтобы успешнее завладеть ее умом, довели ее набожность до ханжества. Странный человек этот Василий Борисович Бажанов. Он умен, чрезвычайно хитер и ловок; по характеру своему рожден быть генерал-губернатором или командиром армейского корпуса, а судьбою брошен на поприще русского белого духовенства. Он имеет на императрицу огромнейшее влияние и действует по советам своего друга, митрополита Филарета. Митрополит Филарет человек необыкновенного ума, какой редко вмещался в человеческой голове; человек огромной учености и не меньшей хитрости, лукав, честолюбив и властолюбив в высшей степени; с подвластным ему духовенством деспот неумолимый и ненавидим своими подчиненными[255].
О великом князе Константине Николаевиче говорено было в 23 номере «Будущности», и я не стану повторять здесь того, что там высказано[256]. Эта статья о великом князе сильно рассердила его императорское высочество и приближенных его и тем только подтвердила истину, высказанную в статье, что Константин Николаевич и его приближенные хотят прослыть в Европе за великих преобразователей и передовых либералов, а вместе с тем хотят держать русских в опеке; хотят быть Петрами Первыми нынешнего века, а вовсе не представителями разумных желаний и законных требований русских людей. Нам, русским, самодержавие уже надоело по горло; мы не хотим никакого произвола, ни даже произвола просвещенного. Мы хотим управлять сами собою; мы хотим конституции, и как там ни хлопочи и ни вертись Константин Николаевич и друзья его, мы конституции добьемся, тем или другим путем, мытьем или катаньем, но добьемся непременно… Горе тем, которые станут наперекор разумным и справедливым требованиям русских! Горе тем людям!
Лица, окружающие Константина Николаевича, и некоторые из коих отличаются замечательными способностями, соглашаются, что конституция для России необходима, но уверяют, что в настоящий момент она еще преждевременна; что Россия для нее еще не дозрела и что Россию нужно приготовлять к введению конституции лет через пятьдесят. В переводе на язык истины эти громкие фразы значат: «Конституция для России была бы весьма полезной; она даже необходима; но мы не хотим ее давать, пока надеемся иметь власть в руках. К чему вы, люд нетерпеливый, просите учреждения нового образа правления? Ведь мы, А, Б, В, Г и так далее, для вас лучше всяких конституций; мы считаем себя умнее всех вас, вместе взятых, и будем управлять вами отлично, но с тем условием, чтобы вы не позволяли себе обсуждать ни нас, ни наших действий. Молчите и повинуйтесь нам. А когда нас на свете уже не будет, тогда пусть вводят конституцию».
Вот сущность пышных, свободообразных фраз, произносимых приближенными Константина Николаевича, «константиновцами»{9}, как их стали называть теперь. Прибавьте к этому, что каждый из константиновцев в своем внутреннем убеждении считает именно себя предназначенным к роли преобразователя России, к роли Петра I девятнадцатого века.
Если бы Константин Николаевич сочетал обширный государственный ум с преданностью к своему старшему брату, то он понял бы, что для государя единственное средство упрочить свою династию на престоле заключается в немедленном даровании конституции; он бы непременно убедил Александра Николаевича сделать это, и сделать неотложно. Он этого не делает, следовательно, ведет Россию к переворотам бурным, и потому, не позволяя себе подозревать в ней задней мысли подкопать престол своего брата и на его месте воздвигнуть престол для себя, не позволяя себе подозревать его в этом, и убежденный, что Константин Николаевич действует прямо и честно, я прихожу через то к необходимости отрицать в нем и обширность ума, и всякую политическую дальновидность…
Приближенные Константина Николаевича находят сильный отпор и горячее противодействие в великой княгине Александре Иосифовне{10}. Женщина ума недальнего, но искренно привязанная к своему мужу, она страшится для него политической деятельности и мщения врагов политических и оказывает явную нелюбовь к людям, окружающим великого князя. Из всех близких к Константину Николаевичу — самый умный, самый предприимчивый, самый энергический, одним словом, самый способный человек — Александр Васильевич Головнин{11}, и его-то Александра Иосифовна более всех ненавидит. Великому князю часто приходится испытывать то дружеские супружеские бури, то супружеское упрямство. Константин Николаевич, кроме жены и детей, не любит никого в мире, но зато любит их страстно; крутой деспот характером, он вместе с гем муж самый нежный и самый мягкий: великая княгиня, чтобы поставить на своем, иногда прибегает к тому роду упрямства, которое, по словам Сен-Симона{12}, употребляла иногда королева испанская в отношении мужа своего короля Филиппа…
Когда царедворцы хотят удалить на время из России великого князя, хотят отправить его путешествовать, то прибегают обыкновенно к посредству его доктора, лейб-медика Ивана Самойловича Гауровица, датчанина происхождением, известного свой страстью к звездам и к лентам. Гауровиц тогда уверяет Александру Иосифовну, что здоровье великого князя неотменно требует поездки за границу и лечения, что иначе опасность может угрожать даже самой жизни ее супруга. Великая княгиня, страстно любящая мужа, перепугается и не дает мужу покоя, доколе не увезет его за границу. Зато Александра Иосифовна столь же благосклонна к Гауровицу, сколь ненавидит Головнина, а это не безделица…
Великий князь Николай Николаевич, не одаренный ровно никакими способностями, имеет особенную специальность, в коей едва ли найдет себе соперника: это воспитание и улучшение пород петухов и куриц.
Великий князь Михаил Николаевич в отношении к способностям умственным находится на полдороге между Константином Николаевичем и Николаем Николаевичем. Он отличается непомерной гордостью — гордостью, сделавшей его весьма непопулярным, — и ненавистью к либеральным идеям, то есть отличается таким направлением мнений, которое готовит ему в будущем большие неприятности…
Великая княгиня Мария Николаевна женщина умная: лета охладили ее пылкий характер; она всегда отличалась добрейшей душой. Пользуясь особенным расположением своего грозного отца, который любил ее более всех своих детей, находясь в самых дружеских отношениях и с государем, и с императрицей Марией Александровной, она многим оказала и продолжает оказывать услуги, делать добро, а зла никогда и никому в своей жизни не причинила.
Муж ее, граф Григорий Александрович Строганов{13}, умный, честный и вполне благородный человек. Положение его весьма затруднительно, и он держится в нем с большим тактом. Преданность свою Марии Николаевне он доказал самой свадьбой с нею, которая совершена была в тайне, в последние месяцы жизни Николая Павловича, и могла повести Строганова в Сибирь. Помолвка их произошла летом 1854 года в Гостилицах, имении Татьяны Борисовны Потемкиной, которая потом на упреки своих приятельниц отвечала, что полагала совершить этим богоугодное дело, потому что темперамент Марии Николаевны не позволяет ей обходиться без мужа, не впадая в грех. Венчание происходило в домовой церкви Марии Николаевны, в ее дворце. Священник этой церкви на просьбу великой княгини обвенчать ее отвечал, что не может этого сделать без разрешения духовника царской фамилии, протопресвитера всех придворных церквей, Василия Борисовича Бажанова. Это был отказ, но ловкий священник, отказываясь от действия, которое, если бы о нем проведал Николай Павлович, могло бы повести его в Сибирь или под белый ремень, принес великой княгине ключ от церкви и сказал: «Это церковь вашего высочества. Вы можете пригласить любого священника для совершения треб, а меня извольте предуведомить: я на это время скажусь больным». Так и было сделано. Венчал великую княгиню осенью 1854 года священник церкви села Гостилиц, который немедленно вслед за тем подал в отставку и ныне живет в доме Татьяны Борисовны Потемкиной на Большой Миллионной, получая пенсию от великой княгини. Свидетелями при свадьбе были: князь Василий Андреевич Долгоруков и граф Михаил Юрьевич Виельгорский. Великая княгиня предлагала сперва графу Матвею Юрьевичу Виельгорскому, состоявшему в то время при ее особе, присутствовать при ее свадьбе, но граф Матвей Юрьевич, человек ловкий, отвечал ей: «Ваше высочество, я назначен от государя состоять при Вашей особе и управлять Вашим двором; если я решусь на такой поступок, то государь, если узнает, прогневается сильно, и я понесу страшную ответственность. Пригласите лучше моего брата: он всем известен как человек весьма рассеянный, и если произойдет беда-то все можно будет свалить на его рассеянность».
Из всех членов царской фамилии о свадьбе великой княгини извещены были лишь заблаговременно цесаревич и цесаревна (нынешние император и императрица). Николай Павлович до самой смерти своей ничего не знал о браке своей любимой дочери.
В январе 1856 года Мария Николаевна едва не выхлопотала официального признания своего брака. Граф Строганов находился в то время на войне в Крыму, командуя малороссийским милиционным казачьим полком. Ему велено было прибыть в Петербург, где через два или три дня после его приезда государь собрал на совет всех членов императорской фамилии и королеву Нидерландскую Анну Павловну{14}, проводившую ту зиму в Петербурге. На слова государя, что он считает себя обязанным официально признать брак сестры, потому что знал о ее намерении тайно венчаться и изъявил в то время свое согласие на тайную свадьбу, королева Анна Павловна отвечала: «Ваше величество в то время были первым подданным Вашего отца и не должны были изъявлять Вашего согласия на свадьбу, которую он не дозволял и которая совершилась в тайне от него. Теперь Вы сами царствуете: что бы Вы сказали, государь, если бы Вас послушались таким образом? Я полагаю, что брака моей племянницы, а Вашей сестры, признавать официально невозможно».
И брак официально признан не был, хотя браки эти, так называемые морганатические, употребительны почти во всех царствующих домах. Отказ этот признать брак Марии Николаевны тем более непостижим, что происходит в фамилии, в коей одна из царствующих императриц, Елизавета Петровна, была замужем за малороссийским казаком Разумовским, в фамилии, ведущей свое происхождение в прямой линии от чухонской девки Марфы, которая, начав поприще свое служанкой в доме пастора Глюка, была постепенно наложницей генерала Бауера, фельдмаршала графа Бориса Петровича Шереметева, фельдмаршала князя Александра Даниловича Меншикова, и наконец, под именем Екатерины Алексеевны, наложницей Петра I, который, хотя и без свадьбы, объявил ее своей женой, провозгласил императрицей и оставил ей престол. Что же постыдного или дурного для Марии Николаевны быть женой графа Строганова? Официальная тайна ровно ничего не скрывает, ровно ничего не покрывает: нет в России ни одного уездного городишки, ни одного сельского помещичьего дома, где бы не было известно, что великая княгиня Мария Николаевна замужем за графом Строгановым. К чему же служит эта официальная тайна? Кого этим надеются обмануть или провести?.. Смех, да и только.
Что также весьма смешно, это обхождение государя и великих князей с графом Григорием Строгановым. Они не только не признают его мужем своей сестры, но еще обходятся с ним гораздо более холодно, чем с большей частью придворных. Граф Строганов, с своей стороны, нимало не огорчается холодностью и смешной пред ним надменностью его августейших шурьев; не кланяется временщикам, но вместе с тем не поднял носа ни перед кем; со всеми прежними своими знакомыми остался на прежней ноге, и если бы, к сожалению, не дал промаха, приняв па себя должность вице-президента конюшенной конторы, если бы не этот смешной промах, то про него по справедливости можно было бы сказать, что он держит себя в отношении к высшим и к низшим не как петербургский барин (что составляет середину между монголом и холопом с претензиями на качества английского лорда), а как истинный европейский вельможа. И в самом деле, чего же ему при дворе добиваться? Ведь не титула же светлейшего князя? Титул этот в России, как известно, носят лица, из коих некоторые, по своей глупости, сделались истинной притчей во языцех. Ведь бывали же примеры, что барин чиновный и богатый, но подленький душой, чтобы добиться титула светлости, женил своего дурака-сына на любовнице царской{15}, да еще на такой, на которой другой человек, посмышленее, отказался жениться, пожертвовав частью своего состояния, чтобы избавиться от подобного срама […].
Нет! Строганову, честному человеку, русская светлость не по плечу. Не добиваться же ему также и Андреевской ленты? Ведь ее носят и вор-тиран граф Клейнмихель, и деспот-притеснитель граф Закревский, и набитый глупец граф Адлерберг-Минин, и придворный холоп граф Шувалов.
Если великая княгиня Мария Николаевна не вмешивается в дела политические, зато великая княгиня Елена Павловна{16} только и делает, что вмешивается в политику; старается всеми силами удить рыбу в мутной воде и нарочно мутит воду для удобнейшего рыболовства. При жизни мужа ее, великого князя Михаила Павловича, ей вмешиваться в политику было невозможно. Михаил Павлович, не имевший ни серьезного ума, ни рассудка, был, подобно братьям своим, Константину и Николаю Павловичам, человеком грубым, пошлым, ненавидел книги и умных людей и являл в себе смесь азиатского хана, австрийского капрала и французского парикмахера-каламбуриста. Он являлся попеременно или тигром с ухватками настоящего мальчишки, или мальчишкой в тигровой шкуре. Он не допускал Елену Павловну вмешиваться в политику, беспрестанно ссорился с нею и на вопрос одного из своих адъютантов: «Ваше высочество будет праздновать годовщину двадцатипятилетия своей свадьбы?» он отвечал: «Нет, любезный, я подожду еще пять лет и тогда отпраздную годовщину моей тридцатилетней войны!» По смерти мужа, пока еще был жив Николай Павлович, Елена Павловна не смела открыто вмешиваться в дела: с Незабвенным шутить было плохо. Но лишь вступил на престол Александр Николаевич, Елена Павловна ринулась в политику. Она в глаза чрезвычайно льстит и государю, и императрице Марии Александровне, осыпает вежливостями и знаками внимания всех лиц, имеющих влияние при дворе, но за глаза над государем подтрунивает, а приближенным его отдает полную справедливость, то есть отзывается о них с величайшим презрением. Про императрицу она говорит: «Бедная женщина! Зачем она позволяет обходиться с собой таким образом! Ума-то, видно, у нее, бедной, мало!» Константину Николаевичу она в глаза льстит, а за глаза дает, понимать другим, что руководит и управляет великим князем. Когда он сделает что-нибудь умное, она всегда даст почувствовать, что это сделано по ее совету, а если великий князь даст какой-нибудь политический промах, она говорит: «Ах! Зачем Константин меня не послушался! Ведь я ему советовала этого не делать! Константин, конечно, умен, но в нем нет никакого благоразумия: он слишком пылок, ему необходим советник, который бы находился при нем безотходно и мешал бы ему проказить». Само собой разумеется, что роль подобного советника добрая и попечительная тетушка предоставляет себе. В старые годы с Еленой Павловной решительно никто уживаться не мог, но лета (ей теперь пятьдесят пять лет) несколько сгладили угловатости ее нрава, в старину столь неприятного, что один человек, после разговора с нею, в коем она расточала свою салонную любезность, на вопрос приятеля своего, как он находит Елену Павловну, отвечал: «Это самый любезный еж».
Принц Петр Георгиевич Ольденбургский — добрый, честный человек, многим делает добро и никогда никому не причинил зла. Притом нам, русским, не следует забывать, что ему, его огромным пожертвованиям обязано своим существованием Училище правоведения, а его благородному характеру обязаны тем направлением бескорыстия, коим отличаются почти все воспитанники этого заведения. История не будет обязана ни слушать плохой музыки, ни читать плохих стихов принца Петра Георгиевича, но всегда с уважением помянет имя основателя Училища правоведения, который к тому же всегда был добрейшим и честнейшим человеком.
Цесаревич еще гак молод, что характер его еще не совершенно вылился в определенную форму, но по тому, о чем уже можно судить теперь, следует бояться, что этот юноша готовит себе несчастную будущность крутостью своего нрава и непомерным властолюбием, подчас напоминающим его необузданного деда. Он имеет ум быстрый, сметливый, но неспособный продолжительно обсуждать предметы, неспособный ясно вникать в вещи, и едва ли из него выйдет человек глубокомысленный. Он питает глубокое уважение к уму и к познаниям дяди своего Константина Николаевича; ему случилось говорить: «Надобно спросить у дяди Кости: он все знает!», и это чувство может со временем погубить цесаревича, потому что Константин Николаевич имеет на него огромное влияние, а Константин Николаевич, при всем своем, подчас весьма бурном, псевдолиберализме, в сущности страшнейший деспот. Константин Николаевич не хочет равенства перед законом, то есть правления конституционного, а хочет просвещенного самодержавия, то есть равенства перед прихотями царя и ближней дворни его. «Вы, русские, дескать, дураки, — думает про себя Константин Николаевич, — куда вам собою управлять; я буду вашим опекуном: буду действовать просвещенно, буду платить в Европе журналам, чтобы прославляли мой либерализм, а вы, братцы, молчите, повинуйтесь и кланяйтесь мне, а коли пикнете против таких просвещенных и либеральных людей, как я и мои ближние, то вы не забывайте, что в России есть Вологда, Вятка, Пермь и разные другие загородные увеселения самодержавия!» Константин Николаевич своими советами и своим примером направляет цесаревича на ложный путь, на конце коего может предстоять для них обоих безвозвратная заграничная поездка…
Воспитание цесаревича по слабости характера императрицы было весьма плохое. При нем были Николай Васильевич Зиновьев и Григорий Федорович Гогель, люди честные, но совершенно бездарные и вовсе не понимающие потребностей времени, не понимающие условий, необходимых в нашу эпоху для воспитания будущего властителя России. Когда Незабвенный осчастливил Россию, отправившись к своим праотцам, то императрица Мария Александровна определила к цесаревичу для наблюдения за учением его Владимира Павловича Титова, человека умного, отлично образованного и отменно честного. Умный и честный Титов понял огромную ответственность, какую подобное звание возлагало на него перед Богом и перед историей, и добросовестно принялся за свое дело. Он определил в учителя к цесаревичу людей весьма способных. Но некоторые из этих назначений сделаны были императрицей по ходатайству Титова без согласия государя, узнавшего, например, о назначении г-на Бабста по докладу князя Василия Андреевича Долгорукова, который, верный своей привычке чернить людей просвещенных и клеветать на людей с либеральным направлением, представил Бабста человеком самым опасным, или, как любят выражаться стародуры, «красным». Государь ужасно рассердился на императрицу и сказал ей: «Видно вы распоряжаетесь воспитанием моих детей без моего согласия!» Титов, как человек умный и бывалый, знакомый с Европой, хотел, чтобы Николай Александрович слушал курс в университете. Куда! Вся царская дворня возопила: «Титов — якобинец!», и в течение нескольких месяцев зимы 1857–1858 года, если бы царской дворне предложили вопрос: «Кто хуже: Титов или Робеспьер?», она бы тотчас воскликнула: «Разумеется, Титов». Люди с умом и со здравым рассудком тщетно указывали на примеры европейских принцев, которые слушают курсы наук в университетах, но в Зимнем дворце этого и понять не могли. Ведь и то правда: европейские принцы предназначены быть истинными монархами, то есть монархами конституционными, а Николай Александрович предназначается быть самодержцем, сиречь миропомазанным фельдфебелем! На что же ему университет? Преображенский манеж гораздо ближе к цели!
Назначая Титова в звание инспектора классов цесаревича, императрица не могла добиться, чтобы воспитание сына ее было вверено Титову. Как можно? Ведь он статский, не военный, а для блага России необходимо, чтобы будущий император воспитан был людьми в эполетах. Зиновьев и Гогель оставались еще при цесаревиче. Между ними и Титовым возникла борьба. Тут подоспел со своими доносами всего боящийся и всетрепещущий князь Василий Андреевич, нашептывая государю всякие бессмыслицы; одного из определенных Титовым учителей, Кавелина, удалили от цесаревича; благородный Титов обиделся этим и подал просьбу о своем увольнении. Императрица, по своему обычаю, поплакала втихомолку, и пока она отирала свои слезы, Титов назначен был посланником в Стутгардт.
Наконец, когда наследнику уже наступил семнадцатый год, время его политического совершеннолетия, к нему назначили «попечителем» графа Сергея Григорьевича Строганова{17}.
Граф Сергей Григорьевич Строганов странный человек: в нем соединены качества и недостатки, какие редко встречаются в одном и том же лице. Он умен и хитер, но невзирая на свой нынешний семидесятилетний возраст не знает людей. Он получил основательное классическое образование — вещь редкая в России между его современниками — обладает обширной ученостью, перечитал в жизнь свою целые библиотеки и остался теоретиком. Семьдесят лет живет он на свете между людьми всякого рода; по рождению и по состоянию своему принадлежал всегда к высшему кругу общества; служебной своей деятельностью поставлен был в сношения с людьми средних и низших слоев, одним словом, видел род человеческий от кабинета царского до хаты пермского крестьянина и людей не знает! Воспитанный в Европе, он чужд азиатских замашек большей части русских сановников; он гуманен и весьма любит, чтобы это знали; либерализм его всегда достигал той черты, за коей начинается ссора с правительством, и ни разу не перешагнул за эту черту. Будучи молодым человеком, он хотя был из числа самых образованных людей того времени, но вовсе не принадлежал к обществу декабристов, заключавшему в себе цвет современной молодежи. При Николае Павловиче, пока либерализм ограничивался фразами, разговором и получением из-за границы запрещенных книг, граф Сергей Григорьевич был либералом настолько, насколько можно было, чтобы не поссориться с государем. Николай Павлович считал его теоретиком (это была одна из немногих здравых мыслей, нашедших себе приют в не совсем здравой голове Незабвенного), но оказывал ему благосклонность, думая сам про себя: «Каков, дескать, я великий человек; ведь вот Строганов либерал, а я его терплю при себе генерал-адъютантом и даже выслушиваю все, что он мне говорит. Ведь это хоть бы Петру Великому под руку! Вот каков я, Николай Первый!» Одной из лучших страниц жизни графа Строганова было его губернаторство в Минске после польской кампании в 1831 году: человеколюбивым своим обхождением он заслужил благословения несчастных поляков! Тринадцатилетним просвещенным отличным управлением Московским университетом (1835–1848) граф Сергей Григорьевич оказал России величайшую услугу, но должно прибавить, что главным руководителем Министерства народного просвещения в это время был сам министр, граф Уваров{18}. Граф Строганов с Уваровым враждовал, ссорился, часто был не совсем вежлив со своим министром, но шел по уваровскому направлению и прекрасно делал. Ссоры его с Уваровым происходили не из-за различия мнений: воззрения их были одинаковые; но из-за того только, что графу Строганову неприятно было, что почин этому направлению положен Уваровым, а не им. Когда граф Строганов жил в Москве, то он писал прямо к Николаю Павловичу свое мнение о происходившем в Москве, об административных лицах; когда приезжал в Петербург (то есть по крайне мере раз в год), присутствовал в кабинете государя при докладах начальника III Отделения о делах московских и по приказанию государя подавал о них свое мнение. Честность графа Сергея Григорьевича не подлежит ни малейшему сомнению, но как же он мог решиться принять на себя подобную… «наблюдательную» должность? Это можно разве изъяснить лишь отсутствием логики! Граф Строганов находился уже на половине седьмого десятка лет своих, когда вопрос об уничтожении крепостного состояния возник серьезным образом и здравая политика потребовала уступки крестьянам их земельного надела; тут словесный либерализм оказался недостаточным, граф Строганов совершенно растерялся и, будучи членом московского губернского комитета, не знал, что делать. После пятимесячного исправления должности московского военного генерал-губернатора он был назначен попечителем цесаревича 8 сентября 1859 года. Едва успел он попасть на постоянное пребывание в Зимний дворец, как тяжелая, удушливая атмосфера этого вредного здания раздражительно подействовала на его старческие нервы; он был объят страхом! И бывший поборник просвещения сделался гонителем его. Он первый подал мнение о непременном взимании платы с бедных студентов; хотел даже увеличить эту плату!.. Поистине непонятно!.. Ныне, когда Россия проснулась от сна, укрепившего ее силы, когда в ней стремится быстрый поток, могущий сделаться бурным, если ему бессмысленно ставить будут преграды; когда все разумные люди, все ясные умы стараются очистить широкое русло, чтобы этот поток имел течение удобное, вольное и, протекая беспрепятственно, оплодотворял берега тех мест, в это время вместить себе в голову мысль — ставить преградами против этого потока заборы и перегородки — это нелепость, которая находит последовательный, законный приют свой в глупых головах Адлерберга-Минина и князя Василия Андреевича Долгорукова, но должна была бы оставаться чуждою графу Сергею Григорьевичу Строганову.
Итак едва ли граф Сергей Григорьевич может иметь вполне хорошее влияние на довершение воспитания цесаревича.
Из числа наставников, находившихся при цесаревиче, полного уважения заслуживает г-н Курьяр, женевский уроженец, англиканский пастор, бывший одним из капелланов герцогини Кентской, матери королевы Виктории. Он учил королеву Викторию французскому языку и по окончании ее воспитания возвратился в Женеву. Он имел несчастье поместить свой небольшой капитал к банкиру, который впал в несостоятельность, и лишился своих денег. Бывшая воспитательница императрицы Марии Александровны, госпожа де Грансе, рекомендовала императрице г-на Курьяра, который и определен был к цесаревичу учителем французского языка. Человек образованный, отменно умный, с ясным и светлым взглядом на вещи, с характером благородным, с чувствами возвышенными, приятный и любезный в обхождении, но неуклонно твердый характером, г-н Курьяр был весьма полезным цесаревичу, и его просвещенное влияние служило подчас весьма хорошим противодействием неевропейскому влиянию генералов Зиновьева и Гогеля. Из Женевы и из Лондона, где в обоих местах столь высоко развиты чувства личного достоинства и независимости человеческой, заброшенный судьбою на топкое и грязное болото петербургского двора, г-н Курьяр остался чистым, независимым и безупречным. Цесаревичу он никогда не уклонялся вещать истину, с придворными сановниками держал себя прекрасно, на такой ноге, что ни один из самых безмозглых монголо-петербургских баскаков никогда не осмелился забыться перед г-ном Курьяром. Никогда ни одно слово лжи не вышло из уст г-на Курьяра (а это редкость при петербургском дворе); часто он говорил истину там, где андреевские кавалеры молчали и кланялись, и наконец, что вполне обрисовывает его характер, его самостоятельность, его благородную личность, он никогда не хотел принять никакого «чина»…
В 1860 году граф Строганов оказал цесаревичу двойную услугу, удалив от него генералов Зиновьева и Гогеля, людей честных, но отсталых представителей николаевской эпохи, и оставив при цесаревиче назначенного к нему еще в 1858 году полковника Рихтера{19}. Оттон Бурхардович Рихтер — человек честнейших правил и благороднейшего характера. Такие люди редки везде, а при дворах еще более[257].
Воспитатель великих князей Александра Александровича и Владимира Александровича, граф Борис Алексеевич Перовский, человек добрый, довольно хитрый, но ума ограниченного, обязан своим местом старинной дружбе своей с графом Александром Адлербергом и опирается на это могущественное покровительство.
Что же касается до сыновей великой княгини Марии Николаевны, то они воспитаны весьма хорошо. Воспитатель их, Константин Григорьевич Ребиндер, умел выполнить свою должность, и этому, конечно, много содействовало долгое пребывание двух старших из них, герцога Николая Максимилиановича и принца Евгения Максимилиановича, за границей, в Англии, вдали от Петербурга. Ведь в Петербурге, в этом болоте, истинном болоте физическом и нравственном, двор и сотни две-три семейств, его окружающих, представляют (за весьма немногочисленными исключениями) зрелище, какого не встретишь ни в одной стране в мире: смесь монгольской дикости с византийской подлостью, и все это плохо прикрыто европейским платьем; смесь необразованности с самоуверенностью, основанной на чтении французских журналов и английских романов; совершенное незнание России, потому что никогда не живали в своих поместьях, а во всю жизнь свою ползали при дворе и обивали пороги у временщиков; незаслуженное презрение к москвичам и к жителям провинций, презрение, которое москвичи и жители провинций возвращают им с лихвой, но только заслуженным образом; и наконец, в довершение всего, низость перед всяким временщиком, сколь бы он отвратителен ни был. Эти холопы превосходительные, сиятельные, светлейшие, эта холопия, воображающая себя «аристократией» (!!!), боится лишь одного — гласности; она готова выносить всевозможные оскорбления, всевозможные унижения, всевозможный позор — лишь бы только Европа о том не знала! Полумонголы, полувизантийцы в европейских платьях — они имеют претензию прослыть за английских лордов, но все знают, что они «холопия» и больше ничего[258].
Принцы Лейхтенбергские воспитаны хорошо, воспитаны как принцы европейские, а не как русские великие князья, то есть из них старались сделать людей, а не миропомазанных фельдфебелей. Одного только следует бояться, чтобы они в Петербурге не испортились…
Герцог Георгий Мекленбург-Стрелицкий, муж великой княгини Екатерины Михайловны, держит себя весьма прилично и весьма умно. Когда он женился, то не впал в ошибку, совершенную герцогом Лейхтенбергским, который, женясь на великой княгине Марии Николаевне, имел неосторожность по свадебному договору подчинить себя власти Николая Павловича; эта мгновенная ошибка дорого обошлась герцогу Лейхтенбергскому: он лишился всякой свободы, всякой самостоятельности и не мог выезжать из России иначе, как с дозволения Николая Павловича, даже для свидания с своей матерью. Герцог Мекленбургский поступил осторожнее. По свадебному договору его Екатерина Михайловна, в качестве герцогини Мекленбургской, освобождена от русского подданства; она и муж ее имеют право выезжать из России, когда им угодно, и пользуются весьма выгодным положением членов царской фамилии, оставаясь чуждыми невыгодам этого положения, то есть пользуются совершенной свободой, недоступной русским великим князьям и великим княгиням.
Герцог Мекленбургский — человек умный, чрезвычайно благоразумный, с весьма добрым сердцем; человек характера честного и прямого, получил отличное воспитание, обладает обширными сведениями по разным отраслям наук. Он весьма счастлив в семейном быту; Екатерина Михайловна женщина весьма добрая и очень любит своего мужа. Герцогу приходится, правда, вести борьбу против своей тещи, Елены Павловны, несноснейшей женщины, страсть которой во все вмешиваться и всеми управлять, но он ведет эту борьбу тихо, скромно и для публики совсем незаметно, с большим тактом.
Из числа людей, самых приближенных к государю, особенную важность имеет — не по способностям своим, потому что редко можно встретить подобный пример бездарности, но по своим ежедневным сношениям с государем — его доктор Иван Васильевич Енохин{20}. Сын священника в Малороссии, он воспитывался в семинарии, потом в Киевской духовной академии, откуда поступил в Медико-хирургическую академию, и но выходе из нее очутился доктором в Преображенском полку. Человек ума самого ограниченного, но хитрый и весьма пронырливый, он превосходно умеет подслуживаться. Во время турецкой кампании 1828 года Николай Павлович как-то имел случайный припадок легкой лихорадки; за временным отсутствием государева лейб-медика к нему из штаба Преображенского полка призван был Енохин, и тут Николай Павлович увидел его в первый раз. Во время польской кампании 1831 года Паскевич, страстный охотник до женщин, весьма боялся, чтобы какая-нибудь полька в порыве геройского самоотвержения не отомстила ему за свое отечество весьма неприятным образом, и потому всякая женщина, допускаемая до интимной беседы с фельдмаршалом, обязана была предварительно провести несколько минут с глазу на глаз в соседней комнате с Енохиным в полном послушании у почтенного медика. После взятия Варшавы Енохин ездил в отпуск на родину для свидания с отцом и, как человек расчетливый, на возвратном пути заехал по дороге на поклон к отцу фельдмаршала, старику Федору Григорьевичу Паскевичу, жившему в деревне. Федор Григорьевич принял весьма ласково вкрадчивого, искательного проезжего и снабдил его письмом к своему сыну, фельдмаршалу. Когда для цесаревича (нынешнего государя) устраивали придворный штат, фельдмаршал выхлопотал Енохину место лейб-медика при цесаревиче, чтобы иметь при этом новом дворе свою креатуру. Сначала нелегко было Енохину на придворном поприще. Начальником двора цесаревича находился в то время сумасшедший генерал Кавелин. Однажды во время своего первого заграничного путешествия Александр Николаевич в Копенгагене имел небольшой припадок лихорадки. Кавелин взбесился, обратился к Енохину и, почти показывая ему кулак, закричал: «Чтобы завтра его высочество был здоров! Если завтра его высочество не выздоровеет совершенно, то я тебя пошлю на гауптвахту здесь же, в Копенгагене!» Любопытно то, что на другой день великий князь был здоров… Цесаревичу очень хотелось провести зиму 1838–1839 года за границей, а Николай Павлович требовал непременно возвращения его в Россию; Енохин взялся уверить и уверил грозного государя, что здоровье Александра Николаевича непременно требует провести зиму в Риме, что иначе у него может сделаться чахотка, и цесаревичу разрешено было провести зиму в Риме. Этой услуги Александр Николаевич никогда не позабыл. Будучи великим князем, он всякое утро пил кофе с Енохиным. На другой день после восшествия Александра Николаевича на престол утром Енохин не является. «Где Енохин?» — спрашивает новый государь. Ему отвечают: «Дожидается в приемной». — «Позвать его!» Является Енохин. — «Зачем ты не велел о себе доложить?» — «Не смел, государь; я имел счастие каждое утро пить кофе с цесаревичем, но к государю моему без приказания явиться не смею». Это понравилось Александру Николаевичу: он велел ему сесть и пить с собой кофе. С той поры Енохин ежедневно утром пьет кофе с государем с глазу на глаз, что дает ему возможность говорить государю, о чем ему вздумается. Сверх того он всегда сопровождает государя во всех его путешествиях. При дворе все смеются над Енохиным, но все чрезвычайно за ним ухаживают. Самые важные лица в Петербурге из числа тех, которые за глаза наиболее насмехаются над Енохиным, ездят по большим праздникам с поздравлением к Ивану Васильевичу и при встрече с ним жмут ему руку с самой приятнейшей улыбкой.
Но самый приближенный, самый любимый государем человек — что в настоящее время известно всей России — это граф Александр Адлерберг. Он один во всей России разделяет с дежурным камердинером царским право во всякое время входить к государю без доклада. Вы видите, что более интимного холопства и существовать не может. Адлерберги и родственники их Барановы ныне составляют какую-то особую династию, которая, с присовокуплением к ней разных приближенных царских, составляет в России какое-то особое сословие: царскую дворню. Сословие это, подобно тинистому и грязному болоту, окружает престол и отделяет его от России. Когда Александр Николаевич воцарился, по Петербургу ходила какая-то песенка, написанная господином, по-видимому, весьма незнакомым с историей, потому что он принимал Голштейн-Готторпов{21} за Романовых. Куплеты этой песенки я позабыл, но помню припев их:
От Адлербергов и Барановых
Избави, Боже, дом Романовых…
Адлерберги — шведская фамилия. Настоящее имя их Свебелиус, и при пожаловании их в дворяне в 1684 году король Карл XI, как часто делается в Швеции, переменил это имя на фамилию Адлерберг. Фридрих Адлерберг, умерший лет шестьдесят тому назад, женат был два раза, и оба раза на девицах Багговут. От первой жены он имел несколько сыновей, а эти народили ему внуков, один из коих находится ныне членом генерал-аудиториата. От второй жены своей, Юлии Федоровны, он имел сына, нынешнего графа Адлерберга-Минина, и дочь, статс-даму графиню Баранову.
Кстати о графе Адлерберге. Считаю, князь Петр Владимирович, долгом довести до Вашего сведения, что по доходящим до меня слухам Ваш старый знакомый и сосед по Чернскому уезду, бывший чернский уездный и бывший тульский губернский предводитель дворянства, Василий Петрович Минин, весьма на Вас негодует и считает себя оскорбленным Вами тем, что Вы позволяете себе придавать имя Минина такому болвану и казнокраду, каков граф Владимир Федорович Адлерберг, сделавшийся посмешищем и предметом презрения всей России. По моему мнению, Василий Петрович Минин совершенно прав, и Вы перед Василием Петровичем вполне виноваты.
Юлия Федоровна Адлерберг и муж ее находились в большой бедности, когда воспитательница великих княжон, дочерей императора Павла, баронесса (впоследствии княгиня) Шарлотта Карловна Ливен определила Юлию Федоровну Адлерберг нянюшкой: сперва к великому князю Николаю Павловичу, а потом к великому князю Михаилу Павловичу. Юлия Федоровна усердно мыла и обтирала этих двух индивидуумов, а между тем, будучи женщиной хитрой, ловкой и под личиной холодного добродушия весьма вкрадчивой, втерлась в доверие к императрице Марии Федоровне. В начале царствования Александра I она была назначена начальницей Смольного монастыря и занимала до самой смерти своей (1839) эту должность, с которой сопряжены: квартира, экипаж, большой оклад, разные в России гак называемые невинные доходы и придворные отличия (например, на этом месте Адлербергша, так называли ее в Смольном, умела выхлопотать себе статс-дамский портрет и Екатерининскую ленту). Сына своего, Эдуарда-Вольдемара, нынешнего графа Владимира Федоровича, она сделала участником детских игр Николая Павловича и Михаила Павловича; он был помещен в Пажеский корпус, выпущен офицером лейб-гвардии в Московский полк, и когда Николай Павлович пришел в возраст, то Владимир Федорович был назначен к нему адъютантом и получил в Аничковском дворце квартиру, на которой жил до поступления своего в министры почт. Когда Николай Павлович вступил на престол и учреждена была следственная комиссия над несчастными 14 декабря, Адлерберг, хотя не был членом комиссии, но ежедневно присутствовал на ее заседаниях в звании царского соглядатая; переносил потом государю известия обо всем, что происходило в этой комиссии, которая по своей несправедливости, по своей жестокости и по своему бездушному легкомыслию составляет одно из величайших пятен грязного царствования Незабвенного. По назначении в 1827 году Чернышева военным министром, а Клейнмихеля дежурным генералом Адлерберг был назначен начальником военно-походной канцелярии и командующим главной квартирой. Чернышевское время ознаменовано было в военном министерстве воровством, доходившим до грабежа: Чернышев, Клейнмихель и Адлерберг брали подряды и поставки под чужим именем и делили между собой огромные суммы. Когда в марте 1842 года один из самых презренных царедворцев эпохи Александра I и Николая, князь Александр Николаевич Голицын, низкопоклонный под личиной добродушия, подлый под личиной вельможи и развратный под личиною ханжи, потеряв зрение, принужден был оставить двор и звание министра почт, звание это возложено было на Адлерберга. Владимир Федорович отличается совершенным отсутствием ума, соображения и познаний: трудно встретить такую полную, совершенную, безграничную бездарность. Дел он не понимает вовсе, занят лишь своими удовольствиями и добыванием какими бы то ни было способами денег, которые проматывает на свои удовольствия. Много времени берет у семидесяти летнего старика туалет его: он в парике, с усами и бакенбардами нафабренными, с лицом нарумяненным, весь расписан, как балаганная кукла. С подчиненными горд, как истинный глупец, и высокомерен, как истинный выскочка[259]. Деньгами и подлостью через него можно все получить, особенно, если достигать до него путем Мины Ивановны.
Лет двадцать пять тому назад Павел Александрович Нащокин привез в Петербург невесть откуда молодую и красивую женщину по имени Эмилия, а по-русски именуемую Мина Ивановна. По смерти Нащокина, коего она любила и на первых порах после его смерти с отчаянием оплакивала, Мина Ивановна после нескольких лет жизни разнообразной и веселой нашла себе покровителя во Владимире Федоровиче Адлерберге. Он влюбился в нее со всей безумной страстью старика, да еще старика в парике, нарумяненного и нафабренного. В числе подчиненных его по департаменту почтовому находился чиновник Бурков, который согласился обвенчаться с Миной Ивановной и немедленно после свадьбы, не заходя к ней в комнату, сесть в коляску и отправиться на безвыездное пребывание в какую-то дальнюю губернию, где ему дали весьма теплое, доходное место и ежегодную пенсию. Как сказано — так и сделано. Свадьбу отпраздновали весело: Адлерберг был посаженым отцом; после свадьбы и ужина посадили Буркова в коляску и пожелали ему счастливого пути. Мина Ивановна, разумеется, осталась в Петербурге и вела дружескую переписку с тем, чье имя носила. Несколько времени спустя Бурков умер в чине статского советника; при известии о его смерти расплакалась Мина Ивановна: она говорила, что надеялась на скорое производство своего мужа в действительные статские советники и теперь лишилась надежды быть превосходительством.
Но это письмо уже вышло весьма длинно. Итак, до следующего письма, в коем расскажу о загробном производстве мужа Мины Ивановны в действительные статские советники.
«Правдивый», № 2, 18 апреля 1862, стр. 9-16.
Нежное сердце Адлерберга не устояло против слез огорченной вдовы: он поспешил помочь ее горю; о смерти Буркова в приказах отдано не было, его представили, будто живого, к чину «за отличие по службе», и когда о производстве его в действительные статские советники помещено было в приказах, то через несколько дней спустя объявлено и о смерти его. Мина Ивановна получила титул превосходительства, а Адлерберг сочинил таким образом оригинальное дополнение к книге «Мертвые души». Это было, впрочем, единственным литературным трудом Владимира Федоровича. Известно, что по части искусства и наук он занимается живописью — раскрашиванием своего лица — и наукой употребления помады.
Мина Ивановна зажила роскошно{22}. Адлерберг со всеми своими окладами и пенсиями получает от казны с лишком семьдесят тысяч рублей серебром в год, кроме квартиры для себя и для сыновей своих, освещения, отопления и для себя, и для своей жены, экипажа. Сверх того, в пребывание государя в загородных дворцах, то есть в течение месяцев семи в году, он имеет стол, на сколько кувертов ему угодно. Жене своей он дает весьма мало денег, детям также, и почти все деньги идут на Мину Ивановну. Зато г-жа Буркова живет великолепно: мебель у нее из дворца; экипажи и лошади с придворной конюшни; в комнатах цветы из придворных оранжерей; когда у нее обед или вечер, то придворные повара готовят стол из придворных припасов. Придворные чины к ней ездят на поклон; через нее легко получить место при дворе, а по ведомству почтовому, доколе им управлял Адлерберг, то есть до 1858 года, без нее просто нельзя было получить никакого места. Ее милость возводит людей, а гнев ее низвергает их.
Невозможно себе представить, до каких пределов доходит низкопоклонность перед Миной Ивановной петербургского придворного круга, этих полумонголов, полувизантийцев, имеющих претензии на значение английских лордов, низкопоклонность этой «холопии», которая воображает себя аристократией… Гостиная Мины Ивановны набита людьми знатными, которые приезжают на поклон и заискивают ее покровительства. Бывают забавные случаи. Однажды егермейстер граф Ферзен, только что вступивший во второй брак, встречается с одним из своих придворных знакомых: «Представь себе, — говорит граф, — какая дерзкая эта Мина; когда я был вдов, то езжал к ней, знаешь, повеселиться, а теперь, когда я женился, она вдруг осмелилась прислать мне приглашение на обед в четверг!» «Представь себе, — говорит знакомый, — что она осмелилась и мне прислать приглашение к обеду на тот же день!» «Ты поедешь?» «Конечно, нет!» «И я, разумеется, не поеду!» Оба почтенные мужа расстались в полной уверенности каждый, что может в четверг ехать на обед, не рискуя встретить собеседника, перед коим заявлял свою независимость, и, к взаимному своему неудовольствию, встретились в четверг на обеде!
В Москве, когда Мина Ивановна приезжает туда, перед ней держат себя более независимо, потому что в Москве чувства чести и личного достоинства более развиты, чем в высшем петербургском кругу, но и в Москве есть индивидуумы, достойные жить па невских болотах. Самый низкопоклонный из мининских холопов в первопрестольной столице — начальник Московского архива иностранных дел князь Михаил Андреевич Оболенский, который через ее посредство купил чин гофмейстера. Я говорю «купил», потому что при петербургском дворе чины и кресты весьма часто продаются втихомолку. Торг этот существует издавна, и даже при князе Петре Михайловиче Волконском, который при всех своих пороках был человеком вполне бескорыстным, лица, имевшие на него влияние, торговали придворными чинами. Андрей Иванович Сабуров, например, купил в 1851 году чин гофмейстера, заплатив двадцать тысяч рублей серебром Жеребцовой, любовнице старика Волконского.
Соперником князя Михаила Оболенского в холопстве явился однажды князь Николай Александрович Щербатов, известный друг Закревского, в последние годы ханствования Закревского на московском пашалыке бывший московским гражданским губернатором. Мина Ивановна, приехав в Москву, съездила в Троицкую Лавру. Щербатов заказал серебряный позолоченный крытый стаканчик в виде просфоры, велел на стаканчике вырезать надпись: «радуйся, благодатная» (!!!) и по возвращении Мины Ивановны из Лавры московский гражданский губернатор, приехав к новой пилигримке, на коленях поднес ей эту просфору (!) в память ее «благочестивой поездки в Лавру» (!)
Когда Незабвенный скончался, Мина Ивановна, в качестве особы четвертого класса, велела обить карету свою черным сукном.
Через несколько недель после того, как Россия имела счастье лишиться Незабвенного, одна из придворных дам рассказала императрице Александре Федоровне, что, посетив накануне могилу императора, нашла ее покрытой цветами и что на вопрос ее, откуда эти цветы, сторожа отвечали: «Присланы от ее сиятельства графини Адлерберг». Александра Федоровна, имевшая весьма доброе сердце, расчувствовалась, расплакалась от умиления, говоря: «Какие прекрасные люди эти добрые Адлерберги! Как они помнят все, что покойный государь для них сделал! Как они нам преданы!», и приказала этой придворной даме съездить к обеим графиням Адлерберг, свекрови и невестке, благодарить их от имени царской фамилии. Что же оказалось?.. Графини Адлерберг и не думали посылать цветов, которые присланы были Миной Ивановной, а взяты были из придворных оранжерей!..
«Правдивый», № 3, 12 мая 1862, стр. 23–24.
По всем подрядам, заключаемым по министерству двора, подрядчики обязаны выделять часть барышей своих графу Владимиру Федоровичу Адлербергу и Мине Ивановне. Она очень дружна с госпожей Прокопович-Антонской, и потому для мужа последней, тайного советника Дмитрия Михайловича Прокопович-Антонского, нарочно учреждена была особая, весьма бесполезная «Строительная контора» по министерству двора, с жалованьем в восемь тысяч рублей серебром для председателя (т. е. для Антонского). Подвиги этой конторы известны: пока еще строят дворцы, в них уже балки валятся, как это случилось с дворцом великого князя Михаила Николаевича и с другими зданиями. Правителем дел «Строительной конторы», этой карикатуры вавилонского столпотворения, находился действительный статский советник и камергер Антонин Дмитриевич Княжевич, один из самых интимных приятелей Мины Ивановны. Когда прошлой осенью государь жил два месяца в Крыму, в Ливадии, то Мина Ивановна приказала старику Адлербергу назначить на это время Антонина Княжевича смотрителем дворца в Ливадии. Княжевич провел эти два месяца в кругу самых приближенных лиц к государю; как превосходный мастер буфонить он весьма понравился его величеству и даже во время царского пребывания в Ливадии был ежедневно допускаем в круг кальянщиков (значение этого слова см. в 1 номере «Правдивого»)[260].
Граф Александр Адлерберг, самый могущественный из нынешних временщиков, на поклон к коему ездят и министры, и Андреевские кавалеры — человек ума весьма недальнего, но чрезвычайно сметливый, хитрый и ловкий. В сущности он совершенно равнодушен к политике, но, будучи страстным картежником, неисправимым мотом, беспрестанно нуждаясь в деньгах, и в больших деньгах, он непременно хочет продолжения того порядка вещей, в коем не существовало бы ни контроля, ни гласности, чтобы, пользуясь дружбой государя, запускать лапу свою в государственное казначейство почаще и поглубже. На этом основании он и является главой партии стародуров, в чем помогает ему усердно князь Василий Андреевич Долгоруков, который, по своему званию всероссийского воеводы шпионов, имеет ежедневный доступ к государю и может нашептывать в царское ухо все, что захочет. За неспособностью Адлерберга и Долгорукова к политике, их учителем и наставником, их нимфой Эгерией{23}, является сумасбродный граф Панин, который поучает их, в особенности Долгорукова, что говорить государю. Граф Александр Адлерберг никогда не брал ни одной книги в руки; он не читает ничего, кроме тех заграничных изданий, в коих печатают истины насчет его и отца его: к литературе он питает глубокое презрение, а к писателям ненависть. Эти чувства к литературе и к писателям ему общи с государем, который в 1858 году, когда вздумали учреждать верховный тайный цензурный комитет, на просьбу ошеломленного этим известием министра просвещения Ковалевского составить по крайней мере комитет этот из литераторов, отвечал: «Всякий писатель — природный враг правительства». Это напоминает знаменитое изречение Леонтия Васильевича Дубельта, который во дни могущества своего, в бытность свою на пашалыке III Отделения, однажды в полном заседании Главного правления цензуры провозгласил, что «всякий писатель есть медведь, коего следует держать на цепи и ни под каким видом с цепи не спускать, а то, пожалуй, сейчас укусит». Однажды при государе одно лицо сказало про Ивана Сергеевича Тургенева, что он прекраснейший человек. «То есть, — возразил государь, — насколько литератор может быть прекрасным человеком!» и прибавил: «самый лучший из них никуда не годится». Эго общее чувство у государя и у графа Александра Адлерберга весьма сближает их. Впрочем, если граф Александр враг гласности и враг литературы, зато есть один род письменности, коим он занимается с особым усердием: это составление заемных писем. Едва ли кто на своем веку подписывал столько заемных писем, по большей части коих он никогда не платил, доколе князь Суворов, назначенный генерал-губернатором Петербурга, не принес государю несколько раз жалоб на это наглое нахальство, и государь решился заплатить часть долгов своего друга. Его министром финансов и денежным путем для достижения его милости состоит Александр Львович Невахович, брат того остроумного Михаила Неваховича, который лет пятнадцать тому назад издавал карикатурный журнал «Ералаш»{24} и, представив однажды в цензуру вид Петербурга «с окрестностями» (окрестности, изображавшие Шлиссельбург, Вятку, Пермь и Вологду), потребован был в III Отделение, где Дубельт объявил ему, что если он в другой раз позволит себе подобную шутку, то будет немедленно выслан в одну из петербургских «окрестностей»[261].
Директор театров Андрей Иванович Сабуров стал преследовать своими «любезностями» воспитанницу театрального училища госпожу Прихунову. Она пожаловалась начальнице театрального училища госпоже Рельи, которая, в свою очередь, жаловалась министру двора старику Адлербергу. Дело шло о смене Сабурова, но Андрей Иванович человек пронырливый: знает, где раки зимуют; знает, что при петербургском дворе деньгами всего достигнешь. Он скупил векселей Александра Адлерберга на шестьдесят тысяч рублей серебром; вслед затем госпожа Рельи была уволена со своей должности, и все семейство Адлербергов обедало у Сабурова, который остается директором театров, к неописанному огорчению генерал-адъютанта Огарева, весьма желающего получить это место{26}.
Другие два сына графа Адлерберга вдали от двора, и потому я говорить о них не буду; граф Николай русский военный комиссар в Берлине, а граф Василий родился со зрением весьма слабым и почти ничего не видит. Мать их, графиня Мария Васильевна, урожденная Нелидова, в дела не вмешивается, никуда не выезжает и мало имеет влияния.
Статс-дама графиня Юлия Федоровна Баранова — сестра графа Адлерберга. Она вышла замуж в первых годах нынешнего века за Трофима Осиповича Баранова, который, по протекции своей тещи старухи Адлерберг, получил место начальника таможенного округа в Риге. Местечко было теплое, и Трофим Осипович сильно поддерживал его теплоту. Когда в последние годы царствования Александра I директором департамента внешней торговли назначен был Дмитрий Гаврилович Бибиков, то Дмитрий Гаврилович призвал к себе Баранова и произнес ему следующий спич, краткий, но ясный: «Трофим Осипович! Я знаю все… я выпросил у министра, чтобы оклад Ваш был увеличен, и министр получил на это соизволение государя. Но… берегитесь… Вы меня понимаете… я шутить не люблю!» Этого спича и вообще строгого надзора Дмитрия Гавриловича Бибикова за Трофимом Осиповичем никогда Барановы простить ему не могли и много содействовали его удалению из министерства в 1855 году, когда по воцарении Александра II семьи Адлерберга и Барановых почти вышли из ряда частных людей и поднялись на степень какой-то полудинастии.
Графиня Юлия Федоровна добрая женщина, ума ограниченного, и Незабвенный с этим особенным даром, который ниспослало ему провидение — отыскивать неспособности и употреблять людей бездарных — поручил Юлии Федоровне сообщить своим дочерям, великим княжнам Марии, Ольге и Александре Николаевнам, то, чего Юлия Федоровна сама никогда не получала, то есть воспитание. Но русский Бог, как известно, велик, и три княжны воспитались сами собой. Это нелепое назначение подняло семейство Барановых из полного и совершенного ничтожества на высоту придворного могущества.
Графиня Юлия Федоровна Баранова получала при Незабвенном 15 000 рублей серебром в год, а по завещанию своему Незабвенный оставил ей еще такую же пенсию, итак она получает ежегодно тридцать тысяч рублей серебром. Сверх того она имеет квартиру во дворце, придворный экипаж, придворный стол, на сколько приборов ей угодно, и вообще все ее расходы делаются на счет двора. А что такое расходы ее, можно судить по следующему факту: всякий раз, как она садится в ванну, на эту ванну употребляется два фунта бобровой струи, цена коей двести рублей серебром за фунт. Таким образом, каждая ванна графини Барановой обходится России в четыреста рублей серебром. Вот почему и печатают бюджет ложный и не хотят контроля действительного, чтобы скрыть грабеж, происходящий по министерству двора.
У графини Барановой четыре сына: Николай, Эдуард, Александр и Павел. Старший, граф Николай Трофимович, не вмешивается ни в какие дела, но зато жена его, графиня Елизавета Николаевна, урожденная Полтавцева, есть настоящая руководительница семейства Барановых и, можно сказать, семейства Адлербергов. О ней и о Полтавцевых я буду говорить далее.
Граф Эдуард Трофимович Баранов во всякой другой семье был бы человеком весьма обыкновенным; между Барановыми он слывет гением. Он весьма дружен со своим двоюродным братом Александром Адлербергом, действует с ним заодно и через го сделался уже издавна человеком весьма близким к государю. Он весьма хитер и в виде уступки современным идеям соглашается иногда на некоторые улучшения, но с тем, чтобы улучшения эти не касались принципа самодержавия, принципа священного для тех, кои любят запускать лапу свою в государственную казну. После Александра Адлерберга едва ли кто более получает денег от государя, чем Эдуард Баранов; в коронацию, в 1856 году, когда гвардейские офицеры, большей частью люди бедные, издержав много денег, во-первых, на беспрестанные перемены в мундирах, коими ознаменовано было в особенности начало нынешнего царствования, а во-вторых, и на самый поход в Москву, просили у государя вспоможения, Его Величество с негодованием изволил отозваться о непристойности для благородных офицеров просить денег и не считать себя вполне счастливыми тем, что им, бедным людям, предоставляют возможность окончательно разоряться на мундиры и на коронации. В го же самое время графу Эдуарду Баранову и графу Александру Адлербергу пожаловано было, как бы на смех над бедными офицерами, по сто тысяч рублей серебром каждому! Можно себе представить негодование, возбужденное подобной… «наивностью».
Третий из братьев, граф Александр Трофимович Баранов, большой нелюдим: он даже не бывает у своих сестер, когда знает, что у них может встретить чужих лиц. Но это не мешает ему помнить, что он — дескать — граф Баранов. Во время последней войны, служа батальонным командиром в Екатеринбургском пехотном полку, он говорил офицерам: «Полковой командир знает, что если он мне объявит какое-нибудь замечание, я тот час сяду на лошадь и, не спросясь у пего, поеду в Петербург, а он мне ничего сделать не посмеет!»
Младший из братьев, граф Павел Трофимович Баранов, тверской губернатор, в сущности добрый малый, и если бы не родился Барановым, то бы мог быть прекрасным человеком. Но скверная атмосфера Зимнего дворца кружит головы и поздоровее, и посильнее, чем голова графа Павла Баранова. Известен его поступок с Алексеем Михайловичем Унковским{27} и с Александром Ивановичем Европеусом. Государь в 1860 году вследствие доноса известного стародура генерал-адъютанта Николая Матвеевича Яфимовича написал на докладе, представленном ему из III Отделения: «Этих двух следовало бы удалить из Твери», а граф Павел Баранов, получив отношение из шпионницы (как остроумно названо III Отделение в «Колоколе»), нашел, что слово «удалить» означает для Унковского — Вятку, а для Европеуса — Пермь, и отправил их туда по февральской распутице.
Выше сказал я, что настоящей двигательницей полудинастии Адлербергов и Барановых была жена графа Николая Баранова графиня Елизавета Николаевна, урожденная Полтавцева. Влияние ее тем сильнее, что ее родная сестра Екатерина Николаевна замужем за графом Александром Адлербергом. Любопытно взглянуть, откуда возникли эти нынешние звезды первой величины в петербургском придворном мире, и в будущем письме я расскажу о происхождении Полтавцевых.
«Правдивый», № 4, 31 мая 1862, стр. 30–32.
В первых годах нынешнего века скончались Александр Ильич Пашков{28} и жена его Дарья Ивановна, урожденная Мясникова. Александр Ильич был богат, но Дарья Ивановна была еще богаче его. Они оставили трех сыновей; двое старших, Иван Александрович и Василий Александрович, были люди честные и добрые; младший, Алексей Александрович, по смерти отца подкупил его управителя и стащил себе все отцовское столовое серебро, стоившее огромной суммы денег. При разделе двум старшим братьям досталось имение материнское в Оренбургской губернии: Ивану Александровичу — заводы железные, Василию Александровичу — заводы медные. Алексею Александровичу досталось имение отцовское: великолепное тамбовское поместье и знаменитый Пашковский дом в Москве[262]. Он поселился в тамбовском имении и там вел себя истинным извергом. У него, между прочим, был обычай: сечь людей «на трубку» или «на две трубки». Это значило, что человека секут, пока Пашков выкурит трубку или две трубки! Крестьяне однажды ночью подожгли у него дом таким образом, что одна из дочерей его не успела спастись и сгорела. Остались у него: сын, честнейший и благороднейший человек, Федор Алексеевич, который в молодых летах скончался, оставив двух детей, умерших в младенческом возрасте, и две дочери, Елизавета и Дарья. За эту последнюю сватался один из бедных соседних помещиков, Николай Петрович Полтавцев, образованностью и обхождением своим напоминавший вполне Тараса Скотинина в «Недоросле» Фонвизина. Прадед Полтавцева, Игнатий Полтавцев, получил дворянство в бытность свою камердинером цесаревны (впоследствии императрицы) Елизаветы Петровны. Пашков, богатый помещик, обиделся сватовством Полтавцева и велел ему сказать, что если он осмелится ступить ногой к нему на двор, то будет отведен на конюшню и высечен плетьми. Несколько времени спустя поехал Алексей Александрович в отъезжее поле и встречает Полтавцева с двумя отличными гончими собаками. Он послал их у него торговать. Полтавцев отвечал, что он собак этих не продаст никому, а когда женится, то подарит их своему тестю. По прошествии нескольких месяцев обе гончие собаки стояли на псарне у Пашкова, а Дарья Алексеевна была женой Николая Петровича Полтавцева[263].
Поселившись по смерти отца в Москве, Дарья Алексеевна была очень холодно принята в московском обществе, где с нею обходились весьма свысока. Она отправилась в Петербург, смастерила свадьбу дочери своей Елизаветы Николаевны с Николаем Барановым, а Елизавета Николаевна, женщина весьма ловкая, смастерила свадьбу сестры своей Екатерины Николаевны с двоюродным братом мужа своего Александром Адлербергом. Тут семейство Полтавцевых подняло носы и вообразило себя знатной фамилией. Трудно представить себе их надменность, тем более огромную, что она проистекает из их дурного воспитания. Нет ничего забавнее, как видеть их усилия на разыгрывание роли знатных барынь, особенно в нынешнее царствование: они составляют какую-то кринолину императорской фамилии, а между тем роль знатных барынь весьма к ним не идет, и нынешнее их высокомерие напоминает басню Крылова «Ворона»:
И кончились ее затеи тем,
Что от ворон она отстала,
А к павам не пристала,
И сделалась моя Матрена —
Ни пава, ни ворона…
Старшая сестра Дарьи Алексеевны, Елизавета Алексеевна, была за генералом Андреевским, и на дочери ее женился Герштенцвейг, который сделал блистательную карьеру благодаря покровительству своего полуавгустейшего двоюродного братца, Александра Адлерберга.
Кончив свой рассказ о полудинастии Адлербергов и Барановых, я отложу до предпоследующих писем рассказ о прочих приближенных царских и перейду теперь к министрам и вообще к лицам, которые по их званиям имеют прямое и открытое влияние на дела.
Председатель Государственного совета граф Блудов по расстроенному здоровью взял отпуск на несколько месяцев, и место его занял великий князь Константин Николаевич.
Граф Дмитрий Николаевич Блудов родился 5 апреля 1785 года во Владимирской губернии Суздальского уезда, в селе Романове, которое пожаловано было царем Михаилом Федоровичем предку его в седьмом колене воеводе и члену Земской думы Назарию Васильевичу Блудову[264] по прозвищу «Беркут» (по-татарски беркут значит — степной орел) за верную службу России в войске, предводимом Пожарским и Мининым, и за участие в избрании на престол паря Михаила. Дмитрий Николаевич начал службу в коллегии иностранных дел; был секретарем посольства в Голландии; находился в дипломатической канцелярии главнокомандующего армией против турок графа Николая Михайловича Каменского; был советником посольства в Стокгольме, потом в Лондоне. Николай Павлович, вступив на престол, говорил умирающему в то время Карамзину: «Представьте себе, что вокруг меня никто не умеет написать двух страниц по-русски, кроме одного Сперанского, а ведь, пожалуй, того и гляди, что Сперанского не нынче так завтра придется отправить в Петропавловскую крепость». Слова эти живо рисуют наш тогдашний двор и воспитание сановников той эпохи! Карамзин рекомендовал государю Дмитрия Николаевича Блудова и Дмитрия Васильевича Дашкова, которые и были пожалованы в статс-секретари. Дмитрий Николаевич назначен был правителем дел следственной комиссии, имевшей поручение допрашивать декабристов. Тут он, к сожалению, омрачил себя угодливостью: не только написал известный доклад, в коем была попытка осмеять и оскорбить людей, из отчизнолюбия принесших в жертву все, чем обыкновенно дорожат смертные, то есть свое имущество, свое общественное положение, свою личную свободу, одним словом, все блага земные, но еще допустил Незабвенного прибавить к этому докладу несколько выражений, самых оскорбительных для людей, в награду за свою высокую любовь к отечеству и к гражданской свободе низринутых в пучину бедствий. Эта слабость легла мрачным пятном на поприще графа Блудова, поприще, кроме этого единственнного несчастного эпизода, чистое и благородное. Слабость эта легла, и тяжело легла, на его совести: во всю жизнь свою он старался, где только мог, употреблять свое придворное влияние в пользу декабристов, и когда по восшествии на престол Александра II был назначен членом комитета, составлявшего указ об амнистии, то явился жарким ходатаем за декабристов и весьма был огорчен, что не мог им исходатайствовать полной амнистии. Воспоминание о 1826 годе тяжело легло на душе его; однажды, разговаривая с одним из коротких знакомых своих с глазу на глаз, он сказал: «Да! Всякий человек имеет минуты слабости, в коих после горько раскаивается!» Тут глаза семидесятилетнего старца наполнились слезами, и он продолжал: «Да! Бывают минуты, что сделаешь то, что после хотел бы искупить своею кровию!.. В одном только я не знаю за собою упрека, это в отношении денежном; я всегда был чужд стяжанию, и никогда руки мои не касались чужих денег. Свое небольшое родовое состояние я не только не увеличил, но еще расстроил, и живу только одними моими окладами, которые получаю от милости государя».
И это совершенная истина.
Граф Блудов был товарищем министра просвещения, почтенного Александра Семеновича Шишкова (1826–1828); товарищем министра внутренних дел, весьма непочтенного Закревского (1828–1831); министром внутренних дел (1831–1839); находился несколько месяцев министром юстиции; потом в течение двадцати одного года (1840–1861) главноуправляющим II Отделением Собственной [Е. И. В.] канцелярии и председателем департамента законов в Государственном совете; в продолжение этого времени ездил в Рим заключать конкордат русского правительства с главой латинской церкви; три года (1853–1856) исправлял должность председателя Государственного совета, Комитета министров, комитетов Сибирского и Кавказского; наконец, в январе 1861 года снова назначен был к этим четырем должностям. Одним словом, граф Блудов в течение тридцати шести лет постоянно занимал, одно за другим, такие места, а большей частью в одно и то же время несколько таких мест, на каждом из коих человек, не вполне добросовестный, вроде большей части петербургских сановников, мог бы нажить себе состояние значительное. Граф Блудов остался бедным. Ежедневная трапеза его скромнее трапезы всякого директора департамента, но, не взирая на скудное его состояние, никогда ни один бедный не отходил без подаяния от дома его. Когда в салоне графа Блудова подают вечерний чай, на столе является самовар медный, явление редкое в роскошном Петербурге, в особенности редкое в салонах петербургских сановников. Этот медный самовар украшает жилище графа Блудова лучше самой драгоценной мебели, даже лучше картин и статуй: он служит гербом бескорыстия графа Дмитрия Николаевича.
В 1858 году здоровье графа Блудова требовало поездки к минеральным водам в Виши: у него не было денег, чтобы ехать за границу! Он уже начинал принимать распоряжения к перезалогу своего незначительного родового имения, когда князь Александр Михайлович Горчаков, узнав о том, доложил государю о стесненном положении, в коем находится один из самых первых сановников империи, и государь пожаловал графу Блудову деньги на совершение необходимой для него поездки в Виши.
Русская история не позабудет, что в 1848 году граф Блудов отстоял университеты, которые Незабвенный хотел было закрыть. Незабвенный был сильно подстрекаем к этому безумному поступку князем Чернышевым, графом Клейнмихелем и Дмитрием Петровичем Бутурлиным, подлейшим мерзавцем, который исправлял должность шпиона из желания попасть в министры просвещения, и непременно попал бы в министры, если бы смерть не избавила от него Россию в октябре 1849 года.
Граф Блудов человек весьма умный, обладает обширными сведениями и отличным даром слова; среди своих многочисленных и часто утомительных служебных занятий он всегда находил время читать журналы, книги и следить за ходом мысли человеческой. В течение своей долголетней жизни он чрезвычайно много перечитал; много видел и знал людей замечательных, и при его необыкновенно счастливой памяти беседа с графом Блудовым представляет истинное наслаждение: он бесспорно один из самых приятнейших собеседников в Европе.
Говоря о графе Блудове, нельзя не упомянуть о почтенной дочери его, графине Антонине Дмитриевне, которая никогда не хотела расстаться со своим отцом и ныне составляет опору и утешение его маститой старости. Графиня Антонина Дмитриевна женщина умная, с добрейшей душой, постоянно занятая мыслью делать добро всем несчастным, употреблять влияние отца своего на помощь всем угнетенным. Одаренная горячим сердцем, отменно верная в дружбе, она являет полное сочетание благородных качеств и возвышенных чувств.
Нельзя не упрекнуть графу Блудову, что он оставил Буткова государственным секретарем.
Отец этого Алкивиада Большой Мещанской, Петр Григорьевич Бутков{31}, был весьма добрый и честный человек, обладавший большими сведениями по части русской истории и древностей русских, и вместе с тем изумительно трудолюбивый. Он долго управлял одним из департаментов министерства внутренних дел, и когда сделался стар, дряхл и уже ни к чему не способен, его, разумеется, посадили в сенат, где он и кончил жизнь. Один из сыновей его, Владимир Петрович, начал службу свою в министерстве внутренних дел, потом перешел в Военное министерство, под начальство князя Чернышева. Время чернышевское в Военном министерстве было эпохою грабежа необузданного, и Бутков воспитался в этой школе. Искательный перед теми, которые могут быть ему полезными, исполненный пренебрежения ко всем прочим, он, как истый петербургский чиновник, соединяет в себе ум ограниченный с большой хитростью и с пронырливостью самой ловкой. Слывет он деловым человеком, потому что работает скоро и в состоянии провести ночь напролет за письменным столом, но лишен дара соображения, не понимает современных потребностей, защитник старого порядка вещей и вообще тип стародура. Он до такой степени чиновник, что ему случалось прогуливаться в летнем платье и в летнем пестром галстуке с владимирским крестом на шее! Однажды при нем сказали, что такой-то помещик приносит жалобу на губернатора своей губернии. «Как! — воскликнул Бутков. — Жаловаться на губернатора! Да в своем ли уме этот помещик? Ведь губернатор — представитель царской власти! Жалоба на губернатора — это мятеж!» Вот понятия человека, коего стародуры неоднократно силились посадить на министерство внутренних дел!
Он весьма большой охотник до подарков: прямо не берет, но получает чрез своего помощника по управлению делами комитетов Кавказского и Сибирского, действительного статского советника Николая Васильевича Гулькевича.
Князь Чернышев, который, само собою разумеется, оценил Буткова и весьма любил его, поступив в 1848 году на председательство Государственного совета и Комитета министров, сделал Буткова в 1849 году правителем дел Комитета министров. Это место занимал Брок, и чтобы дать Броку повышение, его назначили на открывшуюся в то время вакансию товарища министра финансов. Таким образом, благосклонности Чернышева к его достойной креатуре Буткову Россия обязана министерством Брока и, следовательно, отчасти своим финансовым расстройством. Потом, в 1853 году, Чернышев сделал Буткова государственным секретарем и управляющим делами комитетов Кавказского и Сибирского, места, доселе им занимаемые. Что его в эти должности определил Чернышев — это весьма понятно; но что его на этих местях оставил сидеть граф Блудов, это со стороны графа Дмитрия Николаевича слабость непростительная. Надеемся, что великий князь Константин Николаевич его сменит.
Князь Александр Михайлович Горчаков родился в 1797 году. Он поступил четырнадцати лет от роду в Царскосельский лицей при самом учреждении этого заведения. Там он имел товарищами Александра Сергеевича Пушкина, Ивана Ивановича Пущина, Вильгельма Карловича Кюхельбекера и барона Антона Антоновича Дельвига. В 1817 году он оставил Лицей после экзамена, в коем был одним из двух первых воспитанников, получивших золотые медали (другим был Владимир Дмитриевич Волховский, впоследствии начальник штаба кавказского корпуса). Отец его, князь Михаил Алексеевич, вовсе не был человеком богатым и, кроме сына, имел четырех дочерей. Князь Александр Михайлович предоставил всю свою часть имения своим сестрам, а сам вступил в службу в коллегию иностранных дел, коею в то время управляли вместе два статс-секретаря: граф Нессельроде, недавно умерший в звании государственного канцлера, и граф Капо д'Истрия[265], один из самых замечательных людей своего времени. Граф Капо д'Истрия весьма полюбил умного молодого человека и старался дать ему ход. Князь Горчаков сопровождал в Лондон графа Стакельберга, бывшего русским чрезвычайным послом на коронации Георга IV; сопровождал графа Нессельроде на Веронский конгресс в 1822 году и вслед за тем назначен был первым секретарем посольства в Лондон, где русским послом находился в то время князь Христофор Андреевич Ливен. В 1825 году князь Горчаков взял отпуск в Россию на несколько месяцев; проезжая через Псковскую губернию, он свернул с дороги, чтобы посетить опального товарища своей юности, знаменитого Пушкина, в то время сосланного в деревню отца своего, село Михайловское, и там жившего под надзором местной полиции. Со стороны двадцативосьмилетнего дипломата, ехавшего в Петербург, в аракчеевскую эпоху поездка в деревню для посещения опального друга была весьма благородным поступком. Пушкин оценил это, и всем известны стихи его к лицейской годовщине 19 октября 1825 года: «Ты, Горчаков, счастливец с первых дней» и проч.
Князь Горчаков находился в Петербурге, когда получено было известие о кончине Александра I в Таганроге и произошло известное недоумение о наследстве престола. Северное общество заговорщиков, сперва ошеломленное неожиданностью известия о смерти государя, немедленно опомнилось, оценило всю пользу, какую свобода России могла извлечь из неопределенности и смуты тогдашнего порядка вещей, и решилось действовать (к сожалению, избранный образ действий был непрактичен, и потому благородное предприятие декабристов не имело успеха). Товарищ князя Горчакова по Лицею, Иван Иванович Пущин, был одним из главных членов московского отделения Северного общества; он также находился в то время в Петербурге и сообщил князю Горчакову о существовании заговора, приглашая его вступить в общество. Князь Горчаков отклонил предложение и под видом необходимости возвращения в Англию сократил добровольно время своего отпуска и отправился в Лондон. Предложение, сделанное Пущиным, каким-то образом стало известным правительству, и Николай Павлович во всю жизнь свою никогда не мог простить князю Горчакову, что он знал о заговоре. При назначении князя Горчакова уже в нынешнее царствование, через тридцать лет после 14 декабря, министром иностранных дел достойный друг Незабвенного, разрумяненный Адлерберг-Минин, повторял, вытаращивая свои бессмысленные глаза: «Как можно делать министром человека, знавшего о заговоре 1825 года?»
По возвращении в Лондон князь Горчаков неосторожно отозвался о своем начальнике, князе Христофоре Андреевиче Ливене; отзывы эти были переданы послу, который рассердился, написал о том в Петербург и требовал, чтобы князь Горчаков был отозван из лондонской миссии. Его назначили первым секретарем посольства в Рим, что после Лондона было попятным шагом. Князь Горчаков употребил весь свой ум и все свои связи, чтобы получить место более значительное, и назначен был поверенным в делах во Флоренцию, где место посланника, нарочно учрежденное по влиянию графа Нессельроде для свояка своего Алексея Васильевича Сверчкова, упразднено было по смерти Сверчкова[266]. Прошло года четыре, и князь Горчаков назначен был в 1832 году советником посольства в Вену. В 1835 году Николай Павлович посетил Вену на несколько дней, и с ним находился любимец его граф Бенкендорф, привыкший, чтобы ему воздавали всевозможные почести, привыкший к тому поклонению, к тем ласкательствам, к той подлой угодливости, какими петербургский придворный круг окружал постоянно и во все времена всех временщиков, сколь бы они подлы и отвратительны ни были. Князю Горчакову надобно отдать справедливость, что он, отменно вежливый и любезный со всеми без различия, никогда не льстил временщикам; всегда, и в вёдро и в бурю, держал себя самым приличным образом, совершенно как европейский вельможа, вообще снабжен от природы склонным хребтом весьма не гибким, вещь самословно-редкая в Петербурге! Граф Бенкендорф, в то время могущественный временщик, в краткое пребывание свое в Вене нашел князя Горчакова недовольно к себе приветливым и сделался его врагом. Русским послом в Австрии находился Дмитрий Павлович Татищев, родная племянница коего, вдова графиня Мария Александровна Мусина-Пушкина, урожденная княжна Урусова, жила в то время в Вене. Князь Горчаков в нее влюбился и собирался на ней жениться. Татищеву не хотелось, чтобы племянница его, не имевшая другого состояния, кроме седьмой части после своего (впрочем, весьма богатого) мужа, вышла замуж за человека, не имевшего решительно никакого состояния (я уже сказал выше, что он уступил свое небольшое родовое имение своим сестрам). Нерасположение Татищева к этому браку еще искусно раздувал тогдашний властелин австрийской политики, знаменитый князь Меттерних: он не любил князя Горчакова за его русскую душу, за его русские чувства, за его неуступчивость в переговорах, неуступчивость, всегда прикрытую отменным знанием приличий, вежливостью самой изящной, но тем не менее весьма неприятную для Меттерниха; одним словом, он всеми силами старался рассорить Татищева с князем Горчаковым и удалить этого последнего из Вены. Штука удалась. Татищев решительно восстал против свадьбы. Князь Горчаков, поставленный в неизбежную необходимость выбора между любимой женщиной и весьма заманчивой для его честолюбия службой, не поколебался: не взирая на свое огромное честолюбие, он в 1838 году вышел в отставку и женился на графине Пушкиной.
В 1839 году князь и княгиня Горчаковы прибыли в Петербург и наняли квартиру на Литейной (в доме Степана Федоровича Апраксина). Князь Горчаков стал искать для себя место посланника, и это ему было весьма не легко. Николай Павлович его не любил по воспоминанию о 14 декабря; вице-канцлер, министр иностранных дел граф Нессельроде не любил его за русское знатное имя, за русские чувства, за отсутствие искательства в начальстве и в сильных людях и более всего еще не любил по влиянию князя Меттерниха, коего граф Нессельроде считал себе наставником, учителем и дарованиям коего, весьма замечательным, но заблудившимся на пути совершенно ложном, он поклонялся со всей ревностью своего ума ограниченного и своего характера трусливого. Граф Бенкендорф, имевший в то время большое влияние, терпеть не мог князя Горчакова. Но в Петербурге находилась сестра княгини Горчаковой, княгиня Софья Александровна Радзивилл, которая пользовалась особенной благосклонностью Николая Павловича: она выхлопотала мужу сестры своей дипломатическое место, и летом 1841 года князю Горчакову объявлено было, что он вскоре назначен будет посланником в Царьград.
В то время открылись две вакансии важнейших дипломатических мест. Посланник в Царьграде Аполлинарий Петрович Бутенев принужден был по расстройству здоровья оставить свою должность и поехал в Италию; посол в Вене Дмитрий Павлович Татищев, почти совсем потеряв зрение, оставил также свою должность и возвратился на житье в Петербург, где пожалован был в обер-камергеры. Здравый рассудок предписывал Николаю Павловичу назначить посланником в Вену князя Горчакова, коему по шестилетнему пребыванию в этой столице венский двор и австрийские государственные люди были коротко известны, а князь Меттерних не хотел иметь в Вене посланника истинно русского; через Нессельроде он воспротивился этому назначению, и место посланника в Вене дано было графу Павлу Ивановичу Медену. Князя Горчакова предназначили в Царьград; ему, как я сказал выше, уже было объявлено о том; в течение лета 1841 года он уже посещал архив министерства иностранных дел и, как всегда водится в подобных случаях, чтением депеш своих предшественников знакомился с тем краем и с тем двором, при коем ему казалось суждено быть представителем России. Но Меттерних, сильно озабоченный делами Востока, бодрствовал: ему не хотелось видеть князя Горчакова и в Царьграде; он употребил все свое влияние, а Нессельроде воспользовался этим, чтобы доставить блистательное место Владимиру Павловичу Титову, который за два года перед тем, женясь на графине Елене Иринеевне Хрептович, сделался шурином нессельродову зятю, графу Михаилу Иринеевичу Хрептовичу. В то самое время, что князь Горчаков читал депеши прежних посланников, новым посланником в Царьград назначен был Владимир Павлович Титов, и князь Горчаков остался без должности, что было весьма неприятно! Назначение графа Медена в Вену делало вакантным место посланника в Стутгардте, и хотя это место в сравнении с Веной и Царьградом было крайне незначительно, но делать было нечего: князь Горчаков принял его, сказав одному из своих друзей: «Это не важно, но значит поставить ногу в стремя». Нелюбовь к нему Николая Павловича, графа Нессельроде и царских приближенных была причиной того, что ноги тридцать лет оставались в этом стремени.
Пребыванием своим в Стутгардте князь Горчаков воспользовался, чтобы устроить свадьбу великой княжны Ольги Николаевны с наследником короны Вюрзембергской. Новая крон-принцесса, поселясь в Стутгардте, оценила ум и способности русского посланника, была ходатаем его перед Николаем Павловичем, доставила ему, наконец, место посланника в Вене ил сблизила его с императрицей Марией Александровной, с коей Ольга Николаевна весьма дружна. Покровительство этих двух особ доставило князю Горчакову в 1856 году место министра иностранных дел, и благоволение императрицы к нему никогда не изменялось. Но благоволение крон-принцессы Вюртембергской рушилось в 1858 году, когда князь Александр Михайлович не хотел исполнить ее желания, на коем она весьма настаивала: когда он решительно отказался назначить посланником в Стутгардт свиты государевой генерал-майора Исакова{32}, бездарного, но ловкого придворного интригана, во время университетских историй 1861 года в Москве доказавшего все свое бездушие, всю низость и трусость своего характера.
Но возвратимся назад. Во время последней Восточной войны русским посланником в Вене, по глупости Николая Павловича, по нелюбви Нессельроде ко всему русскому, по его постоянной угодливости желаниям Меттерниха, который, хотя официально оставил службу в 1848 году, но продолжал иметь на австрийские дела влияние сильное и почти открытое, русским посланником в Вене находился барон Петр Казимирович Мейендорф{33}, женатый на сестре тогдашнего первого австрийского министра графа Буля!!! Про барона Петра Казимировича Мейендорфа один из петербургских сановников (не в пример другим, человек умный и честный) сказал весьма справедливо: барон Мейендорф человек умный и ученый — он знает все в мире, кроме России, о коей понятия не имеет! Наконец даже Незабвенный и граф Нессельроде спохватились, что невозможно оставлять барона Мейендорфа посланником в Вене, и на его место по ходатайству великой княжны Ольги Николаевны в июле 1854 года назначен был князь Горчаков.
Положение русского посланника в Вене было весьма затруднительным и крайне неприятным. Во-первых, Восточная война разорвала завесу, дотоле в глазах Европы скрывавшую бессилие огромной пространством России. Оказалось, что армия, которую Незабвенный считал образцом военного совершенства, потому что она выучена была отлично маршировать и отменно маневрировать, не может, невзирая на беззаветное мужество солдат, обер-офицеров и многих штаб-офицеров, бороться с армиями европейскими по причине непроходимой глупости генералов. Незабвенный, одаренный от природы особенным даром отыскивать и выводить людей бездарных, умел разогнать все, что было способного: при нем чины превратились в настоящий парник дураков. Администрация являла зрелище необузданного грабежа, доходившего до разбоя, особенно в администрации военной, благодаря двадцатипятилетнему министерству князя Чернышева. Железных дорог, кроме московско-петербургской, не было, потому что граф Клейнмихель не допускал частных компаний и хотел предоставить исключительное право постройки в России железных дорог Министерству путей сообщения, в коем он и родной племянник его генерал-адъютант Огарев обрели себе Калифорнию. Николай Павлович назначил преемником Чернышеву князя Василия Долгорукова. На русской земле, в Крыму, войска французские, английские и пиэмонтские вдали от своей родины не нуждались ни в чем, а русские солдаты умирали с голоду, гибли в госпиталях без призора, без помощи, даже без одежды, и когда хоронили мертвых, то чиновники и подрядчики военного министерства воровали даже их гробовые саваны! Грозный призрак могущества России, пугавший Европу, распался, исчез, и место его уступили в Европе чувства сожаления к русскому народу и презрения к петербургскому правительству. В этот плачевный момент русской истории князю Горчакову суждено было явиться русским посланником при дворе австрийском, уже полтораста лет Россия постоянно враждебном и в настоящее время еще более ненавидящем Россию, потому что спасен был ею в 1849 году от гибели неминуемой и тяготился чувством признательности{34}. Затруднения еще более увеличивались от личных свойств первого австрийского министра графа Буля, человека характера самого неприятного и ненавидящего Россию за то, что незабвенный в бытность графа Буля посланником в Петербурге не полюбил его и не скрывал своей к нему неприязни. Князь Горчаков давно был знаком с графом Булем: они находились в одно и то же время секретарями посольств в Лондоне, потом посланниками в Стутгардте и часто бывали в размолвке. В Вене существует древний этикет, что архиканцлер берет шаг при дворе даже перед чрезвычайными послами и не обязан никому отдавать визитов — этикет, который князь Меттерних всегда поддерживал в свою пользу. Граф Буль, хотя был не архиканцлером, но лишь первым министром, вздумал также не отдавать визитов иностранным министрам и бывал у барона Мейендорфа не как у русского посланника, но как у своего шурина. Барон Мейендорф это выносил, но князь Горчаков не захотел терпеть. Приехав в Вену, он остановился не в русском посланничьем доме, а в гостинице. Граф Буль не только не отдал ему визита, но еще нарочно, из аффектации, приехал в ту гостиницу посетить иностранную даму, там остановившуюся, и не зашел к русскому посланнику. Князь Горчаков не захотел принимать от него приглашений ни на обед, ни на вечер, доколе не заставил его отдать себе визит, и уже тогда только переехал в русский посланничий дом. Отношения их были самые натянутые.
Известно, что Австрия настаивала на уступке Бессарабии и добилась уступки южной части ее с берегом Дуная[267]. Переговоры на дипломатической конференции европейских держав, учрежденной в то время в Вене, принимали иногда характер величайшей резкости, и князь Горчаков, представитель России, прежде столь могущественной, а ныне впавшей в бессилие, говорил с такой твердостью и с такой отвагой, как будто имел за собой победоносную армию. Граф Буль, убеждая его к уступкам, сказал, что следует брать пример с Австрии, которая нередко уступала целые области и потом часто умела их возвращать себе. Князь Горчаков отвечал: «Австрии уступки областей не в диковинку, а для России это было бы новостью!»
Парижский мир 1856 года, мир тяжкий, горестный и унизительный для России, но совершенно необходимый, был естественным последствием австрийской политики Нессельроде и его тридцатипятилетнего управления Министерством иностранных дел. Оставаться министром Нессельроде было невозможно. Человек хитрый, он сам это понял и после неудачной интриги посадить на Министерство иностранных дел барона Мейендорфа покорился судьбе.
Князь Горчаков вызван был из Вены в феврале 1856 года. Приехав в Петербург, он заболел. Врач, к нему призванный в гостиницу Демута, где он остановился, сказал ему: «У вас, князь, желудок расстроен: вам необходимо лекарство». «Да, — отвечал князь, — я провел полтора года в Вене и там набрался всякой австрийской дряни: пропишите мне поскорее лекарство, которое бы меня прочистило, чтобы во мне не осталось более ничего австрийского!» 15 апреля 1856 года он был назначен министром иностранных дел.
Со времени восшествия на престол Александра II петербургский двор сделался поприщем всевозможных ежедневных интриг. Придворные интриговали при Незабвенном; не интриговать им невозможно, словно рыбам нельзя жить вне воды; интриги — стихия их, но при Николае они интриговали втихомолку, скрытно, боясь гнева грозного государя; а при Александре II стали интриговать открыто, гласно, явно; всякий из них получает все, что хочет; и разве только ленивые не берут себе ныне и денег и земель. Окружающие государя не желали иметь князя Горчакова министром иностранных дел: они готовили это место другому — Ивану Матвеевичу Толстому, который в течение семнадцати лет находился при Александре Николаевиче шталмейстером, был одним из самых близких к нему лиц, спутником его поездок на охоту и проч.
Иван Матвеевич отличается самой полной и самой безграничной бездарностью, сопряженной с невообразимой самонадеянностью и с мнением самым высоким о своей личности; трудно решить, что именно преобладает в нем: глупость или чванство? И той, и другого в нем Кавказские горы! Со времени восшествия на престол Александра II надменности Ивана Матвеевича нет пределов; он до такой степени поднял нос, что в Петербурге его прозвали «Павлин Матвеевич», и мне случалось, разговаривая с иностранными дипломатами, в Петербурге пребывающими, слышать, как они, упоминая о Толстом, называли его: одни — le paon, а другие — le pavline. Надменность эта еще забавнее и еще смешнее при виде полного тупоумия, с коим она находится в сочетании!
Царская дворня, не успев в своем замысле посадить Толстого на Министерство иностранных дел, успела, однако, сделать его товарищем министра иностранных дел, чему много содействовали императрица Александра Федоровна и тогдашний австрийский посланник в России граф Валентин Эстергази: Александра Федоровна вследствие влияния на нее камер-фрейлины графини Екатерины Федоровны Тизенгаузен, женщины весьма умной и весьма хитрой, двоюродной сестры Толстого, и графа Эстергази, потому что другая двоюродная сестра Толстого, родная сестра графини Тизенгаузен, графиня Дарья Федоровна, также весьма умная женщина, была супругой (ныне вдова) одного из самых влиятельных австрийских сановников, графа Фикельмона. Эстергази, действуя в видах пользы своего отечества (что было, разумеется, для него долгом), поднялся через австрийское влияние Толстого перечить противоавстрийскому, русскому влиянию князя Горчакова{35} — и не ошибся в своем расчете.
«Правдивый», № 5, 16 июня 1862, стр. 33–39.
Мы займемся теперь всероссийской шпионницей; будем говорить о князе Василии Андреевиче Долгорукове, Тимашеве, Потапове и Шуваловых.
Нынешний главный начальник государственной помойной ямы, или всероссийской шпионницы, князь Василий Андреевич Долгоруков родился 25 февраля 1804 года. Отец его, князь Андрей Николаевич, был человек весьма добрый, бескорыстный, набожный, и хотя не пропускал ни обедни, ни всенощной, ни даже заутрени, но весьма дорожил, чтобы сыновья его были в возможно большей милости при дворе, и который из сыновей был лучше принят при дворе, того он как-то невольно любил еще более прочих своих детей.
Князь Василий поступил лет семнадцати юнкером в конногвардейский полк. Сверстником его по летам и товарищем в полку был князь Александр Иванович Одоевский, юноша редких свойств, одаренный умом, отменной добротой сердца, способностями к поэзии и к музыке, душой пылкой и возвышенной. Судьба двух юношей-товарищей была весьма различной, как и следовало ожидать в правлении монголо-голштейнском. Одоевский, умный, даровитый, исполненный благородства душевного, попал в Сибирь на каторгу, потом в виде милости послан был служить рядовым на Кавказ и кончил жизнь, не имея позволения покинуть этого места своей ссылки. Василий же Андреевич, каким мы его знаем, стал одним из первых сановников империи…
Из двух юношей, совершенно равных по общественным условиям и в отношении к благам мирским, один, умный и даровитый, — погиб; другой, бездарный и пустой, — сделался министром! Будь в России правление конституционное, правление, подчиненное неотразимому влиянию общественного мнения, Одоевский был бы министром, а Василий Андреевич остался бы лишь знатным барином, и деятельность его, вероятно, ограничилась бы занятием развозить по салонам свою улыбку, неизменную и пошлую…
И тут оправдалась примером явным и неоспоримым старая истина, что самодержавие губит все хорошее и полезное и содействует развитию всего бесполезного и всего вредного.
С 13 на 14 декабря 1825 года Василий Андреевич стоял со взводом из своего эскадрона на внутреннем карауле в Зимнем дворце и по случаю событий этого бурного дня вместо того, чтобы быть смененным с караула перед полднем 14 декабря, простоял в нем до самого вечера. Он был, таким образом, свидетелем страха и ужаса, наведенных событиями того дня на жителей Зимнего дворца; он мог видеть, как уже укладывали вещи императорской фамилии; он мог слышать, что уже было отдано приказание закладывать и держать в готовности на конюшенном дворе экипажи для отъезда (восемь карет в шесть лошадей и четверо крытых саней в пять лошадей были уже заложены, кучера на козлах, форейторы на седлах и готовы к немедленному отъезду). Воспоминание об этом дне, в котором успех заговорщиков и перемена образа правления висели на волоске, воспоминание об этом замечательном дне оставило неизгладимые следы в трусливой и мелкой душонке Василия Андреевича; с тех пор он привык всего бояться, всего страшиться, всего трепетать и видеть революционный набат во всяком несколько громком чихании…
В 1828 году Василий Андреевич женился, и свадьбе своей он бесспорно обязан своей карьерой…
Графиня Елизавета Алексеевна Остерман-Толстая, урожденная княжна Голицына, жена знаменитого победителя при Кульме, была женщиной отличных свойств души. Добрая ко всем, она была теплым, деятельным и верным другом для друзей своих. Это редкое качество в соединении с умом ясным, с отличным знанием сердца человеческого и с мужеством, если так можно выразиться, светским мужеством, весьма редким в высшем кругу, говорить истину почти обо всех предметах и о многих лицах, — все это сочетание качеств придавало графине Остерман большое значение в обществе. Подобным же значением пользовалась, подобными же свойствами одаренная, старшая сестра ее, графиня Мария Алексеевна Толстая, жена почтенного графа Петра Александровича Толстого. И Марию Алексеевну и Елизавету Алексеевну любили весьма многие, уважали все и вместе с тем все боялись, высоко ценя их мнение. Графиня Остерман, не имея детей, взяла к себе на воспитание родную племянницу свою, дочь умершей сестры графини Софьи Алексеевны Сен-При Ольгу Карловну Сен-При, и упрочила за ней наследство своим богатым имением, состоявшим (как все в то время считали на ревизские души) из четырех тысяч пятисот душ крестьян в губерниях Нижегородской и Костромской. Ольга Карловна Сен-При была лицом некрасива до безобразия, но зато одарена была от природы не только замечательным умом, но еще и самыми редкими свойствами души. Невозможно было встретить натуру более чистую, сердце, одаренное большим благородством, верностью в дружбе, и эти прекрасные качества еще развились, эти редкие дары природы вошли в полный свой блеск под влиянием воспитания, полученного ею в доме умной и почтенной тетки графини Остерман. Сочетание ума, доброты, прямоты характера со взглядом оригинальным, часто необыкновенно оригинальным, на людей и на предметы, взглядом, который Ольга Карловна не скрывала не только в дружеских беседах, но и в салонах большого света, это сочетание свойств, приправленное отличным умением говорить истины, не оскорбляя, подчас осмеивать людей самым добродушным образом, — все это придавало очаровательный характер беседе умной и добрейшей Ольги Карловны. Но лишь несчастный прибегал к ее помощи, насмешка ее исчезала: оставались только доброта и великодушие. За друзей своих она готова была идти в огонь и в воду и, вопреки петербургским обычаям, никогда не обращала внимания ни на общественное положение, ни на придворное влияние своих друзей, и на нее — что отменно редко в Петербурге — можно было полагаться всегда и во всем. При дворе ее не любили за ум, за остроту, за прямизну характера, но не могли не уважать именно за те самые качества, за которые не любили; придворные ее боялись, зная, что она двумя-тремя словами добродушно, но верно обрисует свойства человека не хуже, чем лучший художник набросает карандашом очерк его наружности.
Выйдя замуж за человека пустого и самого ограниченного, Ольга Карловна посвятила себя вся своему мужу и столь искусно умела маскировать всю пустоту этого человека, что при жизни ее Василий Андреевич слыл за человека ума неблистательного, но за кабинетного дельца; молчание его о делах серьезных она выдавала за осторожность и глубокомыслие; беседу о пустяках, единственную беседу, на которую он способен, она выдавала за ловкость сметливого дипломата. Княгиня Ольга Карловна скончалась сорока шести лет от роду в сентябре 1853 года, через год по назначении мужа ее военным министром и перед самым началом Крымской войны. Едва сошла она в могилу, как Василий Андреевич тотчас и невозвратно упал в общественном мнении; все увидели, что он — пустоцвет!
Выдав замуж племянницу, свою родную дочь по сердцу, графиня Остерман старалась сделать из Василия Андреевича флигель-адъютанта. В то время число генерал-адъютантов и флигель-адъютантов еще не было столь необъятным, как ныне; теперь они многочисленностью своей напоминают дворню графов Шереметевых{36} во дни существования крепостного права. Графине Остерман, не взирая на ее влияние, пришлось хлопотать три года, и лишь в 1831 году Василий Андреевич получил вензель на эполеты. Этим назначением, им столь пламенно желанным, он был обязан родственнику графини Остерман — князю Александру Николаевичу Голицыну, одному из царедворцев самых влиятельных, самых пронырливых и наименее достойных уважения (даже между петербургскими царедворцами). Князь Александр Николаевич Голицын был, как известно, самым низкопоклонным придворным холопом в продолжение четырех царствований (Екатерины, Павла, Александра I и Николая).
В 1837 году между князем сербским Милошем Обреновичем — с одной стороны, Турцией и Австрией — с другой, возникли недоразумения, грозившие превратиться в столкновение. Управлявший в то время Министерством иностранных дел граф Нессельроде усердно держался системы австрийского союза: он считал князя Меттерниха первым гением в мире и, пользуясь тем, что самодержавобесие и легитимизмобесие входили в число многочисленных видов сумасшествия Николая Павловича, Нессельдоре во все время тридцатипятилетнего своего управления постоянно влек русскую дипломатию по австрийской колее. Николай Павлович вздумал послать к Милошу одного из своих флигель-адъютантов для объяснений и для наставлений (!). Нессельроде, желая вести дела по-своему, без препон и препятствий, зная пустоту Василия Андреевича, его непонимание истинных выгод России, его постоянное стремление подслуживаться и угождать влиятельным лицам, предложил Незабвенному послать в Сербию Долгорукова{37}, что и было исполнено. Инструкция для него была написана хитрым пройдохой Родофиникиным, бывшим русским агентом в Сербии за 25 лет перед тем. Родофиникин был самый ловкий и самый тонкий из чиновников Министерства иностранных дел: его бы и сам Бруннов не смог провести, но сам, будучи греком по происхождению, он не любил славян и шел наперекор всему, что могло восстановить самобытность племен славянских, а тем более всему, что могло способствовать их преуспеванию и могуществу.
Василий Андреевич съездил в Сербию, говорил с Милошем, который обещал исполнить все, что захочет Россия, и ничего не сделал. Зато встреча, сделанная Милошем русскому флигель-адъютанту, была великолепной: он въезжал в резиденцию сербского князя между рядами войск, отдававших ему честь, и при звоне всех колоколов города. При его отъезде Милош далеко провожал его; при расставании они обнялись, и Милош, сев на лошадь в обратный путь, с улыбкой сказал сопровождавшему его сербскому сановнику: «Пусть верит всему, что я ему наговорил!»
Если посольство Василия Андреевича в Сербию не принесло ровно никакой пользы России, зато принесло пользу Родофиникину, который назначен был членом Государственного совета.
В 1838 году цесаревич (нынешний государь) отправлялся путешествовать по чужим краям. Василию Андреевичу сильно хотелось попасть в свиту цесаревича, чтобы сблизиться с будущим владыкой России, и он для этой цели зимой с 1837 на 1838 год обегал всех влиятельных лиц, кланялся им, хлопотал и, наконец, достиг своей цели с помощью вышеупомянутого мерзавца князя Александра Николаевича Голицына и старухи княгини Екатерины Алексеевны Волконской[268]. Его назначили в свиту цесаревича на время поездки за границу. Но какую же должность было ему поручить? Для переписки с различными посольствами и вообще для переписки уже определен был Иван Матвеевич Толстой; для осмотра всего относящегося к военной части — флигель-адъютант (ныне остзейский генерал-губернатор) барон Вильгельм Карлович Ливен; для наблюдения за нравственностью молодых адъютантов цесаревича — Владимир Иванович Назимов; оставалось вакантным лишь место бухгалтера, ведущего счетную книгу расходов во время путешествия, и эта блистательная обязанность возложена была на князя Василия Андреевича. В этом звании он сопровождал цесаревича по всей Европе и с этого времени приобрел и постоянно пользовался доверенностью Александра Николаевича.
По возвращении цесаревича в Россию Василий Андреевич остался как бы неофициально причисленным ко двору его и всегда сохранял право свободного к нему доступа. Ему этого-то и хотелось. В августе 1839 года он был послан поздравить герцога Насаусского с восшествием на престол, а в феврале 1840 года королеву Викторию со вступлением в брак: поручения, не имеющие никакого государственного значения.
В 1841 году граф Клейнмихель, значение коего при дворе возрастало ежегодно и начинало уже внушать зависть и опасение старым придворным холопам — Чернышеву, Бенкендорфу и прочей сволочи в андреевских лентах, — не довольствовался уже званием дежурного генерала Военного министерства и захотел быть военным министром. Он расставил уже свои батареи при дворе, вел свои подкопы, но дело ему не удалось. На случай назначения своего военным министром Клейнмихелю хотелось иметь в запасе дежурного генерала, а идти в подручники к грубому и дерзкому Клейнмихелю охотников было не много. Князь Василий Андреевич на подобные вещи внимания не обращает: он не заносчив, он весьма терпелив и все готов был перенести, чтобы только, как говорили на языке того времени, сделать карьеру. Он согласился идти в дежурные генералы под кулак Клейнмихеля, и оба они работали сообща, чтобы дать стречка Чернышеву, но этот последний в течение сорокалетней холопской службы заматеревший в придворных интригах, знавший насквозь Николая Павловича, от коего неоднократно и с подобострастием выслушивал слово «дурак», умел своими собственными происками оградить себя от происков своих врагов. Чтобы избавиться от них, он устроил дело таким образом, что Клейнмихелю обещано было место главноуправляющего путями сообщения, в то время занятое графом Толем, который был уже весьма болен и быстро склонялся к могиле, в которую вскоре и сошел. Чтобы удалить Василия Андреевича от двора, Чернышев выпросил для него у государя звание начальника штаба у инспектора всей поселенной кавалерии графа Никитина. Чернышев представил Николаю, что весьма лестное назначение для полковника — быть начальником штаба у такого генерала, который командует тремя корпусами и под начальством своим имеет с лишком тридцать генералов. Под этим предлогом Чернышев выпроводил Василия Андреевича осенью 1841 года из Петербурга в Чугуев, не предвидя, что семь лет спустя Василий Андреевич вернется из Чугуева его товарищем и преемником.
Мы видим из Библии, что Иаков для получения в замужество двоюродной сестры своей Рахили четырнадцать лет пас стада отца ее. Эти четырнадцать лет ровно ничего не значат в сравнении с тем семилетием, которое провел Василий Андреевич на выправке перед Никитиным, в страхе и трепете перед строгим начальником. Алексей Петрович Никитин был отличным артиллерийским офицером и уже в Отечественную войну 1812 года, еще находясь в чине полковника, славился как отменной храбростью, так и умением распоряжаться артиллерией на поле сражения; впоследствии он командовал кавалерийским корпусом; наконец, по смерти графа Витте — всеми военными поселениями на юге России; был хорошим практиком в сельском хозяйстве, заботился о благосостоянии вверенных ему солдат, но так, как заботились о них в старину, то есть считая солдат хотя и людьми, только не себе подобными. Но во всем, что не касалось до артиллерийской науки, граф Никитин отличался полным и совершенным отсутствием всякого образования; все, что совершилось или изобретено было в Европе после 1815 года, эпохи возвращения наших войск в Россию, было ему совершенно чуждым, да и по Европе-то он прогулялся с своей артиллерийской бригадой в 1813, 1814 и 1815 годах, нимало не замечая ничего вокруг себя. Он был до того необразован, что, возвращаясь из Петербурга в Чугуев, он, в первый раз в жизни своей прибыв на железную дорогу и в ожидании звонка сидя на скамье в общей пассажирской комнате, спросил у сопровождавшего его зятя графа Орлова-Денисова: «Федор, когда же мы двинемся с места?» Старик воображал себе, что он в пассажирской комнате так и поедет из Питера в Белокаменную. Никитин сохранил привычку русского восемнадцатого века говорить ты всем своим подчиненным без исключения и никогда не позволял им садиться перед собой (исключая, разумеется, времени обедов и ужинов). Он вставал ежедневно в шесть часов утра, и в семь часов начальник его штаба уже обязан был находиться в его кабинете в мундире и, стоя перед сидящим в кресле Никитиным, докладывать ему дела, никогда не слыша от него слова вы, а всегда ты. Доклад и, следовательно, стояние на ногах продолжались иногда часа по два и по три, потому что Никитин, никогда не бывший бойким чтецом, на старости лет читал уже плохо и посредством очков; сверх того, как все люди ограниченного ума, он любил многословные рассуждения о том, чего не понимал.
Василий Андреевич выносил все причуды Никитина; в семь часов утра являлся к нему в кабинет в мундире и, стоя на ногах часа по два и по три, выслушивал постоянные слова: «Ты, братец». Княгиня Ольга Карловна на своем оригинальном языке впоследствии сказала однажды одной из сестер Василия Андреевича: «За семь лет, проведенных у Никитина, мужу моему все грехи его отпустятся на том свете; когда он умрет, тело его останется нетленным».
Холопское усердие Василия Андреевича награждено было в 1842 году чином генерал-майора, а в 1845 году званием генерал-адъютанта.
В 1848 году, по смерти графа Левашова, председателем Государственного совета назначен был князь Чернышев, с 1827 года управлявший Военным министерством. Много и постоянно бывало беспорядков на Руси по военной части (как и по всем другим), но такого грабежа, какой установился с 1827 года, невозможно себе вообразить. Управление и дела Военного министерства находились в ужаснейшем беспорядке, и Чернышеву хотелось это скрыть, почему понятно желание его — или оставаться на все время своей жизни военным министром, соединяя звание это с председательством в Государственном совете, или посадить на это важное, даже важнейшее местечко такого барина, который, будучи ему, Чернышеву, всем обязан, имея в нем покровителя, милостивца и благодетеля, скрывал бы все беспорядки последних двадцати лет. Он нашел такого индивидуума в Анненкове (см. № 4 «Листка»)[269], приблизил его к себе, взял в директоры канцелярии в 1842 году, выхлопотал ему 6 декабря 1844 года чин генерал-лейтенанта и звание генерал-адъютанта в один и тот же день и собирался устроить дела таким образом, чтобы государь назначил Анненкова сперва товарищем министра военного, а потом и министром. Но в то время Николаю Павловичу пришла блажная мысль (часто приходили они ему, голубчику) приготовлять в военные министры Василия Андреевича. В сентябре 1848 года государь — приказал послать к князю Василию Андреевичу в Чугуев фельдъегеря с приказанием немедленно явиться в Петербург. Чернышев приказал фельдъегерю ехать эти 1400 верст с лишком две недели, в надежде, что Николай примет просрочку за неаккуратность Долгорукова и лишит его своей милости. Но Василий Андреевич не поддался на штуку: он приказал в своем штабе засвидетельствовать, что фельдъегерь прибыл в Чугуев в такой-то день и в таком-то часу. Проделка Чернышева осталась без всякого успеха, и само собой разумеется, что виновным очутился лишь бедный фельдъегерь; Василий Андреевич отправился в Петербург, будто вызванный по делам службы для заготовления провианта войскам южных поселений, и в ноябре назначен был товарищем военного министра; Анненкова посадили во всероссийский сарай, то есть в Государственный совет.
Поступив в товарищи к Чернышеву, для коего назначение это имело всю приятность самой горькой редьки, Василий Андреевич тщательно старался заслуживать благоволение своего нового начальника, человека в высшей степени надменного, высокомерного, безжалостного и весьма невежливого со всеми теми, которые не могли ему быть полезными. Семь лет, проведенных Василием Андреевичем в почтительном стоянии навытяжку перед Никитиным, приучили его к подобному положению. В течение четырехлетнего нахождения своего при Чернышеве он был от него безотлучным и даже часто сопровождал его на балы и на вечера, приезжая и уезжая с ним вместе, словно какой-нибудь приживальщик.
Между тем Чернышев, старик летами и со здоровьем, совершенно растроенным бурной жизнью, начал впадать в детство, и невзирая на все его старания удержать за собой Военное министерство, 26 августа 1852 года Николай назначил Василия Андреевича военным министром, в то самое время, когда Россия стояла лицом к лицу с борьбой против двух сильнейших держав мира — Франции и Англии. Тут вовсе не лишним было бы иметь военным министром человека самого способнейшего, какого только можно было бы найти, а Николай назначил князя Василия Андреевича. Николай в припадке самонадеянности и ослепления, доходившем до полного безумия, считал себя непобедимым и всемогущим; он громко и ясно говорил, что не имеет ни малейшей нужды в гениях, а лишь в исполнителях. Главнейшим предметом его ненависти, после конституционных мыслей, было противоречие всякого рода; на этот счет он с Василием Андреевичем мог быть спокойным: Василий Андреевич никогда ему не противоречил.
В то самое время, когда Василий Андреевич вступал на государственное поприще, он лишился своего лучшего покровителя, своей умной и почтенной жены. Княгиня Ольга Карловна после самой кратковременной болезни скончалась в сентябре 1853 года. По смерти жены своей Василий Андреевич, предоставленный собственным силам, оказался явно перед всеми в своем настоящем виде, то есть пустейшим человеком.
Во все время войны у Василия Андреевича было единственной мыслью скрывать от государя настоящее положение дел, не расстраивать его дурными вестями, потому что дурные вести производили в нем раздражение; раздражение отзывалось неблагосклонным приемом всем окружающим, а тем более военному министру. Присылаемым из армии курьерам Василий Андреевич приказывал, если то были фельдъегеря, и советовал, если то были офицеры, не огорчать батюшку-царя, и без того уже обремененного заботами о благе подданных, ловко указывая им на ожидающие их награды в случае исполнения благонамеренных советов военного министра. Вот один факт. Один из уездных предводителей Смоленской губернии, богатый помещик и человек семейный, Николай Сергеевич Римский-Корсаков, вступил на время войны в военную службу юнкером и служил отлично. Главнокомандующий крымской армией, князь Михаил Дмитриевич Горчаков, произведя его в офицеры, захотел доставить ему звание флигель-адъютанта и отправил в Петербург курьером к государю с каким-то хорошим известием. Военный министр, увидя приехавшего Корсакова, стал его расспрашивать о происходившем в Крыму, и когда тот начал ему говорить об ужаснейших беспорядках администрации, он стал убедительнейше просить его не говорить о том государю, и если государь будет расспрашивать, то скрыть от него истину. Корсаков отказался содействовать к обману государя; представленный ему, на все вопросы отвечал истину и по окончании аудиенции подвергся сильным упрекам военного министра, который постоянно повторял: «У бедного государя столько горя, что огорчать его не следует: зачем все рассказывать?» Таким-то образом холопия, государя окружающая, и довела Россию до нынешнего положения, бессильного и унизительного.
В награду за свое правдолюбие Корсаков не был сделан флигель-адъютантом: Василий Андреевич помешал этому, чтобы не допустить примеру честности соблазнить других. Одной из величайших ошибок Василия Андреевича было оставление брата его, Владимира Андреевича, в должности генерал-провиантмейстера, должности важной во всякое время, но еще важнейшей в минуту войны, и войны с двумя самыми могущественными державами мира.
Князь Василий Андреевич был бы, несомненно, самым наинеспособнейшим и самым тупоумнейшим человеком во всей Российской империи, если бы не имел младшего брата Владимира Андреевича, который еще превосходил его в этих двух качествах. Бездарность князя Владимира Андреевича трудно себе вообразить; она равняется лишь его высокому мнению о самом себе и его неизлечимой страсти угождать всем тем, кто только может быть ему полезным. К его самонадеянности можно вполне применить известные французские стихи:
Si vous voulez faire en peu de temps
Une fortune immense, et pourtant légitime,
Achetez monsieur ce qu'il vaut,
Et vendez-le ce qu'il s'estime…[270]
Владимир Андреевич находился в течение нескольких лет адъютантом военного министра Чернышева, который, изведав всю глубину его человекоугодливости, полюбил его и сделал генерал-провиантмейстером в полной уверенности, что Владимир Андреевич в порученной ему части, ворочающей десятками казенных миллионов, будет (чтобы не сказать худшего) допускать воровство самое наглое и самое бессовестное. Чернышев не ошибся в выборе своего достойного сотрудника: Крымская война раскрыла всю бездну беспорядков и грабежа, приведенных в целую и стройную систему, потому что хорошо известно, что в России хаос и беспорядки везде, кроме грабежа и воровства, приведенных в систему самую определенную и самую полную. Во время войны Владимир Андреевич, вместо того чтобы быть отданным под суд, пожалован был через месяц по вступлении на престол Александра II в генерал-адъютанты, вероятно, в награду за го, что наши войска умирали с голоду и принуждены были поддерживать свое существование тухлой провизией и что наши свежие припасы продавались врагам. По заключении мира и по удалении Василия Андреевича с Военного министерства Владимир Андреевич был удален новым министром Сухозанетом с генерал-провиантмейстерства, но вместо того чтобы быть исключенным со службы с позором, вполне им заслуженным, он был назначен членом Военного совета, вероятно, для назидания этого почтенного собрания в сохранении системы беспорядков. Впоследствии еще чин генерал-лейтенанта и лента Белого Орла пожалованы были ему в награду за услуги, во время Крымской войны оказанные им Англии и Франции доведением русских войск до голодной смерти[271].
Во время тяжкой и унизительной для России Крымской войны неспособность и тупоумие князя Василия Андреевича были удостоены таких наград, какие даются лишь полководцам за блистательные кампании; 6 декабря 1853 года Владимирская лента, 27 марта 1855 года лента Андреевская, которая, как известно, почти никогда не дается генерал-лейтенантам и составляет в этом чине награду самую редкую; наконец, год спустя, по заключении тяжкого Парижского мира, чин генерала от кавалерии — вот награды, в два года с половиной доказавшие, сколь выгодно при Голштейн-монгольском дворе быть человеком искательным, бездарным и пошлым…
Кончилась война миром необходимым и, следовательно, весьма полезным, но тяжким и унизительным. Даже царская дворня при всем своем тупоумии понимала необходимость назначить другого военного министра. Тут у князя Василия Андреевича возникла мысль, великолепная по своей крайней нелепости. Так как у покойной жены его, урожденной Сен-При, было в Париже родство и обширный круг знакомств, то он изъявил притязание на звание посла в Париже! «После трудов, понесенных на Военном министерстве в военное время, хорошо отдохнуть в Париже», — говорил простачок, исправляющий в Питере должность государственного мужа. Он столь мало понимает обязанности и значение посла, что представлял себе в виде легкого отдохновения место, трудное и забот исполненное всегда и во всякое время, а тем более при дворе такого мазурика, как Наполеон III. Он просил это место у Александра Николаевича, который, по своему обычаю никогда не размышляя и не обсудив дела, дал ему свое согласие. Но вновь назначенный министр иностранных дел князь Горчаков воспротивился этому и объявил, что в бытность его министром Василий Андреевич может быть по временам отправляем к тому или другому двору с почетными поручениями, но постоянным послом не будет[272]. И таким образом дипломатические замыслы Василия Андреевича исчезли, аки туман в долине.
Но князю Василию Андреевичу, четыре года проглуповавшему на министерстве военном, не хотелось оставаться простым членом Государственного совета. Ему предлагали быть обер-шталмейстером, но он хотел непременно, во что бы то ни стало, быть министром, каким бы то ни было, но только министром. В это время Александр Николаевич не нашел сделать ничего умнее, как назначить председателем Государственного совета и Комитета министров князя Алексея Орлова, то есть посадить на первое по этикету место в империи пройдоху ограниченного и бездарного, придворного холопа, известного лишь своей хитростью, своим эгоизмом и ненасытной жадностью к деньгам, впрочем, неспособного ни к какому делу серьезному, а тем менее к занятиям постоянным и требующим трудолюбия[273].
Назначение Орлова делало вакантным важнейшее место в империи: звание шефа жандармов и главноуправляющего III Отделением Собственной [Е. И. В.] канцелярии. Претендентом на это место являлся Дубельт{38}, за неспособностью и леностью Бенкендорфа и Орлова управлявший делами в сущности с полным самовластием, но репутация Дубельта была уж такова, что производила скандал даже в Петербурге, привыкшем ничему не удивляться на поприще мерзостей. Сверх того, все кальянщики, зная необыкновенную хитрость и неотразимое пронырство Дубельта, трепетали, чтобы он не прибрал совершенно к своим рукам слабого и непонятливого Александра Николаевича. Того же самого боялся Константин Николаевич, который под видом мнимого либерализма стремился лишь к тому, чтобы забрать все бразды самодержавного правления в руки свои, Головнина и прочих приверженцев своих (что теперь и совершилось и, как видим, производит крутую кашу), но все-таки не хотел передать эти бразды в лапы Дубельта. И так решено было посадить на это место Василия Андреевича, тупоумие коего не внушало опасений никому. 25 июля 1856 года Василий Андреевич назначен был шефом жандармов, а Дубельту, который обиделся этим назначением и подал в отставку, обещали, если он в течение двух месяцев будет стараться приучить Василия Андреевича к занятиям и освоить его с этим благородным поприщем, то в день коронации получит чин полного генерала и министерскую пенсию в 12000 руб. Дубельт согласился, оставался до коронации Ментором неспособного Телемаха и воспользовался этим, чтобы в помощники Телемаху назначить закоренелого стародура Тимашева (о коем будет речь далее).
Таким образом, Василий Андреевич заделался верховным вождем III Отделения и агентов его, сделался главным начальником всероссийской помойной ямы и кувырнулся в эту яму не только не морщась, но еще с восторгом от мысли, что будет иметь к государю постоянный, беспрепятственный доступ и право вмешиваться во все дела и в дела каждого.
Мы вполне убеждены, что будь жива умная и почтенная княгиня Ольга Карловна, она никогда бы не допустила своего мужа до занятия должности столь подлой, какова обязанность ежеминутных сношений со шпионами.
В первый раз, как мы увиделись с Василием Андреевичем после поступления его в управление всероссийской помойной ямой, он, сделав нам вопрос, касающийся семейных обстоятельств, прибавил следующие, вполне характерные слова: «Теперь вы обязаны со мной говорить откровенно: ведь я сделался духовником всех верных подданных государя».
Хорош верховный жрец религии верноподданства, на шпионстве основанной, да и сама-то религия хороша, нечего сказать! Понятно, что порядочные люди не хотят быть верноподданными!
Одной из главных целей Василия Андреевича при поступлении его в управление всероссийской помойной ямой было достижение выгоды, столь завидной для каждого придворного холопа: иметь к государю доступ ежедневный. И потому он испросил дозволение являться к царю с докладом ежедневно в полдень.
Отношения Василия Андреевича к членам императорской фамилии и к министрам были весьма разнообразны.
Императрица Александра Федоровна смотрела на него как на человека, возведенного в министры волей Николая Павловича, и, следовательно, считала его мужем величайших способностей. Всем в то время жившим в Петербурге известно, что эта добрейшая императрица не понимала, как может Александр Николаевич не идти по стопам отцовским и удалять отцовских любимцев. Когда он сменил Клейнмихеля, она сказала ему: «Как можешь ты удалять с министерства такого преданного и усердного слугу? Его избрал твой отец, а кто лучше твоего отца умел распознавать и выбирать людей?» Александр Николаевич принужден был успокоить свою расплакавшуюся маменьку следующим забавным ответом: «Папа был гений, и ему нужны были лишь усердные исполнители, а я — не гений, как был папа: мне нужны умные советники!» Александра Федоровна успокоилась…
Великая княгиня Елена Павловна, с самого восшествия на престол Александра Николаевича питавшая надежду завладеть кормилом правления, до той поры обходилась с Василием Андреевичем холодно и за глаза часто смеялась над ним, но после назначения его начальником тайной полиции стала искать в нем и усердно льстить ему. Главный начальник шпионов — лицо важное, с ним выгодно быть в ладах.
Великой княгине Марии Николаевне, единственной из детей Николая Павловича имевшей некоторое влияние на отца, Василий Андреевич всегда усердно угождал и даже для вящего угождения прикидывался плененным ее красотой. В бытность свою военным министром Василий Андреевич ежедневно посещал ее, уверяя, что милая и любезная беседа великой княгини заставляет его забывать тяжкое бремя и заботы государственной деятельности. Мария Николаевна смеялась тому, но, как женщина, не могла не быть хорошо расположенной к человеку, ею пленившемуся, и покровительствовала ему при дворе.
С великим князем Константином Николаевичем отношения Василия Андреевича были весьма неприятными. Оба управляли в одно и то же время министерствами: Василий Андреевич — военным, великий князь — морским. Главный советник и руководитель великокняжеский, Александр Васильевич Головнин, не занимался еще в то время, как ныне, отыскиванием в литературе, и внутренней и заграничной, подлецов и подкупом их{39}; он в то время еще не употреблял всех сил своего ума на то, чтобы ловить мерзавцев на золотую удочку. Он тогда старался, напротив, отыскивать людей способных и честных и привлекать их на службу в Морское министерство, в коем, благодаря этому благородному образу действий, было, сравнительно с прочими ведомствами, гораздо менее кражи и обнаруживалась некоторая степень честности, в прочих министерствах неизвестная. В Крыму, когда солдатам выдавалась гнилая провизия, моряки получали свежие припасы и рацион водки; морские госпитали не нуждались ни в чем в то самое время, как в госпиталях сухопутного ведомства раненые и больные были буквально грабимы чиновниками. Василий Андреевич не мог не видеть огромной разницы между обоими ведомствами; врожденная завистливость его характера сильно разыгралась, и он возненавидел великого князя, который в свою очередь платил ему полным и глубочайшим презрением, вовсе даже не скрывая этого презрения, выражая его на каждом шагу, что еще более раздражало и бесило Василия Андреевича. Ненависть между ним и Константином Николаевичем достигла до крайних пределов, до такой степени, что однажды Василий Андреевич сказал князю Александру Михайловичу Горчакову: «Вы много способствовали к тому, что этого мальчишку все избаловали: он начал забываться». На что князь Горчаков отвечал: «Мне кажется, любезный товарищ, что вы забываетесь, когда выражаетесь подобным образом о брате нашего государя!» Одним словом, великий князь и Василий Андреевич самым усердным образом рыли друг другу политическую яму, но, к искреннему сожалению, в эту яму ни один из двух не провалился… Должно прибавить, что Василий Андреевич, подобно всем политическим врагам великого князя, много способствовал назначению его наместником Царства Польского. Враги Константина Николаевича рассчитывали, что на этом невозможном месте он и перессорится с людьми либеральных мнений и вместе с тем докажет, до какой степени общественное мнение впадало в ошибку, считая его человеком отменно способным. Расчет врагов великого князя оказался верным…
В то время как Василий Андреевич погрузился во всероссийскую помойную яму, летом 1856 года состав министерства был следующий: князь Горчаков только что вступил в управление иностранными делами; граф Блудов продолжал управлять II Отделением Собственной [Е. И. В.] канцелярии; князь Орлов на председательском кресле Государственного совета предавался любимому занятию — кейфу{40}, горько, впрочем, сожалея об утрате своего могущества николаевских времен (сожаление это свело его в могилу); на Министерстве просвещения восседал добрейший и рассеянный Норов; в Министерстве двора и в Министерстве почт дурил Адлерберг; в Министерстве финансов дурил Брок; в Министерстве юстиции самодурил Панин; в контроле Анненков был поглощен отпиской бумаг и тщательным рассмотрением аккуратности входящих и исходящих; пути сообщения служили Чевкину путями к ссоре со всеми. В Министерстве внутренних дел Ланской сытно ел и плотно запивал скушанное, утром румянился, вечером давал обеды, в промежутке подписывал, не читая, все, что ему клали на стол, и являл невозмутимое спокойствие духа, зная, что в России ни один кредитор не потревожит министра. В Министерстве Военном Сухозанет разыгрывал спартанца и в подтверждение того обедал прескверно, а при дворе желал прикинуться неуступчивым римлянином, старательно высматривая сквозь очки, кому выгоднее покрепче пожать руку и с резким видом усердно подслужиться. Министерство государственных имуществ по случаю отъезда в Париж хитрого и ловкого графа Киселева переходило от весьма отсталого, но весьма честного Василия Александровича Шереметева к столь же честному, но не всегда осторожному Дмитрию Петровичу Хрущову и от него попадало в грязные и жадные лапы трехпрогонного Муравьева{41}.
С князем Горчаковым Василий Андреевич{42} всегда жил в наружной дружбе, скрывавшей глубокую взаимную нелюбовь. К графу Блудову, также человеку умному и подчас весьма саркастическому, Василий Андреевич питал также нелюбовь, даже не всегда принимая на себя труд скрывать ее. Придворная натура Василия Андреевича не любила и добродушного Абрама Сергеевича Норова, столь чуждого всяким интригам. Зато он жил душа в душу с бездарными Адлербергом, Анненковым, Броком, Ланским и если не ладил с Сухозанетом, то лишь единственно по причине, что видел в нем своего преемника по Военному министерству. К графу Панину и князю Орлову Василий Андреевич питал глубокое уважение, аки мужам, заматеревшим в кознях придворных; Панин и Орлов были его советниками и наставниками; Панин и Орлов были коноводами реакционной партии, и во влиянии на стародуров с ними могли сравняться лишь канцлер Нессельроде и Петр Казимирович Мейендорф (ныне уже оба, подобно Орлову, умершие). С Чевкиным Василий Андреевич не ладил, почему что избежать ссоры с Чевкиным столь же легко, как и отыскать квадратуру круга С Шереметевым у Василия Андреевича короткости не было: сношения их ограничивались салонной вежливостью; Хрущова, как человека образованного, Василий Андреевич весьма не любил, а Муравьева готов был бы полюбить, если бы, подобно всем придворным, не опасался, что Муравьев заберет всю власть к себе в руки, что, как всем известно, было целью трехпрогонного вешателя.
Зато надобно видеть подобострастие, какое Василий Андреевич всегда выказывает к любимцу царскому графу Александру Адлербергу: он буквально увивается около него.
Василий Андреевич всегда питал сильное обожание к салонной элегантности и вскоре по назначении своем шефом жандармов выразил это однажды следующим образом. На другой день после придворного бала он, встретившись с нами, сказал: «Надо признаться, что мы быстро идем вперед; прогресс у нас сильно развивается; администрация делается совершенно элегантной. Вчера, например, на придворном бале, в числе самых ловких танцоров можно было любоваться начальником тайной полиции Тимашевым и обер-полицмейстером Шуваловым. Я радовался, видя, что полиция сделалась элегантной». Мы отвечали ему: «Жаль, что Жданов не танцует» (г-н Жданов был в то время директором Департамента исполнительной полиции в Министерстве внутренних дел).
В 1857 году приступили серьезно к уничтожению крепостного состояния, и тут Василием Андреевичем овладел панический страх.
Когда государь, убежденный великим князем Константином Николаевичем, решился уничтожить крепостное состояние, стародурами овладел страх неописанный, и князь Василий Андреевич по своему трусливому характеру совершенно растерялся. Назначенный по званию своему членом Главного комитета, для улучшения быта крестьян учрежденного, Василий Андреевич совершенно подчинился влиянию, с одной стороны, графа Панина, а с другой, своего помощника Тимашева и действовал по их указаниям; он поддерживал все меры, какие только могли клониться к тому, чтобы затормозить крепостной вопрос. Заблуждение стародуров в этом отношении было столь великим, что еще весной 1858 года граф Панин говорил одной даме (от которой мы это слышали), что вопрос об уничтожении крепостного состояния может кануть в воду.
Особенную боязнь и вслед за тем ненависть высказывал Василий Андреевич литературе и журналистике; подобно всем невежам, он не понимал, что гласное и публичное обсуждение всех вопросов предупреждает подземные ковы и через то содействует сохранению общественного спокойствия. Почитаем не лишним рассказать здесь два анекдота о деятельности его против литературы.
В январе 1858 года Иван Сергеевич Аксаков предпринял впервые издание еженедельного журнала под именем «Парус». В № 1 во вступительной статье помещено было в шутку воззвание о поручении «Паруса» покровительству всех властителей вод от «древнего Нептуна до русского синего водяного включительно». Тимашев, с неприязненным чувством всегда взиравший на по явление новых журналов, стал объяснять Василию Андреевичу, что слова «русский синий водяной» составляют намек, и намек оскорбительный (?!!) на голубой жандармский мундир. Василий Андреевич со свойственным ему тупоумием поверил этой чепухе и сделал государю доклад, или, чтобы правильнее выразиться, донос, в коем Иван Сергеевич Аксаков был обвинен едва ли не в покушении на государственную безопасность, а мирный «Парус» представлен в виде какой-то бомбы, начиненной всеми возможными ужасами. Это совпадало с эпохой покушения Орсини и издания французского закона об общественной безопасности, а всем известно, до какой степени в Зимнем дворце смиренно благоговеют перед всем, происходящим в Париже: лишь только Бонапарт чихнет — С.П.Б. правительство спешит сморкаться… «Парус» был немедленно запрещен (№ 3 даже не успел выйти); Иван Сергеевич Аксаков был вытребован в Петербург, допрашиваем в III Отделении и еле-еле не сослан в Вятку.
Ровно год спустя, в январе 1В59 года, был новый случай для Василия Андреевича выказать свое стародурство. Граф Алексей Константинович Толстой (автор «Князя Серебряного»), человек с детства весьма близкий к государю, читал императрице Марии Александровне свой стихотворный рассказ о св. Иоанне Дамаскине и потом отдал его напечатать в первую книжку «Русской Беседы» на 1859 год. Шпионы Василия Андреевича, находящиеся в Москве, донесли ему, что стихотворение Толстого печатается; Василий Андреевич под предлогом, что оно не было рассмотрено духовной цензурой, приказал своим жандармам остановить выпуск книги. Редактор «Русской Беседы» Иван Сергеевич Аксаков поспешил прислать из Москвы в Петербург корректурные листы министру, народного просвещения Евграфу Петровичу Ковалевскому. Евграф Петрович, человек хитрый и ловкий, не одарен гражданским мужеством, кланялся и нашим и вашим, или, как говорят французы, не задевал ни козла, ни кочана капусты. Но тут он видел, что запрещение стихотворения Толстого будет оскорбительным для императрицы, в салоне коей оное было читано, и, рассчитывая на поддержку Марии Александровны, Евграф Петрович решился проявить на этот раз гражданское мужество. Он послал в Москву приказание цензуре выдать немедленно билет на выпуск книги в продажу. Василий Андреевич, узнав, взбесился и, встретив министра просвещения, сказал ему: «Как же вы разрешили выпуск книги, не предуведомив меня?» — «А разве вы первый министр, чтобы я обязан был просить вашего дозволения?» — отвечал Ковалевский. За это событие императрица в течение нескольких недель неблагосклонно обходилась с Василием Андреевичем и почти вовсе не говорила с ним; но Василий Андреевич, имея придворный навык, вилял и вилял столь усердно, что Мария Александровна позабыла об этом эпизоде и возвратила ему свою прежнюю благосклонность.
Из этого очерка можно видеть, что за человек Василий Андреевич. Бездарность полная и совершенная; эгоизм, бездушие в высшей степени; ненависть ко всему, что умно и просвещенно; боязнь в виду всякой мысли, в виду всего, что независимо и самостоятельно. Держится он на своем месте тем же самым средством, каким держались предшественники его, Дубельт, Орлов и Бенкендорф, а именно: стращая и запугивая государя мыслью о революции, представляя государю все умное — злонамеренным, все независимое и благородное — мятежным и уверяя, что, не будь он, Василий Андреевич, на III Отделении, все бы в России погибло и рушилось…
Невзирая на свою неспособность, Василий Андреевич один из самых вредных для России лиц.
Теперь перейдем к Александру Егоровичу Тимашеву.
«Листок», № 5, январь 1863. стр. 35–37; № 7, 19 мая, стр. 54–56; № 8, 12 июня, стр. 60–63; № 9, 6 июля, стр. 71–72.
В № 9 «Листка» мы окончили рассказ о князе Василии Андреевиче Долгорукове; теперь займемся Александром Егоровичем Тимашевым{43}. В Оренбургской губернии жил богатый помещик Егор Николаевич Тимашев; он был в течение нескольких трехлетий губернским предводителем дворянства и должность свою отправлял с отменным усердием, то есть кормил на славу и дворян и чиновный люд губернии Оренбургской. Этот уральский кормилец имел двух сыновей: старший, Николай Егорович, по французскому выражению, не изобревший пороха, занимается хозяйством и гласом великим вопиет против уничтожения крепостного состояния, женат на дочери бывшего московского сенатора Толмачева[274]; младший. Александр Егорович, предмет нашего рассказа.
Начал службу свою Александр Егорович в одном из гвардейских кавалерийских полков и вскоре прославился отличными способностями к рисованию карикатур. Однажды нарисовал он гвардейского офицера, стоящего в карауле. Офицер снял кивер, расстегнул воротник (при Николае полагалось, что безопасность отечества необходимо требует, чтобы воротники у военных были всегда застегнуты), разлегся в креслах и спит. Во сне видит он великого князя Михаила Павловича: ужас изображается на лице офицера, и он блуждающей рукой ищет кивер свой, на столе стоящий. Карикатура эта имела успех необыкновенный; одна из придворных дам показала ее императрице Александре Федоровне, а императрица Михаилу Павловичу, который, увидев этот рисунок, расхохотался. Тимашев был переведен в кавалерийский полк, имевший шефом своим императрицу, полк, офицеры которого, особенно в ту эпоху, принадлежали частью к фамилиям богатым и влиятельным при дворе и, следовательно, успешнее других могли заводить связи, полезные для их возвышения. Тимашев, выросший на злачных лугах Оренбургской губернии, не получил никакого образования: выучен был лишь говорить по-французски и танцевать, да и не горевал вовсе об этом недостатке, зная, что в петербургской придворной карьере образование не только не приносит пользы, но еще весьма часто служит помехой к возвышению на служебной лестнице[275]. Ловкий, хитрый, сметливый, пронырливый сын оренбургских степей заводил в Петербурге полезные связи и ловко угождал липам влиятельным. По прошествии нескольких лет он пожалован был флигель-адъютантом, и при этом случае Николай Павлович, призвав его к себе, взял с него честное слово не рисовать более карикатур: известно, что рисование карикатур воинским уставом не предписывается. Сделавшись флигель-адъютантом, Тимашев, лишь только достиг полковничьего чина, стал домогаться генеральских эполет и для этого выхлопотал себе место начальника штаба в одном из кавалерийских корпусов, главная квартира коего находилась в Киеве. Он достиг своей цели.
Мы сказали выше, что с назначением князя Василия Андреевича Долгорукова шефом жандармов Дубельт не захотел оставаться начальником III Отделения, и стародуры вострепетали при мысли, что, пожалуй, назначать на это место человека, склонного к нововведениям, и не менее трепетали стародуры при мысли, что чего доброго Константин Николаевич посадит на III Отделение кого-нибудь из своих близких а в то время Константина Николаевича считали либералом: заблуждение это было всеобщим. Хитрый Дубельт успокоил стародуров и в числе их стоящую дворню царскую: он дал им совет назначить Тимашева, которого знал хороню и за коего ручался, что он будет но возможности стар вся поддерживать старый порядок дел. Вследствие этого ходатайства Тимашев в день коронации назначен был начальником штаба корпуса жандармов и начальником III Отделения.
Вступление его в эту почтенную должность совпадало с той эпохой, когда государь еще колебался: уничтожить ли крепостное состояние или нет; идти ли по пути реформ или сидеть неподвижно в болоте. В эту эпоху Тимашеву казалось любо действовать: враг всех реформ, поборник оренбургской свободы и киргизского просвещения, он, по-видимому, имел перед собой широкое поприще для своего властолюбия; а властолюбия у Тимашева не бугор, но целый холм, и преогромный. Оно казалось тем естественнее, тем достижимее, что с любимцем царским графом Александром Адлербергом Тимашев соединен и узами родства[276] и, что гораздо важнее в политике, сочувствием политическим; оба они проникнуты враждой к реформам, только у каждого из двух проявление вражды этой согласно с его личным характером: у Тимашева проявление открыто и резко, что называется с барабанного боя; у Адлерберга под наружностью кроткой, с видом мягкости и с постоянной улыбкой. Тимашев гоняется за властью; Адлерберг — за деньгами.
Но через несколько месяцев после коронации влияние великого князя Константина Николаевича устремило государя на путь реформ, и Тимашев с горестью увидел, что Россия не будет более управляться «по прекрасной николаевской системе», как он выразился однажды. Впрочем, он вел сильную борьбу и, как мужественный воин, уступал груш земли лишь шаг за шагом, прицепляясь ко всем возможным обстоятельствам, чтобы запугать государя мнимой революцией. Стародуры и предводящая ими царская дворня, зная всю обширность неспособности и слабость характера главною начальника государственной помойной ямы князя Василия Андреевича, возложили все свои надежды на второго начальника этого почтенного места, на умного и энергического Тимашева, и старались через него влиять на государя. Вес предводители стародурной партии — Орлов, Панин, Нессельроде, Петр Казимирович Мейендорф — осыпали Тимашева ласкательствами и снабжали его советами, плодами своей долголетней опытности в придворных передних. Тимашев, со своей стороны, старался вдохнуть энергию в князя Василия Андреевича, но уже этот труд оказался вполне безуспешным. Сильно негодовал Тимашев на слабость своего начальника и однажды в разговоре со мной сказал: «Князь Василий Андреевич прекрасный человек, но за ним большой порок: он не любит ни с кем ссориться».
Особенной ненавистью Александра Егоровича пользовались, разумеется, литература и журналистика и вообще гласность. Во время заседания комитетов для уничтожения крепостного состояния он старался всеми возможными средствами отстранить журналы, газеты и вообще публику от участия в обсуждении вопроса, который и мог быть хороню решен лишь общей думой всех русских. Но с особенным рвением он преследовал журналистику. Однажды в январе 1858 года он сказал мне: «Русская литература ведет себя самым преступным образом: хвалит государя и все порицает администрацию». «Мне кажется, сказал я, что Вы, Александр Егорович, нападаете на государя, когда хотите возложить на него ответственность за злоупотребления администрации?» «Извините, отвечал, смеясь, Тимашев, если бы государь был недовольным администрацией, тогда он бы сменил начальствующих лиц; он их не сменяет, следовательно, доволен ими и их действиями. Нападать на администрацию, значит нападать на государя!»
В № 9 «Листка» говорено было о запрещении в январе 1858 года газеты «Парус» за то, что она упомянула о «русском синем водяном», выражение, понятое III Отделением как преступный намек на голубой мундир жандармского ведомства! Редактор «Паруса» Иван Сергеевич Аксаков был вызван в Петербург и допрашиваем в III Отделении. В день этого допроса Тимашев, встретив меня вечером на большом бале у графа Панина, сказал мне: «Знаете ли Вы, какую штуку мне Аксаков отпустил сегодня утром? Я ему говорю: Вы, Иван Сергеевич, может быть, возненавидите меня хуже Дубельта, а он мне в ответ: да Вы, Александр Егорович, во сто раз хуже Дубельта; его можно было купить, а вас не подкупишь!» И, передавая мне эти слова Аксакова, лицо Тимашева, невзирая на всю его хитрость и умение владеть собой, не могло скрыть улыбки самолюбия и гордости: русский чиновник погружается в столь приятное удивление, когда его не считают вором…
Тимашеву чрезвычайно хотелось быть генерал-адъютантом. С самого дня назначения его в государственную помойную яму он добивался золотого аксельбанта, и у него уже был наготове генерал-адъютантский мундир. Наконец, в 1859 году, в день рождения государя отдано было утром в приказе о пожаловании Тимашева в генерал-адъютанты, и в то же самое утро он уже явился во дворец в генерал-адъютантской форме. Государь, увидев его, спросил: «Как это у тебя мундир так скоро поспел?» Тимашев смекнул, что своей торопливостью дал промах, и сказал с улыбкою: «Ваше величество, какой же бы я был начальник тайной полиции, если бы не знал того, что каждый приготовляется делать?» Этим забавным ответом он так озадачил государя, что Александр Николаевич не нашел, что ему возразить, и прошел мимо…
Через несколько дней после пожалования своего в генерал-адъютанты Тимашев поехал за границу, на воды в Виши. Невзирая на его сорокалетний возраст, это была его первая поездка за границу. Многим он был поражен, многим удивлен, и хотя мало высказывался, но подчас вырывались у него слова, ясно означавшие, что до поездки своей за границу он о весьма многом не догадывался и понятия не имел. Подобно большей части путешествующих русских высокочиновных стародуров, Тимашев за границей либеральничал на словах, изъявлял французам симпатию ко всему французскому, англичанам симпатию ко всему английскому, а бельгийцам симпатию ко всему бельгийскому, предоставляя себе по возвращении в Россию действовать по направлению истинных своих влечений, то есть по-петербургскому, по образу и подобию незабвенного Николая, насколько то позволяли современные обстоятельства. В Виши во время пребывания Тимашева находилось несколько французских легитимистов из числа самых рьяных; они были в восторге от начальника русской государственной помойной ямы и говорили: «Истинно государственный муж!»
Вторую поездку свою за границу Тимашев совершил в следующем, 1860 году; осенью приезжал в Париж за женой своей и возвратился с ней в Россию. Во время трехнедельного пребывания своего в Париже он исключительно занимался изучением фотографического искусства и с этой целью проводил целые дни в мастерской знаменитого художника-фотографа Сергея Львовича Левитского.
Возвратился Тимашев в Петербург в декабре 1860 года и всю зиму провел в благородных занятиях по III Отделению. Между тем константиновская партия одерживала верх над стародурами, и хотя константиновцы вводят не что иное, как самодержавие, одетое в платье либерального покроя, нечто наподобие бонапартовской системы, но все-таки Тимашеву оно не нравилось: ему подай систему николаевскую, во всей ее полноте, то есть смесь немецкого с киргизским; иначе он не удовольствуется. Указ 19 февраля 1861 года и решительное уничтожение крепостного состояния окончательно вывели из терпения сына степей оренбургских; он объявил, что оставляет свое место, находя направление правительства слишком либеральным. В апреле того же года Тимашев замещен был Шуваловым, который в конце года заменен был Потаповым.
Прежде чем говорить о Шувалове и его семействе, скажу несколько слов о нынешнем воеводе государственной помойной ямы.
Что же касается до Тимашева, то он провел два года без политических занятий; сильно разыгралось в нем непомерное властолюбие его; он стал жаждать власти, и вот по ходатайству графа Александра Адлерберга он назначен ныне генерал-губернатором пермским. Но его настоящая цель: заменить князя Василия Андреевича на главном начальстве всероссийской помойной ямы, а доколе эта цель не осуществится, он надеется заменить в Литве Муравьева, когда этот государственный разбойник достигнет желанного им звания верховного калача в Царстве Польском.
Александр Львович Потапов{44} — второй сын богатого воронежского помещика. Старшего брата его, Петра Львовича, служившего по гражданскому ведомству, помнит весь Петербург тридцатых годов, как он, бывало, с 2 до 4 часов пополудни прогуливается но модному того времени гулянью, Невскому проспекту, под руку с г-ном Ратмановым, принимая позы, по его мнению, грациозные, и за ними едет карета, запряженная четвернею по обычаю того времени. В 1842 году Петр Львович был сослан в деревню за свою преданность тому самому роду занятий, которые при Петре I положили первоначальное основание возвышению князя Александра Даниловича Меншикова{45} и графа Павла Ивановича Ягужинского{46}, а в нашу эпоху (столь времена переменчивы) помешали Филиппу Филипповичу Вигелю{47}, Дмитрию Николаевичу Бантышу-Каменскому и Андрею Николаевичу Муравьеву{48} достигнуть сенаторского звания.
Александр Львович Потапов вступил в военную службу в 1837 году юнкером в лейб-гусарский полк, где по чрезвычайно малому росту своему имел прозвище Потапенок. В сороковых годах он женился на княжне Екатерине Васильевне Оболенской; вскоре после того назначен был адъютантом к фельдмаршалу Паскевичу, и когда Паскевич в январе 1856 года окончательно догнил и был схоронен, некоторые из адъютантов его назначены были флигель-адъютантами, в том числе и Потапенок. Всем известно было, что он человек умный и весьма хитрый, но никто не подозревал, чтобы хитрость эта развилась до пределов, являющих в Потапенке весьма ловкого и искусного начальника тайной полиции. В 1860 году он был назначен обер-полицмейстером в Москву; в следующем году переведен в эту же должность в Варшаву, а в конце 1861 года назначен начальником штаба корпуса жандармов и начальником III Отделения.
Потапенок, как мы сказали, умен и весьма хитер; очень сметлив, одарен замечательной проницательностью; честолюбив и властолюбив в высшей степени, и честолюбие его и властолюбие не знают границ, и для удовлетворения их он готов пожертвовать массами людей… На деньгу честен: взятки не возьмет, но суров и безжалостен; сверх того, подобно почти всем людям малого роста, он весьма склонен к гордости. Обхождение его с лицами, судьбой от него поставленными в зависимость, отменно вежливо: он всегда учтив, никогда не скажет оскорбительного слова, но вечно останется безжалостным и неумолимым; он жестокий инквизитор в лаковых сапогах и в лайковых перчатках: высоко ценит формы вежливости, но нимало ire дорожит человечеством…
Теперь перейдем к графу Петру Андреевичу Шувалову, преемнику Тимашева и предшественнику Потапова, и вместе с тем поговорим о семействе его, потому что в «Петербургских очерках», в «Листке» помещаемых, мы намерены постепенно обозреть одного за другим всех лиц, в Петербурге имеющих или имевших значение какого бы то ни было рода.
Прадед графа Петра Андреевича, граф Андрей Петрович Шувалов, был сыном известного грабителя елизаветинских времен, фельдмаршала и генерал-фельдцейхмейстера графа Петра Ивановича Шувалова, который пользовался полным доверием Елизаветы за то, что содействовал вступлению ее на престол, и потому, что первая жена его, Мавра Егоровна, урожденная Шепелева, пользовалась особенной доверенностью Елизаветы, постоянно жила во дворце в комнатах, соседних с комнатами императрицы, приводила к ней мужчин и отводила их обратно[277]. Между тем Петр Иванович грабил, где мог и сколько мог, и оставил огромнейшее состояние своему сыну, который большую часть его промотал. Этот сын, граф Андрей Петрович, был пустейший человек и горький пьяница. Находясь в Париже, он купил у одного бедного французского сочинителя стихотворение: «Une épîlre à Ninon», которое выдал за свое собственное произведение; благодаря отчасти этой проделке, а еще более открытому образу жизни и прекрасному столу своему, он прослыл отличным французским стихотворцем. По возвращении в Россию он окончательно спился с кругу, допился, что называется, до чертиков и в полусумасшествии умер в 1789 году сорока шести лет от роду, оставив двух сыновей Петра и Павла. Этот последний, находясь генерал-адъютантом Александра I, имел дважды поручения к Наполеону, в обстоятельствах весьма несходных: в 1811 году он послан был поздравить его с рождением сына, а три года спустя провожать из Фонтенбло на остров Эльбу!
Старший сын французского мнимо-поэта и русского пьяницы, граф Петр Андреевич, наследовал от родителя своего страсть к бутыли. Он был некоторое время генерал-адъютантом Павла I, который в минуты гнева часто выражался весьма неявственно, почти глотая слова. Однажды Шувалов был дежурным и находился, как говорится, под шефе. Павел, выйдя из кабинета своего в дежурную комнату весьма не в духе, быстро сказал Шувалову: «Позови Винцингероде» и потом поспешно возвратился в свой кабинет. Шувалову послышалось, что государь сказал ему: «Положи винную ягоду в рот»: он стремглав со всех ног бросился в буфет, спросил винную ягоду, положил ее в рот и таким образом возвратился в дежурную комнату, полагая, что исполнил высочайшее повеление. Через час или пол тора Павел снова вышел из кабинета и спросил: «Где же Винцингероде?» Все объяснилось; Павел расхохотался и сказал: «Экой дурак!», воротился к себе в кабинет, а Шувалов наконец расстался со своей винной ягодой. В то время подобное всемилостивейшее приветствие никого не смущало…
Граф Петр Андреевич оставил двух сыновей: Андрея и Григория. Этот последний, человек, подобно всем Шуваловым, весьма недальнего ума, был, однако, одарен благороднейшим характером и душой добрейшей. Он женат был на княжне Софье Александровне Салтыковой. Овдовев, он принял католическую веру, пошел в монахи и умер в монастыре, оставив сына, о коем будет речь далее.
Старший браг его граф Андрей Петрович, нынешний обер-гофмаршал, всегда служил при дворе и про него сказали, вспоминая о покупке дедом его в Париже французских стихов: qu'il est resté fidèle à ses traditions de famille: son grand père achetait des vers, et lui, il rince les verres[278]. Мать его была очень дружна с известной Марией Антоновной Нарышкиной, младшая дочь которой, Софья Дмитриевна, вообще известная под названием Софьи Александровны, была дочерью Александра I и весьма была любима государем. Она и Андрей Петрович Шувалов{49} были сверстниками, были дружны с детства, и Андрей Петрович искал на ней жениться. Государь хотел выдать дочь свою за графа Дмитрия Николаевича Шереметева, но граф Шереметев отказался. Тогда Александр Павлович согласился на ее свадьбу с Шуваловым. Молодую чету помолвили, но Софья Дмитриевна, с детства страдавшая грудью (была уже больна чахоткой), скончалась незадолго до свадьбы. В день похорон ее граф Андрей Петрович сказал одному из друзей своих: «Мой милый, какого значения я лишился!»[279]
Но делать было нечего: мертвых не воскресишь, и Андрей Петрович за невозможностью сделаться зятем государя стал отыскивать себе, по крайней мере, богатую жену. Он нашел такую во вдове князя Зубова, получавшей в седьмую часть после мужа имения, приносящие ежегодно дохода до ста двадцати тысяч рублей ассигнациями.
Известно, что князь Платон Александрович Зубов был последним любовником Екатерины II; грязная и весьма неприятная должность удовлетворять похотям старухи, которая была тридцатью восемью годами старее его, должность эта была щедро вознаграждена. Зубову при кончине Екатерины было двадцать девять лет от роду; он был генерал-фельдцейхмейстером. Андреевским кавалером, светлейшим князем Римской империи, владельцем двадцати восьми тысяч душ крестьян и пользовался таким влиянием, что без нею ничего не делалось: он возводил и низвергал сановников по воле-прихоти своей[280]. Зато он впоследствии под пьяную руку рассказал однажды, что во время его занятий с императрицей у него иногда от омерзения дрожали ногти на пальцах…
В последние годы жизни своей князь Зубов обыкновенно проводил зиму в Вильне, а лето и осень в Курляндии, в великолепном замке, принадлежавшем прежним герцогам курляндским и Екатериной ему подаренном. В деревне он занимался хозяйством и приращением своего огромного состояния, а в Вильне вином и женщинами. Там, в Вильне, Зубов, уже пятидесятилетний старик, встретил семнадцатилетнюю красавицу Феклу Игнатьевну Валентинович, дочь шляхтича бедного и необразованного, и женился на ней к неописанному восторгу всего семейства Валентиновичей. Год или два спустя Зубов умер (7 апреля 1822 года), оставив беременную жену свою, которая вскоре родила дочь Ольгу; но эта дочь, наследница огромнейшего состояния, жила недолго. По ее смерти имение разделено было между наследниками Зубова, а седьмая часть досталась по закону княгине Фекле, или, как она любила называться, Текле (имя Феклы, столь употребительное в России между горничными, ей не нравится, как задевающее ее притязания на аристократизм, а притязаний у нее много). Во время раздела у нее с наследниками Зубова возник процесс. В го время часто живал в Вильне по нескольку месяцев граф Николай Николаевич Новосильцев, имевший поручение производить следствия по заговорам, открытым в Виленском университете. Граф Новосильцев был человек ума необыкновенного, обладавший обширными сведениями и замечательным даром слова, но властолюбивый, коварный, бездушный и жестокий. Охотник до всех чувственных наслаждений, он пленился красивой и богатой двадцатилетней вдовушкой, и хотя имел уже шестьдесят лет от роду, но вздумал на ней жениться и принял на себя поручение вести все ее процессы. Фекла Игнатьевна была с ним весьма «любезною», пока длились тяжбы, но лишь процессы были ею выиграны, она тотчас Новосильцеву от дома отказала.
Выиграв свои процессы, княгиня Фекла Зубова поехала путешествовать, людей посмотреть и себя показать, в то время ей было что показать. В Вене она «познакомилась» с графом Андреем Петровичем Шуваловым, приезжавшим в Вену для свидания с теткой, сестрой отца, княгиней Дитрихштёйн. Между тем Александр I умер. Незабвенный вступил на престол, и в 1826 году двор приехал в Москву для коронации, во время которой монах Авель предсказал, что «змей проживет тридцать лет»[281]. Княгиня Фекла явилась в Москву ко двору; красота ее поразила всех; она была богата, молода, и за женихами дело не стало. Но ей нужен был муж, который бы соединял в себе многие свойства, а именно: был бы безусловно покорным воле жены; не стеснял бы ее ни в чем, притом имел бы довольно большое родство, чтобы ей, провинциалке безродной, доставить связи в Петербурге, и имел бы довольно хитрости, довольно уклончивости, довольно безразборчивости, чтобы сделать придворную карьеру и доставить ей значение при дворе. Все эти свойства (качествами называть их нельзя) соединяет в себе Шувалов; к тому же он был ей почти ровесником по летам, а княгине Фекле, начавшей свое супружеское поприще с мужем пятидесятилетним и с трудом избегнувшей шестидесятилетнего Новосильцева, приятно было выйти за молодого человека. Она вышла в конце 1826 гола за Шувалова, с которым, как я уже сказал, знакома была еще с Вены, продолжала знакомство в Москве и через несколько месяцев после свадьбы родила сына, Петра Андреевича, впоследствии бывшего в 1861 году начальником всероссийской помойной ямы{50}.
Граф Андрей Петрович и графиня Фекла Игнатьевна поселились в Петербурге и купили дом на Мойке, рядом с домом Греча (уже, видно, сама судьба сближала их с тайной полицией){51}. Они заводили все связи, какие могли быть им полезными при дворе, но в особенности искали они благосклонности министра двора князя Волконского: увивались около его любовницы Жеребцовой, льстили ей и дарили эту старуху, в свое время столь известную в Петербурге. Никто из лиц влиятельных не был ими забыт; Шувалов всегда знал, кому вовремя поклониться, кому улыбнуться, а к кому для лучшей пользы своей и спиной повернуться. Покровительству Волконского он обязан был постепенно чинами церемониймейстера, гофмаршала и обер-гофмаршала. Усердие его к исполнению придворных должностей не знало пределов: бывало, когда императрица Александра Федоровна кушает чай, Шувалов бежит в буфет и сам делает тартинки, собственноручно намазывает масло на ломтики хлеба. Увидя в одной из придворных зал паркет дурно навощенным, он сам показал полотерам, каким образом они должны работать. Одним словом, как природа производит специалистов, таким образом граф Андрей Петрович Шувалов родился с специальным даром быть дворецким.
Но не дешево обходится казне управление Шувалова: все расходы по двору возросли ужаснейшим образом, особенно со времени смерти в 1852 году фельдмаршала Волконского, человека необразованного, грубого, дерзкого, жестокого, весьма злого и мстительного, но на деньгу безупречно честного. Место Волконского заступил бездарный Адлерберг, ничего не понимающий в делах, но жадный к деньгам. С 1852 года в управлении дворцовом величайший беспорядок; расходы возросли неимоверно; деньгами сорят направо и налево; производятся расходы совершенно лишние, постройки совершенно ни к чему ненужные; прекратилось ежегодное составление описей посуде, мебели и имуществу придворному, и беспорядок достиг таких размеров, что вдруг оказалась в Лондоне часть великолепного сервиза из севрского фарфора, подаренного Екатерине II Людовиком XVI.
Нажирев во всех отношениях на обер-гофмаршальском месте, у Шувалова глаза разбегаются на звание министра двора. Он видит, что нафабренный и разрумяненный старик Адлерберг разрушается со дня на день, и смертельно хотелось бы Шувалову заступить его место (ведь местечко теплейшее!), но тут он сталкивается с двумя соперниками, простирающими виды свои на златое место министра двора: с князем Василием Андреевичем Долгоруковым и с графом Александром Владимировичем Адлербергом. С последним в особенности борьба трудна: он закадычный друг государю и разделяет с дежурным камердинером царским исключительную привилегию: входить к государю во всякое время без доклада.
Видя почти совершенную невозможность достичь исполнения лучшей мечты своей — быть министром двора, граф Андрей Петрович, зная в 1861 и 1862 годах, что граф Киселев хочет отказаться от звания посла при бонапартовском дворе, стал искать этого места. Для этой цели он приезжал неоднократно в Париж «щупать грунт», как говорят французы, и при посещении посольского дома с особенным вниманием осматривал его, лаская себя надеждой иметь в нем свое обиталище… Надежды не сбылись, да и непростительно было бы князю Горчакову согласиться на назначение послом, и послом на место, столь важное и столь трудное во всех отношениях, бездарного и пустого придворного служителя. Что за посол был бы граф Андрей Петрович Шувалов? Гибкость спинного хребта, при отсутствии даровитости, не составляет еще дипломата; а уменье делать тартинки и вощить полы не обозначает еще государственного мужа. Хотя Андрею Петровичу и удалось пролезть в Государственный совет, но присутствие его там ограничивается постоянным молчанием и поклонами влиятельным лицам…
Хотя он в политику собственно не имел возможности вмешиваться, но всегда принадлежал к числу поборников союза России с Австрией. Когда нынешний государь вступил на престол, императрица Александра Федоровна выпросила у него право сообщения ей дипломатических депеш, даже секретных! Николай Павлович никогда этого не позволял, но Александр Николаевич имел слабость допустить. Князь А. М. Горчаков должен был посылать ей депеши; их читала императрице камер-фрейлина графиня Екатерина Федоровна Тизенгаузен (сестра жены бывшего австрийского статс- и конференц-министра графини Дарьи Федоровны Фикельмон), а возвращались депеши к князю Горчакову в пакете за печатью обер-гофмаршала графа Шувалова. В то время находился австрийским поверенным в делах в Петербурге граф Эмерих Сечени, человек умный и ловкий, и ему известны были все тайны политики русского двора.
Графиня Фекла Игнатьевна, разделяя и весьма сильно поощряя честолюбивые помыслы своего мужа, имеет еще, à parte[282], свой собственный замысел. Ей чрезвычайно хочется быть статс-дамой, и следует полагать, что желание попасть в небольшое число статс-дам должно быть особенно поощряемо и развиваемо у нее воспоминанием, как она в летах отрочества полола репу и капусту на огороде отца своего, шляхтича Валентиновича.
У обер-гофмаршала два сына, Петр и Павел, и дочь Софья Андреевна, добрая и милая женщина, замужем за петербургским губернатором графом Александром Алексеевичем Бобринским. Оба сына обер-гофмаршала начали службу свою в конной гвардии; оба ума недалекого, но одарены большой хитростью, сметливостью, ловкостью и для пользы своей сумеют, каждый, пролезть сквозь ухо иглиное.
Старший из двух, граф Петр Андреевич, будучи молодым офицером, пользовался особенной благосклонностью великой княгини Марии Николаевны. Известно, сколь Николай Павлович гневался на молодых людей, удостоенных особенной благосклонности сто дочери; Шувалов, видя это, спешил отдалиться от великой княгини, за что подвергся ее большому неблаговолению. Но, между тем, уже раз замеченный государем, он никак не мог, вопреки всем исканиям своих родителей, попасть во флигель-адъютанты и, чтобы не оставаться во фрунте, вступил в адъютанты к военному министру князю Василию Андреевичу Долгорукову. Когда по вступлении на престол нынешнего государя и после падения Севастополя Орлов был послан в Париж для мирных переговоров, с ним поехали для свиты несколько офицеров и чиновников. Обер-гофмаршал упросил Орлова взять между прочим с собой и старшего сына его. По возвращении из Парижа Петр Андреевич пожалован был наконец во флигель-адъютанты; вскоре за тем по увольнении Галахова[283] назначен петербургским обер-полицмейстером и через несколько времени произведен в генерал-майоры. Деятельность Шувалова на поприще должности обер-полицмейстерской была серьезно и исключительно обращена на очищение и содержание в отличнейшем порядке мостовых тех улиц, по коим обыкновенно проезжают члены так называемой «августейшей» фамилии; о прочих улицах и о прочих отраслях своей должности Шувалов не заботился нимало.
В апреле 1861 года, когда Тимашев, находя направление правительства слишком либеральным (!!!), оставил должность начальника штаба корпуса жандармов и второго начальника всероссийской государственной помойной ямы, Шувалов успел выхлопотать себе эту должность. Политических мнений у Шувалова не имеется: он готов служить всякому правительству, и хотя, по семейным преданиям своим и по рассчету личных выгод, предпочитает самодержавие как самую выгодную форму правления для людей, сочетающих в себе бездарность с властолюбием и пронырливость с безразборчивостью, но готов служить всякому, кто облечет его властью, а где же более власти в России, как не в государственной помойной яме, именуемой III Отделением Собственной [Е. И. В.] канцелярии? Сверх того, ему смертельно хочется быть генерал-адъютантом, и если бы он усидел на помойной яме, то непременно получил бы генерал-адъютантское звание, которое в последние сорок лет столь опошлилось размножением числа лиц, им облеченных, и предоставлением золотых аксельбантов всякой швали!
Управление Шувалова помойной ямой ознаменовано было ссылкой Михайлова, арест коего сопровождался отвратительными подробностями{52}. Михайлов жил вместе с другом своим г-ном Шелгуновым, человеком женатым. Ночью ворвался к ним полицмейстер Загряжский в сопровождении публичных женщин, которым поручено было обыскивать госпожу Шелгунову (!) и сестру ее, девицу (!), и это происходило в столичном городе правительства, именующего себя либеральным, в столице царя-реформатора! Едва ли бы сам незабвенный медведь Николай допустил подобную мерзость!..
Рассказывают, что Михайлову во время допросов не давали спать; лишь только он начинал дремать, его будили вопросом: «Кто же ваши сообщники?»…
В России, как видите, пытки не существует…
Когда государь в конце лета 1861 года отправился на несколько месяцев в Ливадию, на южный берег Крыма, Шувалов находился в числе членов тайного временного правительства, которому поручено было распоряжаться в Петербурге во время отсутствия государя, и которое состояло из великого князя Михаила Николаевича, министра внутренних дел Валуева, петербургского генерал-губернатора Игнатьева и Шувалова. Известны события, происшедшие в Петербургском университете; известно, до какой степени меры, принятые петербургскими властями, отличались отсутствием ума, такта и самого здравого смысла: Шувалов был одним из главных деятелей в этой нелепице, он сумел в одно и то же время сделаться и отвратительным и смешным; отвратительным по той причине, что приказал ударить в штыки на студентов; смешным потому, что прискакал с пожарными трубами, за что посыпались на него насмешки и по-русски и по-французски: прозвали его «пожарная кишка»; также прозвали «L'ami de la pompe»[284].
События университетские принудили государя ускорить свое возвращение в Петербург; великий князь Константин Николаевич вызван был с острова Вайта{53}. Влияние Константина Николаевича восторжествовало, и реакция николаевская должна была уступить место псевдолиберализму константиновскому; деспотизм открытый, азиатский побежден был деспотизмом бонапартовским, прикрытым либеральными фразами, тем деспотизмом, который неумолкно болтает о прогрессе и в то же время ссылает на каторгу, расстреливает, вешает и конфискует, журналистов подкупает, а если не может подкупить, то журналы запрещает.
Шувалов в восемь месяцев управления III Отделением успел выказать свою политическую неспособность и был заменен Потаповым.
Нынешней весной он выпросил себе отряд войск для действия против польских повстанцев около Динабурга в надежде достигнуть пламенно желаемого генерал-адъютантства; надежда не сбылась, и он взял отпуск в чужие края для лечения на минеральных водах своего нерасстроенного здоровья.
Младший брат его граф Павел Андреевич столь же мало способен, как и он. Быв с молодости адъютантом великого князя Николая Николаевича, он по проискам отца своего назначен был в апреле 1859 года флигель-адъютантом и военным поверенным к французскому двору. В то время происходила война в Италии; Шувалов прибыл в лагерь Бонапарта; будучи, подобно отцу своему, поборником союза России с Австрией, он много говорил во французской главной квартире о сочувствии двора петербургского к венскому двору и через то значительно повредил итальянскому делу. Между тем надобно было писать депеши к военному министру, а на перо Шувалов плох. Он пригласил умного и способного артиллерийского офицера Дмитрия Дмитриевича Неелова писать ему депеши. В Петербурге были чрезвычайно довольны донесениями Павла Андреевича; уже начинали считать его человеком способным, как вдруг г-н Неелов, утомившись несоответственной с его дарованиями ролью частного шуваловского секретаря, поступил на службу в Министерство государственных имуществ, где ему прямо дали место директора департамента сельского хозяйства. Уехал из Парижа Неелов, исчезла и способность Шувалова; депеши его наполнились всякой дичью; в Петербурге ахнули от удивления… Отец спешил его отозвать в Россию и по старинному знакомству с Валуевым, поступившим на министерство, выхлопотал ему место директора Департамента общих дел в Министерстве внутренних дел. Но и гут его сиятельство оказалось неспособным и нынешней весной назначено в должность ему гораздо более сподручную — командира одного из гвардейских стрелковых батальонов.
Младший брат обер-гофмаршала граф Григорий Петрович, умерший католическим монахом, оставил сына Петра (род. в 1827). С ранних лет чувствуя в себе благородное влечение к службе при дворе, Петр Григорьев Шувалов еще в бытность императрицы Александры Федоровны, в Палермо зимой 1845–1846 года, определился волонтером по особым поручениям при дяде своем обер-гофмаршале, который сопровождал императрицу в этом путешествии и вел ее расходы. У почтенного и бескорыстного дяденьки своего Петр Григорьев учился науке придворной, благородству чувств, при петербургском дворе необходимому, а равно и науке покупок, закупок, заказов, расходов и ведению счетов, науке, доведенной обер-гофмаршалом графом Шуваловым до утонченной степени совершенства. Вслед за тем Петр Григорьев Шувалов назначен был состоять при императрице Александре Федоровне, сопровождал ее в последующих путешествиях до самого конца жизни ее, вел расходы и счета двора ее, известного своею экономией и своею аккуратностью{54}. Он человек ума ограниченного, желает быть хитрым, по вечно пересолит, явится в настоящем своем виде и заставляет над собой смеяться. Не получив никакого серьезного образования, но — подобно многим ограниченным людям — считая себя гением, Петр Григорьев полагает себя предназначенным судьбою быть министром финансов (место теплое, а теплоту он всегда любит!); и в доказательство мнимых своих финансовых дарований напечатал он в «Indépendance Belge», за подписью P. S., несколько статей самых наипошлых, в которых так и виден недоучившийся индивидуум, претендующий на титло великого писателя. Статейки произвели заслуженное действие, то есть возбудили всеобщий смех. Вероятно, министром он не будет и останется с носом (что для него не шутка). Между тем, в ожидании своего поступления в министры финансов, он захотел быть по крайней мере губернатором (место теплое) и для этой цели приписался к Министерству внутренних дел, но тут случилось истинное чудо: невзирая на всю свою неспособность, он губернатором назначен не был.
Впрочем, Петр Григорьев Шувалов имеет одно свойство, неоцененное для людей, приезжающих ко двору и в Петербург вообще и не вполне знакомых с значением различных лиц при дворе. По его обхождению, по его улыбке, по его поклонам можно определить наверняка значение каждого лица при дворе и степень его влияния. Вообще Петр Григорьев Шувалов являет истинный образец петербургского придворного по благородству своего характера, по возвышенности своих чувств и по испытанному бескорыстию… Все эти свойства доведены у него до совершенства в своем роде.
В № 6 «Листка»{55} мы рассказывали, каким образом Петр Григорьев Шувалов вошел в брюссельский суд первой инстанции с жалобой на нас по поводу мнения, высказанного о нем автором книжки «La vérité sur le procès du prince Dolgoroukow», в примечании, напечатанном на 94 странице этой книжки{56}. Петр Григорьев требовал за оскорбление своей графской чести десять тысяч франков и напечатание судебного решения на наш кошт в шести журналах: в Бельгии, России, Англии и Франции. Суд рассматривал его прошение 8 июля в наше отсутствие и 15 июля решил, что его сиятельству следует в восстановление оскорбленной его чести вдесятеро менее против его запроса, и приговорил нас к уплате Петру Григорьеву тысячи франков, то есть двухсот пятидесяти рублей серебром, и к напечатанию судебного решения на наш кошт в шести журналах. Петр Григорьев может быть вполне благонадежен, что с нас он не получит ни гроша: ему же остаться с носом так легко. Печатать судебное решение он может на свой счет, если заблагорассудит, и хоть в шести тысячах журналах: для нас это все равно; но не полагаем, чтобы издатель книжки «La vérité sur le procès» был к тому равнодушным. Нам кажется, что издатель этот будет, вероятно, весьма признательным Петру Григорьеву за процесс, им заведенный и наделавший столько шуму около этой книжки, которая, по всей вероятности, после этого шума будет расходиться еще в большем количестве против прежнего, и тем лучше, что Петр Григорьев как будто нарочно указал будущим читателям этой книжки на это примечание к странице 94, где упоминается о его личности. Нечего сказать: умен Петр Григорьев; бобра убил и, что называется, носом об стену уткнулся. Удивляться этому нельзя…
У обер-гофмаршала графа Шувалова двое двоюродных братьев, сыновей покойного генерал-адъютанта графа Павла Андреевича. Старший, граф Андрей Павлович, — знаток в лошадях; младший, граф Петр Павлович, с 1857 по 1863 год находился петербургским губернским предводителем дворянства, человек добрый и неглупый, но вполне неспособный, слабый, бесхарактерный, никогда не умеющий ни на что решиться, что называется «ни рыба, ни мясо». Если на том свете на него наложено будет какое-либо наказание, оно, вероятно, состоять будет в том, что его будут принуждать раз в месяц решаться на что-нибудь…
Теперь мы будем говорить о министрах и членах Государственного совета{57}, кроме, разумеется, тех из них, о которых мы уже говорили прежде, то есть кроме князя Александра Михайловича Горчакова, графа Блудова, графа Адлерберга, о которых говорено было в издаваемом нами в прошлом году журнале «Правдивый», и кроме князя Василия Андреевича Долгорукова, графа Андрея Петровича Шувалова и Николая Николаевича Анненкова, о которых говорено было в предыдущих номерах «Листка». О некоторых из членов Государственного совета, а именно о генералах Павле Алексеевиче Тучкове, Федоре Сергеевиче Панютине, Николае Федоровиче Плаутине, бароне Николае Ивановиче Корфе, бароне Рокасовеком, адмиралах Краббе, Мелихове, Метлине, бароне Филиппе Филипповиче Вигеле, министре финансов Михаиле Христофоровиче Рейтерне и государственном контролере Валериане Алексеевиче Татаринове мы говорить не будем за неимением нами биографических о них сведений. Затем в «Петербургских очерках» появятся один за другим: граф Александр Густавович Армфельд, князь Александр Иванович Барятинский, Николай Иванович Бахтин, Александр Павлович Безак, граф Федор Федорович Берг, Петр Федорович Брок, Аполлинарий Петрович Бутепев, Петр Александрович Валуев, князь Павел Павлович Гагарин, Густав Христианович Гасфорт, князь Александр Федорович Голицын (сыщик), Александр Васильевич Головнин, князь Петр Дмитриевич Горчаков, Андрей Логинович Гофман, граф Александр Дмитриевич Гурьев, Дмитрий Николаевич Замягнин, Александр Алексеевич Зеленой, Павел Николаевич Игнатьев, граф Павел Дмитриевич Киселев, граф Петр Андреевич Клейнмихель, Александр Максимович Кпяжевич, Евграф Петрович Ковалевский, барон Модест Андреевич Корф, Александр Васильевич Кочубей, граф Карл Карлович Ламберт, Адам Осипович Ленский, барон Вильгельм Карлович Ливен, граф Александр Николаевич Лидерс, Федор Петрович Литке, Павел Петрович Мельников, князь Александр Сергеевич Меншиков, Дмитрий Алексеевич Милютин, Николай Николаевич Муравьев, Михаил Николаевич Муравьев, граф Николай Николаевич Муравьев-Амурский, Павел Александрович Муханов, Владимир Иванович Назимов, Абрам Сергеевич Норов, граф Дмитрий Ерофеевич Остен-Сакен, граф Петр Петрович Пален, граф Федор Петрович Пален, граф Виктор Никитич Панин, Федор Иванович Прянишников, граф Ефим Васильевич Путятин, граф Александр Иванович Рибопьер, граф Сергей Григорьевич Строганов, граф Александр Григорьевич Строганов, князь Александр Аркадьевич Суворов, граф Сергей Павлович Сумароков, Николай Онуфриевич Сухозанет, Александр Сергеевич Танеев, граф Александр Петрович Толстой, Иван Матвеевич Толстой, Иосиф Игнатьевич Тымовский, Михаил Григорьевич Хомутов, Константин Владимирович Чевкин, также государственный секретарь и шут Бутков.
«Листок», № 10, 4 августа 1863, стр. 77–79; 79–80; № 11, 27 августа, стр. 83–86.
Граф Александр Густавович Армфельд — второй сын знаменитого графа Армфельда, бывшего другом короля шведского Густава III и врагом Наполеона I. Граф Александр Густавович находился до 1841 года товарищем министра статс-секретаря финляндского в Петербурге графа Роберта Ивановича Ребиндера и после кончины Ребиндера заступил на его место, важнейшее в Финляндии после генерал-губернаторского. Все дела по великому княжеству Финляндскому поступают к статс-секретарю и через него докладываются государю. Хотя с 1831 по 1854 год финляндский генерал-губернатор имел постоянное пребывание в Петербурге (звание это имел в то время князь Александр Сергеевич Меншиков), но дружеская связь генерал-губернатора с графом Армфельдом сохраняла значение последнего в полной силе[285]. Граф Армфельд человек умный, отлично образованный, ласковый, приветливый, весьма приятный и в сношениях светских и в домашнем кругу. Он проницателен и хитер, но не лукав; весьма тонкий придворный, но тонкость его никогда не перейдет в подлость. Финляндец в душе, сердечно любящий Финляндию, он вполне убежден, что выгоды Финляндии требуют ее пребывания под одним скипетром с Россией, но с правлением совершенно отдельным, и он много содействовал своим влиянием во время последней войны к поддержанию в Финляндии желания не отделяться от России. Граф Армфельд, как мы сказали выше, человек очень образованный и принадлежит к весьма небольшому числу чех петербургских сановников, которые могут удержаться при всякой форме правления; при самодержавии он умел остаться честным человеком, а при конституционном правлении он сумеет устоять в уровень с потребностями современными.
Того самого, конечно, никак нельзя сказать о фельдмаршале князе Барятинском, личности весьма не современной и сильно отсталой; подобные люди могут родиться везде, но достигнуть чина фельдмаршальского и звания наместника они могут лишь на невских болотах. Так как он весьма чванится своим родством с фамилиями императорско-российской и королевско-датской, то надобно рассказать об источнике этого родства, которому Барятинские обязаны своим богатством. Дед князя Александра Ивановича князь Иван Сергеевич Барятинский (1738–1811) находился флигель-адъютантом при Петре III, который однажды, будучи под шефе, приказал ему идти арестовать императрицу Екатерину и отвезти ее в Петропавловскую крепость. Барятинский поспешил к живущему во дворце двоюродному дяде императора, российскому фельдмаршалу и конной гвардии подполковнику принцу Георгию-Людвигу Голштейнскому, весьма любимому и уважаемому государем (принц Георгий-Людвиг был прадедом нынешнего великого герцога Ольденбургского). Барятинский рассказал принцу в чем дело, и так как принц и Екатерина терпеть не могли взаимно друг друга, то Барятинский говорит ему: «Ведь государь все это делает, чтобы развестись с императрицей и жениться на этой пьяной дуре Елизавете Романовне Воронцовой. Императрица имеет, конечно, свои недостатки, но, по крайней мере, она женщина умная, да к тому же и настоящая принцесса, принцесса Ангальтская. А Воронцова-то что такое? Откуда она взялась? Глупа, зла, пьянюшка, баба-яга настоящая! Воронцовы разбойники: грабят, сколько могут; они, пожалуй, всех нас оберут, да еще оттеснят от двора; все места захватят себе и своим креатурам». «Вы правы, — отвечал принц, — подождите меня здесь», и побежал к императору, бросился перед ним на колени, объявил, что не встанет, пока не получит прощения для императрицы. Петр III, весьма любивший своего дядю, тотчас объявил прощение к неописанному огорчению Воронцовых. Екатерина, узнав о происшедшем, никогда не позабыла огромной услуги, оказанной ей Барятинским; а вскоре к этой услуге присоединилась другая, совсем иного рода, оказанная братом князя Ивана князем Федором Сергеевичем Барятинским. После низвержения Петра III и отвезения его в Ропшу князь Федор Сергеевич отправился 4 июля 1762 года в Ропшу вместе с графом Алексеем Григорьевичем Орловым-Чесменским, Григорием Николаевичем Тепловым и Петром Богдановичем Пассеком, и там они задушили Петра III{58}. После смерти Екатерины Павел нашел в ее бумагах нарочно ею положенную записку графа Алексея Орлова, в которой он писал Екатерине, будто они это сделали спьяна. Записка эта, как говорят, написана была Орловым уже впоследствии времени по приказанию Екатерины, желавшей смыть с себя обвинение в участии в убийстве мужа. Но в сущности смерть Петра III была целью поездки этих господ в Ропшу, да и никто не поверит, чтобы они ездили лишь для приятной беседы с государем, которого за неделю перед тем они же низвергли с престола.
В царствование пьяной памяти Елизаветы Петровны прибыли в Россию и вступили в русскую службу два брата: герцог Карл-Людвиг Голштейн-Бекский и принц Петр-Август Голштейн-Бекский; впоследствии при Петре III оба были фельдмаршалами. Принц Петр-Август (1696–1775) до прибытия своего в Россию женат был на принцессе Софье Гессен-Филиппстальской и от этого брака имел сына, принца Карла-Антона, который был прадедом принца Христиана, нынешнего наследника датского престола. Овдовев, принц Петр-Август женился уже в России на графине Наталье Николаевне Головиной, единственной дочери от первого брака адмирала графа Николая Федоровича Головина и наследнице его огромного имения[286]. От этого брака родилась одна дочь, принцесса Екатерина Петровна, которую императрица Екатерина выдала замуж за князя Ивана Сергеевича Барятинского, состоявшего с нею в свойстве[287]. Эта Екатерина Петровна была женщиной весьма гордой и необыкновенно чванной; она беспрестанно давала чувствовать мужу своему, что оказала ему величайшую честь, сочетавшись с ним браком; терпеть не могла, чтобы ее именовали княгиней и титуловали сиятельством, а требовала, чтобы ее именовали принцессой и титуловали светлостью. Сына своего князя Ивана воспитала она в лаком понятии, что он поставлен рождением на какую-то совершенно особенную степень величия, по крайней мере наравне с великими князьями. Едва-едва не внушали ему, что Господь Бог, создав Адама в шестой день и отдохнув седьмой день, в восьмой день уже создал предка князя Ивана Ивановича. Впрочем, князь Иван Иванович был от природы добр и не глуп, но пустой человек и большой сплетник. Он женат был в первом браке на Марии Дюгтон, дочери лорда Шерборна; имел одну дочь; овдовев, искал жениться на жившей в Петербурге принцессе Амалии Баденской, родной сестре императрицы Елизаветы Алексеевны, но это ему не удалось и, назначенный посланником в Мюнхен, он женился на графине Марии Федоровне Келлер. От этого брака родились четыре сына: Александр, Владимир, Анатолий и Виктор и три дочери: графиня Ольга Ивановна Орлова-Давыдова, княгиня Леонилла Ивановна Витгенштейн и умершая в 1842 году княгиня Мария Ивановна Кочубей.
Князь Александр Иванович Барятинский{59} родился в 1814 году и лишился отца в отроческом возрасте. Воспитание он получил самое поверхностное: его выучили говорить по-французски и танцевать; его мать, женщина ума весьма ограниченного, гордая и чрезвычайно самолюбивая, обращала все свое внимание лишь на сохранение связей и значения при дворе; старалась сближаться лишь с влиятельными лицами: одним словом, была истинная петербургская барыня. Под влиянием этих понятий князь Александр Иванович вырос и поступил в 1831 году в юнкерскую школу, где учился более чем плохо и за невыдержанием экзамена выпущен был в 1838 году не в гвардию, а в армию, в лейб-кирасирский полк, в Гатчине стоящий. Года два спустя поехал он на Кавказ, где был ранен, и по случаю этой раны мать его сумела устроить ему перевод тем же чином в лейб-гусарский полк. Он поехал за границу на воды, потом побывал в Вене и в Лондоне, и по возвращении в Петербург мать его выхлопотала ему назначение в адъютанты к цесаревичу, назначение, составлявшее в ту эпоху предмет пламенных желаний всех гвардейских офицеров. В то время Александр Николаевич имел еще лишь трех только адъютантов: воспитанных вместе с ним графа Иосифа Виельгорского и Паткуля, и сына Николаева друга Александра Адлерберга, который назначен был к нему адъютантом немедленно после производства своего из камер-пажей в Преображенские офицеры. Граф Иосиф Михайлович Виельгорский (1816–1839) был существом, какие редко встречаются в этом мире; он одарен был замечательным умом, редкой любознательностью и душой самой возвышенной; но именно по причине возвышенности чувств своих он совершенно чуждался всяких интриг; сверх того, по уму и по любознательности своим, он весьма мало сходился или, лучше сказать, очень расходился с цесаревичем, не любившим ни людей умных, ни ученых. Притом он уже носил в груди своей зародыш той злой чахотки, которая вскоре прекратила жизнь его в Риме, во время первого заграничного путешествия цесаревича. Итак, вследствие качеств Виельгорского, качеств блистательных, но именно потому и вредивших ему при дворе, и вследствие совершенного тупоумия Паткуля, соперником Барятинскому являлся лишь один Адлерберг. С тех пор началась и всегда продолжалась между ними под личиной искреннейшей дружбы борьба тайная, но неутомимая; в этой борьбе Адлерберг одержал верх в отношении к доверенности государя, но Барятинский по дороге успел поймать кавказское наместничество. Георгиевскую звезду, Андреевскую ленту и фельдмаршальство.
Будем продолжать наш биографический рассказ о князе Александре Ивановиче, этом человеке, являющем разительный пример, какую блистательную карьеру совершить может в России бездарный пустозвон, сочетающий в себе хитрость и ловкость с безграничной самонадеянностью.
Итак, Барятинский около 1837 года поступил в адъютанты к цесаревичу и соперника в приобретении доверенности Александра Николаевича встретил лишь в одном Александре Адлерберге, или, как его в то время называли, Сашке Адлерберге.
С самим цесаревичем Барятинскому сойтись было нетрудно; Александр Николаевич всю свою жизнь боялся и терпеть не мог людей умных, литераторов и ученых; ему чрезвычайно под руку пришлись в Барятинском ограниченность ума и отсутствие познаний, соединенные с наружным лоском и той светской элегантностью, которая на некоторое время может служить прикрытием бездарности и внутренней пустоты. Оба они были весьма лукавы; адъютант был хитер и тонок, великий князь считал себя хитрым и гонким; адъютант подыскивался усердно под милость и под доверенность; никто не умеет лучше Барятинского являться вкрадчивым, искательным, льстить и угождать при сохранении наружного вида всей величавости, подобающей кандидату в вельможи. Мы говорим: «кандидату», потому что в стране самодержавия, в стране произвола и бесправия истинных вельмож быть не может, существование аристократии невозможно, а бывает лишь «холопия», рабы сиятельные, превосходительные, рабы богатые, в звездах и в лентах, но все-таки рабы[288]. Сведения Барятинского не простираются далее знания правил правописания, но если это было ему полезным при дворе петербургском, где людей способных боятся и стараются не давать им хода, где бездарность составляет лучшую из всех рекомендаций, то он понимал хорошо, что в общественном мнении ему выгоднее было прослыть человеком с познаниями, человеком серьезным; для этого он прибегал к следующему фарсу. Он покупал те из нововыходящих книг, о которых наиболее говорили, и читал их следующим оригинальным образом: прочтет всегда предисловие, потому что в предисловии всегда более или менее высказывается система автора; потом прочтет первые страницы, пятнадцать или двадцать; затем перелистает книгу, пробегая ее беглым взглядом и обращая особенное внимание на примечания внизу страниц; наконец, прочтет последние пятнадцать или двадцать страниц и потом при случае отважно излагает свое мнение о книге. Люди, имевшие привычку судить обо всем поверхностно, говорили: «Барятинский любит чтение», а за ними пошляки повторяли эти слова. Барятинский был блистательным женихом во всех отношениях; все матушки, имевшие взрослых дочерей на сбыте, единогласно хором пели ему всевозможные акафисты, и в петербургском высшем кругу было принято за неопровержимую аксиому: «Александр Барятинский такой блестящий молодой человек!».
Для придания большего значения своей мнимой любознательности он покупал старинные рукописи, в особенности русские, хотя старинного русского почерка читать не умел и из всех находящихся у него рукописей вытвердил наизусть лишь несколько строк в одной из них по той причине, что в этих строках говорилось об одном из его предков.
Он не только не способен к деятельности, но еще и не любит ее, будучи от природы весьма ленивым, но ему смертельно хотелось прослыть человеком деятельным, и для достижения этой репутации он прибегнул к следующей штуке. Иногда он вскакивал с постели часов в семь утра; часу в девятом является к какому-нибудь из своих знакомых и застает его, как выражались в старину, в объятиях Морфея. «Мимоездом заехал я к вам, — говорит он, — как можно так долго спать? Надобно быть деятельным; надобно вставать рано!»
Но Барятинскому совершенно вскружило его слабую голову воспоминание о том, что бабушка его была принцессой Голштейнской. Воображению его явилась мысль добиваться брака с великой княжной Ольгой Николаевной{60}, потому что самонадеянность и заносчивость Барятинского не знают пределов. С этой целью он стал расставлять свои придворные батареи и лавировать между подводными камнями, которых в этом плавании являлось множество. Расчет Барятинского основан был на том, что старшая из великих княжон, Мария Николаевна, вышла замуж по любви за герцога Лейхтенбергского, дед коего виконт Богарне, конечно, во многом уступал в знатности предкам Барятинского, и что Николай Павлович не только не противился этой свадьбе, но еще радовался ей. Барятинский впал в ошибку, не приняв в свой расчет двух важнейших обстоятельств: во-первых, что Мария Николаевна была любимой дочерью отца своего и на него имела влияние, чего никогда достигнуть не мог ни один из детей его; во-вторых, хотя Ольга Николаевна женщина с душой и одарена всеми прекрасными женскими качествами, но не имеет в своем характере той способности увлекаться, какой Мария Николаевна снабжена от природы, может быть, с излишком; Ольга Николаевна одарена рассудком холодным, умом здравым и вместе с тем большим самолюбием; она отказала одному из владетельных немецких государей потому лишь, что он не король, и чрезвычайно была недовольна, когда расстроился план свадьбы ее с наследным принцем Баварским (нынешним королем Максимилианом II). Свадьбы этой весьма желал король Людвиг Баварский; с этой целью в 1840 году он перевел в Петербург посланника своего в Париже графа Иенисон-Вальворт, дипломата ловкого, опытного, бывалого, и который вел это дело искусно, невзирая на то, что должен был бороться с большими препятствиями. Источником этих препятствий была графиня Нессельроде{61}, жена канцлера, женщина ума недальнего, никем не любимая и не уважаемая, взяточница, сплетница и настоящая баба-яга, но отличавшаяся необыкновенной энергией, дерзостью, нахальством и посредством этой дерзости, этого нахальства державшая в безмолвном и покорном решпекте петербургский придворный люд, люд малодушный и трусливый, всегда готовый ползать перед всякой силой, откуда бы она ни происходила, если только имеет причины страшиться от нее какой-либо неприятности. Канцлер Нессельроде был клевретом системы союза России с Австрией и желал, чтобы великая княжна Ольга Николаевна вышла или за эрцгерцога Альберта, который в 1839 году приезжал в Петербург и оставил по себе прекрасное воспоминание своим умом, своим воспитанием и своей величавой ласковостью в обхождении, или за сына тогдашнего венгерского палатина Иосифа эрцгерцога Стефана, бывшего палатином в 1847 году. Но двор австрийский не хотел, чтоб эрцгерцог женился не на католичке, а Николай Павлович и Ольга Николаевна не хотели слышать о перемене веры[289]. Пока граф Иенисон деятельно и ловко вел трудную борьбу против петербургской ведьмы графини Нессельроде, неожиданное обстоятельство разрушило весь его замысел: наследный принц Баварский, встретив в 1842 году шестнадцатилетнюю принцессу Марию Прусскую, в нее тотчас влюбился и женился на ней. Тут надежды Барятинского стали снова возникать: хотя великая княжна, девушка умная, под рукою подсмеивалась над этим искательством, но, впрочем, как поступила бы и всякая женщина на ее месте, вовсе не гневалась на человека, казавшегося восхищенным ее красотой, красотой поистине замечательной. Но иначе принял это дело венчанный медведь Николай Павлович. Хотя Барятинский, имеющий достаточно придворной сметливости, вел себя в этом вопросе осторожно и ловко, и Николай Павлович, готовый разгромить и уничтожить его при малейшем виде хотя бы самого легкого обнаружения помыслов, не мог решительно ни к чему придраться, но он догадывался об этом замысле; к тому же, весьма вероятно, и чайная полиция сообщила ему городские слухи о надеждах Барятинского. Чем менее мог он придраться к юному честолюбцу, тем более на него сердился, обходился с ним сколь возможно холоднее, отклонял представления цесаревича о производстве Барятинского; наотрез отказался произвести его в полковники в день цесаревичевой свадьбы и потом заставил его ждать полковничьего чина еще почти целых четыре года, до 6 декабря 1844 года, когда наконец произвел его, но вместе со многими другими, младшими в чине. Барятинскому это было весьма неприятно, и он отыскивал всевозможные тропинки, чтобы скорее выскочить в чины.
Мы говорили, что Николай Павлович чрезвычайно сердился на Барятинского за мечту князя Александра Ивановича о свадьбе с великой княжной Ольгой Николаевной, мечту тайную, но известную всему высшему кругу тогдашнего петербургского общества. Барятинский вел себя крайне осторожно и весьма ловко; иначе бы незабвенный медведь уничтожил его, и все, что мог делать Незабвенный, состояло в прицеплении тормоза к ходу Барятинского по служебной карьере. Он это и делал, а Барятинский под видом своего наружного хладнокровия внутренне бесился и рвался в чины.
В начале 1845 года назначен был наместником кавказским и главнокомандующим кавказским корпусом граф Михаил Семенович Воронцов{62} человек замечательного ума и редких способностей, административных и военных, но души самой подлой, низкий придворный интриган. Барятинский захотел отправиться на Кавказ в надежде получить генеральские эполеты, и цесаревич выпросил ему это у Воронцова с сохранением ему звания своего адъютанта, а Воронцов охотно согласился взять Барятинского на Кавказ, потому что кроме желания угодить цесаревичу ему было весьма выгодным иметь в ближайшем цесаревичевом кругу человека, который стал бы действовать под его влиянием.
Незабвенный, имевший о самом себе мнение самое высокое, считал себя гением, и в числе своих гениальных способностей полагал быть одаренным всеми качествами великого полководца. Он предписал новому главнокомандующему немедленно же, в лето 1845 года, совершить поход в горы в землю Андийскую, к главному месту пребывания Шамиля аулу Дарго{63}. Воронцов, с его отличным умом, воинскими способностями, шестидесятипятилетней опытностью, понимал, что поход этот не принесет ровно никакой пользы даже в случае успеха, а в случае неудачи может сделаться причиной гибели целого войска; он слегка противился капризу венчанного балбеса, но подлость придворного холопа взяла верх, и он из угождения царю согласился совершить поход неразумный, а по окончании похода, откуда едва воротился живым, не устыдился принять от Незабвенного в память своей неудачи княжеский титул. Всем известны действия, сопровождавшие андийский поход 1845 года, в котором русские потеряли множество людей и в том числе одного из лучших генералов, Диомида Пассека, и едва не погибли все. Если бы отважный и энергичный генерал Фрейтаг, стремившийся на спасение окруженного в горах русского войска, опоздал бы хотя сорока восемью часами, то Воронцов со всем своим отрядом, изнуренным от голода, несомненно был бы взят в плен Шамилем[290].
Во время этого трудного похода Барятинский, предводительствуя батальоном, действовал со своей бесспорно отменной храбростью; что же касается до распорядительности, которой он отличился в походе андийском, общее мнение очевидцев приписывает ее состоявшему в его команде поручику Маевскому, человеку отлично способному, энергичному, весьма любимому солдатами, и который в этом же походе пал от пули горца[291].
По окончании андийского похода Барятинский возвратился в Петербург, весьма огорченный, что не получил генеральских эполет. В Петербурге его ожидало еще худшее для него. Год спустя, 1 июля 1846 года, последовала к его вящему огорчению свадьба великой княжны Ольги Николаевны с наследным принцем Вюртембергским.
После этого события, разрушившего задушевные мечты Барятинского, все его помыслы и желания исключительно обратились к быстрому повышению в чинах. Ежедневно возраставшее доверие цесаревича к Александру Адлербергу сильно беспокоило Барятинского, но, зная людей, он видел невозможность перебороть Адлерберга; ему оставался лишь один исход: удалиться от цесаревича, чтобы не навлечь на себя вражды Адлерберга, но удалиться таким образом, чтобы сохранить дружбу и поддержку цесаревича и вместе с тем получить возможность быстрого хода по службе{64}. На этом поприще и Адлерберг готов был ему содействовать, лишь бы только достичь удаления Барятинского от двора. Он решился перейти на службу на Кавказ. Все ахнули от удивления, что любимец счастья, баловень его, тридцатитрехлетний человек, богатый, знатный, друг наследника престола, покидает двор, столичную жизнь и комфорт столичный и едет в дикие захолустья Кавказа. Многие полагали, что он впал в немилость у цесаревича, но мысль эта не могла устоять при виде изъявлений дружеской ласки, оказанных ему перед отъездом от цесаревича, который, чтобы сделать новое удовольствие Барятинскому, на вакантное его место взял к себе в адъютанты его брата Владимира, незадолго перед тем женившегося на дочери сильного при дворе военного министра князя Чернышева. Одним словом, отъезд Барятинского на Кавказ весьма удивил большую часть публики; лишь немногие догадались, в чем состоит дело; хитрый старик Ермолов, например, отвечал одному человеку, изъявлявшему удивление свое отъездом Барятинского из Петербурга: «Ведь на Кавказе большие горы, а в Петербурге болото топкое; в болоте столько же легко увязнуть, сколько в горах удобно подняться на высоту!»
Говоря об отъезде Барятинского из Петербурга весной 1847 года, нельзя не упомянуть об одном обстоятельстве, самом в себе ничтожном, но которое наделало ему довольно врагов, и врагов сильных, между членами Государственного совета и в кругу министров. В отсутствие Незабвенного, ездившего за границу зимою 1845 на 1846 год, главное управление делами в империи поручено было цесаревичу, который иногда отсылал к Барятинскому на прочтение получаемые им бумаги из Государственного совета и Комитета министров. Это сделалось известным в Петербурге; старики-министры и члены Совета ужасно взбесились и распустили слух, будто бы князь Александр Иванович позволяет себе писать свои замечания карандашом на полях листов. Мы не верим этому слуху о карандашных заметках, зная Барятинского за человека слишком хитрого и ловкого, чтобы совершить подобную глупость, но нет ни малейшего сомнения, что слухи эти доведены были до государя и, конечно, не уменьшили его всем известного нерасположения к Барятинскому.
Отлично принятый на Кавказе старым интриганом Воронцовым, он в том же 1847 году получил генерал-майорский чин по ходатайству Воронцова. На Кавказе Барятинский вел жизнь ослепительно роскошную. Ежедневно офицеры полка, коего он находился командиром, имели у него открытый стол два раза в день. Рассказывают, что когда он послал пригласить офицеров ежедневно завтракать у него в полдень и обедать в шесть часов, никто не явился. На вопрос, сделанный им полковому адъютанту, что за причина такого образа действий со стороны офицеров, полковой адъютант отвечал ему: «Мы, Ваше сиятельство, привыкли рано обедать!» «Хорошо, я это устрою», — сказал Барятинский. В тот же день он послал пригласить всех офицеров полка ежедневно у него обедать в час пополудни и ужинать в семь часов вечера — и все явились! Роскошь трапезы его была изумительной: рассказывают, что даже во время поисков в горах иногда подавали за столом цельные трюфли.
В это время Барятинскому угрожала весьма искусно устроенная западня, от коей он умел отделаться самым ловким и самым неожиданным образом.
Одна женщина, замечательная красотой{65}, ума бойкого и ловкого, искусная пройдоха, и притом весьма распутная, находилась в связи в одно и то же время и с цесаревичем, и с Барятинским; они пользовались ею с ведома один другого, не нарушая через то своей взаимной приязни. Овдовела барыня, и захотелось ей снова выйти замуж, но уже на этот раз составить партию блестящую, и внушила барыня цесаревичу мысль устроить свадьбу ее с Барятинским. Великий князь написал к своему другу на Кавказ письмо, в коем вызывал его в Петербург, но Барятинский, перед самым отъездом из Тифлиса получивший известие о приготовленной для него западне, доехав до Тулы, притворился больным глазами, просидел в Туле большую часть времени своего отпуска и потом, чтобы не просрочить явкой на службу, возвратился в Тифлис. Через несколько месяцев он получил повеление приехать в Петербург по делам службы; делать было нечего; отправился князь Александр Иванович от гор кавказских к болотам невским, но, не желая принять на себя позора свадьбы с распутной женщиной, придумал великолепный фокус.
За несколько лет перед тем он и его братья с согласия матери их обратили в заповедное имение все вотчины отца своего, населенные с лишком шестнадцатью тысячами душ крестьян; условились, что старший брат князь Александр будет владеть заповедным имением, а три младшие брага получат определенную сумму денег. Князь Александр Иванович расчел, что предметом брачных преследований является заповедное имение и что от преследований и докук ему не избавиться никак иначе, как расставшись с своим богатством или отказав наотрез вышеупомянутой распутной женщине; отказ этот мог его перессорить с цесаревичем, чего ему вовсе не хотелось… Итак, оставалось лишь одно средство — отказаться от имения. В день Сочельника перед Рождеством в доме брата его, князя Владимира, была елка для детей; князь Александр Иванович приехал и повесил на елку запечатанный пакет, адресованный на имя брата; по вскрытии пакета оказалось, что в нем находится акт, которым князь Александр Иванович отрекается от владения заповедным имением и передает свои права по имению старшему за ним брату князю Владимиру под условием платить ему ежегодно семь тысяч рублей серебром. Рассказывают, что по словесному условию между обоими братьями доходы имения делились пополам до тех пор, пока князь Александр Иванович при назначении своем наместником на Кавказ не получил годовой оклад в восемьдесят тысяч рублей серебром, оклад, при оставлении Кавказа обращенный ему в пожизненный пенсион в награду за его совершенно бесполезную службу.
Этим ловким поступком отречения от заповедного имения Барятинский избежал брака позорного, а барыня, таким образом обойденная, сумела смастерить себе свадьбу с одним богатым глупцом.
Мы рассказали, каким образом князь Александр Иванович Барятинский ловкой сделкой с братом своим искусно избавился от позора, который хотели ему навязать, от позора свадьбы с распутной женщиной. Он в этом случае поступил и честно и умно, и вместе с тем с обычными ему ловкостью и хитростью, а эти два последние качества служат лучшими ручательствами жизненных успехов в стране самодержавной, какова матушка святая Русь, в коей, как и во всех странах самодержавных, в высших сферах владычествуют низость, подлость и все влечения наклонностей постыдных.
Возвратился Барятинский на Кавказ и продолжал там службу свою: храбрость и мужество его неоспоримы — об этом мы уже говорили. Но вместе с тем он мастер в реляциях и рассказах своих делать из мухи слона, выдавать стычки за битвы и на бумаге превращать военные прогулки в завоевания. Этой системы, на вежливом языке именуемой «преувеличением», придерживались многие знаменитые полководцы, между прочим и Наполеон I, и в этом отношении Барятинский, бесспорно, один из величайших полководцев нашего века. Однажды случилось нам вечером в Москве быть в гостях у Алексея Петровича Ермолова; является к нему проезжий с Кавказа в Петербург полковник Циммерман. Алексей Петрович спрашивает у него: «Скажите, пожалуйста, любезный полковник, с кем это Вы теперь сражаетесь на Кавказе? Ведь, судя по реляциям Воронцова и Барятинского, Вы уже столько убили горцев, что я не полагаю ни одного из них оставшимся в живых? Уж полно, не с тенями ли Вы там сражаетесь?»
Благодаря отчасти своей храбрости, отчасти своим реляциям, Барятинский произведен был в генерал-лейтенанты в 1852 году, а в следующем году пожалован в генерал-адъютанты. Воронцов взял его к себе в начальники главного штаба, и он всеми силами старался заслужить расположение и милость своего начальника. Воронцов был человек замечательного ума: одаренный блистательными способностями, и военными, и административными, но он был в высшей степени самолюбив и властолюбив; он требовал, чтобы все его окружающие поклонялись ему и исполняли беспрекословно волю его; правда, эго всемогущество смягчаемо было отменной вежливостью, изяществом форм, любезностью в обхождении и со стороны Воронцова и со стороны жены его, женщины весьма умной и весьма ловкой, но все-таки для того, чтобы ладить с Воронцовым, необходимо было ему постоянно угождать, поклоняться, никогда не противоречить, а еще менее противодействовать, потому что не было человека более злопамятного и более мстительного. Главной целью его было преобладание исключительное, самовластное в странах, им управляемых, — и в Новороссии, и на Кавказе; нигде не допускал он вмешательства петербургских министров и готов был уничтожить людей, способных ему противодействовать. Везде, где он управлял, он не ограничивался желанием быть администратором; он хотел непременно быть властелином самодержавным и потому принужден был допускать страшные злоупотребления со стороны лиц, его окружавших или пользовавшихся его доверенностью, принужден был допускать, повторяем, потому, во-первых, что не хотел удалять лиц, усердно служивших воле его, а во-вторых, и не смел их удалить; им слишком хорошо были известны все подробности злоупотреблений в его управлении, и они в опале своей могли бы ему сильно повредить своими рассказами или даже своими доносами.
В этой политически безнравственной школе совершилось административное воспитание Барятинского. Но, чтобы действовать долго и успешно на подобном поприще, необходим был великий ум Воронцова, а с бездарностью Барятинского продолжительные успехи были невозможны. Между тем Воронцов начал подготовлять себе Барятинского в преемники в полной надежде, что он останется ему благодарным и будет беречь память его, тогда как если бы в преемники поступил человек совершенно чуждый, он мог бы разоблачить все беспорядки Воронцовского управления, беспорядки немыслимые, производимые людьми, коих преданность безграничная и безразборчивая, была необходима Воронцову для сохранения обожаемой им власти самодержавной и бесконтрольной. Барятинский не чувствовал себя от радости при мысли, что со временем будет наместником кавказским, а так как Воронцову шел уже восьмой десяток лет, здоровье его слабело, ему часто приходилось иметь нужду в помощнике, а Барятинский был еще слишком молодым в чине, чтобы Николай Павлович согласился назначить его на место, го Воронцов, со свойственной ему хитростью, выкинул ловкую штуку. Чтобы избежать неприятности получить внезапно в помощники какого-нибудь человека самостоятельного или влиятельного при дворе, он выпросил себе у Николая в помощники генерала от кавалерии Реада, впоследствии убитого в Крыму в сражении у Черной речки. Реад был воином отменно храбрым на поле сражения, но отличался бездарностью, далеко превосходившей бездарность Барятинского и достигавшей до пределов тупоумия; сверх того, не имея никакого знатного родства, никаких сильных связей, он являлся к Воронцову помощником лишь по имени, но в сущности адъютантом покорным и послушным: им можно было помыкать и помыкали сильно.
Вдруг произошло событие, которое, казалось, разрушало все надежды Барятинского на кавказское наместничество, а на деле лишь ускорило исполнение его надежд и превзошло самые отважные замыслы его. Открылась война. Воронцов всегда находился в дружеской переписке с канцлером Нессельроде, в то время управлявшим иностранными делами. Нессельроде не желал войны и все надеялся отвратить ее, не зная, до какой степени война была полезной и необходимой Наполеону III, а не знал этого Нессельроде по той причине, что тогдашний русский посланник в Париже Николай Дмитриевич Киселев{66} (нынешний посланник в Риме), человек самый пустой и ветреный, тщательно скрывал от своего двора возможность близкого разрыва в надежде, служившей явным доказательством его политической неспособности, что, скрывая опасность, он отвратит ее и не будет принужденным выехать из Парижа, где седовласый шалун вел образ жизни, годный для юноши, но весьма смешной в старике пятидесятилетием. Обманутый преднамеренно Николаем Киселевым, Нессельроде бессознательно обманывал Воронцова, который, зная хитрость и пронырливость Нессельроде, вполне положился на выраженное им убеждение в невозможности войны и не сделал никаких военных приготовлений… Вдруг война вспыхнула: Англия и Франция, две сильнейшие державы в мире, постоянно между собой враждебные, пошли союзом на Россию…
Невозможно себе представить того, что ощутил Воронцов при известии о вторжении турок в пределы управляемых им областей, где им не было учинено никаких приготовлений к войне! После семидесятилетнего блистательного поприща административного и воинского Воронцов был нравственно убит боязнью на старости лет быть побежденным и изгнанным с Кавказа, и еще кем же? Турками! Сильно огорчен был и Барятинский; тяжело человеку самолюбивому быть начальником штаба войск, принужденных отступать перед гурками! Здоровье Воронцова, уже поколебленное летами и занятиями, начало совершенно разрушаться и принудило его к поспешному отъезду на отдых в Германию. Начальство принял Реад, но гут его неспособность выказалась в высшей степени. Храбрый воин, но к начальствованию не привыкший, он совершенно растерялся. Выведя все русские гарнизоны из крепостей и фортов, устроенных вдоль восточного берега Черного моря, уничтожив взрывами эти укрепления, он прислал государю доклад о необходимости вывести русские войска с Кавказа, одним словом, предлагал предать грузин и прочие подвластные нам племена христианские в жертву горцам и туркам! Доклад этот — поразительное свидетельство, до какой чудовищной степени может достигнуть у храброго воина гражданская трусость, — поразил и Николая, и цесаревича, нынешнего государя. К счастью России, на другой день после получения этого гнусного доклада Николай Николаевич Муравьев имел случайно аудиенцию у цесаревича.
Николай Николаевич Муравьев, человек блистательных военных способностей, но совершенно чуждый знанию администрации; одаренный умом замечательным, он, однако, вовсе не знаком с сердцем человеческим и тем менее способен уживаться с людьми, для весьма многих неприятны и даже оскорбительны его прямота, его бескорыстие и вообще возвышенность его душевных чувств, правда иногда принимающих в выражении своем форму слишком резкую… Николай Павлович, считавший себя великим полководцем, никогда не мог простить ему, что однажды был им побежден и взят в плен на маневрах около Красного Села[292], и окончательно их перессорил во время николаевской поездки в Крым в 1837 году старый интриган Воронцов, ненавидевший Муравьева. Николай Николаевич не захотел сносить дерзостей Николая Павловича, вышел в отставку, десять лет занимался сельским хозяйством, а в 1848 году, когда ожидали европейской войны, Николай Павлович спохватился наконец, что без способных людей обходиться нельзя[293], и пригласил Муравьева на службу. Назначенный командиром гренадерского корпуса под главным начальством цесаревича, он жил в Новгороде. Когда вспыхнула война, генерал-губернатором Финляндии находился барон Рокасовский, ныне вторично занимающий это место, человек весьма честный и добрый, но слабый и не одаренный военными способностями; отличный начальник края во дни мира и тихой гражданской деятельности, но которого, ввиду предстоящих тогда высадок врагов в Финляндии, справедливо сочли нужным заменить Николаем Николаевичем Муравьевым. Этот последний, прибыв в Петербург на пути в Финляндию, представлялся цесаревичу, который тут же сообщил ему бессмысленный доклад Реада и спрашивал его мнения. «Реад пишет вздор, — отвечал Муравьев, — Кавказ нельзя отдавать на жертву туркам и горцам; Кавказ отстоять можно и должно». Цесаревич сообщил эти слова своему отцу, и Муравьев был немедленно назначен главным начальником на Кавказе.
Приезд Муравьева на Кавказ был весьма неприятным для Барятинского. После вежливого и ласкового обхождения интригана, но приятного интригана, Воронцова резкость Муравьева, его обхождение, прямое, крутое, являлись на Кавказе нововведениями тяжелыми. Строгий к самому себе, он был строгим и к другим и не обращал ни малейшего внимания ни на знатность человека, ни на его блестящие придворные связи. Богато одаренный от природы и умом, и нравственными качествами, но вместе с тем натура цельная, натура неотшлифованная, до крайности угловатая, Муравьев не может уживаться с людьми. Звание начальника главного штаба ставило Барятинского в ежедневные и, можно сказать, ежечасные сношения с ним; столкновения проявились скоро и чрезвычайно огорчали Барятинского.
Когда Александр II вступил на престол, Барятинский, по словам людей, близко видавших его в это время, надеялся, что будет немедленно вызван в Петербург новым государем, своим другом. Но окружающие государя{67}, и в особенности Александр Адлерберг, вовсе не желали возвращения бывшего любимца, боясь его влияния. Проходили дни, недели, месяцы, и Барятинский все не получал приглашения явиться ко двору. Он потерял терпение и летом 1855 года под предлогом нездоровья и необходимости лечиться уехал из Тифлиса без позволения царского и прибыл прямо в Царское Село, уверяя, что для его здоровья воздух Ингерманландии полезнее благорастворенного климата кавказского. Александр Николаевич, подобно всем людям, водимым за нос их окружающими, чрезмерно оскорбляется всяким явным признаком непослушания. Он весьма рассердился на самовольный отъезд Барятинского с Кавказа и в первые дни его приезда в Царское Село не хотел даже принимать своего любимца. Барятинский сидел дома, объявляя, что все страдает подагрой, а между тем через друзей своих работал искусно и, наконец, был принят государем, но еще не на степени прежнего друга. Зато в течение зимы в его политическом положении произошел переворот самый благоприятный, и переворотом этим он обязан был приезду в Петербург своего прежнего начальника, князя Воронцова.
Принужденный для поправки здоровья своего уехать с Кавказа в Германию в 1854 году, Воронцов провел зиму в Дрездене. Ни в Англию, ни во Францию, ни в Италию война ему ехать не позволяла, Германию и немцев он всегда терпеть не мог и потому смертельно скучал в Дрездене. Назначение преемником ему врага его Муравьева сильно его раздражало, и он весьма желал возвратиться в Россию в надежде снова приобрести политическое значение: бездействие томило семидесятипятилетнего честолюбца. Смерть Николая, восшествие на престол Александра II еще более возбудили в нем желание отправиться в Петербург: он надеялся при новом государе иметь значительное влияние на дела и в конце лета 1855 года прибыл в Петербург. Он не ошибся в своей надежде: государь, отъезжая осенью после падения Севастополя на несколько недель в южную Россию, поручил Воронцову на время своего отсутствия главное начальство в Петербурге, не объявляя о том публично, но объяснив свою волю министрам, генерал-губернатору Игнатьеву и главнокомандующему войсками в Петербурге графу Редигеру и предоставив Воронцову на случай нападения неприятельского или экстренных событий — власть полномочную. По возвращении государя в Петербург Воронцов своим влиянием и советами своими много содействовал заключению мира, а между тем не упускал из виду своей задушевной мысли: дать стречка врагу своему Муравьеву и посадить Барятинского в кавказские наместники. Барятинский переехал осенью из Царского Села в Петербург, нанял квартиру в Большой Миллионной улице, объявил себя жестоко страдающим от подагры, выезжал редко, прикидывался человеком дряхлеющим и почти разрушающимся; одним словом, разыгрывал ту же самую роль, как папа Сикст V, когда, быв еще кардиналом Монтальто, он простирал виды на римский тройной венец. В это время Барятинский старался говорить весьма мало, слушал слова других с мнимым рассеянием, отвечал невпопад, как будто не понимая вовсе того, что ему говорят, и уже по Петербургу пошли слухи, что Барятинский человек полумертвый, что еле на ладан дышит, что способности его гаснут и что ему уже весьма недалеко до могилы. Этот ловкий расчет возымел успех полнейший: все те лица, которые простирали виды свои на значительные должности и боялись в князе Александре Ивановиче опасного соперника, успокоились, считая его близким к могиле, а между тем Воронцов у государя и у двора неустанно подкапывал Муравьева и выдвигал вперед Барятинского, коему государь возвратил свою прежнюю дружбу. Придворные соперники Барятинского и более всех Александр Адлерберг, видя возобновление к нему царской милости, стали усердно хлопотать об удалении его от двора, и зная, что удалить его нельзя иначе, как удовлетворив его честолюбие и властолюбие, то есть предоставив ему безграничную власть над краем обширным, его придворные соперники стали деятельно сотрудничать покровителю его Воронцову. Таким образом, и друзья и недруги, самые даже обстоятельства работали в его пользу; прошла зима; наступила весна 1856 года; мир был заключен в марте месяце; коронация Александра Николаевича совершена 26 августа; в этот день Барятинский произведен был в генералы от инфантерии мимо множества генерал-лейтенантов старших его в чине и назначен кавказским наместником и главнокомандующим кавказским корпусом, в удовольствие ему переименованным в армию и значительно усиленным по числу войск. Ему сверх областей кавказских еще подчинена губерния Астраханская без всякой разумной причины, единственно лишь в удовольствие его властолюбию. Права ему предоставлены самые обширные; например, ему подчинены в тех губерниях чиновники всех ведомств, и министры не могли посылать приказаний подчиненным им чиновникам иначе, как через канцелярию наместника и с его согласия. Говорят, что Фридрих II по завоевании Силезии, Наполеон I по вступлении на престол и Петр I после победы Полтавской не являли лица, более сияющего радостью, чем то лицо, с каким в день коронации 1856 года будто бы расхаживал по залам кремлевского дворца хитрый и ловкий, но бездарный придворный, под именем наместника назначенный царем на Кавказ.
Мы уже говорили о причинах, побуждавших Воронцова желать иметь Барятинского своим преемником на Кавказе, но он знал всю неспособность князя Александра Ивановича и потому хотел приставить к нему умного и даровитого начальника главного штаба, могущего быть советником и наставником нового наместника. Выбор Барятинского, руководимого Воронцовым, был весьма удачным: выбор этот пал на генерала Милютина. Почти сверстник Барятинского по летам, Дмитрий Алексеевич Милютин, подобно брату своему Николаю Алексеевичу, обязан своим возвышением исключительно самому себе, своим дарованиям и способностям. Хотя они, по своей матери, родные племянники графа Киселева, но этот сановник, который ныне с таким удовольствием и с таким родственным чувством обращается к своим племянничкам, с тех пор как они сделались государственными людьми, не обратил на них ни малейшего внимания в го время, когда они прибыли из Москвы в Петербург юношами еще безызвестными и бедными искать себе пути на служебном поприще[294]. Не встретив в дяде никакой поддержки, всем обязанный исключительно самому себе, Дмитрий Алексеевич Милютин, незадолго перед тем произведенный в генерал-майоры, состоял в 1856 году по генеральному штабу; известен был как отличный профессор Военной академии и как сочинитель прекрасной книги «История войны 1799 года»[69]. Мы, не будучи военным, не берем на себя судить о стратегических достоинствах этого сочинения, весьма, впрочем, ценимого знатоками военного дела, но в отношении историческом и политическом «История 1799 года» — книга основательная, дельная, исполненная любопытства и прекрасно написанная.
Итак, Барятинский, напутствуемый советами Воронцова и взяв к себе Милютина в начальники главного штаба, отправился царствовать на Кавказ. В руках человека даровитого полномочная власть, коею он был облечен, могла бы принести много пользы тому краю; многое можно было сделать, многое переделать, много создать, но подобные действия превосходили степень умственных сил Барятинского, и на долю Милютина выпала трудная борьба с неспособностью и с ленью наместника. Борьба эта оказывалась тем более трудной, что безмерное тщеславие Барятинского оскорблялось молвой о влиянии на него начальника его штаба, а молва о том не могла никак укрыться от хитрости Барятинского, хитрости, изощренной многолетним придворным навыком. Наместничество его на Кавказе ознаменовано было падением владычества Шамиля и Магомет-Аминя, взятием в плен первого и капитуляцией второго; в этих двух важных событиях, коим Барятинский обязан Андреевской лентой, Георгиевской звездой и, наконец, фельдмаршальским жезлом, столь необдуманно и столь легкомысленно пожалованными ему от государя, в этих двух важных для России событиях главными деятелями были Милютин и граф Евдокимов, первый в качестве приготовителя и сочинителя планов действий, второй в качестве исполнителя. Зато самому Барятинскому принадлежит смешная до нелепости и для казны убыточная мысль учреждения генерал-губернаторов в Тифлисе и в Кутаиси. Необыкновенно чванный, он одарен был страстью совершать в тифлисском дворце блистательные выходы: у наместника Царства Польского является на выходах генерал-губернатор варшавский; Барятинский захотел иметь двух генерал-губернаторов и, разумеется, получил их. Этим двум новым сановникам назначили жалованья по пятнадцати тысяч рублей каждому; тут еще расходы на их штат, канцелярию, свиту; казне жутко, но зато как блистательны были выходы у князя Александра Ивановича! Тщеславие его сиятельства удовлетворено: значит, Россия счастлива, а Кавказ благоденствует! Хорошо еще, что он не потребовал себе полдюжины генерал-губернаторов: ведь Александр Николаевич не умеет ни в чем отказывать своим любимцам.
Надменность Барятинского не знала пределов: он решительно вообразил себя царем на Кавказе. Самовластно распоряжаясь по всем ветвям управления, он поступал совершенно безотчетно, как будто монарх самодержавный. Денежных отчетов в государственный контроль он не посылал, а государственный контролер Николай Николаевич Анненков был придворным слишком усердным и слишком раболепным, чтобы осмелиться возвысить голос свой против сановника столь могущественного: Анненков вздыхал, но молчал и покорно допускал это наглое беззаконие!
Жизнь Барятинского на Кавказе была жизнью сатрапа в полном смысле этого слова: все преклонялось перед его волей, все повиновалось его прихотям, все старалось предупреждать его желания. В Грузии сохранилось еще много азиатского раболепия, и чванство Барятинского каталось как сыр в масле. Его слабая голова совершенно вскружилась, и он выкидывал штуки, доходившие до дерзости. Вот, например, один факт, сам по себе маловажный, но вполне характерный: за обедом около прибора его сиятельства ставили исключительно для него назначенные два графина, один с хересом, другой с бордосским вином, а гостям подавали кахетинское вино! Об этой невежливости, какой в наш век не позволит себе ни один монарх в образованной стране, рассказывали нам не только русские, но и чужеземцы, при посещении ими Кавказа имевшие случай обедать у Барятинского.
В 1860 году Милютин назначен был товарищем военного министра, когда после отказа от этой должности князя Виктора Васильчикова, два раза уже просившего себе увольнения от звания товарища министра и лишь на троекратную просьбу его получившего, старик Сухозанет твердо устоял в своем отказе взять себе в товарищи графа Эдуарда Баранова и взял Милютина. С отъездом этого последнего с Кавказа Барятинский оказался как бы умственно-обезглавленным; все дела пошли комом, а между тем вскоре здоровье наместника принудило его к путешествию и к перемене климата.
Но ему не хотелось выпускать из рук своих управления Кавказом, не хотелось сойти с престола своего кавказского царства. Исполненный баснословной самонадеянности, он, неспособный управлять краем даже и во время личного пребывания своего в столице страны, в Тифлисе, вообразил себе, что может управлять краем через телеграфную проволоку, через эстафетов и через почту! Он предоставил главное начальство над Кавказом генерал-адъютанту князю Григорию Дмитриевичу Орбелиани, человеку весьма малоспособному, но принадлежащему к одной из знатнейших фамилий грузинских, и к фамилии особенно любезной сердцу Барятинского, — и отправился странствовать.
Разъезжал он по Германии, Франции, Англии, Швейцарии, Италии, завернул в Египет, а между тем на Кавказе дела административные все более и более запутывались; положение становилось невыносимым, и даже само петербургское правительство, привыкшее к безурядице, не могло равнодушно взирать на состояние дел на Кавказе. В декабре 1862 года, когда двор находился в Москве, Барятинский, заболев в проезд через Вильну, провел несколько недель в этом городе. Из Москвы государь послал к нему в Вильну Александра Адлерберга объявить свое желание, чтобы он окончательно отказался от управления Кавказом, и условиться о мерах, какие можно принять. Решено было назначить наместником в тот край великого князя Михаила Николаевича, а Барятинскому предоставить пожизненный ежегодный пенсион в восемьдесят тысяч рублей серебром! И это в то время, когда государственное казначейство опустело! Таким образом, не только что единственный фельдмаршал, в настоящее время находящийся в списке русского войска, отличается совершенной неспособностью и не может быть употреблен ни в какую серьезную должность, но еще этот бездарный барин получает из истощенной русской казны восемьдесят тысяч рублей серебром в год, то есть сумму, на которую можно было бы содержать целый новый университет! Как же удивляться при подобном скандальном зрелище, что петербургские монголо-немецкие баскаки, воображающие себя европейскими вельможами, противятся введению в России конституции? Ведь они понимают, что, будь в России Земский собор, на нем стали бы рассматривать и обсуживать государственные расходы и тотчас возникли бы громогласные протесты против скандала подобных мер, как издержки по восьмидесяти тысяч рублей в год на фельдмаршала Барятинского или на эту постоянную выставку косметического искусства, которая на официальном наречии именуется графом Владимиром Федоровичем Адлербергом!
У Барятинского три брата: Владимир, Анатолий и Виктор. Князь Владимир, нынешний командир Кавалергардского полка, добрейший и честнейший человек, но женат на женщине неприятной и смешной по ее надменности. Мы не могли, впрочем, никогда понять источника глупому и смешному чванству княгини Елизаветы Александровны. Ведь не тем же ей чваниться, что отец ее, покойный военный министр князь Александр Иванович Чернышев, был и дерзок с подчиненными, и подлейшим холопом при дворе, был и тираном с несчастными, и в то же время взяточником-казнокрадом? Может быть, княгиня Елизавета Александровна чванится тем, что ни одна женщина не умеет лучше ее стрелять из пистолета? Кроме этого да богатства, нажитого ее отцом всякими неправдами и мерзостями, она ничем не отличается от многолюдной толпы.
Другой брат фельдмаршала, князь Анатолий, человек самый пустейший, ныне командует Преображенским полком. Он женат на Олимпиаде Владимировне Каблуковой, дочери доброго и честного Владимира Ивановича Каблукова, умершего в 1848 году в Москве, в странноприимном Сенате{70}[295]. Князь Анатолий промотал все свое состояние и в долгу как в шелку. Жена его, хотя в умственном отношении ограниченна почти до тупоумия, но являет пример, впрочем, не единственный в Петербурге, смеси глупости с хитростью самой пронырливой; никто лучше ее не узнает, с кем для выгод ее полезнее поговорить, улыбаться, любезничать. Весьма красивая лицом, но без всякого образования, она соединяет в себе всю пошлость горничной с самыми забавными притязаниями на разыгрывание роли знатной дамы. Разговор ее не отличается разнообразием: пошл и скучен. Когда умер Николай Павлович, то княгиня Олимпиада Владимировна до того повторяла всем одну и ту же фразу: «Это наш общий отец умер», что ее прозвали траурным попугаем. Нынешний государь в бытность свою цесаревичем часто посещал по утрам княгиню Олимпиаду Владимировну, и в Петербурге рассказывают, что между нею и одной из ее знакомых происходила однажды следующая беседа:
Знакомая. Цесаревич у вас бывает очень часто. О чем вы с ним разговариваете?
Княгиня Барятинская. Ни о чем.
Знакомая. Да что же вы делаете?
Барятинская. Ничего.
Знакомая. Так и сидите?
Барятинская. Сидим.
Знакомая. И молчите?
Барятинская. И молчим.
Знакомая. А потом?
Барятинская. Смотрим друг на друга.
Нынешний государь неоднократно уже платил долги князя Анатолия, который, не имея гроша в кармане, мотает деньги беспрерывно. Несколько лет сряду он в Петербурге давал на Маслянице завтраки с танцами, и по этому случаю говорили, что отыскано новое средство к жизни: если у кого нет куска хлеба, то надобно давать завтраки с ганцами. Когда он командовал в Царском Селе стрелковым батальоном, то, приезжая вечером в Петербург в оперу, заказывал на железной дороге особый поезд исключительно для себя, вечно находящегося в долгах! Эта роскошь, которой не позволяют себе и люди, имеющие хорошее состояние, стоила ему по сорока рублей серебром на вечер. Но ведь нет миллионеров богаче людей, за которых постоянно платят их долги! Этот самый человек, считающий позволительным жить свыше своих средств и беспрестанно получать деньги от государя на уплату своих долгов, заставил несколько лет тому назад двух офицеров выйти из Преображенского полка за то, что они принимали участие в спектакле, данном с благотворительной целью! Он уверял, со свойственными ему бессердечием и тупоумием, будто этим офицеры запятнали преображенский мундир, который он, князь Анатолий, столь украшает своими доблестями и своими долгами.
Младший брат фельдмаршала князь Виктор, бывший моряк, отличный человек, никогда не хотел воспользоваться придворным влиянием своего брата для получения лент, чинов, крестов и прочей дряни, за которой столь усердно гоняются петербургские мелкие честолюбцы и достигнуть которых было бы ему весьма легко через фаворитизм его брата. Князь Виктор Иванович, одаренный благородной душой, предпочел придворному холопству жизнь независимую. Он женат на дочери известного дипломата Аполлинария Петровича Бутенева, Марии Аполлинариевне, красавице и лицом и душой.
«Листок», № 11, 27 августа 1863, стр. 87–88; № 12, 23 сентября, стр. 95–96; № 15, 24 ноября, стр. 117–118; № 17, 28 января 1864, стр. 134–136; № 18, 25 февраля, стр. 139–142.
Теперь расстанемся с Барятинским и поговорим об одной из самых отвратительных личностей нашего времени, о человеке, всю жизнь свою исправлявшем должность сыщика, ныне уже в течение тридцати лет исполняющем обязанности инквизитора и приготовляющем гибель уже второму поколению русского юношества: поговорим о князе Александре Федоровиче Голицыне.
Князь Александр Федорович Голицын родился в 1796 году. Бабка его, княгиня Прасковья Ивановна, была родной сестрой знаменитого Ивана Ивановича Шувалова, друга Ломоносова и основателя первого университета в России. Иван Иванович Шувалов, любитель и покровитель просвещения, которое в то время еще нуждалось в покровителях, не воображал себе, конечно, что двое из двоюродных внуков его, князья Иван и Александр Голицыны, будут злейшими врагами умственного и гражданского развития России и унизятся до исполнения должности инквизиторов. Не воображал также, вероятно, Иван Иванович, что и Шуваловы второй половины XIX века променяют просвещение на придворные кастрюли, предпочтут занятиям науками искательство у лиц влиятельных и променяют покровительство изящным искусствам на искусство кланяться, подслуживаться, подслушивать и холопски выслуживаться.
Прежде чем говорить о князе Александре Федоровиче, скажем несколько слов о достойном брате его, князе Иване, умершем в 1835 году сорока шести лет от роду. Этот нравственный урод был одарен какой-то неистовой любовью к инквизиторству и особенной, болезненной страстью к пыткам. Он являл в себе какое-то, к счастью весьма редкое, психологическое уродство: для него допрашивать людей было удовольствием, а пытать людей — каким-то наслаждением! Он служил в Москве, и во время московских пожаров 1834 года ему поручено было следствие над поджигателями и над людьми, обвиненными в поджигательстве; тут он предался безгранично своей страсти к пыткам. Он изобретал для этой страшной цели какие-то новые орудия с особыми пружинами; будучи человеком богатым, заказывал эти новые орудия пытки в Англии, — да, в свободной Англии, и за свой собственный счет их выписывал в Москву! Рассказывают, будто он умер от яда, отравленный какой-то женщиной, мужа которой пытал самым лютым образом.
У этого достойного брата, семью годами его старейшего, князь Александр Федорович научился взгляду на жизнь, заимствовал понятия об обязанностях человека и гражданина. Он поступил еще в ранней молодости в канцелярию великого князя Константина Павловича, которого вся Россия считала в то время наследником престола, и, следовательно, служба при нем, казалось, могла в будущем принести большие выгоды. Александр Федорович усердно угождал своенравному, сумасбродному и дерзкому цесаревичу, усердно кланялся любимцу его Куруте, втирался в доверие адъютантов великого князя и в особенности старался угождать жене его, доброй и милой княгине Жанете Антоновне Лович. Извиваясь, кланяясь и угождая, он достиг места начальника канцелярии великого князя. Вдруг скончался Александр I; на престол вступил Николай, и Голицын, уже рассчитывавший играть большую роль при Константине I, остался правителем великокняжеской канцелярии. Ему это было весьма прискорбно, и он тотчас переменил свой план действий, заложив новые батареи честолюбия. В начале 1826 года Александр Христофорович Бенкендорф, алкавший власти для приобретения денег и тем более жадный к деньгам, что был страшным мотом, уверил Николая Павловича, смертельно напуганного событиями 14 декабря и трусливого от природы, что для его безопасности и для спасения России необходимо дать большее развитие тайной полиции, облечь тайную полицию весьма обширной властью и подчинить ему, Бенкендорфу. Николай послушался жадного царедворца и учредил III Отделение собственной его императорского величества канцелярии, которое завело себе агентов повсюду. Князь Александр Федорович, лишаясь надежды властвовать именем Константина, вошел в стачку с любимцем Николая, сильным временщиком той эпохи Бенкендорфом, и принял от него поручение быть главным агентом III Отделения в Варшаве, что для него было весьма легким и удобным по занимаемому им званию начальника канцелярии цесаревича. В Варшаве в то время существовали три тайные полиции, все три безусловно подчиненные цесаревичу. Одна, так сказать, государственная, круг надзора коей обнимал все Царство Польское, всех жителей его: и военных, и гражданских, и не служащих, также поляков, путешествующих по чужим краям; начальником этой полиции был генерал от кавалерии Александр Александрович Рожнецкий; другая полиция, городовая, имела кругом действия город Варшаву и вместе с тем отчасти контролировала действие полиции Рожнецкого; этими варшавскими соглядатаями заведовал вице-президент города Любовидский; третья полиция, дворцовая, имела обязанностью наблюдать за придворными, за окружающими великого князя и за всеми теми, которые по какому бы то ни было случаю находились в прямых сношениях с цесаревичем; этой дворцовой полицией заведывал генерал-лейтенант Александр Андреевич Жандр; и Жандр и Любовидский, в вечер восстания 17 ноября 1830 года найденные заговорщиками в передней великого князя, были исколоты штыками, и Жандр умер в ту же ночь.
Голицыну в 1826 году было поручено от Бенкендорфа наблюдать за всеми этими тремя полициями и за самим великим князем. Голицын, должно полагать, усердно исправлял свою почтенную должность, потому что заслужил особенное и постоянное благоволение верховного начальника государственной помойной ямы Бенкендорфа. Когда в 1831 году умер Константин Павлович, Голицын недолго оставался без места; он получил одну из важнейших должностей в империи: звание статс-секретаря у принятия прошений. В правлении самодержавном, в стране безурядицы и бесправия, в стране, где против насилия свыше не существует иных средств к защите, как страх или подкуп гам, где страху нет места; в здании, выстроенном по-европейски, в коем приемные парадные комнаты меблированы на европейский образ, но в комнатах внутренних и меблировка, и обычаи, и жизнь обыденная на азиатский лад — в таком государстве звание статс-секретаря у принятия прошений облечено огромным влиянием, и в руках человека мало-мальски порядочного может служить источником добру и преградой злу. Всякий потерпевший несправедливость или притеснение может приносить жалобу царю, но лишь через статс-секретаря у принятия прошений, от которого вполне зависит дать ход жалобе или, остановив ее, преградить обиженному, оскорбленному, угнетенному всякий доступ к правосудию царскому. Сколько на таком месте можно принести пользы, сделать добра, отвратить зла, остановить вредных посягательств; стоит лишь только быть одаренным душой и совестью! Вот уже тридцать лет как Голицын занимает это важнейшее место, и его единственными помышлениями всегда были — удержаться на этом месте и получать как можно более наград! Он добровольно превратился в какого-то постоянно обязанного служителя главных начальников III Отделения: угождал Бенкендорфу, угождал Орлову, угождал Дубельту и ныне угождает князю Василию Андреевичу Долгорукову и Александру Львовичу Потапову. Всякий раз, как поступает к нему прошение о каком-нибудь деле несколько серьезном или прошение, касающееся какого-нибудь лица влиятельного, тотчас князь Александр Федорович поспешно устремляется в государственную помойную яму и спрашивает у начальника ее, какого мнения его сиятельство или его превосходительство о таком-то деле или о таком-то лице, и спрашивает наставлений: дать ли ход прошению или отвергнуть его. Благодаря этой холопской угодливости он уже тридцать лет зловредствует в комиссии прошений. Когда в этой комиссии случится председатель честный и благонамеренный, каким был, например, Павел Алексеевич Тучков, то Голицын своими интригами, на которые он обер-мастер, сумеет лишить председателя всякого влияния и распоряжается самовольно, по предписаниям III Отделения и под его защитой. После кончины в январе 1858 года Павла Алексеевича Тучкова, одного из самых почтенных людей своего времени, Голицын через покровительство князя Василия Андреевича Долгорукова и графа Александра Адлерберга выхлопотал себе звание председателя комиссии, оставаясь в то же время и статс-секретарем у принятия прошений. Соединением в своих руках этих двух должностей он сделался бесспорным и полновластным барином комиссии прошений, которую наполнил Рашетами, Яниковыми, Сербиновичами, Энсгольмами, одним словом, всякой бюрократической мелюзгой, неспособной положить ни малейшего предела безграничию власти его; вся эта мелюзга только и делает, что кланяется Голицыну и за эти поклоны получает по его представлениям звезды, аренды и прибавки к окладу.
Но имя князя Александра Федоровича перейдет к потомству с заслуженным позором не потому лишь только, что он комиссию прошений превратил в конюшню III Отделения, но еще и потому, что он уже тридцать лет исполняет должность инквизитора. Всякий раз в течение этих тридцати лет, как Николай I, Александр II или тайная полиция хотели придать какому-нибудь делу ход беззаконный, хотели произвести какое-нибудь следствие не на основании порядка, законом предписанного, всякий раз беззаконное исполнение прихоти их возлагалось именно на того самого сановника, который поставлен в России на охранение справедливости и на стражу закона: возлагалось на статс-секретаря, состоящего у принятия прошений, на высочайшее имя приносимых. Подобное явление можно встретить лишь при дворе петербургском, дворе монголо-немецком, и любопытнее всего то, что ни Николай I, ни Александр II никогда и не понимали даже ни безобразия, ни глупости этого образа действий их! А Голицын тем пользовался, чтобы выказаться и выслужиться, и с рабским усердием исполнял гнусную должность инквизитора. Лишь только в каком бы то ни было уголке обширной России ни проявился какой-нибудь факт, почему бы то ни было неприятный влиятельным при дворе лицам, князь Александр Федорович, невзирая на свои уже преклонные лета, готов в угождение государю и лицам влиятельным при дворе скакать сломя шею в тот уголок России, где можно инквизиторствовать. Прискачет и давай арестовывать, тянуть к допросам, разыскивать, допрашивать, пытать. Для него губить людей составляет какого-то рода наслаждение: сколько юношей лишились всей своей будущности, сколько семейств предано на жертву страданиям для того, чтобы статский советник 1831 года был в 1864 году действительным тайным советником, членом Государственного совета и Андреевским кавалером! Когда взглянешь на эту физиономию, глаза которой никогда прямо ни на ком не останавливаются и взор которой ходит кругом, как бы избегая чужого прямого взгляда; когда слышишь эту речь медоточивую, этот голос, употребляющий все усилия, чтобы казаться как можно более мягким, и вместе с тем вспомнишь все прошедшее этого человека, все его отвратительное прошедшее, его низость, его бездушие, длинную вереницу лиц, коих будущность он разбил, тогда звезды, напяленные у него на груди, поистине кажутся как бы составленными из слез человеческих.
Когда в 1857 году правительство решилось на реформы, то Голицын сперва сильно упал духом: он сделался грустным, печальным и боялся, что его влияние совершенно сгинет. Но царская дворня имеет в нем слугу слишком усердного и слишком раболепного, чтобы оставить его своей столь влиятельной поддержкой. Царская дворня хорошо знала, что при бесхарактерности и неспособности Александра II царствование этого государя будет постоянным колебанием политического маятника то вправо, то влево; что Александр II шагнет вперед и начнет пятиться, еще шагнет вперед и, испугавшись, бросится в сторону; она знала, что час Голицына еще пробьет — и час этот пробил. В 1860 году изобрели в Харькове какую-то мнимополитическую историю; по ложным доносам арестовывали студентов, и Голицын был послан туда для производства следствия{72}. Весной 1862 года в Петербурге произошел значительный пожар, оказавший столь огромную услугу партии стародуров, которая тотчас спешила выдумать, будто поджоги имели источник политический. Порядочные люди и с первого раза не поверили подобной нелепости, зная весьма хорошо, что пожары в России дело самое обыкновенное и даже самое понятное при обилии деревянных построек, при небрежности в обращении с огнем и при могуществе в России бедственного авось. Но что же сказать теперь о правительстве, которое, наклепав на честных людей клеветами в мнимом поджигательстве, воспользовалось этим случаем, чтобы избавиться от тех, которые ему почему-либо не нравились? Что сказать о правительстве, которое наполнило Петропавловскую крепость и тюрьмы людьми невинными; обвиняет их в небывалых преступлениях; держит по целым месяцам без допросов; потом при допросах отвергает оправдания самые справедливые и умышленно старается раздражать несчастных узников, чтобы довести их до какой-нибудь неосторожности, до какого-нибудь резкого выражения, вызванного томлением и страданиями двухгодового заключения? Для приведения в исполнение этого гнусного предначертания нужен был инквизитор опытный, бессердечный, чуждый всякому человеческому чувству и проникнутый самым непреоборимым желанием угождать стародурам: председательство в инквизиционной комиссии поручено князю Александру Федоровичу Голицыну, и он в пей по-своему распоряжается, в рабскую угоду своим покровителям, назло справедливости, наперекор совести. Имя этого человека, весьма хитрого, вкрадчивого, по недальнего умом, злобного душой, совершенно безразборчивого в средствах к достижению честолюбивых целей своих, имя этого человека перейдет к потомству заклейменным проклятиями современников, проклятиями вполне заслуженными.
«Листок», № 18, 25 февраля 1864, стр. 142–144; № 19, 28 апреля, стр. 149–150.
Окончив неприятный рассказ об инквизиторе Голицыне, об одном из тех людей, о которых тяжело говорить, мы отдохнем душой, перейдя к рассказу об одной из самых светлых личностей нашего времени, за два месяца окончившей свое долголетнее поприще, к рассказу о графе Блудове. Совершенства в мире не существует; у всякого бывают свои слабости, и у графа Блудова была печальная страница 1826 года, страница слабости, но он ее искупил душевным раскаянием и массой добрых дел, им совершенных. Теперь, когда его нег в мире, мы властны рассказать многое, слышанное нами от этого добрейшего и честнейшего человека, которого нельзя было не любить душевно людям, его хорошо знавшим. Теперь мы можем рассказать то, чего при жизни его не имели права высказывать. Мы читали в русских газетах, что биографией его хочет заняться писатель умный и честный, также хорошо знавший графа Блудова, — Егор Петрович Ковалевский{73}. Мы уверены, что труд почтенного Егора Петровича будет настолько полон, насколько может быть полна книга, в России напечатанная, именно настолько! И потому пишем мы биографический рассказ о графе Блудове, чтобы исполнить наш долг писателя заграничного, писателя ни от кого не зависимого, писателя бесцензурного. Мы поместим здесь сведения о сношениях покойного с его товарищами по министерству и с влиятельными в России лицами, сведения, вероятно, известные Егору Петровичу, но которых в России напечатать не может даже человек столь честный и столь самостоятельный, каков Егор Петрович Ковалевский, одна из самых лучших и самых почтенных личностей петербургского общества[296].
Дмитрий Николаевич Блудов родился 5 апреля 1785 года в селе Романове, родовом имении Блудовых в Суздальском уезде Владимирской губернии. Рожденному за шестнадцать дней до издания Екатериной II известной дворянской грамоты, этому ребенку судьба предназначала в старости маститой блестящую будущность контрассигнировать: ровно за два года до своей кончины — указ об освобождении крестьян из-под ига крепостной зависимости, а за семь недель до смерти — указ о земских учреждениях, то есть именно те два постановления, с которых начинается новая эра жизни русской[297].
Он воспитан был своей матерью, к памяти коей сохранил нежнейшую любовь до такой степени, что хотел, чтобы письма матери положены были в его гроб и с ним опущены в могилу. В службу записан был, по обычаю того времени, весьма рано: пятнадцати лет от роду юнкером в Московский архив коллегии иностранных дел.
Вступление Блудова в свет совпало с одной из самых лучших эпох для России, с началом царствования Александра!. Последние годы владычества Екатерины II были годами тяжелыми под влиянием страха, внушенного старой царице французской революцией. Недальновидность и трусливость всемогущего Платона Зубова предоставили полный разгул мрачной деятельности Шешковского, одно имя которого обрисовывает эпоху. Но при Павле, этом воплощенном трусе, строгость правительства приняла размеры, напоминавшие первую половину русского восемнадцатого века, и преобразилась в настоящий террор самодержавия. Восшествие на престол Александра I было для России избавлением от ига, и первые годы его царствования, далеко не походившие на последние, на аракчеевщину, были светлой эпохой для современников, в особенности для юношества, всегда более впечатлительного, всегда более чувствительного ко всему, что облагораживает и возвышает достоинство человеческое. Родственник Ивана Ивановича Дмитриева, двоюродный брат Владислава Александровича Озерова, знаменитого в свое время поэта, Блудов был поставлен самой судьбой в среду передовых людей той эпохи. Он вскоре подружился с Дашковым, с Жуковским, с Батюшковым, своими сверстниками по летам, и был представлен Карамзину, который, будучи двадцатью годами старше его, стал советником и руководителем его юности. Когда в управление иностранными делами вступил в 1807 году приятель Карамзина, любитель отечественной истории и покровитель наук и художеств, канцлер граф Николай Петрович Румянцев, Карамзин ему с жаром рекомендовал молодого Блудова точно так, как на своем смертном одре он рекомендовал его Николаю I; таким образом, Блудов обязан честному и благородному Карамзину, оказавшему по части русской истории услуги, в настоящее время слишком забываемые и попираемые в прах людьми, не оказавшими своему отечеству ровно никаких услуг, — обязан был Карамзину и началом своего служебного поприща, и впоследствии своим поступлением в разряд деятелей государственных.
В 1809 году главнокомандующим нашей армией против турок назначен был тридцатидвухлетний генерал от инфантерии граф Николай Михайлович Каменский, один из лучших полководцев своего времени, много содействовавший покорению Финляндии. Начальником дипломатической канцелярии его определен был Блудов, и назначение это было весьма приятным для двадцатичетырехлетнего юноши, потому что Каменский облечен был почти безграничным доверием Александра I по делам восточным; ему поручено бороться дипломатически и с англичанами, врагами явными, и с Наполеоном, врагом тайным, под личиной дружеского Союза. Наполеон, который на Эрфуртском съезде обещал России и присоединение Молдавии и Валахии, и независимость Сербии, но под рукой делал все возможное, чтобы склонить Оттоманскую Порту к продолжению войны и отговорить ее от всяких уступок. Должность, занимаемая Блудовым, была бы весьма лестной и для мужа лет зрелых; тем важнейшей была она для юноши. Блудов исполнял должность свою отлично, и доказательством, до какой степени он заслужил уважение своего начальника, служит свадьба его, дворянина весьма небогатого, с одной из самых ближайших родственниц могущественного Каменского, княжной Анной Андреевной Щербатовой, дочерью одного из бар того времени, екатерининского сенатора князя Андрея Николаевича Щербатова.
Однажды Блудов, говоря о той эпохе и вспоминая разные анекдоты, говорил: «После обеда пили мы кофий; граф Каменский сидел в креслах, а мы все вокруг него стояли…» «Как, — прервал я, — неужели перед Каменским не садились?» «Нет, — отвечал Блудов со своей добродушно-иронической улыбкой, — теперь это понять трудно, а в то время перед начальством не принято было садиться!» Сановники александровского времени сличались еще людьми прогресса — употребляя новомодное выражение — потому что принимали подчиненных своих в сюртуке и сидя, а не в халате и лежа, как делали Потемкин и сановники его эпохи[298].
В 1811 году Каменский был отравлен. На вечере у французского консула в Бухаресте разносили кофе. Каменскому под видом особого почета подали кофе на особом подносе в золотой чашке, а в чашку был всыпан яд! Вслед за тем Каменский заболел; его, полуживого, принуждены были отвезти в Одессу, где он скончался 4 мая 1811 года. Место его заступил Кутузов, знаменитый Михаил Илларионович.
Блудов возвратился в Петербург и по прошествии некоторого времени назначен был советником посольства в Стокгольм, где посланником находился граф Григорий Александрович Строганов, человек замечательного ума, один из самых любезных и самых почтенных вельмож своей эпохи. По прошествии нескольких лет Строганов назначен был посланником в Царьград, где в 1821 году прославился своим мужеством и своей энергией в опасный для христиан час греческого восстания, а Блудов назначен советником посольства в Лондон.
Между тем Блудов часто возвращался в Россию, посещал Петербург и Москву, и эти частые посещения поддерживали и скрепляли дружеские связи его с этим кружком писателей и людей даровитых, которому столь много обязаны и русская словесность, и русская история. Блудов, умевший писать отлично, почти ничего не писал, сколько нам известно по крайней мере, но, одаренный умом быстрым, вкусом изящным и тонким, редкой начитанностью и памятью исполинской, он был литературным поверенным и советником своих друзей; он их часто побуждал писать, еще чаще выслушивал их произведения до напечатания, делал свои замечания, давал свои советы, всегда ознаменованные печатью ума, изящного вкуса и глубокого знания сердца человеческого. Его советы высоко были ценимы друзьями его. Однажды, в старости своей, говоря с нами об этом, остроумный старик сказал: «Я бывал иногда повивальною бабушкою литературных произведений друзей моих».
Еще до переезда Карамзина на житье из Москвы в Петербург, следственно, еще до 1816 года, учредилось в Петербурге литературное общество, составленное из самых даровитых и самых остроумных людей того времени и оказавшее большие услуги русской словесности. Общество это носило название «Арзамас», а члены его именовались «арзамасцами». В числе членов находились: Батюшков, Блудов, князь Петр Андреевич Вяземский, Дашков, граф Уваров, весь умственный цвет молодежи первых годов александровского царствования. В то время происходила ожесточенная литературная борьба между партией слога нового, во главе которой стоял Карамзин, и партией слога старого, предводимой Шишковым, благороднейшим и честнейшим, но бездарным человеком. Поступление в Арзамасское общество сопровождалось некоторыми обрядами: в обществе каждый член назывался особым именем, им избранным из баллад Жуковского; в день своего приема новый член обедал с прочими и произносил речь, в которой хвалил Карамзина; за обедом подавали гуся, в честь города Арзамаса, славного своими гусями. Из числа членов этого остроумного общества находится в живых князь Петр Андреевич Вяземский: ему подобает обязанность напечатать сведения об обществе «Арзамас», которое под оболочкой шутливой веселости принесло много пользы русской словесности, сближая между собой людей даровитых и благотворно действуя на развитие вкуса в публике.
Продолжаем начатый нами № 19 «Листка» рассказ о графе Дмитрие Николаевиче Блудове.
Из советников посольства в Стокгольме он был переведен на место более значительное: советника посольства в Лондоне. Русским послом в Англии находился в го время граф (впоследствии князь) Христофор Андреевич Ливен, человек совершенно бездарный, обязанный своим возвышением отчасти сметливости и ловкости матери своей, статс-дамы Шарлотты Карловны Ливен, отчасти хитрости и интригам жены своей. Шарлотта Карловна, которой фамилия Ливенов обязана своим возвышением и которая в продолжение с лишком тридцати лет, в течение четырех царствований, имела огромное значение при дворе петербургском, Шарлотта Карловна Ливен и муж ее происходили оба из фамилий старинных, по бедных до такой степени, что у детей их в младенчестве иногда не бывало башмаков и они бегали в лаптях. Федор Иванович Глебов, генерал-аншеф и знатный барин того времени, начальник Ливена, часто благодетельствовал ему, чего Шарлотта Карловна никогда не забывала во дни своего придворного величия и в коронацию Николая Павловича выпросила или, лучше сказать, вытребовала у него звание статс-дамы для вдовы Федора Ивановича, старухи Елизаветы Петровны Глебовой-Стрешневой. Когда дочерям Павла потребовалась гувернантка, Екатерина II{74} хотела определить на это место такую женщину, которая, не имея никакой поддержки, никаких связей, вполне бы от нее зависела. Екатерина, как известно, немедленно по рождении Марией Федоровной каждого ребенка, отнимала этого ребенка от родителей, брала к себе и у себя их воспитывала. Легко понять, до чего было затруднительно положение гувернантки между бабушкой властолюбивой, полновластной, ненавидевшей и презиравшей своего мнимого сына, в сущности бывшего крестьянским чухонским мальчиком[299], и этим мнимым сыном, отцом великих князей и княжен, самолюбивым, надменным и в высшей степени раздражительным Павлом?{75} Тут необходимой была бездна сметливости и ловкости. Остзейский генерал-губернатор граф Броун, старец умный и опытный, рекомендовал Екатерине Шарлотту Карловну, которую и назначили гувернанткой Павловых детей. Она сумела распорядиться столь ловко, что приобрела благосклонность и Екатерины, и Павла, и дружбу Марии Федоровны; Екатерина пожаловала ее в статс-дамы, что разом выдвинуло ее на первые ступени петербургского общества; подарила ей хорошие поместья. Павел, немедленно по вступлении своем на престол, надел на Шарлотту Карловну екатерининскую ленту; три года спустя пожаловал ее в графини, а между тем подарил ей несколько поместий. Шарлотта Карловна имела предобрейшую душу, но главным пороком ее была непомерная страсть к взяточничеству; она принимала все, не брезгая ничем, до куска ситца включительно; огромное значение ее при дворе делало, что к ней беспрестанно обращались со всевозможными просьбами. Можно легко себе представить, какое огромное состояние скопила Ливенша, как ее называли в простонародье, живя во дворце, на всем готовом, имея придворный экипаж, стол, на сколько ей приборов угодно, и еще значительный денежный оклад, имея большие поместья да сверх того еще получая благостыни со всех сторон; но главнейшее значение ее при дворе началось с ночи убиения Павла. В эту достопамятную ночь все в Михайловском замке растерялись: Александр и Константин страшно струсили; Мария Федоровна растерялась до такой степени, что потребовала себе престола{76}; не растерялась лишь одна Ливенша. С невозмутимым хладнокровием разбудила она своих воспитанников и воспитанниц: Марию, Екатерину и Анну Павловен, пятилетнего Николая Павловича и трехлетнего Михаила Павловича; одела их, велела заложить карету; потребовала военный конвой и под прикрытием конвоя отвезла их в Зимний дворец, куда в ту же ночь перенесено пребывание двора. С этой минуты Шарлотта Карловна вышла из разряда подданных и стала, можно сказать, членом царского семейства; великие княжны у нее целовали руку, и когда она целовала руку у Марии Федоровны, императрица подавала вид, будто хочет поднести к губам своим руку Шарлотты Карловны, которая, разумеется, спешила отдернуть свою десницу. С воспитанниками своими она нимало не церемонилась и говорила им резкие истины. Николай Павлович перед вступлением своим на престол командовал гвардейским корпусом и был ненавидим офицерами. Шарлотта Карловна однажды сказала ему: «Nicolas, vous ne faites que des bêtises! Tout le monde vous déteste».[300] Про Михаила Павловича она на своем крайне ломаном французском наречии говорила: «Oh! Michel! C'est un fatal!»[301] Одного из своих сыновей, Христофора Андреевича, она сделала двадцати пяти лет от роду генерал-адъютантом Павла, и в такое время, когда звание генерал-адъютантское еще не было опошлено, как ныне, и когда число их не превышало восьми или десяти. При Александре Христофор Ливен управлял военной канцелярией государя; в 1807 году назначен посланником к прусскому двору, а в 1812 году, по восстановлении союза с Англией, назначен послом в Лондон и занимал это важное звание в течение двадцати двух лет.
Новый начальник Блудова, Христофор Ливен, был, как мы сказали выше, человеком совершенно бездарным, не способным написать даже самой посредственной дипломатической депеши[302]. Им управляла жена его Дарья Христофоровна{77}, урожденная Бенкендорф, и управляла вполне безгранично. Ее мать, урожденная баронеса Шилинг фон Канштат, была с детства подругой императрицы Марии Федоровны: вместе с Марией Федоровной прибыла в Росию и вышла замуж за бестолкового, глупого и вечно рассеянного генерала Бенкендорфа[303]. Дарья Христофоровна Ливен не была одарена умом ни обширным, ни замечательным, но снабжена была от природы хитростью непомерной; сметливая, ловкая, вкрадчивая, искательная, никто лучше ее не умел влезть в чью-либо душу; в искусстве интриговать она не уступала самому Талейрану, который, зная ее, боялся и весьма ее «менажировал», употребляя одно из выражений петербургского придворного круга. Вкрадчивость и искательность ее были изумительными и, должно признаться, не стеснялись ни предрассудками, ни даже простыми нравственными приличиями[304]. Эта вкрадчивость, эта искательность имели тем более успеха, что всегда и постоянно облекались какой-то особенной величавостью в приемах, в обхождении, в беседе; она имела какой-то особенный дар льстить, так сказать, свысока и извиваться величаво. Ум недальний, но весьма тонкий при помощи приобретенного навыка, учинил ее способной скоро разгадывать людей и находить в душе каждого те слабые, часто и порочные струны, ухватясь за которые легче всего водить людьми. Выросшая в Петербурге, на почве грязнейшего деспотизма, двадцать два года прожившая в Англии, в этой стране широкого развития свободы разумной, она ознакомилась со всеми видами и формами правлений; революции ее не устрашали; деспотизм не внушал ей ни малейшего отвращения; она была холодной и равнодушной ко всему, что не касалось ее личного значения и самолюбия личного. Важные должности, с юношеских лет занимаемые ее мужем, доставили ей возможность всегда и везде постоянно окружать себя государственными деятелями, в обществе коих, в беседе с которыми она приобрела тот огромный навык общественный, то знание людей, какими отличалась на старости лет своих. Высокими политическими делами она заниматься была неспособна; до них не хватало ее ума, впрочем столь тонкого, но зато весьма немногие из современников могли столь искусно вести интриги придворные, интриги политические, сближать своих друзей, ссорить врагов своих, и удачнее, всегда, впрочем, с видом наружного и даже величавого достоинства, сближаться с людьми, могущими быть полезными в настоящем или в будущем.
Мы вошли в эти подробности по той причине, что в рассказе нашем о графе Блудове мы намерены говорить о многих из тех лиц, с которыми он находился в политических и придворных отношениях или столкновениях. Полагаем, что читатели паши не будут за то пенять на нас.
Блудов по чрезвычайной мягкости характера своего находился в весьма хороших отношениях к своему начальнику и к жене начальника. Пребывание в Англии полезно для всякого, а тем более оно было в высшей степени полезным для такого умного человека, как Блудов. Многому можно научиться в Англии; большой запас знания людей и вещей может вынести из пребывания в этой стране ум пытливый и прозорливый, да и, признаться, любопытно изучать это гражданское устройство, имеющее, как и все в мире, свои несовершенства, даже свои пороки, но дарующее свободу весьма обширную и вместе с тем столь разумную. Полнейшая свобода лица, действий, собраний, слова изустного, слова печатного, безграничное равенство юридическое; неравенство политическое, правда; но где же политическое равенство может в действительности существовать иначе, как на бумаге? Зато каждому, без всякого исключения, открыта широкая дорога умом и трудом пролагать себе путь до самых высших ступеней общественной лестницы, и настоящий владыка в Англии есть, в сущности, мнение общественное, вполне выражаемое свободой слова печатного и правом митингов, то есть общественных сходок. Себялюбие существует везде; в других странах оно прикрывается личиной добродушия или старается отвести глаза потоками речей громких и сентиментальных. В англичанах тот недостаток, по понятиям одних, то качество, по словам других, что себялюбие проявляется у них в своем виде истинном, не прикрытом, не разукрашенном, подчас омерзительном, но по крайней мере в проявлении этом не существует лжи: истина все-таки берет верх. Добрая природа и горячая душа Блудова и здесь не облеклись в броню себялюбия; он в Англии научился уважать человечество, не разучившись любить его…
Но пребывание его в Англии не могло быть продолжительным. Жизнь в Лондоне дорога и при тогдашней цене жизни в Петербурге, не достигшей еще нынешней ужасающей дороговизны, жизнь лондонская была еще в то время гораздо дороже петербургской. Блудов имел очень небольшое состояние; у жены его состояние было порядочное, но не весьма значительное; между тем у них уже было четверо детей. Скромный и кроткий Блудов имел в сердце своем одну лишь струну непобедимой гордости, струну самую редкую в государствах самодержавных: он был слишком гордым, чтобы когда-либо что-нибудь просить у своего государя; он предпочел оставить роскошный Лондон и возвратился в Россию, где числился по коллегии иностранных дел.
Этой коллегией тогда управляли в одно и то же время двое статс-секретарей; странная мысль часто неразумного, иногда полусумасбродного Александра I, мысль тем более странная, что эти два лица, графы Нессельроде и Капо д'Истрия, были совершенно противоположны между собой и по личным свойствам своим, и по направлению политическому. Граф Иван Иванович Капо д'Истрия, грек происхождением, уроженец островов Ионических, имел все блистательные свойства греков и вместе с тем был совершенно чуждым всем тем порокам и недостаткам, горьким плодам четырехвекового страшного рабства, которые искажают и будут еще несколько времени искажать характер племени греческого, одного из наиболее счастливо одаренных племен в этом мире. Капо д'Истрия имел ум высокий и блистательный вместе; редкое благородство душевное в нем сочеталось с красноречием увлекательным; всякая благородная мысль была ему доступна, была ему любезна, встречала в нем защитника и ратоборца; всякое возвышенное чувство находило отголосок в его сердце гуманном, человеколюбивом. Он был одной из самых симпатичнейших личностей в новейшей истории: обаянию его вполне поддавались юноши, служившие под его начальством и сохранившие о нем благоговейное воспоминание; и не только юноши гуманные, подобные нынешнему вице-канцлеру князю Горчакову, но даже юноши себялюбивые, холодные, черствые, заплесневелые, как, например, граф Виктор Никитич Панин. Нужно ли прибавлять, что Капо д'Истрия был либералом и поборником идей конституционных?
Совершенно противоположных свойств был граф Карл Васильевич Нессельроде; немец происхождением и по своим понятиям, немец старого покроя; человек ума необширного, но ума необыкновенно хитрого и тонкого, ловкий и вкрадчивый от природы, но совершенно чуждый потребностям современным, им принимаемым за прихоть игривого воображения. Искусный пройдоха, обревший большую помощь в хитрости и ловкости своей жены-повелительницы, столь же искусной, как и он, пройдохи, и к тому же страшнейшей взяточницы, Нессельроде был отменно способным к ведению обыденных, мелких дипломатических переговоров. Но зато высшие государственные соображения были ему вовсе чуждыми. Поклонник Меттерниха, он считал его за идеал ума человеческого и всегда благоговейно, слепо и неразумно преклонялся перед этим самозванным божеством политики. Впрочем, ленивый от природы, он не любил ни дел, ни переговоров; его страстью были три вещи: вкусный стол, цветы и деньги. Этот австрийский министр русских иностранных дел, Нессельроде не любил русских и считал их ни к чему не способными; зато боготворил немцев, видел в них совершенство человечества и, вероятно, полагал, что при сотворении мира Господь Бог, уже отдохнув на седьмой день, лишь на восьмой день, после отдыха и собравшись с силами, создал первого немца.
Таким образом, Нессельроде не любил Блудова за то, что он не только был русским по происхождению, но еще имел дерзость быть русским и в душе, а графиня Мария Дмитриевна Нессельроде, эта достойнейшая дщерь всеворующего министра финансов графа Гурьева, не любила Блудова за то, что он ее ничем не дарил.
Капо д'Истрия имел намерение дать Блудову должность деятельную, но вскоре почтенный грек вышел в отставку.
Александр I{78} был человеком весьма хитрым и лукавым, но ума самого недальнего; твердых мнений, коренных убеждений он никогда не имел, но, впечатлительный от природы, он весьма легко увлекался то в одно, то в другое направление, и увлечения его носили на себе отпечаток какого-то жара, какого-то мнимого энтузиазма. Вообще, в характере его было много женского: и в его искусной вкрадчивости, и в его любезности, можно сказать, обаятельной, и в его удивительном непостоянстве. В летах первой юности своей, отчасти под влиянием рассказов о Швейцарии наставника своего Лагарпа, отчасти от омерзения, внушенного ему подлостями и низостью царедворцев русских, низостью тем более поразительной, что люди эти творили свои бухарские, азиатские подлости, будучи разодетыми, напудренными и нафабренными наподобие дюков и маркизов двора версальского, под этим двойным влиянием Александр I питал какие-то стремления полуреспубликанские, впрочем смутные и неясные, как и все его стремления в продолжение целой жизни. Имея страсть рисоваться, страсть, всегда им сохраненную, он в письмах к некоторым близким людям, например к Кочубею, поговаривал о желании своем отречься от престола и вести жизнь тихую в скромном уединении, поговаривал об этом тем охотнее, что хорошо знал, что фразы эти останутся фразами и что престол от него не уйдет. Когда же впоследствии он узнал через Палена в феврале 1801 года, что ему точно угрожают лишение престола и ссылка, то ни на единый миг не поколебался изъявить Палену согласие свое на то, чтобы отца его принудили отречься от престола, удовольствовавшись уклончивым ответом Палена насчет опасности, угрожающей отцу его. «Надеюсь, что государь не подвергнется личной опасности?» «Ваше высочество, — отвечал Пален, — мы надеемся, что все обойдется благополучно». Дикое самодержавие Павла внушило Александру стремление к правилам конституционным, стремление также смутное и неопределенное. По восшествии своем на престол он был жарким поклонником первого консула Бонапарта; потом под влиянием прусской королевы Луизы сделался его врагом. Принужденный в Тильзите смириться перед грозным завоевателем, он стал льстить и угождать ему; под его крылом приобрел Финляндию и, обманутый им насчет Молдавии и Валахии, стал готовиться к неизбежной с ним борьбе. В то же время он занимался со Сперанским мечтами конституционными; мы говорим — мечтами, потому что Александру весьма желательно было прослыть либералом, а конституции давать не хотелось; он так мало понимал возможность свободного правления, что однажды в разговоре сказал Сперанскому: «Так в депутаты будут выбирать кого захотят?» — «Точно так, государь». — «Да этак они, пожалуй, пришлют мне и Панина?»{79} (Он питал особенную ненависть к графу Никите Петровичу Панину.) В 1814 году и на Венском конгрессе отчасти под влиянием Лагарпа и князя Адама Чарторыжского, но в особенности из желания приобрести хвалы и рукоплескания Европы, утомленной деспотизмом и алкавшей учреждений либеральных, Александр I явился либералом; он принудил Людовика XVIII дать конституцию Франции и сам даровал конституцию Царству Польскому. Тут, на Венском конгрессе, знаменитый Штейн рекомендовал ему Капо д'Истрия, и Александр, приблизив к себе умного и даровитого грека, вскоре стал оказывать ему особенное доверие. С 1812 по 1815 год при государе находился по делам дипломатическим статс-секретарь граф Нессельроде, определенный в эту должность сильным придворным влиянием искусных интриганов, своих тестя и тещи, графа и графини Гурьевых. Со времени Венского конгресса к Нессельроде присоединен был Капо д'Истрия, и не помощником, а равным сотрудником. Нессельроде тянул руку самодержавия и союза с Австрией; Капо д'Истрия желал падения Турции, восстановления Греции и повсеместного развития конституционного образа правления.
Но не дремал Меттерних, тогдашний полновластный руководитель политики австрийского двора. Он близко сошелся с Нессельроде, ослепил его своим умом, превратил его в своего клеврета и подручника, можно сказать, в своего слугу, а для ближайшего наблюдения за его действиями и для сильнейшего на него влияния назначил посланником в Петербург находившегося в этом звании короткое время перед разрывом 1812 года графа Лебцельтерна, человека умного, весьма ловкого, хитрейшего и который, в сущности, был братом Нессельроде[305]. Лебцельтерн до такой степени умел войти в доверие к Александру, что один только из всех иностранных дипломатов в России пользовался правом, с 1807 по 1811 год предоставленным также французскому послу Коленкуру, видеться с государем когда пожелает. Чтобы не задевать самолюбия своих товарищей-дипломатов, умный Лебцельтерн скромно пользовался своим важным правом, и когда государь жил в Царском Селе (где проводил он большую часть года), то Лебцельтерн для переговоров с ним отправлялся в сад в час государевой прогулки и там беседовал с царем, будто при случайной с ним встрече. Но чем скромнее он действовал с виду, тем более приобретал влияния, и всеми силами старался внушать Александру боязнь последствий развития либеральных идей[306]. В 1821 году вспыхнуло греческое восстание, самое священное из всех восстаний, когда-либо происходивших. Все: и долг христианина, и долг русского царя, и честь, и совесть — все строжайше предписывало Александру подать помощь грекам. В дворах французском и прусском он нашел бы в то время верную поддержку и мог бы освободить от мусульманского ига все христианские племена, томящиеся под этим бесчеловечным, страшным игом. На этот благородный и вместе с тем полезнейший для России путь Капо д'Истрия старался направить русскую политику, но Меттерних через посредство Лебцельтерна и Нессельроде успел внушить Александру систему политики гнуснейшей: несчастным грекам отказано было во всякой поддержке по той будто бы причине, что они нарушили обязанность подданных, восстав против своего законного (!!!) государя, султана турецкого!!! Христиане преданы были на жертву оттоманам, и русский царь поступил, как мог только поступить шах персидский или какой-нибудь другой поклонник Магомета. И это делал государь, проводивший целые часы в молитвах и в чтении священных книг! Русское правительство с 1821 по 1828 год являлось в делах восточных, смело можно сказать, помощником турецких палачей, потому что своим преступным, варварским бездействием допускало извергов терзать и истреблять христиан. Благородный Капо д'Истрия не мог оставаться равнодушным зрителем подобной политики, чем более что сам был членом Этерии{80}, этого знаменитого и почтенного тайного общества, приготовившего греческое восстание; он покинул русскую службу и удалился на житье в Женеву…
С удалением Капо д'Истрия Блудов лишился своего покровителя в коллегии иностранных дел. Дипломатическая служба ему была закрыта, да и в гражданскую вход был затруднительным. Внутренними делами в России заведовал в то время Аракчеев, и заведовал самовластно, так что без него и мимо него ничего сделаться не могло. Не было двух натур более противоположных, чем блудовская и аракчеевская. В одном — доброта душевная, мягкость характера, приветливость в обхождении, желание делать добро, отвращение от зла и образованность блистательная; в другом — бездушие, презрение к человечеству, часто жестокость, суровость всегда, отсутствие всякого лоска образованности, непреодолимая наклонность к тиранству и грубость в обхождении, достигавшая таких размеров, что когда по случайному стечению обстоятельств ему приходилось кому-нибудь сделать добро или оказать услугу, то весьма часто облекал он свой поступок благодеяния в такие формы, что охлаждал чувство благодарности.
Скончался Александр. Николай вступил на престол.
События 14 декабря известны. Несколько времени спустя при одном из последних свиданий Николая с Карамзиным, в то время быстро склонявшимся к могиле, царь говорит историографу: «Представьте себе, Николай Михайлович, мое положение: Вы принуждены здоровьем своим ехать в чужие края, а около меня, царя русского, нет ни одного человека, за исключением Сперанского, который бы умел писать по-русски, то есть был бы в состоянии написать, например, манифест. А Сперанского, не сегодня, так завтра, может быть, придется отправить в Петропавловскую крепость»[307]. Карамзин рекомендовал Николаю по уму, способностям и честности двух друзей своих, действительно достойных его рекомендации: Блудова и Дмитрия Васильевича Дашкова, впоследствии бывшего министром юстиции. Дашков также служил по коллегии иностранных дел, также пользовался покровительством знаменитого и почтенного Капо д'Истрия, был секретарем посольства в Цареграде и после удалении Капо д'Истрия, нелюбимый, как и все русские, австрийским министром русских иностранных дел Нессельроде, стоял по коллегии иностранных дел без всяких занятий.
Блудов определен был правителем канцелярии при Верховном уголовном суде над декабристами{81}, суде, назначенном не судить, а лишь подписать жестокие приговоры, по воле бесчеловечного и сумасбродного Николая произнесенные над этим блистательным цветом русской молодежи двадцатых годов. Блудову же было поручено составить для следственной комиссии доклад на высочайшее имя о ходе заговора и действиях заговорщиков[308]. Комиссия поступала с заключенными самым гнусным образом: многих держали по неделям на хлебе и на воде, не давая им переменить белья; других пытали, секли; знаменитому Пестелю в самый тол день, что его привезли в Петропавловскую крепость, дали триста ударов розгами; потом этого же самого Пестеля видел на очной ставке Иван Иванович Пущин, с головой, окаймленной красным рубцом (рассказывают, что несчастному узнику сжимали голову железными обручами! Смело можно сказать, что железный обруч пытки был для Пестеля венцом доблести великого гражданина!). Иван Иванович Пущин на очной ставке с одним из своих товарищей на упрек последнего: «Как же ты мог, Пущин, выболтать такую вещь?» отвечал: «Ах! Не говори этого! Если бы ты знал, что со мною делали! Тут и отца родного выдашь!» Член следственной комиссии Чернышев немедленно, показывая кулак Пущину, заорал: «Молчать!»
После всего этого можно себе представить, что такое были показания несчастных узников и можно ли на них основываться для обвинения этих достойнейших сынов России?
Грустно, невыразимо грустно нам укорять и обвинять Блудова, которого мы так искренно любили, но что же делать?.. Истина выше всего: изменять ей не подобает!.. Всякий писатель обязан говорить правду, а тем более писатель-эмигрант, добровольный выходец из своего отечества, для приобретения свободы себе и своему перу добровольно покинувший погруженную в рабство родину свою…
Доклад следственной комиссии{82} приказано было Блудову составить в таком виде, чтобы стараться умалить значение заговора и стараться сделать заговорщиков смешными! Эта позорная мысль гнусного Николая была Блудовым рабски исполнена, но, разумеется, не достигла и не могла достигнуть предположенной ей цели. Людей, которые для блага своего отечества жертвовали состоянием, положением в свете, личной свободой, одним словом, всем тем, что людей пленяет и привлекает, и добровольно шли на каторгу, таких людей никакое перо в мире не может сделать смешными: перед подобными патриотами благоговеют честные современники; перед ними историк склоняется с уважением, и в будущем, когда политическое рабство уступит место свободе, тогда свободная Россия открыто почтит память этих великих мучеников. Доклад следственной комиссии нанес страшный нравственный удар и Николаю, и правительству, и Блудову, а в отношении к декабристам-страдальцам прибавил лишь новую яркую полосу к венцу подвигов высокого мученичества этих благороднейших людей!
Но император Николай не ограничился этой ложной и постыдной рукописью, которую, к несчастью, согласилось начертать перо слабохарактерного Блудова! Николай прибавил к рукописи еще разные свои затеи (в чем признавался мне сам Блудов), и Блудов имел непростительную слабость согласиться на эти дополнения, то есть принять их на свою нравственную ответственность!!! В числе этих гнусных прибавлений находится между прочим подлейшая клевета на князя Сергея Петровича Трубецкого; там сказано, что собранные для дел тайного общества пять тысяч рублей он издержал, но не на дела общества. Эта клевета, изобретенная самим Николаем, одно из яснейших доказательств нравственного уродства этого царя. Князь Сергей Петрович Трубецкой был человеком благороднейшего характера. По неисповедимой воле провидения он имел в жизни своей один день малодушия и трусости, и, к несчастью его, это был важнейший день его жизни — 14 декабря! Он тут прослыл трусом, между тем как он трусом никогда не был, о чем неоднократно свидетельствовали его старые товарищи по Семеновскому полку. Он делал все походы 1812, 1813 и 1814 годов в рядах гвардии, с храбростью истинно русского офицера; в особенности в сражении под Кульмом он отличился мужеством самым хладнокровным; впоследствии он переносил страшные бедствия свои с непоколебимым достоинством; он был весьма нищелюбив, делал много добра, находил наслаждение в том, чтобы оказывать помощь неимущим, и невзирая на свою слабость в день 14 декабря, до самого конца жизни своей пользовался любовью и уважением благородных товарищей своего благородного несчастья. И этого человека Николай хотел оклеветать!.. И Блудов согласился подписать эту клевету!..
Впоследствии он горько в том раскаивался…
С того времени минуло двадцать девять лет; наступил январь 1855 года. Зять Трубецкого, муж старшей дочери его Николай Романович Ребиндер (нынешний сенатор), прибыл из Кяхты, где был градоначальником, в Петербург[309]. Само собой разумеется, что Николай Романович Ребиндер душевно желал выхлопотать тестю своему право возвратиться из Сибири, и тем более, что за несколько месяцев перед тем Трубецкой лишился своей жены, почтенной и добродетельной княгини Екатерины Ивановны[310], и сильно тосковал; дочерей своих выдал замуж; а юный сын его, князь Иван, не хотел покидать старика отца и потому не хотел без него оставлять Сибири. Я всегда благоговел перед декабристами и потому предложил Николаю Романовичу Ребиндеру познакомить его с Блудовым, который мог быть ему весьма полезным и по этому делу и вообще, тем более что за болезнью князя Чернышева Блудов тогда исправлял должности председателя Государственного совета и Комитета министров. «Но ведь вы знаете, — сказал мне Ребиндер, — сколько Блудов виноват перед моим тестер?» «Знаю, — отвечал я, — но Блудов в том весьма раскаивается, и могу вас уверить, что он всегда готов делать добро декабристам». «Для облегчения судьбы моего тестя и моего шурина, — сказал Ребиндер, — я готов ехать к Блудову!» Я отправился к графу и просил позволения представить ему Ребиндера, прибавив, что он зять князя Сергея Петровича Трубецкого. При этом имени сильное волнение изобразилось на лице старика, но он преодолел его и отвечал мне, что ему весьма приятно будет познакомиться с Ребиндером. Несколько дней спустя приехали мы к нему в предвечернее время еще довольно рано. Он еще не выходил в гостиную, и мы застали его еще в его кабинете. Он принял Ребиндера самым любезным образом, и когда вскоре составлен был комитет из него, старика Адлерберга, министра внутренних дел Дмитрия Гавриловича Бибикова, шефа жандармов князя Орлова и военного министра князя Василия Долгорукова для рассмотрения вопроса об амнистии и о размерах, которые можно ей дать, то Блудов действовал в этом комитете самым благороднейшим образом. Однажды вечером приезжаю я к нему; он только что возвратился с заседания этого комитета и на мой вопрос, есть ли надежда на возвращение политических ссыльных, он поднял руки к небу и воскликнул: «Господи Боже мой! Что за несчастье заседать и иметь дело с людьми, которые ровно ничего не понимают и всего боятся, всего решительно! Глупость у них рождает трусость, а от трусости они еще более глупеют!» — и прибавил: «Знаете ли, кто меня поддерживает в отношении к амнистии декабристам? Дмитрий Гаврилович Бибиков! Он один живой человек сидит со мной в этом комитете — он один, а прочих невыносимо слушать, когда они начнут нести свою чушь! Ни Орлову, ни Адлербергу не хочется видеть в Петербурге людей, которым они стали бы кланяться в пояс, если бы тем удались их замыслы тридцать лет тому назад!» «Как, — спросил я, — неужели Адлерберг и Орлов были в заговоре 1825 года?» «Нет, — отвечал Блудов, — в заговоре они, собственно, не были, но о многом они знали, точно так же, как и трое Перовских — Лев, Василий и Алексей[311], и если бы заговорщики одержали верх, то они были бы их покорнейшими слугами. У Орлова в конной гвардии даже лошади подкованы не были, чтобы в случае успеха заговорщиков доказать свое нежелание идти на помощь государю».[312] Он в тот день весьма колебался, вести ли конную гвардию на площадь или нет, но его убедил его любимец, полковой адъютант Цынский, которому он за это впоследствии доставил место обер-полицмейстера в Москве и поддерживал его там против воли князя Дмитрия Владимировича Голицына, который справедливо жаловался, что Цынский страшным образом ворует. Я спросил у Блудова, что делает в их комитете князь Василий Андреевич. Блудов отвечал: «Разве вы его не знаете? Он и глуп, и трус; ровно ничего не понимает, и всякий раз, когда кто-нибудь чихнет, ему слышится набат революции».
Да, 1826 год был единственной мрачной страницей в жизни Блудова, и он впоследствии горько раскаивался в своих поступках. Однажды он мне почти со слезами на глазах сказал: «Кто не имел слабостей? Кто мог всегда устоять против влияний людских? Иногда и честному человеку случится по слабости согласиться сделать то, о чем после горько будешь раскаиваться и что готов был бы искупить ценой нескольких годов своей жизни. Но в одном лишь могу отдать себе справедливость: руки мои остались чистыми; никогда чужое золото не замарало их!»
И он говорил истину[313].
В 1826 году он был пожалован в статс-секретари и назначен товарищем министра народного просвещения и духовных дел Шишкова. Это было странное сближение личностей, одна из тех бестактностей, коими столь обильно николаевское царствование. Друг Карамзина, которому Карамзин, умирая, завещал издание двенадцатого тома своей истории, друг и советник самых даровитых из новейших русских писателей той эпохи, Блудов становился ближайшим сотрудником защитника старинного русского слога, ближайшим сотрудником литературного и, можно прибавить, почти личного врага Карамзина и всех друзей его. Невзирая на всю мягкость характера Блудова, отношения между ним и Шишковым были весьма неприятными, но политическая звезда Шишкова уже совершенно склонялась к закату: Николай Павлович терпеть его не мог.
Александр Семенович Шишков был человеком благородного характера и замечательного бескорыстия. Добрый душой, но вспыльчивый, чрезвычайно упрямый в своих мнениях, тем более упрямый, что ум его был весьма ограниченный, он достиг уже сорокалетнего возраста в то время, когда Карамзин начал преобразование русского слога. Шишкову это весьма не понравилось: он бросился в противоположную сторону и со свойственной ему вспыльчивостью дошел в ней до крайности, а дойдя до этой крайности, упрямство его уже не позволило ему возвратиться. Он сделался главой староверов литературных и политических и отъявленным врагом всяких нововведений и всех нововводителей: число первых ежегодно уменьшалось; число нововведений и нововводителей ежегодно увеличивалось, и это еще более бесило раздражительного Шишкова. Трудолюбивый, но совершенно бездарный и вместе с тем крайне самолюбивый, он с досадой взирал на литературные успехи нового поколения. Аракчееву нравились в Шишкове бескорыстие, угловатость и резкость в обхождении, наконец, безотчетная и тупая ненависть его ко всему чужеземному; сверх того, чрезмерная ограниченность его ума и медвежья неуклюжесть в придворном обращении избавили Аракчеева от всякого опасения найти в нем соперника во власти. Когда в 1823 году Аракчеев через посредство архимандрита Фотия и митрополита Серафима удалил князя Александра Николаевича Голицына с Министерства народного просвещения и духовных дел, эта важная должность поручена была бездарному Шишкову, тогда уже старцу семидесятилетнему. После смерти Карамзина в мае 1826 года тупоумный старик советовал Николаю Павловичу запретить «Историю государства Российского», как будто «носящую в недрах своих зерна вредного либерализма» (собственное его выражение). Николай Павлович никогда не был прочь от того, чтобы преследовать что бы то ни было и кого бы то ни было во имя самодержавия, но за несколько дней до смерти Карамзина он вследствие письма умирающей императрицы Елизаветы Алексеевны послал Карамзину великолепный рескрипт, а семейству его пожаловал пенсию в пятьдесят тысяч рублей. Он не хотел перевершать сделанного им, и одно это обстоятельство спасло «Историю государства Российского» от запрещения, которому подверглись «Думы» и «Войнаровский» Рылеева и «Полярная звезда». Факт этот мне был рассказан Блудовым.
Ненависть Николая Павловича к Шишкову имела следующий источник. Когда скончался император Александр, то друг его, князь Александр Николаевич Голицын, объявил Государственному совету, что есть пакеты, запечатанные государем в трех экземплярах, одинакового содержания, и пакеты эти хранятся: один в Синоде, другой в Государственном совете, третий в Москве, в кремлевском Успенском соборе. Он предлагал, прежде чем приносить присягу новому государю Константину, распечатать пакет и узнать его содержание. (В этом пакете находилось отречение Константина от престола: Голицын и Николай Павлович знали это.) Для вскрытия пакета и прочтения бумаг требовалось менее получаса; следовательно, не было никакой беды ознакомиться с содержанием пакета, но министр юстиции князь Дмитрий Иванович Лобанов и министр просвещения Шишков, оба люди тупоумные и крайне упрямые, объявили, что ни под каким видом не согласятся приступить к какому бы то ни было занятию прежде принесения присяги своему законному государю. К ним присоединился петербургский генерал-губернатор, благородный, но бестолковый граф Милорадович. Николай Павлович, может быть, и не обратил бы внимания на протесты Лобанова и Шишкова, но Милорадовичем пренебрегать было опасно; он был всеми любим, а войском обожаем. Последующие затем события известны, но император Николай возненавидел Лобанова и Шишкова… В 1827 году Лобанов был удален от министерства, а в 1828 году — и Шишков, и на ходатайство Шишкова о пожаловании ему Андреевской ленты Николай отвечал резким отказом. При увольнении Шишкова в 1828 году министром народного просвещения назначен был добрый, но совершенно бездарный попечитель Дерптского университета, князь Карл Андреевич Ливен, старший из сыновей знаменитой Шарлотты Карловны, а товарищем к нему определен Сергей Семенович Уваров, пять лет спустя заступивший его место. Министерство просвещения было раздроблено; Синод снова составил особое ведомство, и обер-прокурор его, князь Петр Сергеевич Мещерский, получил право доклада у государя, а департамент духовных дел иностранных исповеданий, особенно порученный управлению Блудова, перечислен был в Министерство внутренних дел, и Блудов назначен был товарищем министра внутренних дел Закревского. Об отношениях Блудова к своему новому юродивому министру мы будем говорить в следующем номере «Листка».
Продолжаем наш рассказ о графе Блудове.
Мы сказали, что в 1828 году он был назначен товарищем министра внутренних дел Закревского. Считаем нужным сказать здесь несколько слов об этой последней личности, которая в наши дни еще так недавно в течение целых одиннадцати лет угнетала Москву.
Отец Закревского, бедный и пьяный помещик Тверской губернии, имел трех сыновей, из которых один, Иван Андреевич, был городничим в Ржеве, и удален был со службы за взятки, а другому, Арсению Андреевичу, деяния его сошли с рук не совсем столь неудачно. Он провел отрочество свое в шкловском кадетском корпусе, который основан был одним из мимолетных любовников Екатерины, безграмотным графом Зоричем, и в отношении не только к наукам, но даже и к русскому правописанию — Арсений Андреевич достойный воспитанник безграмотного Зорича. Поступил он на службу в Архангелогородский пехотный полк, шефом которого был граф Николай Михайлович Каменский, и попал к нему в адъютанты, должность до 1815 года — то есть до возвращения русских войск из похода заграничного — носившую на себе какой-то отпечаток полукамердинерства. У Каменского Закревский заправлял всем домом и был настоящим дворецким. Ежедневно, лишь граф проснется, «Закрев», как называл его Каменский, обязан немедленно явиться в мундире и стоя ожидать приказаний. Когда умер Каменский в Одессе, там случайно находился проездом генерал-адъютант граф Сен-При (впоследствии смертельно раненный под Реймсом) и при отъезде в Петербург Закревского, которого он видал у Каменского, снабдил его рекомендательным письмом к военному министру Барклаю, который взял его к себе в адъютанты и сделал правителем своей канцелярии. Когда осенью 1812 года для Барклая стало невозможным оставаться в армии под начальством интриговавшего против него Кутузова и он уехал к себе в деревню, в Лифляндию, то Закревский счел выгоднее для своей карьеры сопутствовать своему начальнику в деревню, чем оставаться при армии, и расчет его оказался верным. С небольшим через полгода Кутузов умер, и начальство над войском перешло к Барклаю, который выхлопотал ему чин генеральский, звание генерал-адъютанта (в то время еще не опошленное, как ныне) и должность дежурного генерала, должность весьма важную, потому что все начальники войск, в каком бы высоком чине они ни находились, имеют большую выгоду состоять в ладу с дежурным генералом и заискивать его расположение. Начальником Главного штаба царского был князь Петр Михайлович Волконский, которому Закревский льстил самым униженным образом и извивался перед ним. В 1817 году двор прибыл в Москву на несколько месяцев. Между невестами московскими особенно отличалась своим богатством графиня Аграфена Федоровна Толстая, которая наследовала весьма значительное состояние после матери своей, Степаниды Алексеевны Дурасовой[314]. Император Александр по просьбе Закревского послал князя Петра Михайловича Волконского сватать его на Аграфене Федоровне. Отец ее, граф Федор Андреевич Толстой, сначала был весьма недовольным перспективой подобного родства, но в то время воля государя имела еще много веса, звание генерал-адъютантское и чины вообще имели еще большое значение, и свадьба состоялась[315]. Закревский женился на одной из богатейших невест в России, и что особенно восхищало брата его, городничего, на графине… Между тем в исполнении своей должности дежурного генерала он особенно старался угождать на всякий случай молодым великим князьям Николаю и Михаилу, которых Александр I трактовал весьма свысока, как мальчишек; и Николай и Михаил вспомнили впоследствии искательность Закревского перед ними и остались ему благодарными. Лишь с Аракчеевым Закревский не ужился; между Аракчеевым и Волконским была сильная вражда, и Закревскому приходилось стать на сторону или того или другого. Он знал, что все великие князья терпеть не могли Аракчеева; знал, что по смерти Александра Аракчеев сойдет с политической сцены, а Волконский устоит при каком бы то государе ни было, и решился рисковать настоящим для пользы своей будущности. Когда в 1823 году Аракчеев одержал победу над Волконским и заменил его пронырливым и искательным Дибичем, он удалил и Закревского от должности дежурного генерала и убедил государя назначить генерал-губернатором финляндским человека, не говорившего ни на одном языке, кроме русского. Он надеялся, что Закревский не примет новой должности, но ошибся: Закревский ее принял. Через полтора года по восшествии на престол Николая он назначен был министром внутренних дел.
Закревский человек совершенно бездарный и даже тупоумный, чуждый всякой образованности, но довольно хитрый. В наших записках{83} мы расскажем о средствах, к которым он прибегал, чтобы удержаться на своем московском пашалыке{84} в течение целых одиннадцати лет и при двух государях[316]. Он человек весьма искательный перед всяким, кто может быть ему полезным; чрезвычайно гордый и спесивый перед всеми теми, в ком нужды ему не предвидится. Он полный тип азиата; имеет в себе все азиатские холопские замашки: нет человека более смиренного, когда ему не везет; нет сатрапа более дерзкого, более нахального, лишь только попутный ветер подует в парус его! Власть для благородных сердец есть средство посильно служить отечеству; но для человека необразованного и пошлого, каков Закревский, все обаяние власти заключается в возможности злоупотреблять ею в пользу своего мелкого самолюбьишка и своих личных выгод; эти нравственные уроды любят угнетать людей, чтобы сказать: вот-де что я могу делать!
Легко себе представить, что Блудов не мог ладить с подобной личностью. Но он избегал случаев столкновения отчасти по мягкости своего характера, отчасти по той причине, что ему было хорошо известно через князя Кочубея, что Николай Павлович предназначает его и Дашкова к занятию высших государственных должностей и что ему с Закревским не долго придется иметь дело. Закревский, со своей стороны, оказывал Блудову большое уважение под тем предлогом, что жена Блудова — родственница первому его благодетелю, графу Каменскому, но, в сущности, потому, что видел в нем будущего государственного деятеля и не хотел ссориться с человеком, могущим ему впоследствии быть полезным.
Между тем Блудов и Дашков, сохраняя свои звания товарищей министерских, назначены были производителями дел секретного комитета, известного под названием «Комитета 6 декабря 1826 года». Причины учреждения этого комитета были следующие. При допросах, произведенных арестованным декабристам, эти умные и благородные страдальцы ярко выказали в показаниях своих все бесправие, всю мерзость порядка вещей, в России существующих. В особенности подействовала на Николая Павловича умная, дельная, красноречивая, увлекательная речь Николая Александровича Бестужева, когда этот последний, один из самых замечательных людей своего времени, был привезен арестованным в Зимний дворец и в течение с лишком получаса беседовал с Николаем в его кабинете. Николай не хотел переменять образа правления в России, что было единственно возможным средством достигнуть порядка вещей честного и доброго; он не только вовсе не имел намерения расстаться с самодержавием, но хотел еще более затянуть узлы самодержавия. Между тем нельзя было не видеть, что необходимы важные улучшения по всем ветвям государственного управления. По совету князя Кочубея, графа Петра Александровича Толстого, Иллариона Васильевича Васильчикова и Сперанского Николай составил 6 декабря 1826 года комитет, поэтому названный «Комитетом 6 декабря», в который призваны были заседать, кроме четырех вышеозначенных лиц, еще Дибич и князь Александр Николаевич Голицын, а правителями дел назначены были новые статс-секретари Блудов и Дмитрий Васильевич Дашков. Комитету этому поручено было изыскать, какие улучшения полезнее произвести. Великий князь Константин Павлович весьма был недоволен учреждением этого комитета, он находил, что в России все прекрасно, все совершенно, что лучшего желать нельзя, и в минуту гнева назвал даже Николая Павловича якобинцем!!! По словам Блудова, сообщившего нам все эти подробности, Николай Павлович при жизни Константина не считал себя настоящим государем, а лишь, как бы сказать, наместником законного царя Константина; во всем отдавал ему отчет; без совета с ним не предпринимал ничего важного; приказал сообщать ему копии даже с самых секретных дипломатических бумаг и на совет Кочубея утвердить составленные «Комитетом 6 декабря» проекты Николай отвечал: «Как же я могу сделать это без согласия брата Константина Павловича? Ведь настоящий-то, законный царь — он; а я только, по его воле, сижу на его месте!»
Мысль, руководившая учреждением «Комитета 6 декабря», была хороша; но, как мы сейчас сказали, неисполнима без введения в России порядка конституционного, а Николай слышать не хотел о перемене образа правления. По крайней мере, необходимы были четыре важнейшие реформы: уничтожение крепостного состояния, отмена телесных наказаний, введение гласного суда и отмена чинов. О введении гласного суда и отмене телесных наказаний Комитет даже и не позаботился; насчет чинов ограничились проектом учредить двенадцать классов вместо четырнадцати (!) и не давать чинов иначе, как с определением в соответственную должность, а лицам, служащим по выбору дворянства, чин их должности предоставлять после двенадцатилетнего исправления той должности. По вопросу самому важнейшему, о крепостном состоянии, Комитет сделал еще менее. Он ограничился запрещением умножать число дворовых людей переводом крестьян в это сословие, учреждением в ревизских сказках отдельной графы для дворовых людей и запрещением раздроблять дележом и продажей имения, населенные менее чем пятьюдесятью ревизскими душами. Наконец, Комитет предложил учреждение сословия почетного гражданства, и то был единственный из проектов его, приведенный в исполнение[317].
Проекты «Комитета 6 декабря» рассмотрены были в Государственном совете, и государь, отправляясь весной 1830 года в Варшаву и в Берлин, повез эти проекты к цесаревичу Константину, без согласия которого, как мы сказали выше, он не решался их утвердить. Константин Павлович сильнейшим образом восстал против каких бы то ни было перемен, говоря, что «все это заморские затеи и в России менять нечего: все идет прекрасно» и «не мешало бы русские порядки ввести в чужих краях». Николай Павлович положил проекты в портфель, поехал в Берлин на маневры, потом возвратился в Петербург и тут испуган был известием о июльской революции во Франции. Вслед за тем получено известие о сентябрьской революции в Бельгии; потом о ноябрьском восстании в Польше. Окончательно ошеломленный Николай Павлович, при ограниченности ума своего не понимавший необходимости и пользы предупреждать революции разумными реформами, сделался врагом всяких нововведений, всяких улучшений, и в каждом свободном, честном голосе ему стал слышаться набат революции. Даже из палиативных проектов «Комитета 6 декабря» один только проект был приведен в исполнение: учреждение сословия почетных граждан, да и то лишь по смерти сумасбродного цесаревича Константина Павловича.
В ноябре 1831 года Блудов назначен был министром внутренних дел на место Закревского. Этому последнему придворное счастье вскружило голову; он решительно зазнался: нельзя сказать, чтобы у него зашел ум за разум, потому что в Закревском никогда ума не бывало, но у него решительно зашла спесь за глупость. Например, вдруг Закревский обижается, что жену его не позвали на придворный бал и подает в отставку! Государь объявляет, что виноват в этом обер-камер-фурьер Бабкин, и Бабкина сажают под арест. Потом в 1830 году обижается Закревский, что дают Андреевскую ленту Поццо ди Борго, младшему перед ним в чине; в утешение его жалуют финляндским графом. Появляется холера; Закревский скачет по губерниям, шумит, кричит, ругается, бушует и одному купцу, не захотевшему безмолвно выносить его ругательств, приказывает забрить лоб и отдать купца в солдаты! В Москве он хотел было оцепить каждый квартал, прервав сообщение между ними; хотел окурить хлором все запасы чая, хранящиеся в Гостином дворе, и протыкать булавками все товары, не исключая и шелковых материй. Начальник Москвы, почтенный и благороднейший князь Дмитрий Владимирович Голицын, воспротивился подобным безумствам и не допустил совершить этих глупостей. Закревский жаловался на это государю, также и на то, что князь Дмитрий Владимирович при появлении холеры собрал наиболее уважаемых жителей Москвы, прося их быть ему советниками и помощниками, и представлял этот умный и честный поступок, как «призыв к общему мнению, несогласный с правилами нашего правительства» (собственное выражение Закревского!), говорил, что или Голицыну или ему следует оставить службу. Государь велел ему сказать через князя Кочубея, что он с князем Дмитрием Владимировичем не расстанется. В следующем 1831 году события в Петербурге во время холеры еще более доказали неспособность Закревского. Наступила половина ноября 1831 года; он вздумал просить себе Андреевской ленты ко дню именин государя 6 декабря. Получив отказ, он подал в отставку в надежде, что его из службы не отпустят, но ошибся: отставка его принята; он был уволен в том же ноябре месяце, и Блудов назначен министром внутренних дел.
«Листок», № 19, 1864, 28 апреля, стр. 150–151; № 20, 26 мая, стр. 157–159; № 21, 23 июня, стр. 163–167; № 22, 28 июля, стр. 169–171.
В настоящую минуту в Петербурге идет ярая борьба между четырьмя партиями: а) ретроградами, б) константиновцами, в) конституционистами и г) олигархами. Взаимная ненависть между этими партиями достигла удивительных размеров…
В 1861 году бразды правления находились в руках ретроградов, и Россия была весьма близка к перевороту; ретрограды, неумелые, оторопелые, не знали за что взяться: власть у них ускользала уже из рук…
Константин Николаевич вызван был с острова Вайта; его подручники получили власть и с величайшей ловкостью воспользовались, во-первых, явлением в России, весьма обыкновенным во все времена, то есть пожарами; во-вторых, польским восстанием, вспыхнувшим необдуманно и весьма преждевременно…
Константиновцы, еще до завладения ими браздами правления принимавшие самое деятельное участие в уничтожении гнусного крепостного права и в освобождении крестьян с землею, во время своего пятилетнего владычества (1861–1866) сделали весьма многое: они уничтожили телесные наказания, сократили срок военной службы, ввели судопроизводство гласное и открытое, уничтожили предварительную цензуру, дозволили журналам рассуждать о политических вопросах внешних и внутренних; наконец, хотели ввести реальное воспитание рядом с классическим, чтобы ни одна из этих двух систем, равно необходимых, не заглушала другую. Если посмотреть на константиновское пятилетнее управление со стороны, то невольно подумаешь: что за великие государственные люди и как правы журналы, поющие им постоянные акафисты (журналы эти, увлеченные златым красноречием этих господ: «Голос» и «Indépendance Belge», про которую уже давно сказано: «qu'elle n'est ni belge ni indépendante»)[319].
Константиновны издают в Брюсселе «Отголоски русской печати» под редакцией г-на Шедо-Ферроти (то есть барона Федора Ивановича Фиркса{85}), бывшего офицера путей сообщения и потому опытного в разных делах, но ничего не понимающего в делах государственных, в коих он столь наивно и забавно воображает себя докой… Он состоял агентом русского Министерства финансов в Бельгии, но вследствие неудовольствия на него Шувалова и ретроградов на днях вышел в отставку, уверенный, что Константин Николаевич не оставит его своим покровительством.
Но, если смотреть вблизи и внимательно, тотчас раскусишь суть дела. Константиновцы люди умные, понимают необходимость преобразовать Россию и ввести учреждения либеральные, но, будучи вместе с тем людьми крайне самолюбивыми и властолюбивыми, они хотят на всю жизнь свою сохранить самодержавие, то есть самодурствовать по произволу. Введение законного порядка вещей они отсылают на будущее, после себя. Таким образом, все, что касается политики, преследуется строже и суровее, чем при самом Николае. Воришка, укравший платок из кармана, судится гласно; злодей, из корысти убивший или увечивший человека, предается суду присяжных, а честный гражданин, добросовестно желавший улучшить быт своей родины и соотечественников своих, не судится, а подвергается тайному допросу, пытке, побоям и, наконец, приговору жестокому, беспощадному. После выстрела 4 апреля сосланы на каторгу юноши{86}, не только ни в чем не виновные, но даже всегда восстававшие против всякой попытки убийства; сосланы они на каторгу для того, чтобы задать страха другим.
Константиновцы разрешили журналам печатать обо удержания власти или для отмщения врагам они способны на всякую мерзость: пример тому — ссылка Чернышевского, приговоренного к каторге на основании писем, очевидно фальшивых, поддельных. Дело Чернышевского ляжет темным пятном на царствование Александра II…
Константиновцы разрешили журналам печатать обо всем, но, если какой-нибудь журнал скажет слово об унизительном состоянии, в каком находится русское духовенство, он получает предостережение; если он упомянет, что полицейская служба не состоит в большом почете, его запрещают на несколько месяцев. Константиновцы дали России земские учреждения, но, если какое-нибудь губернское собрание начнет серьезно относиться к своему делу, серьезно изучать причины общего безденежья, общей неурядицы, его распускают. «Даруем вам право свободно действовать, писать и говорить, но с тем условием, чтобы вы действовали, писали и говорили, как нам угодно!» Вот современная система константиновцев.
После изгнания из министерства Головнина, столь блистательно не оправдавшего своей высокой умственной репутации, ныне между министрами шесть константиновцев: военный министр Дмитрий Милютин, человек замечательных способностей, отличнейший администратор, человек двуличный, под видом скромности исполненный тщеславия, под видом добродушия — эгоист, под видом простосердечия — ловкий придворный; князь Павел Павлович Гагарин, председатель Комитета министров, l'homme à toute sauce[320], старик 80-летний, но еще довольно бодрый, очень умный, очень способный; язык его, язвительный и резкий, долго вредил его карьере, но он себя обуздал и сделался ловким придворным, тем более ловким, что важная представительность, навык светский и обхождение величаво-вежливое придают ему какой-то мишурный блеск характера мнимо независимого. Прочие четыре министра-константиновца — люди малодаровитые и пустые: министр финансов Рейтерн, государственный контролер Татаринов, министр польского отделения Собственной канцелярии государя Набоков и морской министр Краббе, бывший адъютант Меншиков, который его употреблял с успехом… Бывший министр Царства Польского Николай Милютин ныне не что иное, как живой мертвец; это был человек замечательного ума, страшно властолюбивый, но одаренный блистательными способностями, он был главной пружиной освобождения крестьян с землей; это будет ему вечной славой в истории; он — сочинитель устава земских учреждений; человек энергичный, характера резкого, часто неприятного, он вовсе чужд наружной мягкости своего брата Дмитрия, но зато чужд и его двуличности.
Из прочих членов Комитета министров восемь ретроградов: начальник III Отделения граф Петр Андреевич Шувалов, в настоящее время главный коновод этой нелепой партии; наивный добряк принц Ольденбургский; старик Адлерберг, который уже несколько лет как умер, но его все забывают схоронить; бесконечный граф Панин, столь часто, но не блистательно являвшийся на страницах «Колокола»; министр почт граф Иван Матвеевич Толстой; министр государственных имуществ Зеленой, обязанный своей карьерой Муравьеву-вешателю, что делает излишней какую-либо характеристику, и председатели департаментов Государственного совета: законов — барон Корф, государственной экономии Чевкин.
Четыре министра принадлежат к партии попутного ветра, то есть исполняют должность политических флюгеров и, куда подует ветер, туда они кланяются и шаркают: министры внутренних дел — Валуев, юстиции — Замятнин, просвещения (или, правильнее, народного затемнения) — граф Дмитрий Андреевич Толстой{87} и путей сообщения — Мельников. Вице-канцлер граф Горчаков стоит особняком, и о нем я буду говорить особо.
Партия ретроградов с горьким соболезнованием взирает на все реформы, более или менее неполно совершенные, но все-таки зачатые в последние десять лет. Идеал этой партии: блаженное (или, правильнее, блажное) николаевское время, время проделок Бенкендорфа, Дубельта, Алексея Орлова, время самодержавия тайной полиции, самоуправства губернаторов, обильных взяток, безгласного казнокрадства, цензуры и азиатского безмолвия.
Принужденные в 1857 году разделить власть с константиновцами, совершенно ими устраненные в конце 1861 года, ретрограды в течение нескольких лет с яростью грызли надетые на них намордники и ждали удобного случая. Выстрел 4 апреля был этим случаем. Одиночный факт был выставлен политическим страшилищем, увлечение больного юноши превращено в какой-то огромный, всемирный заговор, и сделан верный расчет на легковерие государя, не одаренного от природы не только способностью вникать в предметы и читать в сердце человеческом, но даже и способностью рассуждать ясно и здраво о том, что делается вокруг него и что ему попадается на глаза. Александр Николаевич всегда верит всему, что ему говорят, и кто его чаще видит, гот имеет и более влияния. Сверх того, как все люди слабые, он чрезвычайно страшится, чтобы его не почли слабым, и весьма ревнив к своей самодержавной власти. Он не имеет довольно ума, чтобы понять, что один человек не может править империей и что самодержавие всегда и везде не что иное, как владычество нескольких лиц, более или менее лукавых, которые, преклоняясь перед государем, держат его в своей опеке, а часто и в железных тисках.
В течение десяти лет должность главного начальника III Отделения занимал князь Василий Андреевич Долгоруков, человек бездарный и тупоумный, но вовсе не злой, мягкий характером, весьма вежливый в обхождении, джентльмен в своем обращении со всеми. Ретроград по своим мнениям, послушный советам коновода ретроградов графа Панина, Долгоруков весьма не сочувствовал реформам, но не имел ни довольно ума, ни довольно характера, чтобы стать им поперек на пути. Он мечтал своим вежливым обхождением облагородить тайную полицию, то есть мечтал превратить грязь в бланманже — заблуждение довольно забавное! Ретрограды с большим лукавством воспользовались эпизодом 4 апреля; Долгоруков являлся им орудием плохим, недостаточным; одни хотели заменить его Муравьевым-вешателем, но этого боялись даже его единомышленники; он имел притом много врагов. Другие хотели назначить Чевкина, но рассчитали, что он в два месяца со всеми перессорится; третьи — Панина, переименовав его в генералы от кавалерии[321], но поняли, что это значило бы уже играть в совершенно открытую игру, значило бы разом обнаружить свои истинные стремления, и потому решились назначить графа Петра Андреевича Шувалова, человека средних лет (он родился в 1827 году) и менее известного, чем Панин, этот полоумный Агамемнон ретроградов. Следствие по делу 4 апреля вверили Муравьеву в том убеждении, что он из мухи сделает слона, и в надежде по окончании следствия отбросить в сторону этого тигра, не довольно ручного.
Шувалов не одарен большим умом, но вовсе не глуп: он хитер, ловкий придворный, но не имеет не только способностей государственного мужа (какие он в себе воображает на основании своего баснословного самолюбия и необузданного властолюбия), но еще лишен настоящего политического такта; ловкий при дворе, подобно отцу своему обер-гофмаршалу, он в политике близорук: умственный кругозор его ограничен; он льстит себя несбыточной надеждой в возможности силой подавить требования века и дать отпор неотразимому духу времени. В нем под лоском навыка светского, под блеском мишуры салонной много свойств аракчеевских: бездушие, жестокость, алчная жажда к власти неограниченной, бесконтрольной; он спит и видит сделаться Аракчеевым Александра II и быстро стремится к своей цели… Ему много вредит жена его (урожденная Черткова, вдова графа Михаила Орлова-Денисова), женщина ума ограниченного, самонадеянности невероятной, чванная, мелкосамолюбивая, сварливая; она ему делает много врагов…
Шувалов в 1861 году был вторым начальником III Отделения, допрашивал и мучил Михайлова, но вскоре провалился политически во время волнений между петербургскими студентами: прискакав к университету с пожарными трубами, он сделался смешным и потерял место. Три года спустя старая приязнь отца его с Валуевым доставила ему должность остзейского генерал-губернатора, а эпизод 4 апреля, ловко эксплуатированный, открыл ему возможность стремиться в Аракчеевы. В первое время его разладица с Муравьевым-вешателем бросала на него весьма выгодную тень, но все это было не чем иным, как столкновением личных властолюбий: Шувалову было досадно, что не ему поручено следствие, а Муравьеву было горько, что начальником III Отделения сделали не его, а человека тридцатью годами моложе. Вскоре Муравьев умер, а между тем к Шувалову и предводимым им ретроградам приспела помощь неожиданная… Цесаревна Мария Федоровна, хотя не красавица в полном смысле слова, но женщина необыкновенно приятная лицом, взглядом, обхождением, разговором, женщина очень умная, но властолюбивая и совершенно преданная понятиям ретроградным. Отец ее, Датский король, преисполнен аристократической спеси, ненависти к либерализму и к современным идеям, а мать, родом из этого Гессен-Кассельского дома, который разбогател в XVIII веке, продавая своих подданных в английскую армию: за солдата, который возвращался увеченным, платилось столько-то процентов прибавки, а за солдата убитого или умершего платилась еще большая прибавка. Гофмаршалом двора цесаревны находится Владимир Скарятин, двоюродный дядя Шувалова, сын Якова Федоровича Скарятина{88}, одного из убийц Павла и шарфом которого Павел был задушен.
Зато Шувалов и разгулялся! Без его согласия Валуев не смеет назначить ни одного губернатора. В последнее время губернаторами все назначаются люди богатые: в Харьков — Дурново, чрезвычайно богатый по своей бабушке (из рода Демидовых); в Симбирск — старший сын Орлова-Давыдова; в Петербург — личный друг Шувалова, граф Николай Левашов, человек ума недальнего, совершенно бестактный, характера невыносимого, злой, раздражительный, вечно злобствующий, он хуже самого Чевкина, которого прозвали «еж в генеральских эполетах». Губернатором в Казань назначен один из Скарятиных, двоюродных дядей Шувалова (их не должно смешивать со Скарятиным — вестовиком, борзописцем олигархов).
После 4 апреля между двумя ретроградами происходил следующий разговор: «Надобно теперь государя вывести с ошибочного пути, по которому он шел столько лет: что за реформы, что за глупая гласность, к чему все эти сделки? Ведь прежде жили без них». «Вы правы, — отвечал другой, — но зато Шувалов примется за дело; он поворотит государя на хороший путь; теперь уже не будут нам жужжать в уши реформами». «Ну, а как государь будет упираться?» — «Не бойтесь: Шувалов сумеет его держать в руках; по струнке пойдет, голубчик».
И точно, голубчик идет по струнке: Шувалов царствует. Друга своего Грейга он назначил товарищем министра финансов, но это лишь для виду. Грейга предназначает Шувалов в морские министры, когда сделает шах и мат Константину Николаевичу, а в министры финансов он прочит своего двоюродного брата, графа Петра Григорьевича Шувалова, женатого на Гагариной, который финансовыми статейками в разных журналах явно доказал и свою умственную неспособность и свое незнание финансового дела, того самого Петра Григорьевича Шувалова, который в последние годы жизни императрицы Александры Федоровны заведовал расходами двора ее. Теперь Шувалов (Аракчеев) прогнал товарища министра юстиции Стояновского; на место его он посадил своего приятеля, графа Константина Палена, и очень озабочен старанием удалить Дмитрия Милютина и заменить его киевским Безаком, в товарищи которому по Военному министерству он прочит своего друга, графа Владимира Бобринского (старший брат которого женат на сестре Шувалова). Папеньку своего он прочит в министры двора, когда схоронят давно умершего старика Адлерберга; родного брата своего, графа Павла, женатого на Белосельской, он прочит в московские генерал-губернаторы, а шурина своего, графа Александра Бобринского, в статс-секретари Комиссии принятия прошений. Таким образом он надеется «обшуваловить» всю Россию.
Нахальство этого временщика неслыханно: подобного не бывало со времени Аракчеева. В одном из заседаний Совета министров он, опираясь на слова «Рескрипта 13 мая», где сказано «об удалении чиновников неблагонадежных», объявил, что ему, как начальнику тайной полиции, лучше всего будто бы известны свойства и направление каждого лица и потому, дескать, «следует ему предоставить право увольнять по его благоусмотрению чиновников всех ведомств». Некоторые министры для сохранения своих мест подчинились бы этому нахальному требованию, но Константин Николаевич, как брат царский, Горчаков, как старик, и Дмитрий Милютин, как министр самостоятельный, восстали против, и дерзкая попытка временщика осеклась до поры до времени.
Ретрограды весьма неблагосклонно смотрят на земские учреждения. Их усилиями оттянуто во многих губерниях утверждение губернаторами уездных смет. Между тем они составили закон, утвержденный Государственным советом и подписанный государем 21 ноября, по которому земским собраниям запрещалось налагать подати по части промышленности выше известной нормы. Нельзя отрицать, что невозможно предоставлять каждому уездному собранию право утверждать налоги, но, во-первых, право это следовало бы перенести в собрания губернские; во-вторых, несправедливо давать закону обратное действие; в-третьих, невозможно и нелегко было уничтожать 21 ноября раскладки, долженствующие войти в силу 1 января. Но ретрограды знали чего хотели. За невозможностью отменить закон о земских учреждениях они хотели по крайней мере сделать его неудобоисполнимым, поставить земские учреждения в положение неисходное, заварить всеобщую кашу, а потом свалить всю вину на земство, аки будто бы непокорное. Это все равно что, приковав человека к стене, упрекать его, зачем он отказывается от прогулки.
Там, где губернаторы — люди вежливые, характера мягкого, с тактом, обошлось без столкновений между ними и земством. Например, в Москве, где генерал-губернатор князь Владимир Долгоруков, хотя человек ума самого ограниченного, но мягкий и вежливый, земское собрание вежливо просило правительство об отменении закона 21 ноября. Не то было в Петербурге. Злой, вечно раздраженный, вечно злобствующий и бестактный граф Левашов в короткое время уже успел перессориться со всеми. При открытии собрания 2 января он произнес речь самую дерзкую, самую нахальную, в коей он тоном раздраженного школьного учителя читал наставления членам земства, как школьникам. Присылаемые к нему на утверждение сметы и прочее он возвращал с заметками дерзкими, почти грубыми, и тем сильно раздражил собрание. Председатель собрания, губернский предводитель граф Орлов-Давыдов, человек тупоумный, чванный, надутый, неповоротливый и не имеющий ни малейшего влияния; но председатель губернской управы, Николай Федорович Крузе, человек очень умный и вполне почтенный. Он был цензором лет десять тому назад и уволен за то, что не притеснял писателей и не давил мысль человеческую. Бескорыстие его всем известно. Родство его с Мухановым (он женат на Альфонской, родной племяннице Муханова, что на Висле бывшего) давало ему возможность получить выгодное место: он не хотел продавать своей совести, хотя болен и имеет детей. Несколько лет тому назад правительство предлагало ему издавать журнал за границей, назначая большой оклад: он благородно отказался. Это человек замечательный и по уму своему, и по высоким свойствам души. Он старался смягчить сношения и предупредить столкновение, но собрание было по справедливости недовольно Валуевым, который по приказанию своего нынешнего барина Шувалова из 26 ходатайств земской управы перед высшим правительством имел дерзость возвратить 12 с невообразимым отзывом, что «не считаю нужным давать им дальнейший ход». Если принять в соображение: 1) что под словом «высшее правительство» здравый смысл заставляет разуметь государя, а не г-на Валуева; 2) что в самом рескрипте 13 мая, этом арсенале стародуров, предписано «обращать особенное внимание на ходатайства земства и вообще на местные потребности и нужды»; 3) что г-н Валуев не имел права поступать самодержавно — то его выходки являются прямым посягательством на власть царскую. Валуев, как известно, флюгер, направляемый ветром придворным, и в настоящее время он покорно повинуется Шувалову. Справедливое неудовольствие собрания было превращено в истинное и весьма понятное раздражение нахальством и грубостью санкт-петербургского губернатора графа Левашова. Губернская управа в своем докладе собранию предложила, должна была и не могла не предложить на основании 11 статьи положения о земских учреждениях, принести Сенату жалобу на министра внутренних дел. Меньшинство собрания, угодники правительства, своей оппозицией этому законному предложению и другому, столь же законному, — признать, что закон 21 ноября, как и все законы, обратного действия иметь не может, еще раздражили большинство собрания. В этом меньшинстве особенно смешон и жалок генерал-адъютант Философов, барин, принимающий свою салонную болтовню за ум, а пошлые шутки за остроумие; его бездарность уже доказана тем, что он был воспитателем великих князей Николая и Михаила Николаевичей…
Тогда в собрании сделано было предложение — просить правительство о пересмотре закона 21 ноября через выборных от земства всех губерний. Это был единственный логический исход из этого дела, и можно наверно сказать, что без созвания Земского собора Россия никогда не устроит своих финансовых дел и никогда не возвратит себе своего прежнего политического значения. Это предложение, разумное и дельное, было внесено графом Андреем Павловичем Шуваловым, двоюродным дядей Аракчеева II (или Петра IV, как прозвали Шувалова-жандарма){89}. Граф Андрей Павлович, один из богатейших людей России, зять покойного фельдмаршала Воронцова, человек вполне честный, энергический и всегда себя державший в отношении ко двору самым независимым и благородным образом[322].
В положении о земских учреждениях именно сказано, что недоразумения между ними и министром разрешаются первым департаментом Сената, но Валуев сильно рассердился, узнав, что собрание приносит на него жалобу в Сенат, то есть исполняет закон. Что же касается до его графского величества Петра IV, то можно себе вообразить бешенство этого временщика при известии о предложении, сделанном собранию его дядей о созвании гласных из всех губерний. Он полетел к государю, наврал ему с три короба всякого вздора, напугал его (что весьма легко сделать: Александр Николаевич везде видит революцию и трепещет перед нею), одним словом, послушный и покорный ему, государь согласился на все. Велено: собрание распустить, Петербургскую губернию лишить земских учреждений, Крузе отставить от службы. Эти нелепые повеления объявил собранию граф Левашов с нахальным видом, нахальным тоном и в резких выражениях. Собрание земства, то есть выборных людей самого образованного и самого многолюдного из городов России, разогнали, словно толпу пьяных, буйствующую перед кабаком, а Санкт-Петербургскую губернию лишили земских учреждений точно так, как сажают школьников на хлеб и на воду.
Негодование всеобщее… радуются лишь ретрограды, скорбящие о николаевском времени; особенно радуются чиновники и сановники о возвращении блаженного времени безгласности, взяток и казнокрадства.
Сверх того велено: графа Андрея Шувалова выслать на три года за границу; Крузе сослать на три года в Оренбург, чтобы удалить его от друзей… Сослать графа Андрея Шувалова в губернию не хотели: боялись, что его огромное богатство и энергия характера приобретут ему там большое влияние; за границей же он не опасен: ничего не напечатает… Крузе, человека очень умного, весьма способного и высокочестного, но бедного, ссылают в дальнюю губернию, потому что жизнь его там будет обставлена неудобствами, неприятностями и материальными лишениями для него и для его семейства. Нечего сказать, у Петра IV ума немного, но лукавства бездна! Однако согласились сослать Крузе вместо Оренбурга в деревню. Но что великолепнее всего, это повеление передать бумаги и суммы земства в те учреждения, где они находились прежде. Государь и опекун его Шувалов не размыслили, бедные, что из этих учреждений некоторые уже закрыты и не существуют более!!! Как же им передавать бумаги и деньги?..
Что за ерунда, что за ералаш!..
Новое доказательство, что Александр Николаевич сам не понимает, что подписывает и что приказывает с чужого голоса. Принятые правительством меры оправдывает лишь один журнал «Nord», журнал, похвалы которого в глазах порядочных людей хуже всякой брани.
Ретрограды нимало не заботятся скрывать своих целей: они громко говорят о необходимости пересмотра положения о земских учреждениях, чтобы обратить управы в прежние земские правления, а собрания сзывать лишь для выбора членов управы; они говорят о наложении на крестьян особых податей для вторичного вознаграждения прежних помещиков, о предоставлении судам, а в некоторых случаях губернаторам и даже исправникам права за некоторые проступки наказывать простолюдинов определенным количеством розог; наконец, и прежде всего, о восстановлении цензуры.
Петру IV хотелось иметь свой журнал, потому что «Северная Почта» не пользуется ни малейшим авторитетом и возбуждает общий смех. За продажными журналистами дело не стало бы, но всякий человек, не совсем лишенный здравого смысла, понимает, что подобный порядок вещей, если бы он был введен, не простоит долго, а поведет к перевороту, и между писателями не совершенно бездарными не нашлось ни одного, который бы счел выгодным и неопасным для своей будущности продать перо свое на подобные затеи. Петр IV основал газету «Народный Голос», исполненную всякой бессмыслицы и галиматьи: говоря пошлым языком кабаков, она мнит вести речь народную. Эта газетка судит о народе из передней III Отделения и не понимает вовсе ни ума, ни могущества народа русского. Впрочем, эта газетка до такой степени опошлилась, что и Петр IV от нее отрекается: ей уже дано предостережение, и «Nord» уверяет, будто «Народный Голос» не служит никому официозным органом.
Этот «Nord» сам забавен своей пошлостью: он печатает все, что ему присылается из III Отделения. Дают земские учреждения — «Nord» восторгается и умиляется перед мудростью правительства; закрывают земское собрание — «Nord» опять кричит о мудрости правительства. Между своими сотрудниками «Nord» имеет г-на Скрипицына, старого охотника до особенных путей, и двух странствующих по Европе наблюдателей: г-на Юрия Маврина и г-на Моллера; последний под псевдонимом «Адека» печатает корреспонденции в «Русском Вестнике». В Петербурге один из корреспондентов «Nord», Катакази, официально служащий при вице-канцлере, сын того сенатора, который принужден был оставить должность попечителя Харьковского университета за то, что сходился во вкусах с г-ном Скрипицыным. Ныне он занимает старшее кресло в первом департаменте Сената, чем обязан Замятнину, шурин которого Неклюдов женат на его дочери. Сын Катакази — достойное чадо родителя своего.
О Валуеве много говорить нечего: внимательно угождая всегда тем, кто имеет перевес при дворе, он, временно посаженный в министерство, держится на нем вот уже шесть лет и просидит еще, потому что всякий временщик и всякая преобладающая партия будут иметь в нем своего подручника. Ума недальнего, но весьма начитанный, трудолюбивый, умеющий хорошо говорить по-русски, что для старых членов Государственного совета столь же поразительно, как если бы им ввели слона в заседание, Валуев, высокого роста, осанистый, сановитый, изысканно одетый, с головой высоко поднятой, с речью важной, умеет самым величавым образом усердно во всем угождать временщикам и людям ему нужным.
Министр юстиции Замятнин — тот же Валуев, переложенный на пошлую прозу. Он вовсе не имеет сановитости и величавости Валуева, но такой же придворный угодник. Возведением своим в министры он обязан тому, что был товарищем министра, а это место получил он при Панине… Этот последний, деспот и причудник, знал, что Замятнин будет ему во всем послушен и, кланяясь, будет усердно исполнять всякие его повеления. Между тем начались реформы. Панин был удален за то, что противился уничтожению телесных наказаний. Замятнин заступил на его место и, видя власть в руках константиновцев, содействовал реформам; теперь власть в руках Петра IV и Замятнин сделался шуваловцем. Он взял было себе в товарищи настоящего юриста, Стояновского, но, когда Петр IV заметил ему, что магистратура составлена дурно, не холопствует, держит себя независимо, Замятнин с дивной наивностью отвечал: «Да ведь выбирал людей не я, а Стояновский»… Тотчас Стояновского сдали в кладовую (то есть в Сенат), а на место его назначен приятель Петра IV, граф Константин Пален, ретроград и остзеец.
Граф Панин, потеряв портфель юстиции, всюду совался для получения места и по смерти Блудова назначен начальником второго (то есть законодательного) Отделения Собственной [Е. И. В.] канцелярии. Можно себе вообразить, какие проекты законов способна породить колобродная голова графа Виктора Никитича?.. Он — ближайший и доверенный советник Петра IV, наущатель на все меры ретроградные, жестокие, нелепые и прочие… Впрочем, как часто бывает с людьми ума расстроенного, он иногда очень хитер: во время каракозовского дела, слушая речь защитника г-на Кобылина, он проливал слезы. У одного из членов Государственного совета спросили впоследствии, что это значит. Тот отвечал: «Теперь никто уже не вправе будет сказать государю, что граф Панин противится реформам, сделанным его величеством: эти реформы так пленили его, что извлекают из глаз его слезы умиления». Обеспечив себя таким образом, он будет писать проекты законов, какие ему вздумается.
Барон Модест Корф, во всю жизнь свою бегавший за министерским портфелем, каким бы то ни было, после Одиссеи многолетней и неудачной, поймал наконец место вроде искомого им… Ныне три года, что он председательствует в департаменте законов Государственного совета. Человек довольно умный, хорошо воспитанный, хорошо образованный, до невероятности искательный, он неутомимо добивается наград, отличий и прочего. Покойный князь Илларион Васильевич Васильчиков говаривал: «Корф, когда благодарит за полученную награду, тут же, кланяясь, испрашивает другую». Способностей государственных он не имеет, но считает себя гением; всегда был ретроградом и ныне, на исходе седьмого десятка лет своих, еще пуще прежнего боится всяких реформ, в особенности двух: уничтожения чинов и преобразования Государственного совета.
Министр просвещения и обер-прокурор Синода граф Дмитрий Андреевич Толстой, человек очень умный, с обширными познаниями, трудолюбивый, ловкий, искательный и, можно так выразиться, «иезуит православия». Воспитанник Лицея и товарищ Головнина, он в молодых летах был введен этим последним в круг близких людей великого князя Константина Николаевича и был директором канцелярии Морского министерства. Он не ужился с Головниным, который самодержавствовал при великокняжеском дворе. Имея привычку, если хотел удалить кого-нибудь, спускать его в гофмейстеры ко двору государя, Головнин то же сделал и с Толстым, когда константиновцы забрали себе в руки власть в конце 1861 года. Толстой, снедаемый честолюбием и жаждой деятельности, не мог, праздно сложа руки, разгуливать в гофмейстерском мундире. Не видя в то время возможности поймать министерский портфель, он вздумал сделаться обер-прокурором Синода. Это важное место занимал генерал-адъютант Ахматов{90}, николаевец, ничтожный и пустейший, в молодости своей обязанный флигель-адъютантством своей репутации благочестия, а репутацией благочестия обязанный дружбе своей с Андреем Муравьевым, как известно, охотником бродить особенными путями. Присутствие Ахматова в Синоде было скандалом. Товарищ Ахматова князь Сергей Николаевич Урусов, человек прямой, честнейший и благороднейший (о нем я буду говорить далее), не желал быть обер-прокурором Синода. Граф Дмитрий Толстой для получения этого места написал книгу, весьма замечательную и чрезвычайно богатую фактами «Le Catholicisme Romain en Russie»{91}, и назначен был обер-прокурором. Политических убеждений он не имеет, а всегда идет по направлению ветра. Когда ретрограды воспользовались событием 4 апреля для завладения властью, за невозможностью прогнать разом всех константиновцев, они поспешили удалить из министерства одного из самых влиятельных из них, и если не всегда самого практичного, то по крайней мере самого предприимчивого и самонадеянного — Головнина. Ретрограды посадили на министерство Толстого, зная, что у него и с Головниным, и с великим князем есть старые счеты; сверх того, они уже видели, что он по Синоду усердно угождает ханжеству императрицы, которая, все более изолируясь от людей и от общества, через то все менее и менее может знать и потребности России, и направление общественного мнения. А между тем все-таки императрицу менажировать нужно: всегда может сказать свое слово.
Министр почт и телеграфов граф Иван Матвеевич Толстой, по уморительной надменности своей получивший прозвище «Павлин Матвеевич», являет в особе своей яркое сочетание полнейшей неспособности и политического тупоумия и самонадеянности презабавной. В 1838 году, за несколько месяцев до отъезда цесаревича (нынешнего государя) в путешествие по Европе, Иван Матвеевич был болен горячкой. Двоюродная сестра его, графиня Екатерина Федоровна Тизенгаузен, приятельница тогдашней императрицы, рассказывала везде, что он в бреду горячки все пел «Боже, царя храни». Вот, дескать, как юноша предан царю своему! Его назначили к цесаревичу секретарем по иностранной переписке, а по возвращении из путешествия — шталмейстером к цесаревичу. Александр II боится умных людей и терпеть их не может: общество их стесняет его, как настоящее бремя. Можно посудить, как он полюбил Ивана Матвеевича и сделал его своим ежедневным собеседником. По восшествии на престол он его навязал Горчакову в товарищи, но ловкий вице-канцлер через три года умел сбыть Толстого с рук, испросив ему пожалование в обер-гофмейстеры, а первые придворные чины по этикету несовместимы со званием министерского товарища. Толстой захотел сам сделаться министром и сделался министром почт: место чрезвычайно важное в правительстве самодержавном, потому что тут перлюстрация писем, следовательно, полная возможность мирволить друзьям, вредить врагам и вообще обделывать всякие делишки. Неспособность его в управлении доходит до исполинских размеров: почтовая часть в России в совершенном расстройстве, в ней полная неурядица, и высокая неспособность Ивана Матвеевича недавно награждена графским титулом.
Министр путей сообщения Мельников слыл прежде, неизвестно почему, весьма хорошим администратором и врагом злоупотреблений, но со времени поступления его в министерство{92} ясно, что он продолжает старую, весьма известную систему ведомства путей сообщения. Все по-старому, то есть… В вашем «Колоколе» об этом напечатана была в прошлом году весьма любопытная статья.
Муравьев-вешатель, в бытность свою министром государственных имуществ, искал себе товарища и, боясь красных, взял на эго место Зеленого, в сущности серовато-бесцветного. Зеленой наследовал после своего дикого патрона звание министра государственных имуществ и всеми силами старается продлить существование этого ведомства, которое после закона 19 февраля 1861 года — настоящий анахронизм. Но если существование этого ведомства для России вредно и убыточно, зато оно весьма выгодно для Зеленого и его чиновников.
Говоря о министрах, следует упомянуть о государственном секретаре князе Сергее Николаевиче Урусове{93}. Это — личность в высшей степени почтенная. Ум ясный, бескорыстие примерное, отчужденность от всяких интриг, прямизна неуклонная и в словах, и в поступках, совершенная независимость характера и воля твердая, скрытые под формами самыми мягкими и ультравежливыми. Юрист по страсти, он долго служил обер-секретарем в московском Сенате; общественное мнение требовало его в обер-прокуроры, но министр юстиции Панин, враг характеров независимых, слышать не хотел о том, а между тем Урусов поставил себя на такую ногу, что и обер-прокуроры и сенаторы в делах казусных прибегали к нему, и мнение скромного обер-секретаря иногда решало дела, имея более веса, чем целые департаменты сенаторов. Чуждый интригам, Урусов оставался вдали от Зимнего дворца; но за него стала хлопотать без его ведома его сестра, умная, милая и ловкая Анастасия Николаевна Мальцева{94}, и выдвинула своего брата. Он мог быть обер-прокурором Синода, но не захотел иметь дело с духовным сословием, в среде коего еще более интриг и дрязг, чем между мирянами. Интриганы не любят Урусова, плуты его ненавидят, но все уважают человека, который при дворе остался прямым и независимым.
Теперь поговорю о конституционистах и об олигархах.
Конституционисты хотят конституции безсословной. Они убеждены, что нынешние дворяне много выиграют в уничтожении устарелых перегородок, разделяющих сословия. Дворянство в России столь многочисленно, что за малыми исключениями вся образованная интеллигенция к нему принадлежит; для самих дворян будет и почетнее, и в политическом отношении гораздо выгоднее быть обязанными своим участием в делах государственных не слепому случаю рождения, а сознательному выбору своих сограждан без различия сословий. Партия конституционистов имеет своим органом «Московские Ведомости»{95}, которые с большой осторожностью и никогда не произнося даже слова «конституция» стремятся к этой цели. Странно, по-видимому, что эта партия не может себе найти другого журналиста, как вечно беснующийся Катков, которому непременно нужно вечно лаять и всегда кого-нибудь кусать, который в своих наездах всегда идет далее самого даже правительства и всякого, кто не разделяет его мнения, объявляет государственным преступником и даже изменником отечеству. Но выбор конституционистами «Московских Ведомостей» объясняется местными обстоятельствами. Конституционисты равно ненавистны обеим партиям, перемежающимся у кормила правления: и ретроградам и константиновцам; ретрограды не хотят конституции вовсе, никогда и нигде; константиновцы перестраивают, правда, государственное здание на конституционный лад, но хотят на все время своей жизни сохранить самодержавие, не замечая, что намордник этот уже сгнил, а нового никак не сделаешь. Если бы конституционисты учредили свой журнал, его бы задушили ранее года, а «Московские Ведомости», эту столь доходную оброчную статью университета, уничтожить нельзя. Можно, пожалуй, переменить редактора и вместо вечно беснующегося Каткова посадить какого-нибудь писачишку мармеладного, но что же выйдет? Через несколько месяцев мармеладный господин будет заменен человеком деятельным, да еще, пожалуй, и с большим тактом, чем Катков.
В прошлом году Катков прочитал слишком уже резкие нотации великому князю Константину Николаевичу и Валуеву; его от редакции отставили; преемник его отказался помещать политические статьи. Невозможно же, в самом деле, Москве с ее 350 000 жителей, Москве, нравственному, промышленному и политическому средоточению России, остаться без политического журнала? Негодование москвичей принудило правительство отступить на попятный двор: великий князь и Валуев остались, как говорится, с носом…
С тех пор обстоятельства переменились. Главные русские фабриканты, оппоненты принципов свободной торговли, захотели иметь свой орган. Они знали, что Иван Сергеевич Аксаков неподкупен, но знали также, что он разделяет их мнение в пользу тарифов, и убедили его издавать журнал «Москва». В Петербурге этому обрадовались по двум причинам: во-первых, ввиду близкого возникновения восточного вопроса многочисленные связи Аксакова с болгарами, сербами, галицийцами и даже чехами могут быть весьма полезными России; во-вторых, журнал «Москва» будет держать Каткова в постоянном страхе перед петербургскими властями; и точно, Катков стал гораздо умереннее; теперь вздумай-ка он совершить по-прежнему гайдамацкий наезд — тотчас его отстранят, а первопрестольная столица без журнала не останется, благо есть «Москва». Аксаков силен своими связями: жена его, бывшая фрейлина императрицы, бывшая воспитательница великой княжны Марии Александровны, и тесть его, Федор Иванович Тютчев, друг вице-канцлера, приятель многих влиятельных лиц, имеют сильную поддержку при дворе. Сверх того, Аксаков знает, что как бы великий князь, Валуев и прочие ни сердились на него, журнал его едва ли запретят, потому что это значило бы им наложить руки на самих себя, расчистив путь наездам своенравного и дерзкого Каткова. На днях Аксаков и его друзья заказали панихиду по кандиотам, столь геройски павшим при защите Аркадионского монастыря{96}. Вице-канцлер, на старости лет уже начинавший выживать из ума и сделавшийся трусом, хотел было воспрепятствовать служению панихиды; Аксаков напечатал статью, за которую получил предостережение{97}, но Иван Сергеевич, хорошо зная силу и могущество свое, отвечал три дня спустя другой, превосходнейшей статьей, где он нелепую систему предостережений разобрал, как говорится, по косточкам.
Партия олигархов состоит из многих крупных землевладельцев, некоторых капиталистов и небольшого числа их клиентов и блюдолизов. Она хочет такой конституции, в которой вся власть была бы сосредоточена в руках людей богатых: дворянство стояло бы отдельным сословием с особыми правами перед прочими сословиями; крестьяне были бы совершенно устранены от всякого участия в выборах, выборные должности были бы безвозмездными и, следовательно, доступными лишь людям богатым; наконец, из двух палат или дум одна была бы составлена из членов потомственных. Само собой разумеется, что все эти стремления не высказываются явно, а тем менее печатно, но они под покровом известных принятых фраз составляют суть желаний олигархов, которые особенно возмущаются мыслью о равноправности с крестьянами, своими бывшими крепостными. Недавно на обеде в Симбирске, данном по случаю открытия гимназического пансиона, один из дворян, говоря о своем сословии и о крестьянах, воскликнул: «Гусь свинье не товарищ!» Идиот, произнесший эти слова, должен быть весьма симпатичным газетке «Весть».
Долгое время партия эта, обильная людьми богатыми, но крайне бедная людьми способными, добивалась иметь журнал и писателей. Наконец, она принуждена была взять писак вне своего круга и основала газетку «Весть», подлую и смешную. Нашелся Скарятин, человек занимавшийся делами в Сибири… Товарищем Скарятина в редакции был Юматов (третьего дня с ним расставшийся); Юматов, под псевдонимом «Китти», писал о светских балах и праздниках статейки, имевшие огромный успех в кругу горничных и буфетчиков…
Газета «Весть» была основана в 1862 году на деньги некоторых из олигархов: нынешних петербургских предводителей, губернского — графа Орлова-Давыдова и уездного — князя Петра Никитича Трубецкого; царскосельского предводителя Александра Платоновича Платонова (сына известного князя Зубова), Николая Александровича Безобразова и других. Безобразов{98}, человек весьма неглупый, с познаниями, но решительно помешанный на дворянстве; ему все мерещится какая-то небывалая русская аристократия, он пишет о «вековых» правах русского дворянства, которое еще сто пять лет тому назад секли публично, а с тех пор секут втихомолку в тайной полиции. Граф Орлов-Давыдов считает себя умным человеком, потому что учился в Эдинбургском университете и посещал Вальтера Скотта в замке Абботсфорд; тяжелый, умственно-неповоротливый, чванный, надутый, он обладает несчастной страстью произносить скучнейшие спичи. Князь Петр Никитич Трубецкой не имеет ни ума, ни дара слова, но «выйдя замуж» за богатую княжну, он состоит под ее опекой; она, крошечная ростом, но исполин честолюбием, непременно хочет играть роль, и цель ее — иметь в Петербурге влиятельный политический салон.
Впрочем, большая часть крупных землевладельцев и капиталистов находит олигархические стремления нелепыми и принадлежит к партии конституционной.
Олигархи и с ними на этот раз заодно и вся ретроградная партия общими дружными усилиями стараются замять дело о подделке кредитных билетов в обширном размере{99}, дело, в которое замешано несколько помещиков, в том числе богатый помещик Екатеринославской губернии Иван Абрамович Шахов и двое бывших уездных предводителей: изюмский — Сонцов, и бахмутский — Гаврилов. Судебный следователь Изюмского уезда Лещинский, прекрасно действовавший в этом следствии, боясь мщения, перешел на службу в другую губернию, но лишь только прибыл туда, умер отравленным! Дело это докладывал в харьковской уголовной палате товарищ председателя Цветков, человек честный, и он потом поспешил уехать из Харькова, где ему угрожали смертью. Харьковская уголовная палата не польстилась на подкуп, не убоялась угроз и всех подсудимых приговорила к каторге. Губернский прокурор Браилко также действовал прекрасно. Но теперь дело перешло в Сенат, и там его будут всеми силами стараться перевернуть или замять…
Надобно теперь сказать несколько слов о славянофилах{100}. Вы жили в Москве двадцать лет тому назад, вы помните, что при всех своих увлечениях, странностях, подчас и юродствах славянофилы принесли огромную пользу России тщательной и честной разработкой многих вопросов. Когда в 1858 году эпоха действий и реформ заменила эпоху кабинетных работ и словесных прений, славянофилы пристали к константиновцам и честно помогли им совершить дело освобождения крестьян с землей, тогда как олигархи до сих пор еще не могут опомниться от отчаяния, что две трети их соотечественников не были осуждены на голодный пролетариат. В ряды константиновцев вступили: князь Владимир Александрович Черкасский, самый способный из славянофилов, но не самый разборчивый, потому что во время его управления в Варшаве департаментом внутренних дел «Дневник Варшавский» продолжал подлейшим образом клеветать и на польскую эмиграцию, и на русскую; Юрий Федорович Самарин, один из способнейших между славянофилами и, бесспорно, самый злой из них; Александр Иванович Кошелев, которого никак нельзя назвать «невинным», потому что он разбогател на откупах. Но Иван Сергеевич Аксаков остался в стороне: мнения его иногда достигают до пределов юродства, но непоколебимая независимость характера не допускает его ни до малейшей уступки.
Вице-канцлер князь Горчаков не принадлежит ни к какой партии: он стоит особняком. Старец семидесятилетний, здоровье его, никогда не бывшее очень крепким, приметно разрушается; в последние годы он удивительно переменился и упал духом. Кипучая деятельность зрелого возраста, так сказать, метавшаяся во все стороны и доходившая до того, что во время пребывания (1827–1832) поверенным в делах во Флоренции его прозвали «Le surchargé d'affaires de Russie»[323], уступила место полнейшему упадку духа. В настоящее время старик лишь о том заботится, чтобы мирно дожить век свой на министерстве злачном и покойном, избегая всяких забот, всякой войны, всякой конституции, но сохраняя и за собой и за правительством марево либеральности, и безмятежно беседовать с хорошенькими барынями, что весьма любит «князь Сердечкин», как называют старика вице-канцлера. Он особенно прославился своими резкими депешами к Англии и Франции в 1863 году по поводу польского восстания, но депеши эти им были пущены уже в то время: 1) когда Тотлебен заверил его, что Кронштадт достаточно укреплен и не может быть взят морским набегом; 2) когда он узнал положительно, что Франция не решится воевать без поддержки Англии и что Англия не хочет восстановления Польши из боязни создать новую союзницу для Франции; 3) что Австрия, в двуличной политике своей дотоле льстившая полякам надеждами, решилась, видя их беззащитность, преследовать их. Можно было похрабриться безопасно, и вице-канцлер ловко этим воспользовался. Но тут он начал вереницу ошибок. Из боязни Пруссии, которая рано или поздно не преминет предъявить притязания на Остзейские губернии, вице-канцлер допустил растерзать Данию, не предвидя, что два года спустя Дания даст России ее будущую императрицу; потом из боязни Франции он допустил, вопреки всем договорам и вопреки самым элементарным выгодам России, не только сплотить Молдавию и Валахию воедино, но еще обратить их в государство с потомственной династией, да еще под властью какого государя?.. Католика!.. И это в стране православной, в стране, где православие было в течение нескольких веков главным щитом туземцев против мусульман, и на границе России, для которой католичество есть главный враг, ее непримиримый враг! Плохой, весьма плохой политик был император Николай; канцлер его Нессельроде, немец родом и по душе, но никогда Николай и Нессельроде не допустили бы подобной оплеухи для России! Теперь и греки, и славяне под игом турецким кипят пламенным желанием освободиться; стремления их встречают живейшее сочувствие в России во всех слоях общественных, а вице-канцлер лишь думает, как бы, если нельзя замять дело, по крайней мере оттянуть его. Теперь со стороны западных держав делают России предложение: требовать у Турции разных льгот христианам, но за то поручиться в сохранении державы Оттоманской. Таким образом, Турция, по своему обычаю, все обещает и ничего не исполнит, а Россия вместе с прочими христианскими державами принуждена была бы воспротивляться освобождению христиан из-под ига мусульманского! Князь Горчаков, вместо того чтобы это предложение, в высшей степени лукавое и гнусное, отвергнуть немедленно, отвергнуть с негодованием, его обсуживает и ведет на этом основании переговоры! Русский посланник в Вене, граф Стакельберг, человек честный, очень умный и весьма способный, невзирая на свое остзейское происхождение искренно преданный России, недавно выразил свое сочувствие кандиотам и за это получил замечание от вице-канцлера. Это тог самый граф Стакельберг, который в бытность свою посланником в Италии своей политикой, умной, истинно русской, значительно способствовал объединению Италии. Зато Константин Николаевич пылает желанием войны: во-первых, чтобы вырвать иностранные дела из рук князя Горчакова и на его место посадить кого-нибудь из своих подручных; а во-вторых, в надежде, что при войне авось где-нибудь выпадет ему на долю какая-нибудь корона. Он не может равнодушно вспомнить, что отец его дважды помешал ему сделаться королем: в 1849 году королем Венгрии, когда Гёргей и прочие генералы венгерские предлагали ему корону св. Стефана, в 1852 году королем греческим, когда в бытность его в Венеции туда являлась таинственно депутация греков, предлагавших короля Оттона свергнуть с престола и возвести его на оный. В то время Головнин уже брал уроки греческого языка, но Николай Павлович слышать не хотел ни о каком перевороте где бы то ни было.
Вице-канцлер желал было воспротивиться балу, данному в Петербурге в пользу кандиотов, балу, имевшему успех самый блистательный, но принужден был уступить перед влиянием Константина Николаевича и цесаревны, которая решительно стала на сторону христиан восточных отчасти из желания увеличить свою популярность, отчасти из дружбы к брагу своему, королю эллинов. Общественное мнение сильно восстало в пользу христиан восточных: за них стоят и конституционисты, и даже часть ретроградов; одни лишь олигархи с их смехотворной газетой «Весть» не сочувствуют им: ведь у греков, у сербов, у болгар нет дворянства, нет каст, так может ли им сочувствовать орган г-на Скарятина, порождающий смех, когда трактует о предметах серьезных, и зевоту — когда хочет быть остроумным. Ни один разумный русский не желает для России расширения пределов ее и без того уже едва ли не слишком обширных, особенно ввиду завоеваний, сделанных в Средней Азии, и завоеваний, может быть, еще там предстоящих вследствие неотразимых исторических судеб России, мировое призвание которой состоит в передаче просвещения из Европы в Азию. Но также ни один разумный русский не может хладнокровно допустить, чтобы Дарданеллы, ключ моря Черного, попали в руки одной из больших держав. Общественное мнение в России желает распадения Европейской Турции на несколько держав отдельных, независимых, по племенам. Пусть Греция присоединит к себе Эпир, Фессалию, Албанию и все острова Архипелажские с Кандией и Родосом; пусть Сербия присоединит к себе Боснию и Герцеговину; пусть Болгария станет отдельной державой и Румыния сохранит свою независимость, только не под властью государя-католика… Но Константинополь непременно должен сделаться городом независимым и вольным, а Дарданеллы должны быть навсегда открытыми и военным, и торговым судам всех стран мира.
Константин Николаевич желал бы заменить князя Горчакова или Головниным, или князем Орловым (брюссельским), или князем Алексеем Лобановым (бывшим посланником в Царьграде). Партия ретроградов желает заменить Горчакова Будбергом{101} (парижским), ярым ретроградом, энергическим, упрямым…
Горчаков до того боится слететь с места, что когда избранный им товарищ, личный друг его Николай Муханов, произведен был в первый придворный чин, что по этикету несовместимо со званием министерского товарища, то Горчаков из боязни, чтобы ему не подсунули человека, который мог бы сделаться министром, поспешил, к неописуемому изумлению всеобщему, взять себе в товарищи незначительного чиновника, начальника своей канцелярии Вестмана, бюрократа малоспособного и пустейшего, давно гонявшегося за местом посланника и никогда его не получившего, а тут его вдруг назначают товарищем министра! По министерству и по Петербургу раздался всеобщий хохот!
«Голос», журнал константиновцев, сильно ратует за войну, в прошлом ноябре он спрашивал правительство: неужели оно бессильно воевать? Горчаков требовал приостановления «Голоса» на два месяца, и Шувалов (Петр IV), всегда готовый придавить гласность, настаивал на том же. Валуев не хотел, не желая ссориться с великим князем, и представлял, что приостановление «Голоса» послужит в пользу «Петербургским Ведомостям», прибавит им подписчиков. Надобно сказать, что «Петербургские Ведомости» — журнал либеральный, независимый, честный, именно по причине своей честности и независимости не только не имеет в официальных сферах поддержки, но еще там встречает вражду и потому принужден выражаться крайне осторожно, чтобы не наткнуться на запрещение. Честность и независимость его, которые в конституционном порядке вещей составляли бы его силу, при самодержавии являются причиной слабости; но всемогущий Шувалов заставил государя приказать приостановить «Голос» на два месяца, а чтобы не обнаружить истинной причины гнева, привязались к статейке, в которой сказано было, что полицейский мундир не пользуется в России уважением (что ясно как солнце). Константин Николаевич, узнав о приостановлении своего «Голоса», взбесился страшно и выхлопотал отмену этого распоряжения; чтобы скрыть от публики закулисную придворную борьбу, объявили в Новый год общую амнистию всем журналам. «Голос» тотчас опять начал проповедовать войну; Горчаков снова обратился к Шувалову; требовал, чтобы по крайней мере дали предостережение «Голосу», но Шувалов, проученный опытом и не желая новой ссоры с великим князем, не хотел слышать о том. Вице-канцлер настаивал, но Петр IV наклеил ему нос, и предостережения не было дано.
У нас в Петербурге обезьянничают с Парижа; оттуда взяли систему газетных предостережений{102}, и если бы французские министры вздумали, входя в залу своих совещаний, делать антраша, то несомненно, что все наши министры, собравшись в заседание, начали бы свои совещания исполнением антраша (не исключая и усопшего Адлерберга)…
Можно себе представить оцепенение наших псевдогосударственных людей, когда система предостережений, два года тому назад ими принятая за конечный вывод образования и ума человеческого, вдруг в Париже самим автором своим объявлена несостоятельной! Наш закон о печати составлен был Головниным, в то время министром просвещения, но теперь константиновцы отрекаются от этого несчастного детища своего, и верная служанка их «Indépendance Belge» два раза в неделю тычет в Валуева упреком, зачем он сочинил этот закон, что несправедливо: закон этот Валуеву был предписан, а он повиновался по своему обычаю.
Теперь в Петербурге и в Москве очень заняты вопросом о театрах. Тридцати летнее управление Гедеонова — которому звание театрального директора доставило блестящую карьеру и познакомило его с тузами — ввергло театры в страшный дефицит. Гедеонов держался покровительством фельдмаршала Волконского и Дубельта, особенно внимательных к балетному училищу; лишь только Дубельт был удален от дел, приступили к ревизовке театральных счетов: оказался огромный дефицит. Гедеонова заменили Андреем Сабуровым (умершим в прошлом году), полагая, что человек, необъяснимыми доселе путями наживший миллионы, обогатит театры. Оказалось, что нет. В 1862 году Сабуров хотел соблазнить девицу из театрального училища; история наделала шума; Сабуров утушил дело, подарив 60 000 рублей серебром одному из самых влиятельных лиц при дворе, но императрица потребовала отрешения Сабурова от управления театром. На место его назначен был граф Борх, знатный барин, вельможа отлично воспитанный, вежливости самой утонченной, но администратор неспособнейший, один из тех баричей, которым судьба с рождения их на лбу написала: «Ты ни к чему неспособен; быть тебе обер-камергером!» Театры пришли в совершенный упадок, и поговаривают о назначении нового директора: одни хотят Степана Гедеонова, достойного сына бывшего директора, другие — графа Алексея Толстого. Толстой — человек умный, писатель не без дарования, он близок к государю, допускается в самый интимный кружок императрицы (что в Петербурге редкость), и его объявляют великим писателем, а когда он получит чин тайного советника, то будет произведен и в гении. У нас все так делается. Дмитрий Милютин, например, издал четырнадцать лет тому назад прекрасную книгу «История войны 1799 года», но он еще был в то время полковником: Академия наук и Московский университет приняли его в свои члены теперь, когда он сделался полным генералом и военным министром. Один мой знакомый говаривал: «В Китае есть пословица: чин чина почитай».
Для постановки драмы графа Алексея Толстого «Смерть Иоанна Грозного» издержали 30 000 рублей серебром. Мало того: несколько времени тому назад какой-то господин написал пустейшую пьесу «Князь Серебряный»; граф Борх, вовсе незнакомый с литературой, а еще менее с русской, смешал пьесу с романом графа Алексея Толстого «Князь Серебряный», принял его, столь интимного при дворе, за автора пьесы, и на постановку ее допустил издержать 8000 рублей серебром, тогда как для пьес хороших, изящных, отказывают в издержках под предлогом скудости казны!!!
В Москве театр идет также очень плохо. Начальник его, Василий Сергеевич Неклюдов{103}, шурин министра юстиции…
Если вы у меня спросите: кто был бы лучшим директором театров — Степан Гедеонов или граф Алексей Толстой, — я бы вам отвечал: «Оба хуже!» Театральная администрация уже явно высказалась несостоятельной; необходимо перейти к системе свободных театров. В этом отношении, как и в прочих, одна лишь свобода плодотворна: она все живит и все развивает… Теперь хотят, и по справедливости, иметь театр народный; где же бюрократам или придворным баричам его устроить?..
В настоящее время заседает финляндский сейм, а у нас, русских, слюнки текут по губам. Правительство на прошлом сейме было недовольно председателем, бароном Грипенбергом, и на этот раз назначило генерала Норденстамма. До сих пор в Финляндии одни лютеране пользовались политическими правами — что нелепо; теперь хотят распространить эти права на всех христиан, но почему же только на христиан? Что религия имеет общего не только с гражданскими правами, но и с личными качествами? Мейербер и Мендельсон были евреи, а Видок и Леонтий Дубельт были христиане!
В Финляндии доселе существует разделение сейма на четыре сословия — шведская средневековая система, отжившая, вполне неудобная и с нынешнего года отмененная в Швеции, где ее заменили двумя палатами с выборами бессословными…
Как ни вертись петербургское правительство, какие штуки оно ни выкидывай, но неминуемо придет оно к банкротству, если не даст России конституции, а этой последней ему все-таки не миновать после банкротства! Разница в том лишь, что теперь от правительства зависит начертать конституцию, а после банкротства — земство возьмет себе такую, какую захочет. Кто поживет — увидит…
«Колокол», 1867 год, № 235/236 от 1/III, стр. 1917–1923, № 237 от 15/III, стр. 1933–1936.