«Петербургские очерки» известного эмигранта 60-х годов — князя Петра Владимировича Долгорукова — стоят на грани между мемуарами и памфлетом. Это мемуары, поскольку Долгоруков пишет о людях, которых он знал лично, в обществе которых вращался до выезда за границу, с которыми беседовал и вступал в деловые и иные отношения, поскольку он отражает непосредственные свои впечатления, вынесенные от общения с высшим петербургским светом, и строит заключения на основании собственных наблюдений или отзывов осведомленных современников. Но вместе с тем, поскольку «Очерки» преследуют определенную политическую цель, сознательно заострены в заранее намеченном политическом направлении и должны служить обоснованием для теоретически кажущихся автору бесспорными политических выводов, — это острый и злой памфлет.
Двойственный характер очерков отражается на всем их содержании. Мемуарность нашла в них выражение в попытках объединить разрозненные наблюдения в законченные характеристики, в передаче разговоров и фактов, которые редко выходят за пределы очень замкнутого общественного круга, в стремлении придать оригинальное освещение описываемым людям и событиям, во всех тех субъективных высказываниях, характерных именно для автора, которые делают чтение «Очерков», несмотря на их недостатки, столь любопытным.
Памфлет наложил свой отпечаток на «Очерки» в той резкости, переходящей в брань, которая так шокировала современников, в лапидарности стиля, в небрежности и частых повторениях, в элементарности подхода, во всех тех мелочах, которые свидетельствуют о спешности работы, о нетерпении сказать вовремя то слово, которое кажется нужным, о пренебрежении стройностью формы и, может быть, иногда даже безупречностью содержания во имя актуальных политических целей.
И в мемуарной части, и в памфлете Долгоруков неимоверно субъективен: его личность, его «я» князя-эмигранта просвечивают в каждой строке, и в каждом словечке желчного наблюдателя, и в утомительных повторениях одних и тех же бранных эпитетов, на которые, по словам обиженного им лица, «ему принадлежит исключительная монополия»[2]. Тем не менее очень многие из характеристик, набросанных нервной рукой Долгорукова, вполне заслуживают войти в историю как ценный отзыв современника, хорошо знавшего среду, которую он описывал. И даже те, которые носят черты безудержного пасквиля, в котором страстность инвектив мешает иногда различить реальную правду, любопытны как выражение известных политических взглядов и часто ценны как противовес тем, не менее безответственным, шаблонным хвалебным отзывам, которыми преисполнена мемуарная литература. Недаром Герцен высоко ценил именно эту изобличительную деятельность «князя-рефюжье». «Как неутомимый тореадор, — писал он в «Колоколе» по получении известия о его смерти, — [князь Долгоруков] дразнил без отдыха и пощады, точно быка, русское правительство и заставлял дрожать камарилью Зимнего дворца. Те, чью сомнительную совесть повергали в трепет его разоблачения, его замечательная память и богатые документы, могут вздохнуть теперь свободно»[3].
«Личность Долгорукова, своеобразного протестанта против самодержавия, эмигранта из верхов дворянской аристократии, мало выяснена в нашей исторической печати», — справедливо замечает М. И. Барсуков в предисловии к опубликованным им письмам Долгорукова к Погодину[4].
В русской научной литературе Долгоруков вызывал интерес почти исключительно как предполагаемый автор пасквиля, погубившего Пушкина[5]. Между тем одно время имя его, как выдающегося представителя эмигрантской публицистики, постоянно ставилось рядом с именем Герцена и Огарева, и русское правительство, чтобы парализовать его влияние, пускало с обычной неловкостью в ход весь арсенал находившихся в его руках литературных и политических средств, не брезгая ни подкупом иностранной прессы, ни возбуждением громких процессов в иностранных судах. Как ренегат собственного класса, как человек, вышедший из той среды, против которой он направлял острие своих «ругательств», интимные тайны которой ему были слишком хорошо известны, и умевший с неразборчивостью в средствах желтой прессы использовать эти свои знания, он вызывал ожесточенное раздражение и страх.
Князь Петр Владимирович Долгоруков родился 8 января 1817 (27 декабря 1816) года. Он происходил от одной из самых древних аристократических фамилий тогдашней России, выводившей свой род от князя Михаила Черниговского, казненного Батыем и канонизированного Русской церковью в качестве «мученика за христианство». Знатное имя, фамильные связи, значительное состояние (доходы с принадлежавших ему имений в Тульской и Костромской губерниях определялись в 30000 франков в год), образование — все, казалось, сулило ему блестящую будущность. «С большим именем, с умом возвышенным, — говорит его адвокат Мари, — с мыслью сильной, с характером решительным, со всеми качествами сердца и ума, сочетающимися с древним и знаменитым именем, он мог претендовать на самую почетную, самую блестящую, самую доходную карьеру»[6]. Перед глазами юного вельможи с детства стояли как образец его родные дядья, князья Петр Петрович (1777–1806) и Михаил Петрович (1780–1808), генерал-майор и генерал-адъютант в самые юные годы, старший — личный друг Александра I, младший — жених сестры императора, великой княгини Екатерины Павловны, павший в Финляндии накануне помолвки[7]. Таковы были блистательные возможности, развертывавшиеся перед отпрыском древнего княжеского дома. Но некоторые черты характера, проявившиеся в нем с раннего возраста — несдержанность, заносчивость, самонадеянность «мальчишки», необузданное тщеславие — помешали ему использовать те богатые данные, которые ему дало рождение. Условия, в которых протекали его детство и юность, не могли не отразиться неблагоприятно на нем. Он рос без родителей: мать его умерла во время родов, отец пережил ее ненамного и умер, когда ему еще не было года, мальчика воспитывала бабушка — княгиня Анастасия Семеновна Долгорукова, но и она скончалась, когда мальчику было едва 10 лет. Определенный в год смерти бабушки в Пажеский корпус, он учился блестяще и был назначен камер-пажом, но за какую-то вину через несколько месяцев был лишен этого звания, благодаря чему ему была закрыта дорога к блестящей придворной карьере. Из Пажеского корпуса он вышел с плохой отметкой, помешавшей ему «записаться», как он выражался в позднейшие годы, «в число преторианцев бесчеловечного и невоспитанного деспота»[8], то есть в гвардию. Ему пришлось довольствоваться какой-то фиктивной службой при Министерстве народного просвещения. Внешность его, малопривлекательная, прихрамывающая походка, вызванная физическим недостатком, заслужившая ему прозвище «Bancal» (кривоногий), манера держать себя без достаточного достоинства — не сулили ему блестящих перспектив и на арене большого света. Без дела, разочарованный в своих надеждах и претензиях, он прожигал жизнь в столице в кругу «молодых людей наглого разврата», которые подсмеивались над ним и обходились с ним с пренебрежительной фамильярностью[9]; и имя его связывалось с самыми некрасивыми поступками. Но эта пустая жизнь не удовлетворяла кипучего честолюбия, разжигавшего его. Юноша, имеющий, по его собственным словам, «невзирая на молодость свою сознание умственных способностей, дарованных ему Богом и, может быть, не совсем обыкновенных», мечтал о политической деятельности. «Но, — говорит он, — при Николае вмешиваться в политику значило обрекать себя Сибири без всякой пользы для отечества»[10]. Он решился посвятить себя науке, чтоб создать себе имя на этом поприще. Как и подобало потомку Михаила Черниговского, преисполненному феодальных традиций своего знаменитого рода, он обратился к изучению генеалогии. Впоследствии он объяснял начало своих генеалогических трудов политическими соображениями. «Занятие родословными, — говорит он, — служило нам путем к познанию документов, для других недоступных, и вместе с тем против тайной полиции ширмами, за коими мы могли и трудиться по русской истории, и вести наши записки». Этот мотив мог, однако, возникнуть лишь много позже, а начальные нити аристократического интереса к родословным надо, конечно, искать в княжеской идеологии. К тому же источнику восходят и его исторические занятия.
Уже в 1831 году, 21-летним[11] молодым человеком он начал работать над «Историей России от воцарения Романовых до кончины Александра I», которую он довел до воцарения императрицы Анны; это произведение было, по-видимому, составлено в общепринятом верноподданническом духе[12]. В 1839 году он приступает к составлению на французском языке генеалогических заметок, в 1840–1841 годах печатает «Российский родословник», который вызывает сочувственное внимание в обществе[13], а в 1842 году — «Сведения о роде князей Долгоруковых». Успех, который имели его первые научные опыты, вскружил голову «мальчишке, очень довольному собой, но подобно всем молоденьким гениям, не имеющим понятия о точности и других совершенствах языка» (как отзывались о новоявленной знаменитости специалисты)[14], однако, еще более усилил чувство неудовлетворенности. Он меньше чем когда-либо мог примириться с тем, что не занимает «места, соответствующего его уму и дарованиям»; злые языки уже тогда говорили, что он «мечтает ни более ни менее, как быть министром»[15].
Решающим моментом в жизни Долгорукова была его поездка за границу в 1841 году. В Париже он завертелся в высшем кругу французского общества, где титул и научное имя обеспечили в первый момент молодому иностранцу хороший прием, и ему не могло не льстить «радушие, оказанное [ему] лицами, высоко стоящими во мнении общем и по светскому значению, и по своим умственным достоинствам»… «Лица эти (некоторыми из них справедливо может гордиться Франция), — говорил он но возвращении в Россию, — осыпали меня, 26-летнего молодого человека, ласками, тем более для меня лестными, что ласки эти мне были изъявляемы руководителями общего мнения. Невзирая на мои лета, они в сношениях своих со мною возвышали меня до себя и при отъезде некоторые взяли с меня слово вести с ними переписку». Среди парижских друзей он не скрывал ни своих честолюбивых притязаний на высокое правительственное положение в отечестве, ни обиды на то, что в России не находят достойной оценки его «ум и дарования»[16]. Не воздержался он и от того, чтобы не попробовать разыграть какую-нибудь роль в политической жизни Франции. «Скверный интриганишка», как выражались о нем в русском посольстве, пытался завязать «плутни с [французскими] журналистами», афишируя свои близкие отношения с членами правительства и выдавая себя за выразителя мнений правительственных сфер[17].
Оглушенный мишурным успехом, он в Париже и совершил тот «грех молодости», который предопределил все дальнейшее направление его политической деятельности. В 1842 году он издал под псевдонимом «граф Альмагро» на французском языке «Заметку о главных фамилиях России»[18]. В этой заметке, заключающей очень краткие сведения о важнейших дворянских родах, Долгоруков не ограничился одними генеалогическими справками и поделился с французской публикой данными, почерпнутыми главным образом из заграничной, запрещенной в России литературы, данными, не лишенными политической остроты. Наиболее существенным и политически важным он сам считал то, что «он сделал известным европейской гласности важный факт, который русское правительство стремилось заставить забыть и о котором ни одна книга, ни один журнал не дерзал упомянуть: а именно, существование земских соборов в России в XVI–XVII веках и конституционной хартии, предложенной ими Михаилу Романову в 1613 году, принятой им под присягой и нарушенной шесть лет спустя»[19]. Далее на страницах брошюры были разбросаны заимствованные у иностранных писателей, современных Петру I, подробности, бросающие тень на нравственность этого царя и компрометирующие родоначальников некоторых из дворянских родов, бывших в силе в середине XIX века; наконец, говорилось об участии представителей очень видных аристократических фамилий в убийстве Павла I и в заговоре декабристов. Словом, автор открывал факты, кои ему, как доброму русскому, «следовало бы пройти забвением», и брошюра «весьма некстати», изображала «русское дворянство в самых гнусных красках как гнездо крамольников и убийц». Среди высшего русского общества «памфлет» хромоногого князя вызвал величайший скандал и «общее негодование»: «все были поражены непочтительностью отзывов о лицах высокопоставленных, которые своими давнишними и крупными заслугами вполне заслужили признательность своего государя и своей родины»; среди оскорбленных оказался сам посол в Париже, граф П. П. Пален, отца которого, участника в цареубийстве 1801 года, Долгоруков, не обинуясь, обозвал «злодеем». Еще больше оказалось обиженных тем, что их фамилии не были вообще внесены в реестр графа Альмагро. «Это издание, — говорил его защитник на суде против Воронцова, — произвело сильное впечатление на его родине, впечатление сначала политическое, а потом другого рода впечатление, которое должно было наделать и наделало ему много врагов. В самом деле, в одном параграфе, посвященном дому Романовых, увидели нечто, враждебное царствующему дому… Итак, царствующий дом оскорбился. Но другое впечатление, еще более глубокое, более острое, более смертельное нашло себе выражение в мире аристократическом». Брошюра, говоря словами Долгорукова, «разбередила родовые притязания или самолюбие личное». «При первом появлении книжки, — писал он Николаю I, — закипела и кипит еще ярость претензий родовых и самолюбий личных»[20].
Появление «пасквиля» очень скоро, уже в начале февраля 1843 года, сделалось известно русскому правительству через проживавшего в Париже агента III Отделения — «шпиона» графа Я. Н. Толстого (бывшего декабриста, юного философа и Эпиктета «Зеленой лампы»). Немедленно через русское посольство в Париже автору было предложено вернуться в Россию. Долгоруков, по-видимому, не ожидавший такого эффекта, поспешил подчиниться и 21 марта выехал из Парижа. В Кронштадте он был арестован, бумаги его были отобраны и сам он заключен в III Отделение. Следствие не показало ничего существенного, и 20 мая состоялось распоряжение Николая отправить опального генеалога в Вятку на службу, под присмотр губернатора. Долгоруков не вытерпел и сгаерничал: заявил протест против принудительного определения на службу, сославшись на «права и вольности дворянства». Николай приказал освидетельствовать умственные способности строптивого князя, но постановление о службе было отменено, и Долгоруков жил в Вятке как частное лицо «под самым строгим полицейским надзором». Впрочем, менее чем через год, в марте 1844 года, ему было разрешено повсеместное жительство по России, за исключением Петербурга, с правом поступления на службу. Такая милость была, по-видимому, вызвана тем обстоятельством, что в конце февраля в Петербурге был получен составленный в очень резкой форме отказ Головнина вернуться в Россию: в сферах, очевидно, испугались, что слишком крутая расправа с Долгоруковым, вернувшимся по первому требованию, может послужить отпугивающим примером для других лиц, оказавшихся в подобном положении, и захотели показать, что «его величество не упускал и не упускает из своей памяти, с какой готовностью и поспешностью» была исполнена его «воля». Но Долгорукову свободы было мало. Он хотел использовать неожиданную «милость» Николая, чтобы попытаться осуществить давнишнюю мечту, которая будет преследовать его неотступно и впредь, — пробить себе дорогу к высокому служебному положению, и через Бенкендорфа пробовал ходатайствовать о пожаловании ему чина действительного статского советника на том основании, что в порядке обычного повышения в чинах он его не скоро может дослужиться. Ответа не последовало, и Долгоруков, не желая начинать службу «только в чине IX класса», ушел в частную жизнь, не теряя надежды, что о нем вспомнят, и, по едкому замечанию современника, держал себя, «как Валленштейн в опале»[21]. Он поселился в фамильной тульской вотчине, откуда время от времени ездил в Москву. Отказавшись от служебной карьеры, он с рвением предавался своим генеалогическим изысканиям и занятиям хозяйством, в которых даже Закревский не видел ничего предосудительного. В 1852 году он после ряда безуспешных ходатайств добился разрешения въезда в Петербург. Таким образом, злополучная авантюра с «пасквилем» была ликвидирована[22].
Годы ссылки, однако, не прошли даром для Долгорукова. Отрезанный от высот столичной жизни, к которым он стремился, он тяжело переживал свое вынужденное бездействие. Опала не сломила его (он «остался все тем же дерзким и беспокойным человеком», как писал о нем Закревский), но оставила глубокий след в его психологии. Он сам говорил, что «тайный, но непрерывный надзор, раздражая его природную гордость, развил в нем и качества, и недостатки заговорщика»[23]. За эти годы сложилось и его отрицательное отношение к Николаю I и установившемуся при нем режиму. «Последние семь лет царствования Николая, — писал он, — режим, тяготевший над Россией, был ужасен. Надо было испытать на себе его гнет, чтоб вполне его оценить. Печать была в оковах, свобода слова — под постоянным ударом, право путешествий нарушалось, шпионство прокрадывалось повсюду, политическая полиция царила над всей Россией; людей то и дело ссылали, казематы Петропавловской крепости и Шлиссельбурга были переполнены несчастными, брошенными туда без следствия и содержавшимися там без суда»[24].
В 1853 году Долгоруков выпустил I часть «Российской родословной книги», упрочившей за ним имя выдающегося специалиста по русской генеалогии. Сам он расценивал, и надо сказать; не без некоторого основания, эту свою работу как «первый в своем роде и достойный полного одобрения труд». Впрочем, память о первых шагах автора на поприще генеалогии продолжала стоять ему на пути, и первому тому пришлось преодолеть самые нелепые придирки со стороны цензуры, вызванные страхом, как бы не пропустить какой-нибудь обмолвки, бросающей тень на дворянство; книги побывали на рассмотрении члена Тайного цензурного Комитета барона Корфа и в III Отделении[25].
Не менее цензуры появление добросовестного и кропотливого труда Долгорукова взволновало высшее дворянство, представители которого набросились на «Родословную книгу», ища в ней и не всегда находя пищу для своего генеалогического тщеславия. К автору стали забегать, торопились сообщать подлинные и подложные акты, свидетельствовавшие о глубокой древности и знатности той или другой фамилии; в последующих томах появились целые страницы поправок. Те, чьи претензии не были удовлетворены, приписывали это личному недоброжелательству к ним Долгорукова или даже совершенно неблаговидным мотивам. «В отместку за отказ моей сестры, — говорит князь А. В. Мещерский, — он обошел совершенно молчанием род князей Мещерских в напечатанной им «Родословной книге», не пощадив таким образом в своем злопамятстве даже наших предков». Потомки Чигиринского полковника Воронцовы, желавшие установить свою связь с боярской фамилией Воронцовых, угасшей в XVI веке, утверждали, что автор хотел получить с них хороший куш[26]. Таким образом, при всей объективной сухости изложения «Родословная книга» способствовала дальнейшему расширению образовавшегося со времени «Notice» раскола между Долгоруковым и его сословием.
19 февраля 1855 года умер Николай I. «Мы находились в Петербурге, — вспоминал впоследствии Долгоруков, — в тот счастливый для России день, когда Николай Павлович (одними прозванный «Незабвенный», а другими «Неудобозабываемый») отправился к предкам своим. Мы помним всеобщую радость, подобно электрическому току охватившую всех честных благомыслящих людей, мы помним ликование всеобщее. Всякий чувствовал, что бремя тяжелое, неудобоносимое свалилось у него с плеч, и дышал свободн…