Почему-то несколько последних дней она пребывала в неоправданно хорошем расположении духа.
Неоправданно, поскольку дела шли далеко не лучшим образом. Управляющие, сколько их не меняй, усердно предавались одному и тому же занятию — обкрадывали ее, пытаясь скрыть свои делишки с помощью примитивных, давно изученных ею уловок. Увы, человек несовершенен. Она никак не могла свыкнуться с тем, что большинство людей готово рискнуть своим добрым именем, хорошим жалованием, положением в обществе, перспективами деловой карьеры и, наконец, свободой ради скорого обогащения при помощи сомнительных средств.
Пытаясь понять мотивы подобных поступков, она спросила у одного из пойманных за руку управляющих, Тарасевича:
— Неужели вам, Николай Николаевич, не совестно было обкрадывать меня, пользуясь полным моим доверием? Отчего вы решили, что вправе свободно запускать свою руку в мой карман?
Ответ ее поразил. Тарасевич и не подумал извиниться, или сказать что-либо в свое оправдание. Напротив, он нагло выдержал ее укоризненный взгляд и… упрекнул ее!
— Негоже вам, Надежда Филаретовна, разбогатев от щедрот казенных, корить меня за то, что я всего лишь следую примеру вашего покойного супруга и преследую свой собственный интерес там, где это возможно сделать!
И вдобавок позволил себе улыбнуться, мерзавец.
С ней случилась истерика. Некрасивая, и оттого еще более постыдная. Она повысила голос до визга, употребила несколько простонародных выражений, которые приличной женщине и знать нельзя, топала ногами… Хорошо, что все же сумела взять себя в руки и не нанести мерзавцу оскорбления действием. А то руки прямо чесались дать Тарасевичу пощечину или, на худой конец, запустить в него чернильницей.
Обошлось, слава богу. Прибежала дочь Юлия, слуги, Тарасевич ретировался и более ей на глаза не показывался. Был соблазн засадить его за решетку, в назидание прочим, но быстро прошел, стоило ей представить себе газетные заголовки: «Вор у вора украл» или «Вам можно, а нам нельзя?». Не хотелось, чтобы попусту трепали Карлушино имя.
Да, концессии на постройку железных дорог были весьма выгодным предприятием, но — совершенно законным. И дороги Карлушины были идеального качества, без какого-либо обмана. Что плохого в том, что государь посредством концессий стимулировал развитие железнодорожного сообщения в стране? Так нет же — люди всегда и всюду найдут нечто грязное, постыдное.
Милочке нездоровится — у нее жар. Беспокойство за дочь снедает баронессу фон Мекк, но настроение все равно остается приподнятым.
«Знаете ли, что я ревную Вас самым непозволительным образом: как женщина — любимого человека. Знаете ли, что, когда Вы женились, мне было ужасно тяжело, у меня как будто оторвалось что-то от сердца. Мне стало больно, горько, мысль о Вашей близости с этою женщиною была для меня невыносима, и, знаете ли, какой я гадкий человек, — я радовалась, когда Вам было с нею нехорошо; я упрекала себя за это чувство, я, кажется, ничем не дала Вам его заметить, но тем не менее уничтожить его я не могла — человек не заказывает себе своих чувств. Я ненавидела эту женщину за то, что Вам было с нею нехорошо, но я ненавидела бы ее еще в сто раз больше, если бы Вам с нею было хорошо. Мне казалось, что она отняла у меня то, что может быть только моим, на что я одна имею право, потому что люблю Вас, как никто, ценю выше всего на свете».
Жизнь, полная забот о делах и семье, есть не жизнь, а существование. Одна лишь любовь наполняет ее содержанием. Любовь к Нему, такому… такому… такому…
Надежда фон Мекк судорожным движением поднесла к глазам платок с баронской монограммой. Тихо, домашние не должны услышать рыданий… Прибегут, станут утешать, выйдет неловко. Еще, чего доброго, сочтут ненормальной.
Как хорошо, что есть Он, и как ужасно, что нет никакой возможности быть подле него. Она все понимает и не станет… Но как же трепетало сердце там, в Браилове, когда она вошла в комнату и сказала себе: «Здесь он спал». Стол, за которым он писал, рояль, клавиши которого помнят прикосновение его пальцев. Грешно так рассуждать, но она завидовала даже вещам, которых он касался.
Каждый вечер она засыпала с мыслью о нем. Считала дни, оставшиеся ему до отъезда, предвкушала радость от очередного письма, ждала известий от Юргенсона…
«Я схожу с ума», — говорила она себе. Несколько раз она почти уже решалась на встречу, якобы случайную, но успевала опомниться. Опомниться, потому что знала — ничего хорошего из этого не выйдет, потому что из этого не может выйти ничего хорошего.
Любовь, ревность, материнское чувство — все смешалось в ее душе. И не просто смешалось, а кипело, бурлило и рвалось наружу.
Для домашних Он уже стал «маминым Чайковским» или «ее композитором». Она знала, что над ее меценатством по-доброму посмеиваются, и была рада этому.
Только бы они не узнали истиной причины! Никому, даже Юлии, не решилась бы она открыться. Пусть лучше ее считают одержимой, неисправимой, но не влюбленной.
«Мне так хочется все знать, что Вас касается. Я жалею, что я не знала Вас с самой колыбели, что Вы не на глазах у меня выросли, развивались».
Вчера сын Коля пел его романс под аккомпанемент сестер, игравших на рояле в четыре руки.
Нет, только тот, кто знал свиданья жажду,
Поймет, как я страдал и как я стражду.
Гляжу я вдаль… нет сил, тускнеет око…
Ах, кто меня любил и знал, далеко!
Ах, только тот, кто знал свиданья жажду,
Поймет, как я страдал и как я стражду…[5]
Коля, в своем подражании взрослому страдающему мужчине, был откровенно смешон, но она этого даже не заметила. Она слушала романс, не умиротворяющий, а, напротив, бередящий душу страстью, прорывающейся из пего, и думала о том, как Ему удалось, предвосхищая события, написать это чудесное произведение задолго до начала их переписки. Может быть, он когда-то видел ее на публике и испытал… Ах, как хочется верить во все хорошее!
Страстно желая встречи с Ним и в то же время безумно боясь ее, она утешала себя тем, что духовному единению расстояние не помеха. Чувства она на протяжении всей своей жизни старалась отделить от чувственности. «Не понимаю и не признаю любви юных влюбленных существ. По моим понятиям, любовь начинается там, где она обыкновенно кончается, а именно, с близких отношений. Влюбленность же есть мечта, игра воображения, раздражение внешних чувств, вследствие которого является возбуждение совсем не почтенного свойства — чувственное, тогда как между людьми близкими чувственная сторона отодвигается совсем на задний план и действует только настолько, насколько природа наделила животным свойством человека, но, тем не менее, между ними устанавливается связь неразрывная…»
Она радуется тому, что он тяготеет к одиночеству. Ей не хочется делить Его ни с кем. Она готова создать Ему любые условия, необходимые для творчества, для того, чтобы Он был доволен и счастлив.
Неужели Ему не ясно, что интерес к его творчеству, прежде всего, основан на интересе к Нему? Музыка неотделима от своего создателя, особенно если к этому самому создателю испытываешь определенные чувства.
Она сама не отдает себе отчета в том, что, бесконечно ссужая своего любимого деньгами, она тем самым пытается крепче привязать его к себе, стать для него незаменимой помощницей, доброй феей.
Он благодарен, признателен, ласков, добр, но… в их отношениях есть некая грань, которую Он установил для себя, некий предел, через который он не может перешагнуть. Ей до сих пор немного досадно, что Он отказался перейти с ней на «ты». Она утешает себя, ссылаясь на присущие ему деликатность и застенчивость, но, где-то там, в потаенных глубинах души скребутся кошки… Ах, если бы можно было обменять состояние, нет — часть состояния, не больше половины, на молодость, красоту и музыкальный талант Впрочем, за талант можно было бы и добавить — ей бы хватило и четверти того, что она имеет сейчас…
Как же все-таки хочется пройтись под руку с ним по виа Сан-Леонардо! Вечером, при свете звезд!