Юргенсон заехал за ним в четвертом часу вечера.
— Петр, я намерен похитить тебя на несколько часов! — объявил он. — Поедем обедать.
— Куда? — озабоченно спросил Чайковский.
Петр Иванович Юргенсон был большим любителем простонародных трактиров, предлагавших своим посетителям рыбную селянку с гречневой кашей, жареных гусей, суп из потрохов и прочую незамысловатую снедь. Петр Иванович утверждал, что чем еда проще, тем она вкуснее и полезнее, а в компании приказчиков обедать не менее приятно, нежели в компании графов, князей и купцов первой гильдии.
— Все люди одинаковы, — любил повторять он и при этом непременно вздыхал, давая понять, что эти самые одинаковые люди весьма далеки от идеала.
На вопрос Чайковского Петр Иванович ответил туманно:
— Есть на Маросейке один трактирчик. Неплохое местечко…
«Неплохое местечко» оказалось и впрямь неплохим. Чистым, довольно приличным и с весьма сносным поваром. К тому же здесь навряд ли можно было встретить кого-либо из знакомых, что тоже относилось к достоинствам заведения.
По немного напряженному лицу Юргенсона было видно, что у него есть новости и новости эти не из приятных. В пролетке, на холодном осеннем ветру, разговаривать не хотелось, но, едва усевшись за стол, Чайковский посмотрел в глаза друга и попросил:
— Выкладывай все разом — что она натворила на этот раз.
Плохие новости Юргенсона были обычно связаны с Антониной Ивановной.
— Она, слава богу, перестала докучать мне, — ответил Юргенсон. — Я хотел сообщить о другом…
— Чего изволите? — к столу, изображая лицом и телом преувеличенное внимание и отчаянную готовность услужить, подбежал половой.
«Где их только берут — таких неотличимых друг от друга? — подумал Петр Ильич. — Такое впечатление, что все половые в российских трактирах, что в Москве, что в Петербурге, что в Смоленске, — дети одних и тех же родителей. Пробор посередине, исполненный при участии репейного масла, плутовство в глазах, неизменный жилет».
— Подай-ка нам, братец, буженины, семги вашей боярской, щей с ребрышками и расстегаями, свинины жареной с картофелем и грибами, а после всего — чаю, — быстро распорядился Юргенсон, видимо хорошо знакомый с местной кухней. — Ну и графин коньяку, само собой.
— Счас-с-с, — прошипел половой и исчез.
— У меня есть новости из Петербурга, — начал Юргенсон. — По поводу твоего скрипичного концерта…
Бесполезно было бы спрашивать о том, кто именно сообщил Петру Ивановичу новости относительно скрипичного концерта — Юргенсон никогда не выдавал своих источников.
— Как ты знаешь, Иосиф намеревался играть его в Петербурге, — Юргенсон говорил спокойно, негромко. — Так вот, против этого выступил Давыдов…
— Карл Юльевич? — изумился Чайковский.
— Нет, его однофамилец — герой войны двенадцатого года и по совместительству поэт, — пошутил Петр Иванович. — Конечно же, он, наш дорогой Карл Юльевич, назвал твой скрипичный концерт жалким и добавил, что это не произведение, а насмешка над публикой.
— Черт бы его побрал! — вырвалось у Чайковского. — Что он себе позволяет?
Такой подлости от человека, которого он уважал, чьим талантом восхищался, называя его «царем виолончелистов нашего века», Петр Ильич не ожидал.
— Если ему пожаловано звание солиста двора, то это еще не значит, что он имеет право судить остальных музыкантов, да еще судить так грубо! — Петр Ильич вышел из себя. — Лучше бы он занимался математикой…
Карл Юльевич Давыдов по окончании Московского университета получил степень кандидата математических наук.
— …или же пошел по стопам отца…
Отец Карла Юльевича был врачом.
— …нежели брался судить о том, о чем ему судить не положено!
Петр Ильич стукнул кулаком по столу. Посуда зазвенела, половой тут же подскочил.
— Он не один такой, — прямодушный Юргенсон умел успокоить. — С ним согласился Ауэр.
— Да что же это такое? — растерянно вытаращился на него Чайковский. — Два человека, которых я называл друзьями, которые были мне приятны, которые хвалили мои сочинения…
— Ауэру ты концерт посвятил, — напомнил Юргенсон.
— Вот-вот…
Половой принес коньяк и закуски. Когда он, расставив все на столе и наполнив рюмки, удалился, Петр Ильич продолжил:
— Причем я никогда не делал им ничего плохого, чтобы вызвать к своей персоне неприязнь, а то и ненависть.
— Да знаю я, — подтвердил Юргенсон, поднимая рюмку на уровень груди. — Предлагаю тост за тебя! Да сопутствует тебе успех!
— Спасибо.
Они чокнулись и залпом выпили коньяк, оказавшийся весьма недурственным.
— Странно, что Иосиф ничего не написал мне, — сказал Чайковский, закусывая бужениной.
Котек иногда писал ему, но их переписку нельзя было назвать регулярной.
— Должно быть, не хотел огорчать, — предположил Юргенсон.
— Рано или поздно я все равно бы все узнал.
— Это так.
— Ты сказал все или имеешь добавить что-либо? — уточнил Чайковский.
— Только то, что Антон Григорьевич не стал ничего возражать им…
— А даже высказал в мой адрес парочку своих неуклюжих острот! — перебил его Чайковский, разливая новую порцию коньяка по рюмкам, не дожидаясь полового. — Предлагаю ответный тост — за тебя, Петр, моего любимого, единственного и бескорыстнейшего издателя!
На этот раз закусили семгой.
— И чего в ней боярского? — спросил Чайковский. — Семга, как семга, ничего особенного.
— Доводилось есть и получше, — подтвердил Юргенсон. — Очевидно, звучное название блюда призвано добавить солидности заведению.
— Как я люблю твою обстоятельность и деликатность! — восхитился Чайковский. — Другой сказал бы просто — «пыль в глаза пускают», а ты вон как дипломатично выразился!
— Станешь тут дипломатом при такой жизни, — усмехнулся Юргенсон. — Ничего удивительного. Кстати, австрийские и немецкие газеты неожиданно принялись восхвалять Бродского, решившегося дебютировать в Вене с твоим скрипичным концертом. Ему ставят в заслугу не столько трудность исполнения и саму сложность произведения, как его русское происхождение.
«Это она», — подумал Чайковский, почувствовав во внезапном к нему расположении зарубежных газет руку Надежды Филаретовны, но вслух ничего не сказал.
— В Вене не любят смелость, там больше расчет в чести, — продолжил Петр Иванович. — Но я скажу тебе, что Бродский просто молодец.
— Мой концерт и Дамрош два года назад играл в Нью-Йорке! — напомнил Чайковский, весьма ревниво относившийся к своей славе. — А эти завистники…
Леопольд Дамрош в далекой Америке считался «первой скрипкой континента».
Подали щи прямо в обжигающе горячих глиняных горшках.
— Ну, прямо как в Берендеевом царстве! — улыбнулся Чайковский.
— Мне непонятны мотивы их поступков, — вернулся к теме разговора Юргенсон. — Не нравится вам концерт — не играйте его, никто же не неволит. Но зачем мешать другим? Если предположить, что твой концерт плох или, к примеру, Котек — никудышный скрипач, то вся это затея провалится под шиканье публики во время первого выступления, не так ли?
— Их гложет зависть, — сказал Чайковский, погружая в щи ложку. — Одному сам граф Виельгорский виолончель работы Страдивариуса преподнес, другому государь изволил пару приветливых слов сказать, третий вообще упивается своей славой и более ничего знать не желает. Я сегодня же напишу Давыдову…
— Что не так у вас-с-с? — подскочил к столу половой, озабоченный тем, что клиенты не спешат есть щи. — Щи не в порядке?
— Не беспокойся, любезный, — ответил Чайковский. — В порядке твои щи, просто горячи очень. Вот мы и ждем, пока они остынут.
С людьми низкого положения он неизменно был приветлив и доброжелателен.
Половой удовлетворился объяснением и скрылся из виду.
— Я потребую у него объяснений. Нельзя требовать, чтоб критик был всегда справедлив и безусловно непогрешим в своих оценках. Но нужно, чтобы он был правдив и честен. Он может ошибаться, но всегда искренно, — продолжил Чайковский. — Могу ли я сослаться на тебя в письме к Давыдову?
— Лучше не надо, — честно ответил Петр Иванович. — Мое дело требует от меня сохранять хорошие отношения со всеми, имеющими отношение к музыке.
— Вот именно — имеющими отношение! Я так ему и напишу — «Уместно ли людям, всего лишь имеющим отношение к музыке, судить о ней?». Благодарю за подсказку.
— Давыдов и Ауэр имеют звания «солистов двора Его Императорского Величества», — напомнил Юргенсон. — Твои слова относительно «всего лишь имеющих отношение к музыке» могут быть превратно истолкованы, и даже сочтены оскорбительными для…
Он указал глазами на потолок.
— Ты думаешь? — спросил Петр Ильич, вспомнив, что Ауэр вдобавок занимал пост дирижера симфонических концертов придворной певческой капеллы.
— Советую просто попросить Карла Юльевича объясниться, — посоветовал Петр Иванович. — Но, в общем, я согласен с тобой — нельзя оставлять этого дела без вмешательства.
— Я при первом же удобном случае расскажу об этом Константину Николаевичу, — пообещал Чайковский. — Вряд ли ему понравится…
— Не делай этого, — покачал головой Юргенсон. — Объяснений у Давыдова потребовать нужно, подобных слов мимо ушей пропускать не следует, но привлекать постороннее внимание к этому досадному происшествию, на мой взгляд, не стоит. Сразу пойдут разукрашенные донельзя сплетни. Злые языки будут говорить, что ты уязвлен до глубины души, что ты ничего из себя не представляешь как композитор, что тебя повсюду отказываются играть…
— Да, согласен, — кивнул Петр Ильич. — Ты, как всегда, мыслишь трезво. Но, — он прижал руку к груди, — здесь свербит обида. И еще этот Ауэр… как он мог?
— Он многим обязан Давыдову.
— Но и мне тоже, в конце концов! А что касается Давыдова, то он любит окружать себя теми, кто ему обязан. Ты и сам превосходно знаешь, во что он превратил петербургскую консерваторию — собрал под свое крыло лизоблюдов и бездарей из самых отдаленных уголков империи и радуется, находя в них поддержку…
С подачи Давыдова число учащихся консерватории и впрямь все росло и росло. Он даже устроил при консерватории общежитие для иногородних студентов, которым не по средствам было снимать жилье в самом дорогом городе империи.
— Мало мне нападок на мою церковную музыку, так еще и это!
Попытка Чайковского поработать на пользу русской церковной музыки вызвала нападки духовенства. Написанную им обедню сочли католической и запретили к исполнению во время религиозных церемоний. «Я бессилен бороться против этих диких и бессмысленных гонений! Против меня люди, власть имеющие, упорно не хотящие допустить, чтобы луч света проник в эту сферу невежества и мракобесия», — страдал Чайковский.
К концу обеда Петр Ильич вспомнил, что в Праге собираются ставить «Орлеанскую деву», и вследствие этого (не без участия вкусной еды, коньяка и общества друга) настроение его улучшилось. Тем более, что на днях он уезжал во Флоренцию, а затем намеревался пожить в Риме. Нет, что ни говори, но он правильно сделал, оставив консерваторию. Сидел бы в Москве, как привязанный…
Ему даже стало немного жаль Карла Юльевича. Что такое пост директора консерватории?
«Суета сует и всяческая суета», — как выразился библейский Екклесиаст. Сиди себе в холодном городе, в унылом казенном кабинете, и разбирай ворох нескончаемых дел.
Провинности преподавателей, невзнос платы за обучение, ремонт классов, пьянство швейцара, закупка необходимого инвентаря…
Какая тоска! Это уже не музыкант, а старший приказчик какой-то получается. Ужас, мрак… Впору удавиться на оконном карнизе!
То ли дело — сочинять музыку, разъезжать по разным, приятным сердцу местам, принадлежать самому себе и никому больше!
Вспомнилось из Лермонтова:
Нет, вам наскучили нивы бесплодные…
Чужды вам страсти и чужды страдания, —
Вечно холодные, вечно свободные,
Нет у вас родины, нет вам изгнания.[14]
Это почти про него. Почти, потому что страсти и страдания ему не чужды.
Вечером он написал письмо Давыдову. Ответ пришел нескоро — недели через три. Пока его пересылали в Италию, куда к тому времени успел уехать Петр Ильич, прошло еще десять дней.
Давыдов начал с извинений, после которых пустился в длиннейшее рассуждение о сравнительных достоинствах того или иного композитора, а затем перешел к сравнению исполнительского мастерства разных музыкантов, и в конце концов Петр Ильич догадался, что поводом для нападок послужили отнюдь не недостатки его концерта.
Причина крылась в другом. Обида проступала между строк заключительной части письма Карла Юльевича. Ему, чье мастерство давно уже было признано, не предложили играть этого концерта. Не предложили и Ауэру, а отдали какому-то Котеку.
«Можно подумать, что это я упрашивал Иосифа играть мой концерт, — усмехнулся про себя Петр Ильич. — Взрослый солидный человек, а ведет себя словно малое дитя».
Черкнул Давыдову в ответ несколько приветливых, ничего не значащих слов, чтобы не казаться невежливым и сел за пространное письмо Юргенсону. В конверт, адресованный Петру Ивановичу, вложил и дакыдовское письмо — пусть тот развлечется занимательным чтением.
У баронессы фон Мекк было свое мнение об этом скрипичном концерте. Она писала Чайковскому: «Сейчас я играла Ваш скрипичный концерт, Петр Ильич, и все больше от него в восторге. Первая часть с музыкальной стороны чрезвычайно интересна, эффектна и притом написана так легко, свободно; первая тема так величественна, с таким достоинством, что просто прелесть. Она, т. е. вся первая часть, разыгрывается трудно, потому что есть такие оригинальные пассажи для скрипки, что исполнитель не сразу свыкается с ними, потом в некоторых местах трудны ритмы, но зато уж если это все преодолеть, то она очень красива. Я определяю ее происхождение так, что она написана по чисто музыкальному вдохновению, но Canzonetta… о, какая это прелесть! Сколько поэтичной мечтательности, какие затаенные желания, какая глубокая грусть слышатся в ней, эти sons voiles (под сурдинкою), этот таинственный шепот, что это за прелесть!
Господи, как это хорошо! Ну, а последняя часть — это вся жизнь, кипучая, неудержимая. Что за богатство фантазий у Вас, что за разнообразность ощущений! Сколько наслаждения доставляет Ваша музыка!»