Если так называемый исторический факт вызван, возможно и вероятно, одним или несколькими фактами неисторическими и тем самым неизвестными, как может историк установить существующее между ними соотношение и преемственность?.. А ведь на самом деле его обманывают, и он дает веру тому или иному свидетелю, руководствуясь только чувством.
Он прожил короткую жизнь — всего 34 года — и имел два имени: немецкое и русское. Первое ему дали при рождении, крестив по лютеранскому обряду; второе — при переходе в православие. Почти 20 лет он ожидал российского престола, имея права на другой, шведский. При этом он являлся наследным, а затем правящим герцогом Гольштейна. Он хотел мира России и Европе, но был свергнут с трона, когда готовился к войне с Данией. Он — это самодержец, великий государь и император Всероссийский Петр III Федорович.
Редко какому государю современники и потомки давали столь противоречивые, порой взаимоисключающие оценки. С одной стороны — «тупоумный солдафон», «ограниченный самодур», «холуй Фридриха II», «ненавистник всего русского» и даже «хронический пьяница», «идиот» и «неспособный супруг» Екатерины II. С другой стороны, уважительные суждения, принадлежавшие лично знавшим его видным представителям русской культуры — В. Н. Татищеву, М. В. Ломоносову, Я. Я. Штелину. Ликвидацию Петром III репрессивной Тайной розыскной канцелярии Г. Р. Державин позднее назовет в ряду «монументов милосердия» [76, с. 266]. Напомню, что вольнодумец Ф. В. Кречетов, в 1793 году пожизненно заточенный Екатериной II в Петропавловку, намеревался «объяснить великость дел Петра Федоровича», а поэт А. Ф. Воейков в начале 1801 года ставил имя Петра III «подле имен величайших законодавцев» [118, с. 30]. Правомерно ли, наконец, забывать, что отнюдь не легковесный интерес к «несчастному Петру III» [157, т. 11, с. 289] проявлял и А. С. Пушкин (согласно именному указателю к большому академическому изданию его Полного собрания сочинений, имя Петра III упоминалось на 111 пушкинских страницах). Несколько любопытных воспоминаний о нем А. С. Пушкин записал в 1833–1835 годах со слов престарелой кавалерственной дамы Н. К. Загряжской, дочери гетмана и президента Академии наук К. Разумовского, — свидетельницы минувшей эпохи.
Созданный несколькими поколениями мемуаристов, профессиональных историков и писателей отрицательный образ Петра III превратился в расхожий стереотип. По меткому замечанию одного из дореволюционных историков, Петру Федоровичу была присвоена «какая-то исключительная привилегия на бессмысленность и глупость» [179, с. 9]. Приговор был вынесен. Он не нуждался в доказательствах и не подлежал пересмотру.
Вопрос снят, проблема не существует — такой подход способен объединить весьма разных авторов, например петербургского историка Е. В. Анисимова и московского литературного критика М. П. Лобанова. Первый из них, выпустивший интересную монографию о политической борьбе в России середины XVIII века, признается, что хотел было преодолеть традицию, выявить в оценке Петра Федоровича «скрытый план», но «все усилия оказались тщетными — никакой "загадки" личности и жизни Петра Федоровича не существует. Упрямый и недалекий, он стремился во всем противопоставить себя и свой двор "большому двору" и его людям…» [41, с, 214][1]. Примерно в том же духе, но еще решительнее рассуждал московский литературный критик М. П. Лобанов: «Имя этого императора… никогда не вызывало среди историков разноречий в его исторической характеристике. Враждебность к России, ко всему русскому. Холуй Пруссии, Фридриха II, замыслил заменить в России православие лютеранством. Никто из историков, начиная от С. М. Соловьева вплоть до современных, не брался "реабилитировать" Петра III; слишком все очевидно» [115, с. 264].
Все слишком очевидно и для другого московского автора, историка П. П. Черкасова. Выступая против предпринятого мной в ряде работ пересмотра старой официозной точки зрения, Черкасов отвергает саму возможность этого, считая, что такая попытка «вызывает лишь недоумение» [188, с. 245–246, 423]. Спорить с подобной позицией не просто сложно, но и невозможно. Поэтому, оставив ее на совести автора, отметим лишь ряд фактических ошибок, в свою очередь вызывающих недоумение. П. П. Черкасов почему-то убежден в том, что императрица Мария Терезия, жена императора Франца I Лотарингского и мать Иосифа И, являлась «претенденткой на германский императорский престол» [188, с. 52]. Заметим, что императрицей Мария Терезия считалась как жена, а затем — как вдова Франца[2], после смерти которого в 1765 году императором так называемой Священной Римской империи германской нации стал их сын Иосиф II. Более всего удивляет, что московскому историку, взявшемуся за оценку Петра III, неведомо имя, полученное тем при крещении в Киле: П. П. Черкасов почему-то называет его Петром Ульрихом [188, с. 225]. Быть может, я и мой оппонент просто имеем в виду не одного и того же, а двух разных персонажей, — иное объяснение привести не решаюсь!
Пытаясь понять исходные принципы традиционных суждений, мы должны признать наличие для этого некоторых оснований. Ведь именно таким выведен Петр III в «Записках» Екатерины II, таким рисовали его многие очевидцы. «Он не был зол, но ограниченность его ума, воспитание и естественные склонности выработали из него хорошего прусского капрала, а не государя великой империи», — писала Е. Р. Дашкова [74, с. 47], одна из образованнейших женщин своего времени, директор Петербургской Академии наук и президент Российской Академии, собеседница Дени Дидро [73, с. 59]. А вот мнение известного русского агронома А. Т. Болотова, весной 1762 года в качестве скромного армейского офицера состоявшего при императоре: он, Петр III, «возрос с нарочито уже испорченным нравом» [53, с. 164].
Примерно ту же тональность можно найти и в ряде документов того времени — донесениях зарубежных дипломатов, переписке и воспоминаниях современников. Но действительно ли «все очевидно» и попытки выяснить иные свидетельства, иные мнения тщетны? И неужели никто из историков не брался «реабилитировать» Петра III? Если первое представляется крайне спорным, то второе попросту обнаруживает незнание историографии темы. Дело, конечно, не в «реабилитации». Применение этого слова здесь явно неуместно. Нет нужды ни «обвинять», ни «защищать» Петра III. Но одно из основополагающих требований научного подхода к любому изучаемому явлению — историзм. И в данном случае нужен спокойный, объективный взгляд на одну из интересных и все еще до конца не прочитанных страниц русской истории XVIII века.
Да, никакой особой «загадки» Петра Федоровича и в самом деле не существует. Наоборот, здесь все открыто, все на виду. Нужно лишь основываться на проверенных фактах, извлекая информацию из них, а не из смутных отражений в кривых зеркалах истории. Но как раз в этом издавна ощущался острый дефицит. Такой авторитетный русский историк XIX века, как С. М. Соловьев, называвший Петра III существом слабым физически и духовно, утверждал, что «люди, которые на первых порах желали и могли поддерживать правительство Петра III, делать его популярным, очень скоро увидали, что ничего сделать не в состоянии, и с отчаянием смотрели на будущее отечества, находившееся в руках иностранцев бездарных и министров чужого государя, накануне бывшего заклятым врагом России» [171, т. 12, с. 340; т. 13, с. 66]. «Случайный гость русского престола, он мелькнул падучей звездой на русском политическом небосклоне, оставив всех в недоумении, зачем он на нем появился», — вслед за С. М. Соловьевым однозначно оценивал Петра III другой выдающийся историк — В. О. Ключевский [100, с. 344].
Побудительные причины, лежавшие в основе подобных оценок, достаточно ясны. Ведь Екатерина II пришла к власти не законным путем, а в результате узкого дворцового заговора, который к тому же завершился не просто сменой лиц на троне, но и убийством внука Петра Великого, государя, по всем представлениям той эпохи законного. Но разве могли это открыто признать историки, стоявшие на монархических позициях? Так возникла и укрепилась ставшая почти канонической версия (об истоках ее мы скажем ниже), согласно которой Петру III просто невозможно было оставаться у власти. Разумеется, во имя «высших национальных интересов страны».
Нельзя, конечно, сказать, что в советской историографии не предпринимались попытки иного подхода к этой проблематике. К числу наиболее серьезных и перспективных следует отнести комментарии С. М. Каштанова, опубликованные в 1965 году при переиздании соответствующего тома «Истории России» С. М. Соловьева. В недавнее время С. О. Шмидт, анализируя реформаторскую деятельность правящих кругов России в конце 50-х — начале 60-х годов XVIII века, пришел к выводу: «Типичные черты политики "просвещенного абсолютизма" за короткое царствование Петра III обнаружились особенно эффективно». Правда, учитывая разноречия в оценке личности Петра Федоровича (констатация этого феномена примечательна сама по себе), С. О. Шмидт оставил открытым вопрос, в какой мере такая политика отражала «вкусы и намерения самого императора» [195, с. 57]. Здравые суждения пробивают постепенно дорогу. Об этом, например, свидетельствует статья В. П. Наумова «Петр III: Удивительный самодержец. Загадки его жизни и царствования» [133, с. 281–326]. Рассказ об убийстве императора в Ропше автор завершает словами: «Итог был предопределен… И все же итог — это не всегда финал. Удивительный человек сумел создать вокруг себя столько загадок, что их хватило на вторую жизнь». Желание преодолеть привычные односторонние стереотипы просматривается и в некоторых научно-популярных публикациях. Так, К. Ковалев в очерке, посвященном 250-летию А. Т. Болотова, назвал манифест Петра III о вольности дворянской «эпохальным» [102, с. 189]. Поиск объективной оценки Петра III не только как императора, но и как человека характерен для эссе М. Сокольского «Попранная мечта» [169, с. 13—111] и цикла статей М. Сафонова [163]. К сходным во многом выводам приходят и некоторые современные американские историки. Например, М. Раев, посвятивший одну из своих работ внутренней политике Петра III, полагает, что привычная репутация российского императора базируется на мифе [227, с. 12–90]. Об этом же пишет и американская исследовательница К. Леонард [217, с. 263–292].
Особо отметим повесть В. А. Сосноры «Спасительница Отечества», написанную в 1968 году, но увидевшую свет спустя почти два десятилетия — сперва в журнальном варианте (Нева. 1986. № 12), а затем в книге «Властители и судьбы» (Л., 1986). На основе свободного владения источниками В. А. Соснора сделал, по сути дела, первую серьезную попытку раскрыть духовный мир центрального персонажа — Петра III. Эта повесть, не лишенная дискуссионности, по праву может быть названа своеобразной «художественной монографией». Заслуживает упоминания и роман, далеко, впрочем, не бесспорный, белорусского писателя Э. М. Скобелева «Свидетель: Записки капитана Тимкова» (Минск, 1988).
Все же до сих пор трезвые голоса едва слышны. Их заглушает многоголосый хор традиционалистов — не только ученых, но и писателей (наиболее типичный тому пример роман В. С. Пикуля «Фаворит»). Какие только вокальные партии не вливаются в ткань этого полифонического ансамбля! Из одной работы в другую почти без изменений кочуют сочные рассказы о том, как в бытность наследником Петр Федорович увлекался кукольным театром, дрессировкой собак К игрой в солдатики, водился с дворцовой прислугой, а по ночам вместо исполнения супружеских обязанностей заставлял неутешную Екатерину забавляться с ним куклами. Как, уже будучи императором, он предавался беспробудному пьянству и курению; походя, не понимая, что делает, подписывал подсовываемые ему законы и, слепо преклоняясь перед Фридрихом II, находился под гипнозом только одной навязчивой идеи — как бы получше предать государственные интересы России! Объективности ради заметим, что в основе некоторых подобных сюжетов, пусть в утрированном виде, могли сохраниться отзвуки тех или иных реальных происшествий или поступков и слов самого Петра III: было бы странным идеализировать придворную жизнь вообще или оценивать поведение самодержца, кем бы он ни был, изолированно от той среды, в которой он вырос и вращался, от конкретного соотношения политических сил в придворных кругах. Известно, что многие абсолютные монархи до и после Петра III умудрялись вершить правление и развлекаться куда как похлеще. И не только в России, но и в иных странах. Другое дело — насколько расхожие представления о российском императоре верно передают его черты, насколько они отвечают исторической реальности? Но как раз здесь-то при внимательном отношении к фактам, при сопоставлении их не только с личностью, но и с деятельностью Петра Федоровича возникает ряд недоуменных вопросов.
Недоумение первое. Почему-то круг документов, которыми оперируют приверженцы традиционной версии, оказывается довольно узким и едва ли существенно отличается от того, чем располагали исследователи прошлого и начала нынешнего века. Главным источником являются «Записки» Екатерины II — она работала над ними очень долго, но наиболее интенсивно с начала 1770-х годов. Написанные талантливо, с большой долей наблюдательности, мемуары императрицы оказали поистине гипнотическое воздействие на несколько поколений ученых, публицистов, писателей. Между тем это были не просто воспоминания, а в первую очередь — острый политический памфлет, в котором стремление оправдать свои действия и скрытая полемика с противниками сочетались с сатирой и гротеском при изображении своего супруга — будущего Петра III.
Нельзя, конечно, утверждать, что все в «Записках» Екатерины II неверно. Но к содержанию их нужно относиться осторожно, критически, проверяя приводимые в них сведения и сопоставляя разные редакции мемуаров. Вот лишь один, но довольно типичный пример: описание сцены знакомства Екатерины с Петром в 1739 году. В ранней редакции воспоминаний, еще до вступления на престол, Екатерина писала: «Тогда я впервые увидела великого князя, который был действительно красив, любезен и хорошо воспитан. Про одиннадцатилетнего мальчика рассказывали прямо-таки чудеса» [86, с. 6]. Освещение той же сцены решительно меняется в последней редакции «Записок»: «Тут я услыхала, как собравшиеся родственники толковали между собою, что молодой герцог наклонен к пьянству, что приближенные не дают ему напиваться за столом» [105, с. 11, 23]. Тенденциозный произвол мемуариста до смешного очевиден, бросается в глаза. Но по соображениям, о которых сказано ранее, замечать это было не принято, даже, например, более чем откровенно честолюбивые мечты великой княгини перед свадьбой: «Сердце не предвещало мне счастия; одно честолюбие меня поддерживало. В глубине души моей было, не знаю, что-то такое, ни на минуту не оставлявшее во мне сомнения, что рано или поздно я добьюсь, что сделаюсь самодержавною русскою императрицею» [86, с. 24]. И подобных признаний в «Записках» Екатерины немало, причем исключительные качества их автора, которые постоянно выпячиваются, должны были резко и в ее пользу контрастировать с полнейшей несостоятельностью ее мужа как политического соперника. Это было настолько очевидно, что даже Д. Ф. Кобеко, отнюдь не восторгавшийся Петром III, выражал сомнение, что тот был умственно неразвит настолько, «чтобы оправдать те отзывы, которые давала о нем впоследствии Екатерина» [101, с. 65]. Для сравнения отметим, что не менее пристрастна была она и к Елизавете Петровне, к которой, по словам Е. В. Анисимова, «не испытывала теплых чувств» [41, с. 158, 165]. Екатерина оставалась верна себе. Ее «Записки» — это не свидетельства объективного наблюдателя, а откровенное, порой грубое, сведение задним числом счетов со своими соперниками.
Кроме воспоминаний императрицы для характеристики личных свойств Петра III обычно привлекаются без особой критики записки Е. Р. Дашковой и А. Т. Болотова. Интересные сами по себе, они не менее пристрастны. При чтении их создается впечатление, что и спустя многие годы авторы этих записок настолько ослеплены ненавистью к свергнутому императору, что не замечают явных несообразностей в своем изложении. Вот лишь один пример: обвиняя Петра III в пристрастии к Фридриху II, Дашкова сама отзывается о прусском короле с исключительным пиететом, характеризуя его как «самого великого государя» [74, с. 76]. Или другое: рассказ воспитателя Павла графа Н. И. Панина, позднее записанный с его слов датским дипломатом бароном А. Ф. Ассебургом и затем опубликованный П. Бартеневым [49, с. 369]. Панин якобы нашел Петра Федоровича после отречения утопающим в слезах и ловившим для поцелуя руку Панина, в то время как Елизавета Романовна Воронцова, фаворитка императора, бросилась перед Паниным на колени. Сценка и в самом деле душещипательная, если бы… Если бы она могла иметь место!
Недоумение второе, возникающее в этой связи. Почему-то развернутый критический, а главное — сопоставительный анализ текста названных и других источников, исходивших из среды политических и личных противников и недоброжелателей Петра III, как правило, не делается. А извлекаемые из них сведения обычно воспринимаются как истинные, не нуждающиеся в особой проверке. Но ведь давно отмечено, что тот или иной характер оценки Петра III в значительной мере определяется позицией писавших о нем.
Призывая к исторической справедливости, Н. М. Карамзин еще в 1797 году со страстной запальчивостью заявлял, что «обманутая Европа все это время судила об этом государе со слов его смертельных врагов или их подлых сторонников. Строгий суд истории, без сомнения, его упрекнет во многих ошибках, но та, которая его погубила, звалась — слабость…» [119, с. 126–127]. Но как раз с критическим анализом привлекаемых источников дворянская и буржуазная историография и публицистика не спешили.
С тех пор в этом смысле мало что изменилось. Почти не учитываются, в частности, социальное положение, круг общения и политическая ориентированность современников, писавших о Петре Федоровиче. Так, Е. Р. Дашкова не скрывала чисто женской неприязни к своему крестному отцу, фавориткой которого была ее родная сестра Елизавета Воронцова. Или А. Т. Болотов. Он, по собственному признанию, еще при жизни императора близко сошелся в Кенигсберге с Г. Г. Орловым, который ласково называл его «Болотенько» [53, с. 214]. Но ведь Г. Г. Орлов не только участник заговора (как и Дашкова). Он и любовник Екатерины, отец ее сына А. Г. Бобринского, родившегося, кстати сказать, в апреле 1762 года, то есть всего лишь за два с половиной месяца до переворота, стоившего Петру жизни.
Вообще, далеко не всякий современник — очевидец событий, о которых сообщает. Так, подробно описав сцену, когда подвыпивший император якобы встал на колени перед портретом Фридриха II и назвал его своим государем, все тот же А. Т. Болотов честно признается: «…самому мне происшествия сего не случилось видеть… а говорили только тогда все о том» [53, с. 233]. А говорили и в самом деле тогда многое — эпицентром был круг придворных, подготавливавших исподволь свержение царя. Поэтому многие рассказы такого рода представляют собой, строго говоря, типичные политические анекдоты. Наконец, немалая часть дискредитирующих Петра Федоровича слухов носила характер сугубо интимный, донесенный лишь мемуарами Екатерины, что, по сути дела, исключает возможность их проверки.
Немало подобных непроверяемых деталей, касавшихся поведения Петра Федоровича, вошло в книгу очевидца переворота, секретаря французского посланника в Петербурге К. К. Рюльера «История и анекдоты революции в России в 1762 г.». Судьба этой нашумевшей в Европе книги, изданной типографским способом по взаимной договоренности автора с Екатериной II лишь в 1797 году, после смерти Рюльера (1791) и Екатерины (1796), — предмет особого разговора. Здесь лишь отметим, что в нескольких случаях, касавшихся преимущественно отношений между Петром и Екатериной, Рюльер прямо ссылался на императрицу как на источник своей осведомленности. При этом прослеживается и почти текстуальное совпадение книги Рюльера с записками Екатерины, державшимися в секрете. Это делает особенно актуальным источниковедческий анализ зависимости текста французского очевидца от мемуаров императрицы. К сожалению, этот аспект изучен недостаточно, нет комментария на этот счет и в перепечатке «Истории» Рюльера (в книге: «Россия XVIII в. глазами иностранцев». Подготовка текстов, вступительная статья и комментарии Ю. А. Лимонова. Л., 1989. С. 261–312).
Вместе с тем во многих случаях Рюльер подходил к официальной, екатерининской версии переворота критически, приводя немало примеров отрицательного отношения народных масс и рядовых дворян к захвату власти Екатериной II.
Все говорит за то, что необходимо наконец приступить к критическому изучению и изданию текстов современников Петра III, писавших о нем. И не только, скажем, Екатерины II и Е. Р. Дашковой, что очевидно, но и Я. Я. Штелина. В публикациях его записок, осуществленных в конце XIX — начале XX века, немало ошибочных прочтений и атрибуций. Так, автором «Дневника Мизере» [45] был в действительности Штелин. Основываясь на текстологическом анализе, к такому выводу пришел недавно петербургский архивист К. В. Малиновский.
Недоумение третье. Сторонники традиционной версии, подмечая любые мельчайшие детали, отрицательно характеризующие Петра III, игнорируют положительные отзывы о нем, встречающиеся даже у таких авторов, как А. Т. Болотов и Е. Р. Дашкова. Одновременно его как бы отлучают от курса, проводившегося его правительством. Ссылки на то, что курс этот проводил не сам Петр III, а лишь от его имени группа даровитых сановников, скажем Д. В. Волков, А. И. Глебов, Воронцовы, при ближайшем рассмотрении повисают в воздухе — это очередное заблуждение, очередной миф. Мы убедимся в этом, знакомясь с архивными документами, из которых следует, что взгляды Петра Федоровича по ключевым вопросам политики сложились в общих чертах до его вступления на российский престол.
И наконец, последнее недоумение — оценка личности и действий Петра III ограничена в буквальном смысле слова пределами Российской империи. В стороне остается сложная международная обстановка на завершающем этапе Семилетней войны: умалчивается о стремлении политиков Австрии и Франции — стран, союзных с Россией, — добиться за ее спиной сепаратного мира с Пруссией; упускается из виду и то, что, взойдя на российский престол, Петр Федорович продолжал оставаться правящим герцогом Шлезвиг-Гольштейна (собственно — только Гольштейна, поскольку Шлезвиг к тому времени уже несколько десятилетий пребывал под датской оккупацией). Все это порождало непростые коллизии, которые не укладываются в банальную схему обвинений Петра III в заключении предательского мира с Пруссией. Отчасти к этой теме нам еще придется вернуться. Пока же обратим внимание на необъяснимые ошибки, которые в трактовке упомянутой проблематики постоянно воспроизводятся. Например, Л. И. Гинцберг в своем очерке, посвященном Фридриху II, неверно называя дату смерти Елизаветы Петровны (она скончалась не в январе 1762 года, а 25 декабря 1761 года), полагает, что будто бы Екатерина II, «хотя и она была немецкого происхождения» (словно в этом дело!), «отказалась от заключенного ее незадачливым мужем союза с Фридрихом II». В этом автор усматривает нечто большее — проявление «неприязни», которую-де Екатерина II «не могла не испытывать» по отношению «к прусским монархам» [64, с. 110–111]. Что собой представляла ее «неприязнь» к Фридриху, мы еще увидим. Но спустя всего два года, когда пропагандистский шум в Петербурге утих, Екатерина подписала с тем же Фридрихом Прусским новый союзный договор, ряд статей которого, кстати сказать, повторял пункты «предательского» договора Петра III. Но говорить об этом тоже не принято. Наоборот, фактически изолируя оба договора друг от друга, пишущие о внешней политике свергнутого императора в разоблачительном ключе либо умалчивают об акции 1764 года, либо трактуют ее, но уже без эпитета «предательская» как «первый шаг в создании Северной системы» [62, с. 110]. При этом действительные заслуги выдающегося русского дипломата Н. И. Панина, который много сделал для ее разработки, автоматически как бы включаются в актив Екатерины II. Странная забывчивость, не правда ли?
Да, поистине велика бывает цена предвзятости, ибо неправда, даже многажды повторенная, все равно никогда не сделается правдой. Зато она способна породить и порождает искажения; в тенеты неправды попадаются ее инспираторы и их доверчивые современники. Одно искажение закономерно порождает другое — и вот уже возникает дурная цепная реакция, от которой трудно избавиться. Утвердившись, искаженные представления проникают в историческое сознание, порождая устойчивые стереотипы-химеры. И уже современный искусствовед, даже квалифицированный, описывая портрет Петра III кисти замечательного русского художника XVIII века А. П. Антропова, усмотрит у изображенной на холсте вполне обычной модели «толстый живот на тонких ножках, маленькую голову на узких плечах и длинные руки, тонкие, как паучьи лапки» [97, с. 90]. Зрелище и в самом деле не из приятных, хотя, казалось бы, странно требовать, чтобы на российском престоле непременно восседал Аполлон. Но правильно ли «прочитан» портрет, писавшийся с натуры? Так ли это? Обратимся за ответом к свидетельству современника Петра III, причем отнюдь к нему не расположенного.
Перед нами два словесных описания.
1. Он «производил впечатление человека, который стесняется в обществе, считает долгом сказать что-либо умнее других и боится, что это ему не удастся. Он смотрит угрюмо, блуждающим взглядом; в нем нет уверенности в себе; он одет грязно, и в его осанке нет благородства» [151, с. 368].
2. «Вид у него вполне военного человека. Он постоянно застегнут в мундир такого узкого и короткого покроя, который следует прусской моде еще в преувеличенном виде» [178, с. 194].
И все это об одном человеке — о Петре III? — спросит читатель. Нет, Петру III здесь посвящена только одна из записей. Какая же из них? С точки зрения распространенного стереотипа, скорее всего, первая. Здесь, казалось бы, все отвечает расхожим представлениям о безвольном и неспособном монархе. И стесненность в поведении, и блуждающий взгляд, и неуверенность в себе, и неряшливость в одежде. Но нет! Вовсе не о Петре III, муже своей возлюбленной, писал польский король Станислав Август Понятовский (в конце 1750-х годов он еще не занимал престол, жил в Петербурге, был вхож ко двору и состоял в интимных отношениях с Екатериной, тогда еще великой княгиней; их дочь Анна, родившаяся в 1757 году, но вскоре, в 1759 году, умершая, получила ранг принцессы и считалась официально дочерью наследника трона Петра Федоровича), а о «короле-солдате» Фридрихе II Прусском! Зато автор второй записи — Ж.-Л. Фавье, секретарь французского посланника в Петербурге, действительно говорит о Петре Федоровиче, тогда еще великом князе (дело происходило незадолго до его вступления на престол, в 1761 году).
Наблюдения Фавье косвенно подтверждаются результатами организованной нами с участием специалистов петербургского Дома моделей экспертизы одежды из фондов Государственного Эрмитажа (Санкт-Петербург) и Государственного исторического музея (Москва), предположительно принадлежавшей Петру III в последний период его жизни. Ведущий конструктор В. Н. Кудряшов выполнил в апреле 1986 года контрольные обмеры эрмитажного мундира в сопоставлении со сведениями, ранее полученными из ГИМ, и с учетом поправок на внешние факторы (усадка материала, особенности моды и манеры ношения одежды в 50—60-е годы XVIII века, личные привычки императора и т. п.) пришел к следующим выводам. Внук Петра Великого, подобно своему деду, был узок в плечах, ростом около 170 см. По современным стандартам его костюм соответствовал бы приблизительно 44—46-му размеру, третья полнота. Треуголка Петра III из Военно-исторического музея А. В. Суворова в г. Кобрине (Брестская область Белоруссии) имеет по внутреннему ободку 57 сантиметров. Судя по обмеру треуголки из ГИМ, окружность головы Петра III составляла около 60 сантиметров.
Важно подчеркнуть, что заключение ленинградской экспертизы Дома моделей не противоречит описанию внешнего вида Петра Федоровича в записках Фавье, с которыми модельер предварительно ознакомлен не был. Тем не менее полученные выводы нельзя рассматривать как безусловные. Они, скорее, носят поисковый характер, поскольку строгая методика восстановления облика фигуры по историческим костюмам отсутствует. В этом убеждают сведения, которые любезно сообщила мне в 1989 году хранитель Оружейной палаты Московского Кремля Э. П. Чернуха. Проведенные там независимо от наших обмеры одежды Петра III, находящейся в фондах музея, дали несколько иные результаты. В частности, предположительный рост императора оказывается около 180 сантиметров[3].
…Вопросы, вопросы. Сколько их! Почему, если принять на веру традиционную и якобы пересмотру не подлежащую характеристику Петра III, его имя стало столь популярным в народной среде? Причем не только российской, но и зарубежной. Почему на протяжении длительного времени оно буквально магнитизировало сознание широких демократических кругов? Что это — следствие только лишь наивности и иллюзорности политических представлений народных масс? Полнейшая утрата ими здравого смысла? Ошибка? Но почему не только в России, а и в сопредельных странах? Есть над чем задуматься.
Не объясненный в литературе, на первый взгляд непонятный алогизм привлек мое внимание давно, еще в 1960-х годах. И по мере знакомства с историографией вопроса я все более сталкивался с заключенным в ней парадоксом. К оценке Петра Федоровича и к изучению осененной его именем народно-утопической легенды, как правило или преимущественно, обращались ученые разных исследовательских установок: с одной стороны, специалисты по социально-экономической и политической истории России, зарубежных сюжетов не касающиеся, с другой — специалисты по истории народной культуры (фольклористы, этнографы, философы и некоторые другие). Единство объекта познания раскалывалось, фактически исчезало. Между тем в реальной жизни все взаимосвязано, упирается в конечном счете в человека соответствующей эпохи.
И в поисках ответа на занимавшие вопросы я решил пойти иным, нетрадиционным путем, чтобы взглянуть на личность и дела Петра Федоровича объективно, в системном единстве, привлекая по мере возможности неизвестные и заново перечитывая уже вошедшие в поле зрения исследователей печатные и рукописные источники.
Ни о какой «посмертной реабилитации» речи быть не может. Речь о совершенно ином — о попытке постижения правды прошлого. Петр III интересен не только как политик, но прежде всего как человек. Человек, самим фактом рождения включенный в определенные правила игры, нарушить которые могла только его смерть. И еще речь пойдет об отзвуке и восприятии его имени и дел в народном сознании, в котором надежды сплелись с иллюзиями, а правда с вымыслом.
«"Мы, кажется, вступили в область догадок", — заметил доктор Мортимер. "Скажите лучше — в область, где взвешиваются все возможности, с тем чтобы выбрать из них наиболее правдоподобную. Таково научное использование силы воображения, которое всегда работает у специалистов на твердой материальной основе"» (А Конан Дойл. «Собака Баскервилей»).
Наш путь по извилистым тропам и перепутьям истории начинается…