После поражения прусской партии в Петербурге естественным союзником Фридриха II мог стать по-детски влюблённый в него цесаревич. Однако тон немецких дипломатов по отношению к Петру Фёдоровичу заметно пренебрежителен. «Великому князю девятнадцать лет, и он ещё дитя, чей характер покамест не определился, — рассуждал Мардефельд. — Порой он говорит вещи дельные и даже острые. А спустя мгновение примешь его легко за десятилетнего ребёнка... Супругу не любит, так что иные предвидят: детей от него у неё не будет. Однако ж он её ревнует»1.
Финкенштейн высказывался ещё резче: «На великого князя большой надежды нет. Лицо его мало к нему располагает и не обещает ни долгой жизни, ни наследников, в коих, однако ж, будет у него великая нужда. Не блещет он ни умом, ни характером; ребячится без меры, говорит без умолку, и разговор его детский, великого государя недостойный... Нация его не любит, да при таком поведении любви и ожидать странно»2.
Характеристика Екатерины в докладах обоих дипломатов разительно отличается от описаний её мужа. «Великая княгиня умна и основательна не по годам... держит себя с осторожностью»3, — сообщал Мардефельд. И опять Финкенштейн сходился во мнении с коллегой: «Великая княгиня достойна супруга более любезного и участи более счастливой... Сознает она весь ужас своего положения, и душа её страждет; как она ни крепись, появляется порою на её лице выражение меланхолическое... Нация любит великую княгиню и уважает»4.
Причина неприязни к Петру, с одной стороны, и расположения к Екатерине — с другой, объяснялись не только особенностями личного поведения. Для дипломатов важно было нащупать точку опоры при чужом дворе, найти союзника, может быть, запастись им впрок для дальнейших совместных действий. Неуравновешенный, переменчивый характер великого князя делал его ненадёжным партнёром. А вот «основательная не по годам» царевна подходила как нельзя лучше. «Она бы во всём неукоснительно за короля стояла», — заключал Мардефельд.
Однако никто не рассматривал Екатерину как самостоятельного политического игрока. Она могла действовать только через мужа — наследника русского престола и правящего герцога Голштинского. Сама по себе царевна была ничто. А потому её интересы в тот момент прочно сопрягались с интересами супруга. Екатерина приобретала шанс повлиять на ход дел, только влияя на Петра. И никак иначе.
Между тем в 1750 году создалась ситуация, когда великий князь мог снова выйти из политической тени. Между Россией, Швецией и Данией начались консультации о судьбе герцогства Голштинского. Обойти Петра оказалось невозможно, хотя Бестужев предпочёл бы решить судьбу далёкого немецкого владения без участия суверена. Однако тётушка предоставила племяннику право участвовать в переговорах и даже самому вести консультации. Это было явным знаком неудовольствия по отношению к канцлеру: тот откровенно проморгал сближение Стокгольма и Копенгагена и тайный договор между этими дворами.
Сделаем шаг назад, чтобы понять ситуацию во всей её полноте. С того момента, как Елизавета провозгласила голштинского герцога своим наследником, политика России на севере оказалась тесно связана с судьбой его владений. Нередко императрица шла на поступки, которые не могли одобрить её советники. Например, в 1742 году России было выгодно поддержать Данию против Швеции, пожертвовав для этого крохотным приморским герцогством. Однако государыня решила сохранить Голштейн и тем укрепить значение своего наследника.
Уже тогда, всего через несколько месяцев после приезда Петра в Москву, его владения застряли у огромной империи как кость в горле. Развязать гордиев узел отношений Петербурга, Стокгольма и Копенгагена, сохраняя Киль за цесаревичем, было трудно. А в свару незримо вмешивались Париж и Потсдам, только запутывая ситуацию. В какой-то момент вся работа Коллегии иностранных дел оказалась парализована.
В Киле текущими делами герцогства ведал Тайный правительственный совет, созданный ещё в 1719 году5. Именно его и следует считать правительством Голштинии, не путая, как это иногда случается6, с другим органом — Голштинским дипломатическим представительством в Петербурге. Последнее занималось главным образом территориальными спорами с Данией из-за Шлезвига. Это же ведомство осуществляло связь между Петром Фёдоровичем и Тайным советом на родине. Руководил представительством Иоганн Фрайхер фон Пехлин, опытный и надёжный министр, о котором Екатерина в своих мемуарах отзывалась с уважением: «В этой короткой и толстой фигуре жил ум тонкий и проницательный»7.
Елизавета Петровна распорядилась, чтобы окончательные решения в каждом случае исходили от самого великого князя. То ли она хотела таким способом приучить племянника к государственным делам, то ли внешнее сохранение за ним некоторых политических прав при самом жёстком внутреннем контроле должно было кое-как примирить юношу с занимаемым положением. К тому же не следовало показывать иностранным дипломатам, что наследник фактически посажен под домашний арест.
Если верить Екатерине, её супруг сочетал искреннюю любовь к Голштинии с ленью и нерадивостью в делах. Ему становилось скучно работать с Пехлиным, докладывавшим о трудном положении финансов герцогства; он быстро утомлялся, хотя вникал в подробности. Такое поведение очень напоминает рассказы Штелина о занятиях Петра науками. Предмет приложения усилий изменился, а образ действий остался прежним. «Этот страстно любил свою Голштинскую страну, — писала Екатерина о муже. — С Москвы уже докладывали Его императорскому высочеству об её несостоятельности. Он попросил денег у императрицы. Она дала немного»8. По сведениям английского дипломата Гая Диккенса, великий князь в июле 1750 года получил от государыни 60 тысяч рублей в качестве подарка за участие в переговорах с Данией и за твёрдость на них9.
Сама по себе сумма не могла покрыть нужд герцогства. Ею были уплачены «неотложные долги» наследника в России. До Киля не дошло ни копейки. «Пехлин представлял дела в Голштинии со стороны финансов безнадёжными; это было нетрудно, потому что великий князь полагался на него в управлении и мало или вовсе не обращал на него внимания, так что однажды Пехлин, выведенный из терпения, сказал: “Ваше высочество, от государя зависит вмешиваться или не вмешиваться в дела его страны; если он не вмешивается, страна управляется сама собою, но управляется плохо”»10.
Зато Петру удавались шумные сцены. В августе 1745 года он с позором выгнал от себя датского полномочного министра Фридриха Генриха Хеусса, осыпав его «градом оскорблений». Тогда же французский посол Луи Дальон писал: «Великий князь — принц гордый и, судя по многим признакам, немалую будет питать склонность к войне, о примирении же не желает и слышать»11.
Дания, как и в 1732 году, предлагала миллион рейхсталеров за отказ от Шлезвига. Но советники Петра сумели построить диалог так, что обсуждались и возвращение потерянных герцогством земель, и датская денежная субсидия, которая рассматривалась не как плата за покупку владений, а как компенсация морального и материального ущерба. Конечно, это только затягивало переговоры.
Видя неуступчивость Петра, датский двор решил действовать «мимо него». Вместо денег был предложен обмен Шлезвиг-Голштейна на Дельменгорст и Ольденбург. На сей раз обратились не к великому князю, а к его дяде шведскому кронпринцу. Дело в том, что Адольф Фридрих (с 1751 года шведский король Адольф Фредерик) считался, помимо прочего, и наследником своего племянника, буде тот скончается бездетным. А разговоры о слабом здоровье и бесплодии Петра занимали в дипломатической переписке немалое место.
Вспомним слова Финкенштейна о том, что цесаревич «не обещает ни долгой жизни, ни наследников». В другом донесении министр писал: «Надо полагать, что великий князь никогда не будет царствовать в России; не говоря уже о слабом здоровье, которое угрожает ему рановременною смертью». В 1757 году французский посол маркиз Поль-Франсуа де Л’Опиталь почти повторил отзыв прусского коллеги: «Если великий князь при своём слабом здоровье будет продолжать свой образ жизни, то скоро умрёт»12. Сама по себе эта информация не сильно противоречила истине: Пётр был болезненным юношей. Но надо полагать, что распространялась и афишировалась она намеренно, из соображений политической конъюнктуры. Тождественность отзывов позволяет предположить единый источник. Заинтересованным лицом в данном случае являлся канцлер.
В августе 1749 года между Данией и Швецией был подписан договор об оборонительном союзе, кронпринц отказался от голштинского наследства и взамен получил города Дельменгорст и Ольденбург. Сделка до времени оставалась тайной и должна была вступить в силу сразу после кончины великого князя. Несколько месяцев в Петербурге ничего не знали о случившемся, и лишь в апреле 1750 года информация просочилась из Копенгагена. Елизавета Петровна была вновь унижена, а Бестужев просто втоптан в грязь. Он конфликтовал со Швецией, полагаясь на Данию, а тем временем оба королевства протянули друг другу руки.
Канцлер запил и перестал показываться при дворе. Императрица демонстрировала ему своё пренебрежение. В этих условиях у Петра Фёдоровича появился шанс выскользнуть из-под тяжёлой политической опеки. В январе 1750 года в Петербург прибыл новый датский посланник граф Рохус Фридрих Линар, уполномоченный возобновить переговоры об обмене владений.
Екатерина характеризовала графа Линара враждебно и насмешливо, правда, признавая за ним ум и изворотливость. «Это был человек, соединявший в себе, как говорили, большие знания с такими же способностями; внешностью он походил на самого настоящего фата. Он был статен, хорошо сложен, рыжевато-белокурый, с белым, как у женщины, цветом лица; говорят, он так холил свою кожу, что ложился спать не иначе, как намазав лицо и руки помадой, и надевал на ночь перчатки и маску. Он хвастался тем, что имел восемнадцать детей, и уверял, что всех кормилиц своих детей приводил в положение, в котором они вторично могли кормить»13.
Линар имел полномочия сделать великому князю несколько уступок по мелочи, чтобы, таким образом, втянуть его в переговоры. Это получилось, поскольку и Бестужев, и Пехлин проявили заинтересованность в предложениях датской стороны. Копенгаген, желая соединить свои владения в Германии, предлагал неплохие земли взамен финансово несостоятельного герцогства. Но Пётр чувствовал себя преданным и не хотел вступать в переговоры. «Пехлин докладывал великому князю, что слушать не значит вести переговоры, — вспоминала Екатерина, — а от ведения переговоров до принятия условий ещё очень далеко». Согласившись слушать, цесаревич неизбежно должен был что-то отвечать. И тут ловкий Линар сыграл в поддавки: подписал в октябре 1750 года конвенцию об обмене «дезертирами» — то есть перебежчиками с голштинских земель на датские и обратно14.
Эта мнимая дипломатическая победа раззадорила Петра. Переговоры пошли дальше. Но по мере того как они продвигались, великий князь всё сильнее нервничал. «Часто я видела его в восхищении оттого, что он приобретёт; затем он испытывал мучительные колебания и сожаления о том, что ему приходилось потерять»15. Внешне поведение Петра выглядело достойно: он упорно отстаивал права своего герцогства и, выжидая, заставлял противника делать ему всё новые и новые предложения16. Великому князю жаль было расставаться с родовыми владениями, но он противостоял Дании в одиночку, его советники играли на другой стороне и склоняли молодого герцога к уступке. Наследнику не на кого было опереться, не с кем обсудить положение. Удивительно ли, что он пришёл к Екатерине?
Хотя именно откровенность с женой была Петру строжайше запрещена. «Ему предписывали держать это в величайшей тайне, в особенности, прибавляли, по отношению к дамам, — писала Екатерина. — Эта предосторожность касалась меня, но... первым делом великого князя было сказать мне об этом». Екатерина оказалась на высоте оказанного доверия. Она горой стояла за Голштинию и против обмена. Действовать так её побуждали семейная неприязнь к датчанам и развитое честолюбие. Всегда забывают, что она была не только царевной, но и герцогиней Голштинской. Пока её муж сохранял хотя бы формально независимое владение, они оба имели своё маленькое государство, считались суверенами. Даже если бы их выслали из России, им было куда скрыться, и среди владетельных особ Германии они заняли бы пусть не первое, но и не последнее место. Приобретение Ольденбурга, возможно, обогатило бы наших героев, но как быть с титулом правящего герцога?
Позднее, когда Екатерина II будет прочно сидеть на русском престоле, она обменяет Голштинию на Ольденбург. Но это случится только в 1773 году. Пока же дипломатические ухищрения «огорчали великого князя, — вспоминала императрица, — он стал мне о них говорить. Я... приняла известие об этих переговорах с большим раздражением и противодействовала им у великого князя сколько могла»17.
И вот тут Екатерина почувствовала, что не она одна могла оказывать влияние на Петра. Ещё до отъезда двора из Москвы у великого князя завязался роман с принцессой Курляндской, дочерью опального герцога Эрнста Иоганна Бирона. Эта умная, практичная девица сбежала из Ярославля, где отбывала ссылку её семья, и заявила, что терпит притеснения от родителей за желание перейти в православие. Государыня сама стала восприемницей Елизаветы Гедвиги, в крещении Екатерины Ивановны, и назначила её надзирательницей над фрейлинами. Такая должность соответствовала высокому происхождению ярославской беглянки. Екатерина сразу оценила принцессу Бирон как ловкую особу, способную на продуманную интригу и решительные шаги. Появление такой дамы рядом с Петром не сулило ничего хорошего.
«Она была вкрадчива, ум её заставлял забывать, что у ней было неприятного в наружности... — писала Екатерина, — она каждому говорила то, что могло ему нравиться». Пётр начал оказывать новой фрейлине «столько внимания, сколько был способен; когда она обедала у себя, он посылал ей вниз и некоторые любимые блюда со своего стола, и когда ему попадалась какая-нибудь новая гренадерская шапка или перевязь, он их посылал к ней, дабы она посмотрела»18. Таким образом, принцесса Бирон вела с наследником разговоры на его любимые темы и всё больше захватывала внимание поклонника.
«Главное достоинство, какое она имела в его глазах, состояло в том, что она была дочерью нерусских родителей, — вспоминала Екатерина. — Уже тогда великий князь выказывал очень сильное пристрастие ко всем иностранцам и начало отвращения ко всему, что было русским или тянуло к России... Принцесса... охотно говорила по-немецки; и вот мой великий князь влюблён по уши»19.
Удивительно, но разве сама мемуаристка не была иностранкой и не говорила по-немецки? Возможно, Пётр уже не воспринимал жену таковой. Но дело не в чувствах великого князя, а в умении Екатерины выстроить образ. Императрица намеренно присоединяла себя ко всему, «что было русским или тянуло к России», тем самым вызывая «начало отвращения» царевича. Она показывала себя не просто брошенной женой, а соединяла личную драму с неприязнью наследника к стране. Оставленная женщина олицетворяла собой нелюбимую Россию.
«Настоящее достоинство принцессы Курляндской менее поразило его, — писала Екатерина о муже. — Нужно ей отдать справедливость, что она была очень умна; у неё были чудесные глаза, но лицом она была далеко не хороша, за исключением волос, которые были у неё очень красивого каштанового цвета. Кроме того, она была маленького роста и не только кривобока, но даже горбата; впрочем, это не могло быть недостатком в глазах одного из принцев Голштинского дома, которых в большинстве случаев никакое телесное уродство не отталкивало; между прочим, покойный король шведский, мой дядя по матери, не имел ни одной любовницы, которая не была бы либо горбата, либо крива, либо хрома».
Екатерина явно злословила, подчёркивая извращённость предпочтений своей немецкой родни. Имея очаровательных жён, голштинские принцы оставались к ним холодны, их возбуждало физическое уродство, некий изъян возлюбленной. Возможно, так они отождествляли свои внутренние беды с внешним безобразием избранниц. «Великий князь не совсем скрывал от меня эту склонность, но всё-таки сказал мне, что это была только прекрасная дружба; я охотно этому поверила... ввиду особенностей названного господина»20.
Итак, Екатерина не опасалась измены, физически для Петра невозможной. Однако ей было неприятно предпочтение, которое муж оказывал другой женщине: «Мне обидно было, что этого маленького урода предпочитают мне»21.
Однажды вечером царевна под предлогом головной боли легла раньше обычного. Спустя некоторое время «великий князь очень пьяный пришёл и лёг... Хотя он знал, что я была нездорова, он меня разбудил, чтобы поговорить о принцессе Курляндской, об её прелестях и о приятности её беседы... я ему ответила несколько слов, в которых чувствовалось раздражение, и притворилась, что засыпаю. И то и другое его обидело; он несколько раз ударил меня очень сильно локтем в бок и повернулся ко мне спиной, после чего заснул; я проплакала всю ночь»22. Подобные сцены не укрепляют взаимного доверия. Ссоры из-за любовницы отнимали у Екатерины толику влияния на мужа.
Поэтому великая княгиня не понадеялась только на себя. Она нашла союзника в лице вельможи, которого с некоторых пор уважал её муж. Одновременно с Линаром в Петербург прибыл посол венского двора граф Иосиф фон Бернес (Берни). «Граф Берни был из Пьемонта, ему было тогда за пятьдесят; он был умён, любезен, весел и образован и такого характера, что молодые люди его предпочитали и больше развлекались с ним, нежели со своими сверстниками... Я тысячу раз говорила, что если бы этот или ему подобный человек был приставлен к великому князю, то это было бы великим благом для этого принца, который так же, как я, оказывал графу Берни привязанность... Великий князь сам говорил, что с таким человеком возле себя стыдно было бы делать глупости»23.
Именно влияние Берни Екатерина противопоставила проискам Линара, соглашательству Пехлина, настойчивости Бестужева и подозрительной вкрадчивости принцессы Бирон. Она пошла на прямой разговор по политическому вопросу с послом иностранной державы — что, конечно, было бы вменено ей в вину, узнай об этом императрица. Однако положение казалось критическим.
Во время новогодних маскарадов 1751 года Екатерина улучила момент, когда дипломат остановился у балюстрады, за которой танцевали, и попросила его внимания. «Граф Берни выслушал меня с большим интересом, — вспоминала она. — Я ему вполне откровенно сказала, что... взгляды у меня свои собственные... Мне кажется прежде всего, что голштинские дела не в таком отчаянном положении, как хотят их представить». Сейчас дело «имеет вид интриги, которая... придаст великому князю такой вид слабости, от которого он не оправится, может быть, в общественном мнении во всю свою жизнь». Пётр лишь недавно управляет своим герцогством, «он страстно любит эту страну и, несмотря на это, удалось убедить его обменять её, неизвестно зачем, на Ольденбург, которого он совсем не знает». Кроме того, Кильский порт «может быть важен для русского мореплавания».
Вникнув в дело, дипломат ответил: «Как посланник, на всё это я не имею инструкций, но как граф Берни я думаю, что вы правы». После чего посоветовал великому князю: «Вы очень хорошо сделаете, если её послушаете»24. Что тот не преминул передать жене.
Было бы слишком просто сводить желанный результат к одной беседе с Берни. Шуваловы действовали в этот момент против канцлера и вставляли ему палки в колёса. К ним присоединялись те русские вельможи, которые когда-то поддерживали Шетарди и Мардефельда, — в первую очередь генерал-прокурор князь Н. Ю. Трубецкой. Новый прусский посланник Балтазар фон дер Гольц и секретарь посольства Конрад Варендорф не забывали при мимолётных встречах напомнить великому князю о невыгодности обмена. Каждого из них в отдельности Голштиния не слишком занимала, но все соединились, чтобы вредить Бестужеву.
Немало помогло Петру и его природное упрямство: чем больше на него давили, тем отчаяннее он сопротивлялся. В конце концов наследник даже запретил Пехлину принимать бумаги от Линара и Бестужева. В марте 1751 года он вовсе прервал переговоры, а Пехлину велел не отвечать на письма из Копенгагена. В мае Линар, чувствуя, что толку не будет, снял предложения об обмене территорий25.
В первую очередь отказ от диалога с Данией был победой над Бестужевым. По прошествии пяти лет с памятного 1746 года великая княгиня вернула канцлеру долг — Алексей Петрович проиграл раунд за Голштинию. Именно после этого канцлер почувствовал в великой княгине достойного противника. И так как его собственные дела складывались неблестяще, стал задумываться о сближении. Благо предлогов была масса. Главный из которых — вопрос о наследнике.
Со своей стороны великий князь после предательства шведского кронпринца понял: если у него не будет ребёнка — наследника голштинского трона, дядя Адольф отдаст герцогство Дании.
Между тем ожидать наследника не приходилось. Благодаря слежке о нетривиальном поведении Петра в спальне знали и императрица, и иностранные дипломаты, и приставленные к молодым дамы, и, конечно, канцлер, который, по меткому выражению великой княгини, «как будто жил у меня в комнате». И тогда, и позднее по поводу неестественных отношений в великокняжеской семье много писали. Вот почему собственные признания Екатерины никак нельзя назвать единственным источником, «оклеветавшим» Петра. Напротив, в ряде случаев императрица выражалась сдержаннее других авторов.
Особенно усердствовали дипломаты. Клод Рюльер, обобщив толки, циркулировавшие во французском посольстве, писал: «Между молодыми супругами время употреблялось единственно на прусскую экзерцицию или для стояния на часах с ружьём на плече... Но сохраняя в тайне странные удовольствия своего мужа и тем ему угождая, она (великая княгиня. — О. Е.) им управляла»26.
Сам факт ночных караулов подтверждается другими источниками. Так, мемуарист А. М. Тургенев, который благодаря родственным связям при дворе слышал много сплетен, писал, будто Бестужев «сведал» от Екатерины, «что она с супругом своим всю ночь занимается экзерсицею ружьём, что они стоят попеременно у дверей, что ей занятие это весьма наскучило, да и руки и плечи болят у неё от ружья. Она просила его сделать ей благодеяние, уговорить великого князя, чтоб он оставил её в покое... что она не смеет доложить об этом» императрице27. Наконец, сама Екатерина писала о муже: «Благодаря его заботам, я до сих пор умею исполнять все ружейные приёмы с точностью самого опытного гренадера. Он также ставил меня на караул с мушкетом на плече по целым часам у двери, которая находилась между моей и его комнатой»28.
Тягостный абсурд происходящего изводил молодую женщину. Позднее, по словам Рюльера, Екатерина замечала: «Мне казалось, что я годилась для чего-нибудь другого»29. Однако на фоне остальных забав супруга эта выглядела даже безобидной. В замечаниях на книгу аббата Дени о Фридрихе II Екатерина вспоминала своего мужа, страстного поклонника прусского короля: «Он забавлялся тем, что бил людей и животных и не только был нечувствителен к их слезам и крикам, но эти последние вызывали в нём гнев, а когда он был в гневе, он придирался ко всему, что его окружало. Его фавориты были очень несчастны, они не смели поговорить друг с другом, чтобы не возбудить в нём недоверия, а как только это последнее разыгрывалось в нём, он их сёк на глазах у всех»30.
Судя по всему, Пётр Фёдорович отличался склонностью к садизму, что случается у людей с половыми отклонениями. В чём они состояли, сейчас трудно сказать. Одни исследователи считают великого князя импотентом31. Другие — просто бесплодным32. Дипломаты, всегда озабоченные династическими тайнами, в большинстве склонялись к последней точке зрения. В 1749 году английский посол лорд Джон Гинфорд сообщал в Лондон, что великий князь «никогда не будет иметь потомства»33. Его преемник посол Хэнбери Уильямс доносил в июле 1755 года, что Пётр Фёдорович не способен «не только править империей, но и обеспечить престолонаследие»34. Рюльер добавлял: «Опытные люди неоспоримо доказывали, что нельзя было надеться от него сей наследственной линии»35. Из общего сонма выделяется донесение французского резидента в Гамбурге Луи де Шампо, который летом 1758 года удивил Версаль новыми сведениями: «Великий князь был не способен иметь детей от препятствия, устраняемого у восточных народов обрезанием, но которое он считал неизлечимым»36.
Бессильную ярость Пётр выплёскивал на беззащитную жену, которая поневоле знала его «позорную» тайну. Тайна открылась только тогда, когда императрица Елизавета, устав ждать внука, приказала врачу освидетельствовать великокняжескую чету. А. М. Тургенев живо описал реакцию государыни, узнавшей о врачебном заключении: «Поражённая сею вестью как громовым ударом, Елизавета казалась онемевшею, долго не могла вымолвить слова. Наконец зарыдала»37.
Между тем Екатерина не теряла времени. Возник и первый роман, пока эпистолярный, с Захаром Григорьевичем Чернышёвым. С 1744 года тот служил камер-юнкером малого двора, но был удалён всего пару недель спустя после высылки девицы Жуковой. Молодого человека, по ходатайству его собственной матери, отправили с дипломатической миссией в Регенсбург. Старая графиня Евдокия Ивановна Чернышёва сказала императрице: «Я боюсь, что он влюбится в великую княгиню, он только на неё и смотрит, и когда я это вижу, я дрожу от страха, чтобы не наделал он глупостей»38. Что ж, глупости были отсрочены на шесть лет. Осенью 1751 года Захар вернулся из армии, где командовал полком, и вновь увлёкся великой княгиней. Только в конце Масленицы следующего года он отбыл обратно к войскам, увозя самые радужные воспоминания о возлюбленной.
Сама Екатерина постепенно входила во вкус таких приключений. «Я нравилась, — писала она, — следовательно, половина пути к искушению была уже налицо... искушать и быть искушаемым очень близко одно к другому»39. Иллюзию куртуазной игры необходимо было поддержать: ведь если великая княгиня люба одному, второму, третьему, значит, не правы её муж и Елизавета, значит, плоха не она. Доказательство этого стало для Екатерины жизненной потребностью.
Вряд ли Елизавета Петровна узнала правду об интимной жизни великокняжеской четы так внезапно, как описывал Тургенев. В его зарисовке много театрального. Между тем и Владиславова, и даже сама Чоглокова докладывали государыне о деле прямо. Летом 1752 года, когда Екатерина приехала в Петергоф на один из куртагов, императрица выговорила обер-гофмейстерине, «что моя манера ездить верхом [по-мужски] мешает мне иметь детей». На это всегда заискивавшая перед августейшей кузиной Марья Симоновна вдруг ответила, «что дети не могут явиться без причины и что, хотя их императорские высочества живут в браке с 1745 года, а, между тем, причины не было»40.
Что позволило госпоже Чоглоковой говорить столь дерзко? Только общеизвестность неприятного факта, его превращение в притчу во языцех. Услышав такие явно нежеланные слова, Елизавета рассердилась, выбранила Чоглокову за то, что та не пытается «усовестить» супругов. Вероятно, императрица не хотела увериться, что виновная сторона — племянник. Особенно на фоне его открытых ухаживаний то за одной, то за другой фрейлиной.
Возможно, наследник не хотел жены, но пошёл бы на сближение с другой женщиной? Судя по дальнейшим действиям обер-гофмейстерины, она получила от государыни указания проверить подобное предположение. Была найдена красивая молодая вдова недавно умершего живописца Георга Христофора Гроота. В раннем варианте «Записок» Екатерины сказано: «Крайняя невинность великого князя сделала то, что ему должны были приискать женщину»41. Чоглокова «рассчитывала на большие награды» и говорила, «что империя ей обязана»42. Тем не менее Елизавета оставила хлопотливую даму без воздаяния. Видимо, полного «успеха» эксперимент не дал.
Приходилось искать иные пути. То есть действовать через великую княгиню. Такое решение далось императрице нелегко, и она всячески отодвигала его от себя. Племянник был последним из потомков Петра Великого, на нём линия прерывалась. Пусть плохонький, придурковатый и не вызывавший особой любви — а всё-таки родной. Екатерина же со всем своим здоровьем, красотой, умом и амбициями оставалась чужой и потому неприятной. Тот факт, что без неё нельзя было завести наследника, что только она могла оказать императорскому дому эту услугу, вовсе не располагал Елизавету в пользу невестки. Такая зависимость была оскорбительна.
Екатерина отмечала, что с середины 1750-х годов государыня даже в присутствии третьих лиц позволяла себе отзываться о племяннике в крайне уничижительном смысле: «У себя в комнате, когда заходила о нём речь, она обыкновенно заливалась слезами и жаловалась, что Бог дал ей такого наследника, либо отзывалась о нём с совершенным презрением и нередко давала ему прозвища, которых он вполне заслуживал». В доказательство своих слов Екатерина приводила сохранившиеся у неё записки Шувалову и Разумовскому, ближайшим государыне людям: «Проклятый мой племянник мне досадил как нельзя более... Племянник мой урод — чёрт его возьми».
Пётр не просто разочаровал тётку. Он, как ей казалось, поставил крест на всём роду Романовых. После случившегося императрица «не могла пробыть с ним нигде и четверти часа, чтобы не почувствовать отвращения, гнева или огорчения»43. Стоило Елизавете взглянуть на племянника, как на память приходило горе, которое он ей принёс, и негодование поднималось со дна сердца. Не умея понять, что больной человек вовсе не виноват в своей болезни, государыня начала третировать Петра. Могло ли это изменить положение?
Так или иначе, уверившись в бесплодии великокняжеской четы, Елизавета вынуждена была принимать срочные меры. Как умудрённая опытом женщина, она выбрала сразу два пути — на случай, если один не принесёт успеха. Есть источники, подтверждающие, что императрица согласилась на операцию для цесаревича. По другим сведениям, через Чоглокову приказала великой княгине подыскать достойного кандидата на роль отца её будущего ребёнка.
«Чоглокова, вечно занятая своими излюбленными заботами о престолонаследии, однажды отвела меня в сторону и сказала: “Послушайте, я должна говорить с вами очень серьёзно... бывают иногда положения высшего порядка, которые вынуждают делать исключения из правил... Предоставляю вам выбрать между С[ергеем] С[алтыковым] и Л[ьвом] Н[арышкиным]».
Оба названных камергера находились в прекрасных отношениях с великокняжеской четой. Но Лев Александрович Нарышкин, который часто смешил Екатерину до слёз, был по складу характера род арлекина, способного зарабатывать на жизнь, выступая в цирке. Кандидатом стал молодой камергер Сергей Васильевич Салтыков, один из наиболее красивых кавалеров петербургского двора, недавно женившийся на фрейлине Матрёне Павловне Балк. Их брак казался счастливым. Никаких внешних причин для сближения Екатерины и Салтыкова не было.
Однако Сергей имел одно важное преимущество перед многими кандидатами — он состоял в очень близком родстве с царствующей фамилией: всё потомство царя Ивана Алексеевича (рано скончавшегося брата Петра I) по женской линии происходило из рода Салтыковых. Важно отметить, что и второй предложенный великой княгине кавалер, Лев Нарышкин, тоже являлся родственником августейшего семейства: Нарышкиной была мать Петра I Наталья Кирилловна. Видимо, Елизавете Нарышкин казался предпочтительнее, так как он представлял родню Петра I и самой ныне здравствующей государыни, а не царя Ивана, царицы Прасковьи, императрицы Анны Ивановны и правительницы Анны Леопольдовны.
Екатерина понимала, что, получая приказания через Чоглокову, она тем не менее должна действовать на свой страх и риск. Надзиратели могли ненадолго закрыть глаза, но если интрига обнаружится, отвечать предстояло великой княгине. Подталкивая молодую женщину к преступной связи, Елизавета не переставала сердиться на неё. Вскоре после памятного разговора, на Пасху 25 апреля, государыня публично отослала от себя великокняжескую чету, не позвав за стол разговеться. «Я сочла это за знак явного недоброжелательства», — вспоминала Екатерина.
Салтыков[10], как и все окружавшие великокняжескую чету люди, являлся ставленником Бестужева. Канцлер нашёл в нём способного ученика, схватывавшего всё на лету и не стеснявшегося в средствах. Подкуп слуг, лесть «тюремщикам» Екатерины, разыгрывание пламенной страсти — всё пошло в ход. «По части интриг он был настоящий бес», — признавалась императрица.
Крепость продержалась «всю весну и часть лета». Всё происходящее пугало великую княгиню, она сознавала, что зашла слишком далеко: «Тысячи опасностей смущали мой ум». Муж, обычно такой равнодушный, почувствовал угрозу и сказал в присутствии камер-лакеев: «Сергей Салтыков и моя жена обманывают Чоглокова, уверяют его, в чём хотят, а потом смеются над ним». Зимой 1752 года Екатерина почувствовала «лёгкие признаки беременности». С ней это происходило впервые, и, надо полагать, царевна догадалась о своём положении позже, чем опытный возлюбленный. Возможно, он посчитал свою миссию исполненной. «Мне показалось, что Сергей Салтыков стал меньше за мною ухаживать, — жаловалась женщина, — что он становился невнимательным, подчас фатоватым, надменным и рассеянным».
14 декабря двор отбыл в старую столицу. Ехали очень быстро, днём и ночью. На последней станции признаки беременности у великой княгини «исчезли при сильных резях. Прибыв в Москву и увидев, какой оборот приняли дела, я догадалась, что могла легко иметь выкидыш». Вероятно, тогда это и произошло, потому что более о своей первой беременности Екатерина не упоминала вплоть до наступления следующей — весной того же года. Знала ли императрица о произошедшем? Её поведение по отношению к невестке позволяет сказать, что тётушка молчаливо срывала на ней злость. Вроде бы делать нечего, но и принять происходящее Елизавета не могла.
Месть выглядела мелочной. Великокняжескую чету поселили в деревянном флигеле дворца, построенном только осенью, а потому сыром: «вода текла с обшивок». Комнаты, выходившие на улицу, были отданы великой княгине, так что Екатерина оказалась как бы на проходном дворе, а её спальня была последней в анфиладе, поэтому любой, кто заходил с улицы или выходил на неё, шёл через спальню. Очень тонкий намёк для толстой тётушки! В уборной великой княгини поместили ещё 17 камер-юнгфер и камер-фрау, все они терпели страшную тесноту. Прямо под окнами расположили отхожие места для них. По малейшей нужде эти девушки и дамы должны были, конфузясь, идти мимо постели своей хозяйки.
В первые десять дней Екатерина была больна — видимо, тогда и случился выкидыш — и нуждалась в покое. А её тайна — в сокрытии. Но нет, молодую женщину намеренно выставили напоказ. Ширмы, которыми она велела отгородить себя от прохода, ничего не меняли, потому что двери постоянно хлопали, а холодный воздух вместе с вонью из клоаки попадал внутрь. «Я не знаю, как эти семнадцать женщин, жившие в такой тесноте и подчас болевшие, не схватили какой-нибудь гнилой горячки... — писала Екатерина, — и это рядом с моей комнатой, которая благодаря им была полна всевозможными насекомыми до того, что они мешали спать»44.
Выкидыш показал, что дело не завершено. А встречаться на проходном дворе, где обитала великая княгиня, было невозможно. Влюблённым требовалась помощь. Именно теперь настал подходящий момент для того, чтобы Сергей мог сблизить свою даму и своего покровителя. «Мы согласились, что для уменьшения числа его (Салтыкова. — О. Е.) врагов я велю сказать графу Бестужеву несколько слов, которые дадут ему надежду на то, что я не так далека от него, как прежде».
Канцлер, по словам Екатерины, «сердечно этому обрадовался и сказал, что я могу располагать им каждый раз, как я найду это уместным», и «просит указать надёжный путь, которым мы можем сообщать друг другу, что найдём нужным». Нетрудно догадаться, что связным был выбран Салтыков. На прощание Алексей Петрович сказал о великой княгине: «Она увидит, что я не такой бука, каким меня изображали в её глазах». С этого момента началось реальное сближение канцлера с царевной. Оба шли на альянс охотно, готовые «всё простить», лишь бы обрести политическую опору.
Вскоре поддержка понадобилась Екатерине. В мае 1753 года появились новые признаки беременности. 30 июня Чоглокова позвала к великой княгине акушерку, которая предсказала выкидыш, случившийся на следующую ночь. 13 дней Екатерина оставалась в опасности, а потом ещё шесть недель проболела. Пётр тем временем предпочитал напиваться в своей комнате. Всё происходившее его унижало. «В этих ночных и тайных попойках великого князя со своими камердинерами... случалось часто, что великого князя плохо слушались и плохо ему служили, ибо, будучи пьяны, они... забывали, что они были со своим господином, что этот господин — великий князь; тогда Его императорское высочество прибегал к палочным ударам или обнажал шпагу, но, несмотря на это, его компания плохо ему повиновалась».
Эта сцена настолько психологически точна, что трудно обвинить Екатерину в выдумке. Человек, забывающий об уважении к себе, напиваясь со слугами, потом хочет заставить их слушаться, но уже не может, ибо они держатся с ним запанибрата. Он хватается за палку, пытаясь побоями добиться своего, но вместо желанной цели ещё больше роняет авторитет. «Не раз он прибегал ко мне, жалуясь на своих людей и прося сделать им внушение, — продолжала Екатерина, — тогда я шла к нему и выговаривала им всю правду, напоминая им об их обязанностях, и тотчас же они подчинялись».
Конечно, в этих словах много самолюбования. Однако мы знаем, что Екатерина действительно умела подчинять себе окружающих. Что же до Петра, то дальнейшее показало: он и правда не мог заставить себе повиноваться. В такие моменты великий князь становился жалок.
Униженный романом жены, он попытался действовать. Но не сам, а возбудив ревность Чоглокова: бедняга обер-гофмейстер с некоторых пор был влюблён в Екатерину45. Во время одного из летних балов в Люберцах, новом имении великого князя, Пётр отозвал обер-гофмейстера в сторону и сказал, что «сейчас даст ему явное доказательство своей откровенности; он знает, без всякого сомнения, что Чоглоков влюблён в меня... но что он должен его предупредить...» Далее шёл рассказ о плутнях великой княгини. Во всём этом столько внутренней человеческой слабости, отсутствия самоуважения, что впору оставить поступок наследника без комментариев. Но разве в нём не заметно крайнее неравнодушие к Екатерине?
В то самое время, когда Бестужев пошёл на сближение с великой княгиней, другая группировка при дворе пыталась нащупать почву для союза с наследником. Оказывала ему услуги, поднимала шум из-за унизительной проверки, которую пытались подстроить люди канцлера. Такое поведение Шуваловых свидетельствовало, что они определились на будущее и решили связать свою судьбу с Петром Фёдоровичем. Нервируемая наветами с разных сторон, Елизавета предпочла сначала поддаться влиянию Бестужева, ибо он предлагал дело — во что бы то ни стало обеспечить престолонаследие. Но благодушие императрицы не могло быть долгим. Она никогда не поддерживала один и тот же лагерь до конца.
В феврале 1754 года у Екатерины появились признаки новой беременности. Однажды, когда великий князь в сопровождении кавалеров малого двора поехал кататься, доложили о прибытии императрицы. Великая княгиня со всех ног кинулась встречать государыню. Во время визита Елизавета с полчаса поговорила о «ничего не значащих вещах», бросая вокруг подозрительные взгляды, и удалилась. Услышав об этом, Салтыков заметил: «Я думаю, что императрица приходила посмотреть, что вы делаете в отсутствие вашего мужа». Дабы убедить недоброжелателей в полной невиновности Екатерины, «бес интриги», бывший в то время на прогулке с великим князем, взял с собой всех кавалеров малого двора, «как есть с ног до головы в грязи», и направился с ними к Ивану Шувалову, якобы с целью рассказать о поездке. Они мило побеседовали, но по вопросам, которые задавал фаворит, Сергей понял, что его подозрения были верны.
Итак, чего добивалась Елизавета Петровна? Ведь она сама подтолкнула молодую женщину к связи с Салтыковым. Зачем же было внезапным приездом пытаться застать влюблённых на месте преступления? Спектакль, который разыгрывала императрица, был рассчитан не на Екатерину, а на Шуваловых. Последние ничего не ведали о договорённостях государыни с Бестужевым, и Елизавета не считала нужным им об этом сообщать. Шуваловы старались внушить императрице подозрения зимой 1754 года, когда дело шло к благополучной развязке — новая беременность не обещала выкидыша.
Чтобы на время усыпить их бдительность, Елизавета поехала. Она ничем не рисковала, так как ей было известно, кто сопровождает Петра Фёдоровича (племянник и его супруга могли покидать дом только по личному разрешению императрицы). Формальность была соблюдена, преступники не пойманы. Злопыхателям надлежало замолчать.
Возникает вопрос: что заставляло государыню разыгрывать столь жалкую роль? Неужели она так зависела от клана Шуваловых? Мы уже заметили, что Елизавета никогда полностью не становилась на сторону той или иной партии. Их противостояние усиливало её собственные позиции, а преобладание то одной, то другой позволяло избирать относительно независимый курс и решать насущные проблемы. Зимой 1754 года обе группировки были исключительно важны для императрицы — наступил период своеобразного равновесия сил.
Ещё в мае 1753 года Бестужев представил государыне меморандум, доказывавший предпочтительность альянса с «естественным и нужным союзником» — Англией. Убеждая Елизавету, что её трудами будет достигнуто спокойствие Европы, а конвенция с Великобританией доставит ей «всемирную и громкую славу», канцлер на деле склонял монархиню к очередной договорённости о субсидиях. Тяжёлое положение русских финансов заставляло императрицу соглашаться с предложением Алексея Петровича. Осенью 1753 года канцлер сообщил британским коллегам, что Россия желает иметь три миллиона датских флоринов (около 300 тысяч фунтов стерлингов) за предоставление 55-тысячного корпуса. Предполагалось, что эти войска будут защищать Ганновер, курфюрстом которого оставался Георг II.
Тем временем партия Шуваловых ратовала за восстановление отношений с Францией, виновником разрыва с которой считали лично канцлера. Параллельно с переговорами об английских субсидиях шли тайные консультации о сближении с Парижем. Елизавета пока никак не участвовала в них, но позволяла группировке фаворита наводить мосты. Ещё в ноябре 1752 года путешествовавший по Европе обер-церемониймейстер русского двора граф Санти доносил о своих встречах в Фонтенбло с банкиром Исааком Бернетом, крупнейшим кредитором версальского кабинета. Тот интересовался, «склонился ли б наш Императорский дом принять от них нового министра и к отправлению своего взаимно во Францию». Конечно, Бернет задавал подобные вопросы не по личной инициативе.
Из Петербурга прощупать почву был отправлен владелец галантерейного магазина некто француз Мишель, сыгравший роль агента секретной дипломатии. Он дважды, в 1753 и 1754 годах, посетил Францию и попытался убедить министерство иностранных дел в желании Елизаветы Петровны восстановить отношения с Людовиком XV. Говорил Мишель не от имени императрицы, а ссылаясь на мнение своих влиятельных клиентов, недругов канцлера, — Петра и Ивана Шуваловых и Михаила Воронцова46.
Петербург ещё колебался в выборе партнёров. Пока шли переговоры о субсидии и Бестужев непрерывно повышал ставки, Елизавете было невыгодно отказываться от его услуг. В марте 1754 года обсуждали уже сумму в 500 тысяч фунтов стерлингов, канцлер умел торговаться. В то же время и осторожные шаги Шуваловых в сторону Франции крайне интересовали государыню. Поэтому императрица поддерживала у обеих группировок иллюзию их преимущественного влияния на дела. Клану фаворита она показывала, что Бестужев не пользуется её доверием. А с канцлером разделяла хлопоты об английских деньгах и интригу вокруг малого двора.
Вскоре, однако, Шуваловы начали брать верх. В апреле скончался Чоглоков. Его смертью воспользовались, чтобы в который раз произвести ротацию при малом дворе. Таких кардинальных перемен не случалось с памятного 1746 года. К великому князю был назначен Александр Иванович Шувалов, двоюродный брат фаворита и начальник Тайной канцелярии.
«Этот Александр Шувалов, не сам по себе, а по должности, которую он занимал, был грозою всего двора, города и всей империи, — писала Екатерина. — ...Его занятия, как говорили, вызвали у него род судорожного движения, которое делалось у него по всей правой стороне лица, от глаза до подбородка, каждый раз, как он был взволнован радостью, гневом, страхом или боязнью»47.
Иногда исследователи трактуют приход Александра Ивановича к малому двору как дальнейшее наступление на права великокняжеской четы — создание домашнего филиала грозного ведомства. Это не совсем справедливо. Вернее, справедливо только в отношении Екатерины. С той минуты, когда за обоих супругов взялись разные придворные партии, их судьбы следует разделять. Шуваловы уже оказывали Петру некоторые услуги, и с появлением Александра Ивановича вместо Чоглокова цесаревич должен был почувствовать себя вполне уютно.
А вот Екатерина попала в крайне неприятный переплёт. Бестужев не обладал уже прежней властью. Сергей Салтыков теперь не мог даже приблизиться к великой княгине. У Елизаветы больше не было причин терпеть его присутствие возле невестки — беременность развивалась отлично, вскоре молодая дама должна была родить.
Императрица бросила Шуваловым жирную кость — новое назначение сближало клан фаворита с наследником. В Тайной канцелярии продолжалось следствие по делу Батурина, способное если не утопить Петра Фёдоровича, то сильно повредить ему. Александр Иванович заметно медлил с завершением этого щекотливого процесса. Таким образом, наследник, с одной стороны, оказался у него в руках, а с другой — под его защитой. Самое малое, на что рассчитывали опытные придворные, — благодарность будущего государя. А пока возможность управлять им.
Для этого нужен был не только кнут, но и пряник — не одна угроза разоблачения, но и приятные великому князю услуги. Прежде Пётр выпрашивал у старого обер-гофмейстера удаления Салтыкова. Александр Шувалов добился этого одним фактом своего присутствия при малом дворе.
Описание родов выглядит в «Записках» Екатерины весьма трагично: «Я очень страдала, наконец, около полудня следующего дня, 20 сентября, я разрешилась сыном. Как только его спеленали, императрица ввела своего духовника, который дал ребёнку имя Павла, после чего тотчас же императрица велела акушерке взять ребёнка и следовать за ней. Я оставалась на родильной постели, а постель эта помещалась против двери... Сзади меня было два больших окна, которые плохо затворялись... Я много потела; я просила... сменить мне бельё, уложить меня в кровать; мне сказали, что не смеют. Я просила пить, но получила тот же ответ»48. Возможно, такое равнодушие к судьбе роженицы объяснялось тем, что от великой княгини хотели избавиться. Вспомним, что именно от сквозняка после родов умерла мать Петра Фёдоровича — принцесса Анна. Однако крепкий молодой организм выдержал.
Екатерина получила острые ревматические боли в левой ноге и «сильнейшую лихорадку». Врачи её не посещали. Ни императрица, ни великий князь не справлялись о здоровье. Елизавета Петровна, всецело занятая младенцем, думать забыла о невестке. А окружавшие её придворные не напоминали, боясь разгневать. «Его императорское высочество со своей стороны только и делал, что пил с теми, кого находил»49. Пил Пётр явно не с горя. Появление Павла, вне зависимости от унизительных для наследника толков, было для него событием важным. Оно одним махом устраняло угрозу перехода голштинских земель к Дании по тайному договору с дядей Адольфом. В этом вопросе Екатерина оказала мужу большую услугу.
Недаром первое же известие о появлении на свет Павла «счастливый отец» отправил именно шведскому королю Адольфу Фредерику: «Сир! Не сумневаясь, что Ваше величество рождение великого князя Павла, сына моего... принять изволите за такое происшествие, которое интересует не меньше сию империю, как и наш герцогский дом»50. Это письмо, сочинённое в самых дружественных выражениях, было послано сразу же после рождения Павла, день в день — 20 сентября 1754 года. Нетерпение Петра Фёдоровича нетрудно понять. Адольф терял права на Голштинию, а его сделка с Копенгагеном насчёт Ольденбурга оказывалась недействительной.
Больной голштинский вопрос заставил Петра скрепя сердце согласиться с тем, что маленького Павла называли его сыном. Показательно, что второе письмо о появлении наследника Пётр отправил датскому королю Фредерику V — другому заинтересованному в сделке лицу. Оно тоже датировано 20 сентября. Извещения иным дворам отставали на несколько дней. Но главные стороны спора из-за Голштинии получили «поздравления» с крушением своих надежд немедленно51.
После крестин великая княгиня получила подарок: императрица сама вошла в её спальню и преподнесла невестке на золотом блюде чек на сумму 100 тысяч рублей. Однако Екатерине не досталось из них ни копейки. «Великий князь... пришёл в страшную ярость оттого, что ему ничего не дали». Шувалов сказал об этом Елизавете, «которая тотчас же послала великому князю такую же сумму... для этого и взяли у меня в долг мои деньги»52.
Приглядимся повнимательнее к этой сцене. Елизавета в первом движении души одарила невестку, «забыв» о племяннике. Тем самым она только подчеркнула своё отношение к его «отцовству». На её взгляд, награждать Петра было не за что. Но такой поступок подрывал его реноме. Нужно было делать хорошую мину при плохой игре и не подавать дополнительного повода для пересудов. Поэтому Александр Шувалов, взявшийся донести императрице о возмущении наследника, был, без сомнения, прав. Сумму можно было разделить. Но у Екатерины её просто отняли.
29 июня — Петров день, общие именины наследника Петра Фёдоровича и маленького великого князя Павла Петровича, — императрица приказала отметить в Ораниенбауме. «Она не приехала туда сама, — вспоминала Екатерина, — потому что не хотела праздновать... она осталась в Петергофе, там она села у окна, где, по-видимому, оставалась весь день, потому что все, приехавшие в Ораниенбаум, говорили, что видели её у этого окна»53.
Елизавета не сумела пересилить себя. На сердце у государыни было ненастно. Именины Петра Великого, её державного отца, и, как бы в насмешку, — недостойного наследника, а в придачу чужого ребёнка. Линия Петра I прервалась. Что же праздновать?
Салтыков был назначен отвезти известие о рождении Павла в Стокгольм. Екатерина узнала об этом только на 17-й день. Любовникам даже не дали попрощаться. Вскоре о роли красавца Сергея в появлении наследника узнали все европейские дворы.
Дипломаты никогда не оставались в стороне от династических тайн. Однако их мнения разделились. Сначала отцом Павла все называли «молодого россиянина»54. Но в 1758 году в Париж пришло донесение французского резидента в Гамбурге Луи де Шампо. Именно в Гамбурге пребывал в это время с дипломатической миссией Сергей Салтыков, и рассказ Шампо, позволяющий сделать вывод, что отцом Павла был всё-таки великий князь, следует рассматривать как намеренно организованную русским двором «утечку» информации. Ведь законность наследника, оспариваемую негласно, на уровне депеш с пикантными историями, точно так же негласно следовало и подтвердить. То, что сведения пришли от одного из главных фигурантов дела — самого Салтыкова, — повышало доверие к ним.
Ещё в июне 1755 года Екатерина получила неприятное известие: «Я узнала, что поведение Сергея Салтыкова было очень нескромно, и в Швеции, и в Дрездене... он, кроме того, ухаживал за всеми женщинами, которых встречал». Обратим внимание, что Екатерина разделяла «нескромное поведение» и «ухаживание за всеми женщинами». Что может быть более нескромного, чем измена? Рассказ о тайнах прежней возлюбленной! В ранней редакции Екатерина добавляла: «Этим подвергли меня пересудам всего света»55.
Надо полагать, что «нескромные» откровения Салтыкова, с которыми познакомились дипломаты в Швеции и Германии, и были зафиксированы Шампо. Его донесение хранилось в архиве министерства иностранных дел Франции и было впервые полностью приведено К. Валишевским, а чуть ранее В. А. Бильбасовым, правда, с неизбежными цензурными пропусками.
«Салтыков, первое время находивший для себя большое счастье в том, что обладает предметом своих мыслей, вскоре понял, что вернее было разделить его с великим князем, недуг которого был, как он знал, излечим», — писал Шампо. Тот факт, что Сергей действительно пытался склонить Петра Фёдоровича к операции, отмечала и Екатерина. В редакции, посвящённой Понятовскому, она сообщала: «Салтыков... побуждал Чоглокова предпринять то, на что он уже составил свой план, заставив ли великого князя прибегнуть к медицинской помощи или как иначе»56.
Благодаря стечению благоприятных обстоятельств (у Шампо явно неправдоподобных — светский разговор с Елизаветой Петровной на балу) удалось добиться от императрицы согласия на врачебное вмешательство. «Салтыков тот час же начал искать средства, чтоб побудить великого князя... дать наследников... Он устроил ужин с особами, которые очень нравились великому князю, и в минуту веселья все соединились для того, чтобы получить от князя согласие. В то же время вошёл Бургав с хирургами, и в минуту операция была сделана вполне удачно».
Однако вскоре «стали много говорить о его (Салтыкова. — О. Е.) связи с великой княгиней, — продолжал Шампо. — Этим воспользовались, чтобы повредить ему в глазах императрицы». Неудовольствие Елизаветы Петровны поведением великой княгини проявилось публично. Государыня сказала, что «как только великий князь выздоровеет настолько, чтобы жить со своей женой, она желает видеть доказательства того состояния, в котором великая княгиня должна была оставаться до сего времени».
У истории Шампо любопытный финал: «Между тем наступило время, когда великий князь мог жить с великой княгиней. И так как, будучи задет словами императрицы, он пожелал удовлетворить её любопытство... утром после брачной ночи отослал государыне в собственноручно запечатанном ларце доказательства благоразумия великой княгини, которые Елизавета желала иметь»57.
В чём состояла информация, которую «бес интриги» пытался навязать дипломатам в Швеции и Германии, а через них — во Франции? Он утверждал, что был близок с великой княгиней, но не потревожил её девства, что склонил Петра Фёдоровича к операции и тем самым обеспечил законного наследника российскому престолу. Насколько эти сведения соответствовали реальности? Верил ли им кто-нибудь?
Согласно версии, которую русский двор устами Салтыкова внушал за границей, Пётр Фёдорович страдал фимозом (от греч. «phimosis» — сжатие) — сужением отверстия крайней плоти — болезнью известной и не заключавшей большой проблемы для тогдашних хирургов. Была ли хворь врождённой или появилась в результате перенесённой оспы, теперь сказать трудно. При фимозе половое общение не невозможно, а только затруднено, поэтому Пётр не испытывал особого желания исполнять супружеские обязанности. Но и пойти на операцию ему было сложно: он боялся крови.
Противоречит ли приведённая информация мемуарам Екатерины? Существует расхожее мнение, будто императрица в «Записках» отрицала отцовство мужа. Такое представление основано на невнимательном прочтении. Государыня никогда прямо не называла Салтыкова отцом Павла, она была для этого слишком умна и осторожна. Подобное признание ставило её саму в крайне опасную ситуацию. На страницах воспоминаний Екатерина так ловко запутывала читателя описаниями своих беременностей и выкидышей, что выявить из текста истину практически невозможно.
Вероятно, великая княгиня сначала и сама точно не знала, кто настоящий отец Павла. Лишь с возрастом в сыне проявились черты, объединявшие его с Петром III. Пётр Фёдорович передал мальчику многое из своей крайней психической неуравновешенности. К несчастью, и отцу и сыну она стоила жизни.
Однако в 1754 году даже сам великий князь считал, что «виновником торжества» является Салтыков. Во всяком случае, после рождения сына он перестал спать в постели жены. Такой шаг был для него символичным: он покинул супружеское ложе как бы в знак протеста. «В первые девять лет нашего брака он никогда не спал нигде, кроме моей постели, — вспоминала Екатерина, — после чего он спал на ней лишь очень редко, особенность, по-моему, не из очень ничтожных»58.