В пять часов утра кузнечик еще шевелился в картонной коробке. Вечером Пе́трос поставил ее на табуретку рядом со своей кроватью, потому что кузнечик был сам не свой. Приблизительно то же творилось с ним в первый день вселения в дом, после того как его удалось спасти от кошки; Петрос трогал его палочкой, но тот едва шевелил лапками. Мальчик посадил его в коробку, кормил зелеными листочками. Наконец бедняга ожил и принялся весело стрекотать. Сегодня Петрос собирался переселить его в чулан, в щель большой балки. Все шло прекрасно до вчерашнего вечера, как вдруг кузнечик заболел, и пришлось взять его из прихожей в детскую. Убедившись, что он стрекочет как ни в чем не бывало, мальчик заснул, а когда проснулся в восемь утра — ни звука. Сидя в постели, Петрос поставил коробку на одеяло и стал разглядывать мертвого кузнечика, который лежал не на спине, лапками кверху, как все дохлые козявки, а повернувшись на бок, на раскрытом крыле. Хорошо, что это случилось в воскресенье, иначе Петрос торопился бы в школу и ему некогда было бы даже похоронить его.
В доме все еще спали. Только дедушка кашлял и ворочался на своем диване в столовой. Антиго́на, сестра Петроса, просила пораньше ее разбудить: она хотела пойти утром прогуляться с подругой, если не испортится погода. На улице была теплынь, грело солнце, хотя и приближался конец октября. В пижаме, босиком, с коробкой в руках подошел Петрос к ее кровати. Смерть кузнечика его очень расстроила, но он не мог удержаться от улыбки при виде спящей сестры. Ее голова, вся в белых тряпочках, высовывалась из-под одеяла: Антигона каждый вечер накручивала волосы на тесемочки — однажды Петрос насчитал их шестьдесят восемь — и как бы поздно ни просиживала за уроками, все же о прическе не забывала. Стоило ли убивать столько времени, чтобы на другой день голова стала кудрявой, как кочан цветной капусты, и потом завязывать два аккуратных бантика по бокам? В ящике письменного стола Антигона хранила массу ленточек, по две каждого цвета, к которым не разрешалось никому прикасаться, словно это были провода под током высокого напряжения. Она страшно гордилась своей прической, потому что кругом говорили, что она вылитая Ди́на Ду́рбин, на которой помешались все девчонки, не пропускавшие ни одного фильма с участием этой американской актрисы и собиравшие ее фотографии. Антигона и вправду была на нее очень похожа, и Петрос жаждал узнать, спит ли Дина Дурбин тоже с шестьюдесятью восемью тесемочками в волосах.
Антигона проснулась в хорошем настроении, что случалось далеко не всегда, назвала его «милым Петросом» и пообещала сводить на четырехчасовой сеанс в «Атти́ду», ближайший кинематограф, где шла картина «Бенгальские копьеносцы». Присев на край ее кровати, Петрос смотрел, как она раскручивает волосы.
— Умер кузнечик, — печально сообщил он.
Антигона перестала заниматься своей прической — она потянула за последнюю тесемку с такой силой, что вырвала целую прядь волос, и взяла у него из рук коробку.
— Как странно, он лежит на раскрытом крыле, — сочувственно прошептала она.
Если бы отец услышал ее слова, то, наверно, сказал бы: «Ребячество!» Антигоне было четырнадцать лет, и он считал, что такой большой девочке стыдно огорчаться из-за пустяков, например, из-за какой-то дохлой букашки.
— Хочешь, я дам тебе футляр от моего браслета, чтобы ты похоронил его? — предложила она.
Хотя сестра была полна добрых намерений, Петрос отказался. Он решил и мертвого кузнечика положить в трещину балки.
За завтраком он ел через силу и, когда мама спросила, нужно ли ему готовить уроки, пробормотал что-то невнятное. Ему не терпелось встать из-за стола и помчаться в чулан. Как только он открыл туда дверь, к нему побежал То́дорос, если так можно сказать про него. Ведь Тодоросом звали большую черепаху, которая раньше была крошечной и помещалась в спичечном коробке. Петрос выменял ее у своего школьного товарища Тодороса на целый мешочек биток и три пистона в придачу. Черепаха передвигалась очень медленно и лениво, точь-в-точь как ее бывший хозяин, в честь которого она и была названа. Когда спичечный коробок стал ей мал, Петрос пересадил ее в коробку из-под конфет, которую засовывал в карман, если шел попасти черепаху в травке. Когда же она стала совсем большой, он поселил ее в чулане, приносил туда корм и изредка выпускал на задний дворик подышать свежим воздухом.
— Тодорос, сегодня на рассвете скончался кузнечик, — с прискорбием сообщил он черепахе.
Петрос положил кузнечика в трещину балки, замазал щель пластилином и перочинным ножиком вырезал на дереве: «27 октября 1940 года».
«27 октября 1940 года», — написал на желтой карточке и отец, сидя за обеденным столом в столовой. Когда он заполнит цифрами много сотен таких карточек, то снимет квартиру побольше, и у Петроса и Антигоны будет по отдельной комнате. «Подождите, вот я напишу массу карточек…» — говорил обычно отец, если дети просили его что-нибудь купить им. Но Петрос с самого раннего детства, когда он едва доставал до обеденного стола, привык видеть на нем гору чистых карточек. Антигона рассказывала, что однажды, много лет назад, ей здорово досталось, так как она нарисовала среди папиных цифр кошку. Вернувшись со службы, папа тотчас садился заполнять карточки. Он работал и по воскресеньям. В субботние вечера мама вздыхала, что ей хочется сходить в кино, но отец твердил, что они не сведут концы с концами, если он не будет брать на дом работу. Тогда мама принималась бранить господина Кондоя́нниса, папиного хозяина; этот тощий, как щепка, человек, настоящий скряга, держал посредническую контору «Сливочное, оливковое масло». Уже много лет не прибавлял он папе ни гроша к жалованью. Раз в год, в день маминых именин, он присылал в подарок дорогой торт. Петрос дал себе клятву, что в этом году станет первым учеником в классе и после окончания школы будет работать и учиться, а по праздникам водить маму в кино. Об этом он думал по субботам, но вот наступало воскресенье, теплое, солнечное, и он уже сомневался, удастся ли ему выйти в отличники.
«27 октября 1940 года», — вывел он на чистом листе бумаги, который давно ждал, чтобы на нем нарисовали карту Австралии. Словно назло, урок географии устраивали по понедельникам, чтобы все воскресенья ему, бедняге, корпеть над картами. Каждый раз решал он разделаться с заданием рано утром, но всегда что-нибудь ему мешало. Если бы сегодня не умер кузнечик, карта была бы уже готова.
Когда он принялся наконец переводить карту на папиросную бумагу, Антигона позвала его в кино. Перед уходом они поссорились. Петрос собрался идти в теннисных тапочках; сестра пригрозила, что не возьмет его с собой, если он не наденет полуботинки и синий пиджак с золотыми пуговицами, а потом заставила его смочить и пригладить волосы. Если бы Петрос не рвался давно посмотреть эту картину, он предпочел бы провести время дома с Тодоросом, лишь бы не выряжаться в узкий уродливый пиджак, купленный еще в прошлом году, — ведь он не знал теперь, куда девать руки, нелепо торчавшие из коротких рукавов. По дороге Антигона, которой удалось настоять на своем, спросила его необыкновенно ласково:
— Петрос, миленький, ты ничего не имеешь против, чтобы с нами в кино пошел Дими́трис?
— Какой такой Димитрис?
— Двоюродный брат моей школьной подруги. Он учится в американском колледже.
— А что я могу иметь против? Мне же не надо тащить его на закорках, — равнодушно ответил Петрос, поняв наконец, почему сестра так добра к нему.
Ее подружки, у которых были старшие братья, завидовали ей. «Ты, Антигона, счастливая, — твердили они, — у тебя младший братишка, и, если ты идешь прогуляться с каким-нибудь мальчиком, никто тебе не говорит: «Твой дружок мне не нравится».
В перерыве между сеансами Димитрис наболтал Антигоне кучу глупостей. Будто волосы у нее напоминают волны, которые ласкает и завивает ветер — откуда ему знать про тесемочки! — и губы ее подобны благоухающей розе.
— Перестань скрипеть, — прошипела Антигона Петросу, который, пытаясь удержаться от смеха, ерзал на стуле.
— Посмотри, как она похожа на Дину Дурбин, — шепнула своей соседке девушка, сидевшая в переднем ряду, и обе они, обернувшись, уставились на Антигону.
Димитрис услышал это и, поглядев на голову Антигоны, напоминавшую кочан цветной капусты, сказал:
— Ты и вправду на нее похожа.
Если бы Петрос был старшим братом, он настоял бы, чтобы его сестра водилась с Яннисом, парнишкой, который жил в доме напротив и приходил иногда помогать Антигоне решать задачи по математике. На обратном пути Петрос, набравшись смелости, спросил:
— Почему Яннис не пошел с нами в кино? Мне кажется, этот Димитрис болван.
— Чепуху мелешь, — оборвала его Антигона. — Все мои подруги дружат с мальчиками из американского колледжа, а Яннис ходит в обыкновенную гимназию.
Петрос не стал возражать. Он помнил, что в прошлом году подружки Антигоны и она сама бредили мальчиками из немецкой школы. Но последнее время они и слышать о них не желали. Прошла на них мода, думал Петрос, и теперь эти дурочки только и делают, что говорят о мальчишках из американского колледжа. Ри́та, лучшая подруга Антигоны, заявила однажды, что они не хотят больше знаться с немчурой — она имела в виду мальчиков из немецкой школы, — и если те в своем уме, то должны перейти в другое учебное заведение, потому что немцы во главе со своим Гитлером решили завоевать всю Европу. Петрос учился в обыкновенной государственной школе, и ему было наплевать, пойдут ли с ним в кино, когда он вырастет, какие-нибудь там Риты или Антигоны. Другое раздражало его гораздо больше: сестра ходила в частную школу, так как все родные, кроме него, разумеется, считали, что куда пристойней будет сказать ее будущему жениху, если таковой найдется: она, мол, закончила частную женскую школу «Парфено́н», а не какую-то там государственную. Какая ерунда!
— Перестань подбрасывать ногой коробку, ты мне действуешь на нервы! — одернула его Антигона.
Он машинально наподдавал коробку из-под сигарет, которая попалась ему на глаза около выхода из кино и проделала вместе с ним путь до самого дома.
Честное слово, Петрос намеревался тотчас засесть за карту Австралии, но возле своего подъезда столкнулся с Соти́рисом, жившим в том же доме на третьем этаже. Сотирис позвал его к себе посмотреть мертвую цесарку, которую нашел утром на пустыре. Петрос ни разу в жизни не видел цесарки не то что живой, но даже и мертвой. Он не заметил, как пролетело время; мама позвала его ужинать, а карта Австралии все еще была не переведена на папиросную бумагу.
Когда Петрос станет взрослым и обзаведется женой и детьми, он не подумает сажать их есть за стол. Из его столовой деревянная лестница будет вести на антресоли — он видел такую в квартире у Риты, — и он сам, его супруга и трое сыновей (пусть девчонок другие плодят!) будут есть, сидя на ступеньках лестницы, каждый на своей. Сто́ит всей семьей собраться вокруг стола, как неизвестно почему люди начинают нести страшную чепуху. И твердят одно и то же ежедневно, за обедом и ужином.
— Опять у тебя, Петрос, неудовлетворительная отметка по греческому языку! — распекал его отец.
— Купите мне плиссированную юбку. Все мои подруги ходят в плиссированных, — приставала к родителям Антигона.
— Зачем так рано ужинать? Не можете подождать, пока я закончу пасьянс? Куда мне девать карты? — ворчал дедушка.
Целыми днями раскладывал он пасьянс «Наполеон» из целой колоды карт, занимавших весь стол.
— Больше тянуть невозможно, нам просто необходимо купить материал для чехла на диван. Когда приходят гости, я краснею, глядя на эту рванину, — жаловалась мама.
Петрос мог поклясться, что они повторяют одно и то же каждый день, и у него тоже вертелась на языке самая невероятная чушь:
— А я видел сегодня на улице лошадь в соломенной шляпе и с бусами…
— Чтобы стать капитаном, говорят, надо начинать с юнги. Можно мне пойти в юнги?
Ему не отвечали, потому что никто сроду не принимал всерьез его слов. Только в те дни, когда у них обедал дядя Ангелос, мамин брат, все в доме менялось. Он всегда рассказывал что-нибудь интересное. Но у сыновей Петроса вместо дяди Ангелоса будет тетя Антигона, которая говорит лишь о плиссированных юбках.
Дядя Ангелос пришел вечером после ужина и завел разговор о войне. Петрос думал о кузнечике, и сердце его сжималось от тоски. Что это взрослые прямо помешались на войне?..
— Тебе пойдет военная форма, ты будешь в ней неотразима, — подшучивал дядя Ангелос над Антигоной.
— Посмотрели бы вы на Великую Антигону в прошлую войну! Она пела в костюме эвзона[1], — сказал дедушка.
Дедушка долгие годы служил суфлером в труппе Великой Антигоны, поэтому его внучку и нарекли таким именем. О чем бы ни заходила речь, он всегда вспоминал Великую Антигону. Даже когда Антигона-младшая говорила ему:
— Спокойной ночи, дедушка.
— Ах, послушала бы ты, как желала спокойной ночи Великая Антигона в роли Офелии! «Покойной ночи, сударыни, покойной ночи, дорогие сударыни; покойной ночи, покойной ночи». Что за голос! Чистый металл!
Однажды дедушка получил приглашение на утренний воскресный спектакль и взял с собой в театр Петроса. Великая Антигона, которая, как и дедушка, давно уже вышла на пенсию, должна была исполнять сцены из старых спектаклей, прежде имевших успех. Петрос увидел на сцене размалеванную старуху, игравшую роль девочки. В соседнем кресле дедушка обливался слезами умиления, а Петрос скучал и рвался домой к Тодоросу.
Мама подала дяде Ангелосу кофе и напомнила детям, что им пора спать. Антигона попросила разбудить ее пораньше, чтобы она успела повторить урок по истории.
— А ты, Петрос, все уроки приготовил? — остановила его в дверях мама.
— Мне надо пройтись немного кисточкой по карте, — ответил он, но мама уже не слушала его, потому что дядя Ангелос заговорил о муке и сахаре.
Петрос сложил лист бумаги, на котором должен был сделать карту Австралии, — лист остался чистым, лишь наверху красовалась дата — и убрал его в ранец. Что он скажет завтра учителю, господину Лука́тосу, когда тот будет отбирать у учеников карты? Вот случилось бы что-нибудь необыкновенное, чтобы завтра не идти в школу! Нет, не надо, конечно, войны, о которой твердит дядя Ангелос, но хорошо бы подхватить, например, свинку. Весь класс переболел свинкой, и только он, как назло, не заразился. Петрос лег в кровать и закрылся с головой одеялом, чтобы ему не мешал свет, который будет гореть, пока Антигона не закрутит волосы на тесемочки.
Если бы кузнечик не умер, Петрос утром в воскресенье сделал бы эту несчастную карту Австралии…
«27 октября 1940 года. Здесь покоится Великий кузнечик…» — вот что оказалось написано большими зелеными буквами на карте Австралии. И господин Лукатос ругает его за это.
— Почему ты в трауре? — спрашивает учитель.
— Умер кузнечик, — отвечает Петрос, рассматривая креп на своем рукаве.
— Пусть все ученики наденут траур, — отдает распоряжение господин Лукатос.
Но в классе пусто, ни души… И на кафедре восседает теперь дядя Ангелос.
— Ты что сидишь за партой? Ребята уже ушли на войну, — говорит он Петросу.
Снаружи доносятся победные звуки марша.
— Это идет Великая Антигона, — раздается голос дедушки.
Петрос высовывается из окна. По улице шагает его сестра Антигона в фустанелле. Волосы ее накручены на синие тряпочки, концы которых развеваются, как флажки. Она бьет в барабан. За ней целое шествие. Петрос пробирается сквозь толпу. Люди кричат. Он бежит, бежит, спасаясь от их криков… Пытается спрятаться в щель балки. Но кузнечик не стрекочет, а тоже орет, пронзительно, громко. Петрос съеживается, сидя в трещине, зажимает руками уши… Люди толкают его, хотят, как видно, замазать щель пластилином. А кузнечик кричит, надрывается. Кто-то проводит рукой по лбу Петроса…
Он открыл глаза. Возле его кровати стояли мама и Антигона, в новом переднике, с двумя голубыми бантами в волосах, на одинаковом расстоянии от пробора. Петрос тотчас сел в постели. Он, по-видимому, проспал и опаздывает в школу. Но шум и гул он слышал теперь наяву, и мама казалась какой-то напуганной.
— Вставай, одевайся, — сказала она. — Началась война. Разве ты не слышишь сирен?
Петрос и Антигона не отходили от окна. Карта в ранце у Петроса могла лежать спокойно: в Греции уже шла война. Прихватив несколько мешочков, встревоженная мама ушла из дому.
— Пойду к бакалейщику. Если зайдет дядя Ангелос, скажите ему, что я скоро вернусь.
Папа надел шляпу.
— А я, пожалуй, загляну к Кондояннису.
Дедушка тоже смотрел на улицу из другого окна и бормотал:
— Я же говорил еще вчера… Все время некстати шли у меня короли и портили дело. Пасьянс ни разу не вышел.
С улицы доносились песни и марши. Проезжали грузовики, полные солдат, которые, подбрасывая вверх пилотки, кричали:
— Охи![2] Нет — итальянцам, посмевшим нагло вторгнуться в Грецию!
— Ты свалишься. — Петрос потянул за жакет Антигону, которая, свесившись из окна, посылала воздушные поцелуи солдатам, распевавшим теперь «Средь безвестных селений гордолин», песню, знакомую Петросу еще по школе.
В действительности следовало петь: «Средь безвестных доселе гор, долин победоносно проходит войско». Но Петрос, как и все в классе, до прошлого года пел: «Средь безвестных селений гордолин», считая, что так надо. Какая-то армия — конечно, греческая — победила гордолин, в представлении Петроса и остальных ребят, какой-то народ вроде мирмидонян[3]. И хотя в конце прошлого года у них появился новый учитель пения, записавший слова на доске, ребятам был понятнее собственный вариант, а «Средь безвестных доселе…» им ни о чем не говорило. Итак, солдаты сейчас пели, и Петрос представлял себе, как они, обнажив сабли, бросятся на варваров гордолин и изрубят их.
— Мы, греки, побеждали во всех войнах. Правда, дедушка?
Дедушка не отвечал, стараясь среди военных отыскать дядю Ангелоса.
— У дяди будет звездочка на погонах, так ведь, дедушка?
— Привет героям! — вопила Антигона и бросала полузавядшие маргаритки, стоявшие в вазе на подоконнике, солдатам, которые шли и шли.
Петрос думал раньше, что война — это бесконечный кошмар. Но все оказалось иначе и скорей напоминало праздник, хотя время от времени и выли сирены. Он вполне мог радоваться. И радость от того, что не надо сегодня идти в школу, не оставляла его.
— Посмотри на госпожу Леве́нди, — подтолкнула его Антигона.
Госпожа Левенди, толстуха, с крашеными рыжими волосами, жившая на первом этаже, тащила две огромные сумки.
— Добрый день, госпожа Левенди! — крикнули они ей хором из окна.
Но та даже не повернула головы в их сторону и поспешно скрылась в подъезде.
Мама вернулась от бакалейщика с пустыми руками. В лавке, сказала она, уйма народу, а она не могла стоять в очереди, потому что боялась упустить дядю Ангелоса, который, наверно, после явки на призывной пункт забежит к ним.
— Возможно, он не успеет даже проститься с нами, — всполошилась вдруг мама.
Пришел и папа из конторы «Сливочное, оливковое масло. Г. Кондояннис».
— Контора закрыта. Там нет ни души, — сказал папа так огорченно, что Петрос удивился: чего ему расстраиваться, если и у него тоже вместо понедельника воскресенье?
Петрос хотел побежать на улицу, куда его звал Сотирис, но отец не пустил.
— Мы не знаем, — сказал папа, — что может произойти сегодня. И потом, с минуты на минуту должен прийти попрощаться с нами дядя Ангелос.
Антигоне надоело смотреть в окно, и она стала примерять перед зеркалом белый платок, прикрепляя его заколками к волосам.
— Мама, с какого возраста берут добровольцев в медицинские сестры?
Мама ничего не ответила; сидя на полу, она рылась в нижних ящиках буфета. Вытаскивала бумажные мешочки, раскрыв их, заглядывала внутрь и опять прятала в буфет. Из взрослых она нервничала больше всех. Может быть, потому что для нее никогда не было праздников. Всегда, и в воскресенье и на рождество, у нее находилась масса работы. И даже теперь, во время войны.
— Три кило фасоли… два кило сахара… полкило чечевицы… горсточка миндаля… кило муки, — бормотала она, проверяя содержимое мешочков.
Что на нее нашло? Почему она бережно собирает все, что завалялось в буфете?
Зазвонил звонок, но пришел не дядя Ангелос, а Рита, школьная подруга Антигоны. Глаза у нее распухли от слез. Ее брата взяли в солдаты. И отец ее поехал на призывной пункт. Всеобщая мобилизация.
— А ты, папа, пойдешь на войну? — в радостном возбуждении спросила Антигона.
Вмешалась мама, ответив:
— Папа не настолько молод, чтобы его призвали в армию.
И тут у Петроса чуть не сорвалось: «Как жалко! Вот здорово было бы, если бы папа пошел на войну!»
В подъезд вошел какой-то офицер. С трудом узнав в нем дядю Ангелоса, Петрос кубарем скатился с лестницы и повис у него на шее. Младший лейтенант медицинской службы, так назывался дядин чин. Бордовый кантик на уголках воротничка — знаки его различия. Как шла дяде Ангелосу военная форма! Мама и дедушка, глядя на него, прослезились. Хорошо, что Антигона и Рита спасли положение. Забыв про свои заплаканные глаза, Рита подтолкнула Антигону и прошептала:
— Ну, познакомь же меня наконец с твоим дядей.
— Дядя Ангелос, это Рита, моя лучшая подруга. Я тебе о ней говорила.
— Эх, Антигона, у тебя такая красивая подружка, а ты меня с ней знакомишь, когда я ухожу в армию, — шутливо посетовал дядя Ангелос.
— Это не имеет значения. Я буду ждать, когда вы вернетесь с победой, — кокетливо сказала Рита и, сняв с шеи золотой медальон, направилась к дяде Ангелосу.
— Ты с ума сошла, — пыталась остановить ее Антигона. — Тебе влетит от мамы.
— «Все для армии» — вот наш лозунг, — возразила Рита и повесила медальон на шею дяде Ангелосу, который весело рассмеялся, совсем как в воскресенье, когда он обедал у сестры и дети просили его посидеть еще немного, а он возражал со смехом: «Отпустите меня, не то опоздаю на свидание».
Мама волновалась, как бы дядя Ангелос не простудился: под кителем у него был надет лишь тонкий свитер.
— Как только мы попадем на фронт, нам выдадут теплые вещи, — успокоил он ее.
Он торопился и первым при прощании обнял дедушку. Дедушкины руки дрожали. Мама разрыдалась. Петрос подумал, что у его родных нет ни капли героизма. Только Антигона и Рита сумели как следует проводить офицера на войну. Они с двух сторон подхватили дядю Ангелоса под руки и спустились по лестнице, напевая:
— «Гор-до ша-га-ют на-ши сол-да-а-а-ты…»
Петрос бежал за ними, перепрыгивая через ступеньку. Он мечтал о том дне, когда дядя Ангелос вернется с победой. Чего только он им не расскажет! По воскресеньям они подолгу не будут его отпускать, несмотря на всякие там свидания.
Дядя Ангелос остановился у подъезда. Он поспешно поцеловал девочек и, ласково потрепав Петроса по щеке, вскочил на ходу в первую проходившую мимо машину с солдатами. Антигона и Рита долго махали ему носовыми платками. Грузовик скрылся за поворотом улицы, но они не трогались с места. Смотрели туда, где исчез грузовик. Обернувшись, Петрос увидел, что Рита держится рукой за щеку.
— У тебя зуб болит? — спросил он.
— Глупыш, — сказала Антигона. — Дядя же поцеловал ее в щеку.
С лестницы донесся грохот: это Сотирис спускался с третьего этажа, перепрыгивая, как обычно, через две ступеньки. С разбегу он чуть не налетел на девочек.
— Пошли посмотрим, как повезут боевые орудия, — предложил он Петросу.
— Петрос, ты куда? — заверещала Антигона.
— Скажи маме, я пошел прогуляться с Сотирисом! — крикнул он; не дожидаясь ее возражений, пустился бежать вместе со своим приятелем и вскоре скрылся из виду.
Боевые орудия им так и не удалось посмотреть. И мальчики слонялись по соседним улицам, глазея на машины с солдатами. Толкались среди людей, которые атаковали трамваи, автобусы, висели, как гроздья винограда, на подножках и кричали:
— Охи! Нет — итальянцам!
— Они спешат записаться в армию, — сказал Сотирис, который всегда все знал.
— Счастливо! Желаем победы! — до хрипоты кричали мальчики.
Потом они сделали себе две пилотки из газеты, валявшейся на тротуаре, и, построившись в ряд, — Сотирис, конечно, встал впереди, — зашагали, распевая импровизированный марш:
Петрос вернулся домой совершенно охрипший от пения. Уже был вечер, но его забыли побранить.
И все-таки как бы то ни было многое изменилось с началом войны. Петрос, взбудораженный нахлынувшими событиями, совершенно забыл о Тодоросе, и бедняга, наверно, страдал от голода, не имея ни малейшего представления о том, что он стал свидетелем незабываемого исторического момента — начала войны греков с муссолинщиками, так Сотирис называл итальянцев. На следующий день рано утром Петрос пошел покормить черепаху. В коридоре, ведущем к чуланам, стоял хозяин дома и разговаривал с каким-то усатым коротышкой.
— Я не берусь за такую работу, — сказал коротышка с усиками.
— А куда спрячутся люди во время бомбежки? — спросил хозяин. — Меня обязывают сделать бомбоубежище.
Значит, из чуланов сделают убежище, решил Петрос и стал придумывать разные доводы, которые убедили бы Антигону взять Тодороса в детскую.
— Надежней будет использовать террасу, а то, если бомба попадет в дом, люди погибнут под грудой обломков, — заверил коротышка.
Чуланы так и не приспособили под убежище, и во время дневных воздушных налетов все жители дома — кроме дедушки Петроса и бабушки Сотириса, которые не могли подняться по наружной винтовой лестнице, — забирались на террасу и надевали на головы кастрюли, чтобы уберечься от осколков зенитных снарядов. Если бомбили ночью, никто не вставал с постели. Петрос только закрывался с головой одеялом. Люди не впадали в панику, хотя во время бомбардировки Пирейского порта все вокруг сотрясалось. Стекла дрожали, но не бились, так как окна были заклеены полосками белой бумаги. Сотирис даже предлагал соревноваться, у кого получится узор красивей. Все считали, что Афины не будут сильно бомбить. Так говорила и госпожа Левенди, слышавшая это через несколько дней после начала войны от англичанина Ма́йкла, жениха своей дочери Ле́лы.
Однажды у подъезда остановилось такси, и из него вышла Лела с английским офицером, у которого физиономия была такой же красной, как крашеные волосы госпожи Левенди. Он вел на поводке собаку, немецкую овчарку — позже Петрос подружился с ней — по кличке Шторм. У Антигоны вызвал зависть новый костюм Лелы, у Петроса — собака, а у мамы — огромная картонная коробка, которую англичанин вытащил из багажника.
— Говорят, английским офицерам каждую неделю выдают столько продуктов, что они могут прокормить две семьи, — сказала с горечью мама.
Последнее время она была постоянно озабочена и расстроена, словно ее и не радовали большие победы на фронте. Например, падение Тепеле́ны. Даже дедушка вышел в тот день с флажком на балкон и пел песни, коронные номера Великой Антигоны, вдохновлявшие солдат в прошлую войну.
— Мама, взяли Тепелены! — закричал Петрос.
— Знаю, не ори, — прозвучало в ответ.
Петрос не понимал, почему мама не радуется. Словно она не гречанка. Столько побед, столько славы! Ах, когда же наконец приедет дядя Ангелос и расскажет обо всем? Рита и Антигона с утра до вечера вязали носки для армии и называли солдат «наши герои». Дедушка говорил «наши храбрецы». И даже папа, всегда отличавшийся сдержанностью и молчаливостью, — особенно с тех пор, как он лишился основной работы и проводил дома целые дни, потому что господин Кондояннис, по его словам, временно, «в связи с создавшейся обстановкой», закрыл свою контору, — и даже папа, оставив свои карточки, переставлял флажки на карте, висевшей на стене, отмечая города, занятые греческой армией.
Только мама, ко всеобщему удивлению, не интересовалась военными успехами. Во всем она видела плохое и даже открытки, которые присылал дядя Ангелос, толковала по-своему, не так, как остальные в семье. В последней, отправленной откуда-то с фронта, было написано: «Судя по вашим письмам, в Афинах солнечная погода, а здесь холод и снег… У меня болит большой палец на ноге…»
Этот большой палец вызвал за обедом много споров.
— Ему малы ботинки, вот в чем дело, — сказал дедушка.
— Говорю вам, он обморозился, — утверждала мама каким-то новым, страдальческим голосом.
— Послушать только, он обморозился! — возмущался дедушка. — Офицеры с головы до ног одеты в шерстяные вещи. Разве ты не видела фотографий в газетах? Наследник королевского престола своими руками оделял их.
Но мама настаивала на том, что дядя Ангелос вовсе не неженка и не стал бы жаловаться на боль в пальце, если бы ему оказались малы ботинки. Ведь даже женщины в очереди к бакалейщику, продолжала она раздраженно, говорили, что каждый день прибывает с фронта уйма раненых и обмороженных солдат.
В ознаменование каждой новой победы Петрос и дедушка не успевали вырезать флажки из синей и белой бумаги и вывешивать их на балконе. Петрос обучал дедушку разным песенкам, высмеивающим дуче и итальянцев, которых старик терпеть не мог, потому что много лет назад один итальянец изрядно поколотил его.
Вскоре после женитьбы на бабушке, дочери театрального электрика, он приехал в провинцию с труппой Великой Антигоны. Шла премьера «Дамы с камелиями». Как обычно, когда не было суфлерской будки, дедушка стоял за кулисами. Великая Антигона не могла без него выступать. Она никогда не помнила своей роли и часто вставляла фразы из других пьес. Дедушка умел так искусно подсказывать ей, что никто этого не замечал. Поэтому, когда шел новый спектакль, дедушка не имел права отвлечься ни на минуту. Если же пьеса была сыграна много раз, он мог немного отдохнуть. В тот вечер он все же не утерпел и бросил взгляд в партер, чтобы полюбоваться бабушкой, которая в нарядном платье смотрела «Даму с камелиями» из первого ряда. И что же он увидел! Какой-то верзила, сидевший рядом с ней, пытался взять ее за руку, а бабушка в растерянности отстранялась от него. Дедушка тут же выскочил на сцену и, спрыгнув в партер, залепил верзиле пощечину. Тот вскочил с места, и только тогда дедушка понял, что его противник чуть ли не двухметрового роста. Представление, конечно, прервалось, публика кричала, а верзила, как выяснилось позже, это был итальянский инженер, строивший неподалеку мост, стер бы дедушку в порошок, если бы бабушка не упала от ужаса в обморок.
— Он не только избил меня, но еще и назвал циркачом! — кипятился дедушка всякий раз, когда рассказывал эту историю.
Поэтому он теперь радовался, что итальянцам достается на фронте.
— Может быть, внуку или племяннику того негодяя, — говорил он, — всыпают сейчас хорошенько наши солдатики.
Кроме того, дедушку страшно обрадовало, что Великая Антигона, несмотря на свои шестьдесят с хвостиком, надела опять фустанеллу и поет в театре патриотические песни.
— Как-нибудь, Петрос, ты отведешь меня, немощного старика, в театр, и я повидаюсь с ней за кулисами, — сказал он, и глаза его заблестели.
Когда пала Гьирока́стра, дедушка, Антигона и Петрос решили петь «Шут Муссоли́ни» до тех пор, пока не охрипнут. Но им помешала мама, войдя в комнату с двумя кольцами на ладони. Она попросила Антигону отнести их госпоже Левенди, с которой обо всем договорилась заранее. Их купит англичанин в подарок Леле. Петрос пришел в такое отчаяние, что чуть не расплакался. Подумать только, взяли Гьирокастру, разгромили итальянцев, а маму это нисколько не трогает. Она продает кольца и расстраивается из-за того, что у дяди Ангелоса болит палец. Когда тот вернется с победой, ему будет стыдно за свою сестру. А кроме того, вспоминал Петрос, краснея от негодования, несколько дней назад, когда звонили колокола в честь какой-то победы — неизвестно какой, — мама пришла домой, и тотчас Петрос и папа, жаждавшие узнать последние новости, набросились на нее с вопросами. А мама, пропустив все мимо ушей, сказала папе порицающим тоном:
— Раз ты никак не можешь решиться, я сама сходила к Кондояннису. Он даст нам в кредит бидон оливкового масла.
Папа рассердился, зачем она вмешивается в его дела, а мама проворчала еще более раздраженно, что не хочет обрекать детей на голодную смерть. Они наговорили друг другу еще кучу неприятных вещей, а Петрос подумал, что с самого начала войны его родители разговаривают между собой резко, сердито и мама всегда готова взорваться.
Петрос не раз читал в романах о героизме женщин, совершивших за свою жизнь немало подвигов. Он знал до мельчайших подробностей историю Те́кли и особенно Алекси́и, как она много веков назад, в эпоху Василия Болгаробойца[5], притворившись немой, проникла в ряды врагов и выслеживала их. А вот Антигона, несмотря на войну, закручивала волосы на шестьдесят восемь тесемочек и вязала носки, болтая с Ритой. Носки могут вязать и старухи, а Антигона должна сбежать на фронт, делать перевязки раненым. Ей уже четырнадцать лет! Алексии было примерно столько же, когда она скиталась по лесам и горам. А если вспомнить Теклу и Але́ксиса…
«— Алексис, ты слышишь меня? — спросила Текла умирающего юношу.
— Я слышу тебя, Текла… Поклянись…
— Клянусь.
— …что ты отдашь свою жизнь за благо родины.
— Клянусь».
А мама то затевает дрязги из-за бидона масла, то приходит в отчаяние из-за того, что ей всучили в лавке червивую фасоль.
«И Текла вынула кинжал из раны Алексиса, который прошептал, умирая: «Моя жизнь пройдет, и меня забудут, но родина останется».
Ах, если бы Петрос был постарше, ведь ему всего лишь девять лет! Если бы он мог тоже сказать: «Моя жизнь пройдет…» Но кто с ним считается? Хорошо еще, что дядя Ангелос на фронте. Хорошо, что хотя бы для него «любовь к родине превыше всего», как говорила Алексия. И еще хорошо, что после окончания войны, когда победители въедут верхом в Афины, семья Петроса тоже будет ждать своего героя. А после того как снова откроются школы и начнут изучать на уроках историю теперешней войны, возможно, расскажут и о дяде Ангелосе и повесят его фотографию рядом с портретами Колокотро́ниса[6] и Ма́ркоса Боца́риса[7]. Но что же будет делать мама, когда весь город потонет во флагах, знаменах и все колокола зазвонят в честь великой окончательной победы?
В то утро Рита подняла их чуть свет. Незнакомый человек принес ей записку, сказала она, что брат ее лежит раненый в госпитале. Она решила скрыть это от мамы, у которой было больное сердце. Рита и сама дрожала от волнения.
— Петрос пойдет в госпиталь и все разузнает, — решительно заявила Антигона и бросила брату на постель одежду.
Петрос никогда не бывал в больнице. Однажды он слышал причитания заболевшего дедушки:
«Дайте мне умереть спокойно дома, на моем диванчике в столовой, только не отправляйте меня в больницу».
Госпиталь, где надо было разыскать Мори́са, брата Риты, оказался огромным. Петрос поднялся по мраморным ступеням и, войдя в коридор, почувствовал боль в желудке, как на контрольной работе, когда не мог вспомнить окончаний прилагательных и причастий в родительном падеже множественного числа. До сих пор он их путает. Как правильно: раненых или раненов?
Коридоры были заставлены кроватями, а на них лежали люди с забинтованными головами, так что виднелись только глаза… Надо писать «раненых», он тогда сделал ошибку, и учитель, вызвав маму, ругал Петроса за незнание грамматики. А если бы он написал в контрольной правильно, что изменилось бы? Неужели не ранили бы Мориса? И как его теперь найти, если все забинтованные головы похожи друг на друга? «Корпус 2, второй этаж, палата 3» — было написано на бумажке, которую дала ему Рита. Петрос пробежал по коридору и, тяжело дыша, поднялся по лестнице. Медицинские сестры, врачи поспешно проходили мимо, не обращая на него никакого внимания. На втором этаже в коридоре не было ни души. Петрос остановился перед дверью с надписью «Палата 3» и не поверил своим ушам: через закрытую дверь доносились звуки аккордеона, и хриплый дрожащий женский голос пел:
«Шут Муссолини, тебе и всем вам не поздоровится…» Он тихонько приоткрыл дверь и от изумления замер на пороге. Дедушкина Великая Антигона в фустанелле стояла на столе и пела, то отбивая такт каблучками, то маршируя на месте, как в школе на уроках физкультуры. Возле нее выстроилось несколько нарядных дам с такими же картонными коробками в руках, как те, что привозил Майкл, жених Лелы.
Какая-то медсестра, обернувшись, с недоумением посмотрела на Петроса. Он дал ей Ритину записку, и она указала глазами на одного из раненых. Нет, Морис не был забинтован с головы до ног, но костыль, прислоненный к спинке его кровати, сразу бросился Петросу в глаза. Полированный, деревянный костыль. Такой же светло-желтый и отполированный до блеска, как гробы, которые стояли у стены похоронного бюро на углу соседней улицы.
— Почему их делают такого ужасного цвета? — спросил он как-то Антигону.
— Чтобы у них был отталкивающий вид, — ответила она.
Значит, и костыль должен иметь отталкивающий вид.
Мориса, казалось, нисколько не трогало, что отвратительный костыль стоял у изножия его кровати, — он не сводил глаз с Великой Антигоны и хлопал ей… Петрос подошел поближе к нему. Заметив его наконец, Морис перестал бить в ладоши и громко спросил:
— Как моя мама?
Раненый на соседней койке зашикал.
— Здорова, — не понижая голоса, ответил Петрос, и вся палата уставилась на него.
Он молча стоял возле Мориса до тех пор, пока Великая Антигона, кончив петь, слезла наконец со стола и вместе с нарядными дамами стала раздавать раненым иконки и кулечки с конфетами. Она трепала по щеке тех, у кого была забинтована голова. Проведя рукой по волосам Мориса, она протянула:
— Приветствую тебя, герой!
Петрос думал, как обрадуется дедушка, когда узнает о выступлении Великой Антигоны в госпитале, но запах ее духов вызвал у него опять боль в желудке и неприятное воспоминание о контрольной работе по греческому языку.
Дедушка утверждал, что борьба требует жертв, а военные победы — рук и ног. Рита оплакивала брата, потерявшего ногу… Открытки от дяди Ангелоса перестали приходить. На фронте не одерживали больше побед.
— Наши солдаты точно окаменели, — говорил папа.
Антигона и Рита продолжали вязать для солдат носки и складывать их в картонную коробку, одну из тех, что выбрасывала госпожа Левенди на задний двор. Уже два дня все вокруг сотрясалось от бомбежек, но никто больше с кастрюлей на голове не забирался на террасу. Туда поднимались, только когда сирены давали отбой, чтобы посмотреть на валявшиеся повсюду осколки. Вдали, возле холма Касте́ллы, небо было ярко-красным. Казалось, горит весь Пире́й. Петрос беспокоился: не стряслась ли беда с Сотирисом и его матерью, которые поехали накануне в Пирей к какому-то родственнику, пообещавшему дать им полбидона оливкового масла? До сих пор они не вернулись, и бабушка Сотириса сегодня чуть свет заявилась в квартиру к Петросу. Она вся тряслась от волнения; мама Петроса отпаивала ее настоем ромашки и успокаивала, говоря, что ее дочь и внук не смогли возвратиться домой из-за отсутствия транспорта. У бабушки Сотириса над верхней губой чернели усики. Петрос впервые их заметил. Его дедушка носил прежде седые усы, но потом сбрил их. Впрочем, Антигона утверждала, что вовсе не сбритые усы, а война виновата в том, что дедушка вдруг превратился в тщедушного, жалкого, вечно зябнувшего старичка. Не успела уйти бабушка Сотириса, как пришла Рита. Она со слезами бросилась Антигоне на шею.
— Антигона, милая, мы пропали… Немцы объявили нам войну. Мама говорит, нас, евреев, всех перебьют.
Петрос очень удивился: он давно знал Риту, но впервые услышал, что она еврейка.
— А ты знала? — спросил он погодя сестру, когда они остались одни в комнате.
— Да, — ответила она, — но совсем об этом не думала.
Потом они с Антигоной договорились, что потихоньку от родных спрячут у себя Риту, если немцы одержат победу.
— Я спрячу ее под мою кровать, и только через мой труп доберутся до нее немцы, — сказала Антигона, гордо тряхнув головой.
— Ты хотела бы, чтобы тебя назвали Алексией? — задал ей тогда вопрос Петрос.
— Нет, — покачала она головой. — Мне нравится имя Антигона, хотя оно и не в моде.
Теперь шла уже настоящая война. Дни и ночи бомбили окрестности Афин, и город содрогался от взрывов. Замолк веселый колокольный звон. Папа каждый день ближе и ближе передвигал флажки на карте, и всем было ясно, что враг приближается к Афинам. Сотирис и его мама вернулись наконец из Пирея.
— Пришел конец света, дорогая госпожа Эле́ни, — сказала мама Сотириса маме Петроса. — Немцы не чета петухам-итальянцам.
Ночью Антигона, подойдя к кровати брата, растолкала его.
— Слышишь? — спросила она.
Петрос вскочил и прислушался. Откуда-то доносился вой, точно скулила раненая собака. Выйдя в переднюю, они прокрались к окну, выходившему на черный ход. Вой долетал снизу.
— Это Шторм, — прошептал Петрос.
Раздвинув ставни, они припали к стеклу. Из квартиры госпожи Левенди долетали обрывки фраз и шум шагов.
— Что у них стряслось? — испуганно пробормотала Антигона. — Уже три часа ночи.
В столовой зашаркали шлепанцы дедушки.
— Дедушка проснулся, — с удивлением сказал Петрос и побежал в столовую.
Стоя у окна, через щели ставни дедушка наблюдал за тем, что происходило на улице.
— Дедушка, что случилось? — спросила Антигона, сдерживая дрожь в голосе.
— Уезжает Майкл, жених Лелы. Верней, удирает среди ночи, — ответил он.
— Удирает?! Бедная Лела! — запричитала Антигона, принимавшая близко к сердцу все любовные истории.
— Бедная Греция, — вздохнул дедушка. — Если убегают англичане, значит, немцы ante portas.
Петрос не понял последних слов, но не стал задавать вопросов. У него из головы не выходил Шторм, продолжавший выть.
На следующее утро Сотирис, позвав Петроса, показал ему набитый чем-то мешок.
— Гляди, тут целый клад, — похвастался он.
Мешок полон подметок для солдатских ботинок. Толстых кожаных подметок.
— Я его приволок из английской военной лавки, той, что тут рядом. Какой-то пацан утащил ящик подтяжек. Народ подбирает все, что англичане побросали. Драпанули англичанушки.
Потом он предложил Петросу пойти с ним в Монастира́ки[9], чтобы продать подметки. Петрос постеснялся признаться, что не знает, где находится Монастираки, и лишь спросил:
— Мы поздно вернемся?
— Что, в школу боишься опоздать? — с насмешкой протянул Сотирис, берясь за один конец мешка.
До войны Петрос никуда не ходил один дальше своего квартала. И еще ни разу не подымался на Акро́поль. Господин Лукатос обещал в этом году сводить туда их класс: ведь когда он спросил, кто уже был на Акрополе, поднялось только пять рук. Но началась война, и он не успел выполнить своего обещания. Петрос не знал, что делается даже за ближайшим пустырем, где он играл с ребятами в футбол. Лишь недавно начал он бродить по незнакомым улицам. Дома его не спрашивали: «Где ты был?» Если он опаздывал к обеду, мама говорила ему:
— Я оставила тебе поесть.
До войны стоило ему, увлекшись футболом, забыть о времени, как мама шла его искать.
— Я не хочу, чтобы ты дотемна бегал по улицам, — бранила она Петроса.
Теперь школы были закрыты, папа не ходил на работу, и жизнь дома совершенно переменилась. Никто не вспоминал о том, что пора обедать или ужинать. Дедушка почти не поднимался с дивана, лежал закутанный пледом, потому что постоянно мерз. Всю зиму не топили печурки, и, хотя стояла солнечная погода, в комнатах было сыро и холодно. Папа целыми днями молча сидел в кресле и пытался поймать какую-нибудь иностранную радиостанцию. Он слушал английские, французские, русские и немецкие передачи, хотя не понимал ни слова. Маму это страшно раздражало, тем более что приемник был старым и шипел, как раскаленная жаровня.
— Зачем ты слушаешь, раз ничего не понимаешь? — возмущалась мама.
— По интонации диктора я делаю некоторые выводы для себя, — с достоинством отвечал отец и опять замолкал надолго.
Однажды в присутствии Петроса мама пожаловалась дедушке на папу:
— Чего он сидит там как неживой? Ему надо бы побегать по городу, поискать работу. Разве он может прокормить семью своими паршивыми карточками?
А папа и правда словно окаменел с того дня, как немцы объявили войну Греции. Кроме передач по радио, ничего его не интересовало. Мама до поздней ночи сидела и вязала. Не для солдат, а для каких-то дам, которые платили ей за работу деньги. Хорошо еще, что дядя Ангелос защищал честь семьи, воюя на фронте…
Петрос не представлял себе раньше, как увлекательно слоняться с мешком подметок по площади в Монастираки. Теперь уже не приходилось тащить мешок в онемевших от тяжести руках: мальчики волокли его по земле, взяв за оба конца. Чем только не торговали здесь, посреди площади! Какая-то женщина предлагала ржавое оцинкованное корыто и дамскую сумочку, расшитую цветными бусами. Священник продавал из-под полы рипи́ду[10] с золотыми лучами, на которой был изображен ангел с белокурыми локонами. Старик стоял, держа под мышкой кошку с круглыми зелеными глазами, а на его раскрытой ладони лежали две пары запонок. Щуплый мужчина кричал, что продает гроб, длинный, широкий и удобный; он то и дело залезал в него, ложился на спину и замирал, скрестив на груди руки, — изображал покойника.
— Погляди-ка, — Петрос потянул Сотириса за рукав.
В углу площади устроили балаган, повесив простыни вместо занавеса, и кукольный театр давал представление. Куклы появлялись над простыней, просвечивавшей на солнце, и виднелась тень артиста, который водил их. Кукла-эвзон надавала пинков кукле — итальянскому солдату в фуражке с петушиными перьями, который обратился в бегство, со стоном потирая свой зад. Не успел эвзон нанести последний удар, как выскочила кукла-немец с автоматом, рассыпающим искры. Петрос и Сотирис затаив дыхание смотрели на сцену. Безоружный эвзон руками и ногами наподдавал немцу.
— Всыпь ему! — вне себя кричали оба мальчика.
— Привет маленьким патриотам, — сказал стоявший рядом с ними высокий мужчина с крючковатым носом и похлопал их по спине. — Мы расправимся с немчурой!
После ожесточенной борьбы эвзон сбил немца с ног и отнял у него автомат. Сотирис и Петрос подпрыгнули от восторга.
— Кто из ребят хочет выйти на сцену и спеть что-нибудь? — спросил победитель эвзон.
— А ну идите, чего вы робеете? — подтолкнул их высокий мужчина.
Мальчики нерешительно переглянулись.
— Эй, братишка, здесь есть два героя! Они не прочь спеть! — крикнул он и стал расталкивать народ, освобождая дорогу юным артистам.
— Пусть идут сюда, путь идут, — обрадовался эвзон.
— Вы посторожите наш мешок? — попросил Сотирис высокого мужчину.
— Какой мешок? — с удивлением протянул тот, хотя мешок лежал у него под ногами. — Ну конечно, посторожу. Идите, маленькие патриоты. Воодушевляйте народ.
— Пошли, — решился наконец Петрос, подумав, что не одному же дяде Ангелосу защищать честь семьи.
Добравшись до балагана и чуть не запутавшись в простынях, мальчики проникли на сцену. Актер, который водил кукол, был таким тощим, что казалось, дунь — и он упадет. В одной руке он держал нитку от эвзона, в другой — от немца. Петрос и Сотирис встали на цыпочки, чтобы лучше звучали их голоса, тонкие детские, но чистые и приятные.
Средь безвестных селений гордолин
Победоносно проходит войско…
Когда они кончили петь и раскрасневшиеся вышли из балагана, народ уже стал расходиться с площади. Они подошли к тому месту, где оставили мешок, но мешок и высокий мужчина исчезли бесследно.
— Наплевать, — сказал Сотирис. — Тем лучше. Теперь не надо ни торговать подметками, ни тащить их домой.
— А как здорово он играл и эвзона и немца! — восторгался Петрос, на которого произвело большое впечатление, что один актер управлялся с двумя куклами.
— Я бы никогда не согласился играть немца, хоть озолоти меня, — заявил Сотирис.
— Как ты думаешь, мы и с немцами тоже расправимся? — спросил Петрос.
— Расправимся… — убежденно ответил Сотирис. — Жалко, что я не оставил себе пару подметок, мои-то совсем прохудились.
Проникнув через щель ставни, солнечный лучик упал на постель Петроса, потом ласково скользнул по панцирю Тодороса, которого накануне вечером пришлось взять в детскую, так как кругом говорили, что немцы вот-вот войдут в Афины. Бояться за Тодороса, конечно, не приходилось, просто в такой тяжелый час Петросу не хотелось с ним расставаться, и Антигона, как ни странно, не противилась переселению черепахи.
Открыв глаза, Петрос принялся наблюдать за пылинками, плясавшими в луче солнца. Было воскресенье, но во время войны все дни недели стали похожи друг на друга: что воскресенье, что вторник, что будни, что праздники — сплошное однообразие. Хорошо все-таки ходить в школу, размышлял Петрос. Чувствуешь, по крайней мере, что воскресенье особый день, ждешь его с нетерпением. А теперь, если бы не календарь, где праздничные дни выделены красным, то и не поймешь, что наступило воскресенье. Каждое утро он или Антигона, кто из них просыпался раньше, бежал к календарю, чтобы оторвать листок со вчерашней датой и взять его себе на память, потому что на другой стороне были напечатаны стихи или поговорка. Покосившись на кровать Антигоны, Петрос убедился, что она уже встала, и поспешил оторвать от календаря листок, пока она не вернулась в комнату.
«Воскресенье 27 апреля 1941 года, день Симео́на, сродника Господня, и Попли́на», — прочитал он.
На обратной стороне была забавная поговорка:
«Или берег кривой, или мы криво плывем».
«Антигону-то я оставил с носом», — подумал он и сунул листок в книгу.
Тодорос ползал по комнате и стукался панцирем о ножки кроватей и стульев. Петрос потянулся, зевнул и вдруг отбросил ногами одеяло. Ему пришла в голову блестящая мысль. Спрыгнув с кровати, он принялся поспешно перебирать тюбики с масляной краской, принадлежавшие Антигоне. Он нашел красную краску и, поймав Тодороса, не успевшего спрятаться под комод, вывел кисточкой на его панцире: «27 апреля 1941 года». Потом отпустил черепаху. Получился прекрасный живой календарь, передвигавшийся по комнате. Возможно, он понравится Антигоне и она не захочет, чтобы его снова отправили в чулан. Но что же такое с его сестрицей? Почему она вскочила с постели ни свет ни варя? Из столовой доносились громкие звуки национального гимна, исполнявшегося по радио.
— Дедушка, сделай потише, — крикнул Петрос, — а то переполошишь всех соседей!
Он услышал торопливые шаги, и в дверях показались мама и Антигона. Незавитые волосы Антигоны были перевязаны черной лентой. Во что превратилась сегодня кудрявая, как кочан цветной капусты, голова Дины Дурбин, с удивлением спросил себя Петрос. Он хотел что-то сказать, но тут испуганно заговорила мама:
— Вы слышите?
Подбежав к окну, Антигона прислушалась к шуму на улице.
— Как будто идут танки, — прошептала она.
— Немцы вошли в город! — воскликнул Петрос и, подбежав тоже к окну, хотел распахнуть ставни.
— Не смей! — закричала мама. — Не открывай!
Приникнув к стеклу, они смотрели в щели ставен. Улица была пустынна, решетки магазинов и ставни в квартирах закрыты. Чувствовалось только, что у всех окон притаились люди, которые, как и они, широко раскрытыми глазами наблюдали за происходящим.
…Когда Кла́вдий[12], одержав победу, вошел в город, дома оказались запертыми и улицы пустынными. Не видно было ни кошки, ни собаки — ни единой живой души… Он чувствовал лишь, что сотни глаз следят за ним сквозь решетчатые ставни. И тогда Клавдий понял, что безоружный враг, враг с ненавистью в глазах, самый страшный…
На минуту Петросу почудилось, что он в Сираку́зах, куда вступают римляне, овладевшие городом.
В доме царило немое молчание, словно во всех углах прятались враги. Отец снял со стены карту, утыканную флажками, и разорвал ее в клочки. Радио замолкло, передачи прекратились. Никто не нарушал молчания, точно в доме был тяжелобольной. Петрос вспомнил, как умирал дедушка Сотириса: его родные ходили тогда по квартире на цыпочках, а Сотирис — в одних носках… Вдруг раздался глухой стук, и все вздрогнули. Это Тодорос, задев за притолоку, остановился в дверях.
— Поглядите-ка! — Антигона с удивлением указала на спину Тодороса. Потом прибавила: — Черепахи живут до ста лет, и весь мир узнает, что век назад немцы захватили Афины.
— Дедушка, как ты говорил, это ante portas? — спросил Петрос.
— Нет, это уже intra portas, — поправил его дедушка.
Первые три дня никто не выходил из дома. Петрос поднимался к Сотирису, и они подолгу сидели в его крошечной комнатушке, куда едва помещалась кровать. Встав на нее, смотрели они через щели ставен на проходивших по улице немецких солдат в военной форме цвета хаки, на их бритые затылки и рыбьи глаза.
На второй день утром Петрос и Сотирис решились потихоньку пробраться на террасу по железной винтовой лестнице черного хода. Дом их стоял на холме, и с террасы хорошо была видна часть города до самого Акрополя.
— Посмотри, как странно колышется знамя, — сказал Сотирис.
Дул ветер, и знамя на длинном древке в восточной части Акрополя, трепеща, колыхалось, точно огромная чернильная клякса. При сильном порыве ветра знамя вдруг развернулось.
— Мамочки! — вырвалось у Сотириса.
Сблизив головы, мальчики смотрели на Акрополь. Развернувшееся знамя было не синим, греческим, а красным, со свастикой, — большим страшным крестом посередине, загнутые концы которого напоминали когти хищной птицы.
С тяжелым сердцем спустились они по лестнице, стараясь не шуметь, чтобы их не заметили.
Взрослые плакали с утра до вечера, никто не смел произнести вслух имя дяди Ангелоса, боясь расстроить дедушку, у которого от волнения сразу начинали дрожать руки, как у столетнего старика. Отец Сотириса тоже не вернулся с фронта… Антигона теперь… сочиняла стихи. Подумать только! Сидя на кровати, она переписывала их в толстую тетрадь с вишневой обложкой, и Петросу не показывала, лишь иногда просила его:
— Подбери рифму к слову «завоеватели».
Петрос ничего не мог придумать, кроме «мечтатели» и «прихлебатели». Прихлебатели, хлебать, похлебка. Третий день не сходила у них со стола чечевичная похлебка. Разогревая ее, мама каждый раз подливала в кастрюлю воды, и похлебка становилась все более невкусной. Взрослые ели ее через силу, а Петросу было стыдно, что он голоден и у него ничуть не убавился аппетит, хотя немецкие сапоги стучат «тук-тук» по плитам тротуара под окнами.
Когда вечером у их подъезда остановилась немецкая машина, у Петроса и Сотириса дух захватило. Широко раскрытыми глазами наблюдали они за немецким солдатом, который, открыв заднюю дверцу, вытянулся, как по команде «смирно». Из машины вылезла Лела, с волосами, выкрашенными в цвет соломы, и белобрысый немецкий офицер. Шофер потащил за ними картонную коробку, очень похожую на те, что привозил в багажнике англичанин Майкл, прежний жених Лелы.
Петрос побежал домой поделиться новостью с Антигоной. Спускаясь по лестнице, он услышал внизу чьи-то шаги и, наклонившись над перилами, увидел, что стоящий на площадке греческий офицер, с бородой, в рваном кителе, делает ему какие-то знаки грязной, черной рукой. Петроса испугали красные, словно налитые кровью глаза офицера. Он повернул обратно, чтобы подняться к Сотирису.
— Петрос! — раздался знакомый голос.
Мальчик ринулся вниз и повис у оборванца на шее. Тот отстранил его от себя.
— Не надо. Наберешься вшей.
Ордена, свеженачищенные ботинки, белый конь, сверкающая сабля, победы и подвиги, героические деяния — все, что было связано в мечтах Петроса с возвращением дяди Ангелоса, моментально разлетелось в пух и прах.
— Что с тобой? — устало спросил дядя Ангелос растерявшегося мальчика.
Только тогда Петрос заметил, что одна нога у дяди Ангелоса перевязана грязными тряпками. Подбежав к своей двери, он как сумасшедший стал барабанить в нее кулаками:
— Откройте! Откройте! Вернулся дядя Ангелос!
На дедушкином диванчике сидел теперь отощавший человек с гладко выбритыми впалыми щеками и красными ввалившимися глазами. Папина пижама висела на нем как на вешалке. На одной ноге красовалась мамина зеленая домашняя туфля — у папы не нашлось лишней пары шлепанцев, — и из нее торчала пятка, а на другой, босой, ноге большой палец был перевязан чистым бинтом. Этого человека, дядю Ангелоса, ждали дома как героя. Он должен был вернуться с фронта увешанный орденами, въехать в Афины верхом на коне и поведать о том, как, распевая военные марши, греки заняли такую-то высоту, как раненые падали на свои щиты — тут нет ошибки, именно на щиты в наши дни, — падали возле своих винтовок и погибали с криком «Приди и возьми!»[13], а смешные итальянцы с петушиными перьями на фуражках, боящиеся холода, снега и наших солдат, побросав оружие, спасались бегством.
Что расскажет Петрос завтра Сотирису, который жаждет услышать про подвиги дяди Ангелоса? Неужели о том, что дядя твердит непрерывно о шерстяном белье, которое так и не попало на передовую, о промокавших ботинках и обмороженных ногах? Ведь он говорит: «Нас косили морозы», а не «Нас косили пули». Неужели о том, как добирался до Афин дядя Ангелос, как завшивевший, в драных ботинках брел он от селения к селению, выпрашивая сухую корку, но перед ним там прошли греческие солдаты и опустошили села или крестьяне попрятали продовольствие? Рассказать, как он обменял золотой медальон Риты на полбуханки хлеба?
— Но все-таки мы разбили итальянцев, — вырвалось вдруг у Петроса.
— Это уже дело прошлое, — устало отозвался дядя Ангелос и пошел спать, потому что не спал много ночей.
Сказать Сотирису, что измученному дяде не до героических воспоминаний или выдумать самому какую-нибудь историю? Например, что дядя Ангелос прискакал верхом на коне — хорошо, что Сотирис не видел его возвращения — и поведал им, как он ловко орудовал саблей, обращая в бегство итальянцев.
Но лгать Петросу не пришлось. Когда на следующий день он вместе с Сотирисом вышел наконец на улицу, на каждом шагу им попадались оборванные солдаты, выпрашивающие старую одежду и что-нибудь из еды. Отец Сотириса совсем не вернулся, ни оборванцем, ни калекой.
— Что сказать Рите? — спросила Антигона, закручивая перед сном волосы.
— О ее медальоне? — спросил Петрос.
— Нет. Она ждала возвращения героя.
Хоть бы ранили дядю Ангелоса в сражении, размышлял Петрос, а то просто обморозился…
Они погасили свет и едва успели задремать, как их напугал дикий хриплый крик, долетевший из маминой комнаты:
— Пулемет!.. Тащи пулемет!.. На-пра-во!..
А потом послышался ласковый голос мамы:
— Ангелос, успокойся…
— Значит, он все-таки сражался, — радостно прошептала Антигона.
— Ему мерещится, что он в бою, — воспрял духом Петрос.
Затем они оба заснули глубоким сном и не слышали, как дядя Ангелос кричал:
— Нет, нет, не бейте его! Он пленный!
Лелин немец решил укротить Шторма. Ведь Шторм, хотя и был собакой, не захотел сменить хозяина, как Лела сменила жениха. Немец носил фамилию Ви́нтер. «Квинтер, минтер, жаба». Петрос и Сотирис прозвали его Жабой. Как только Жаба подходил к Шторму, который почти всегда сидел привязанный на заднем дворе, пес рычал и скалил зубы.
Как-то раз Петрос, стоя у окна в передней, принюхивался: с первого этажа, из кухни госпожи Левенди, доносился запах свиных отбивных. Он высунул в окно голову и закрыл глаза, чтобы насладиться божественным ароматом, а когда снова открыл глаза, то увидел, что на задний двор вышел Жаба. Он был в брюках и майке, в руке держал плетку. При виде его Шторм натянул цепь и залаял, а Жаба ударил его плеткой. Собака свернулась клубком и жалобно заскулила, но как только немец попытался к ней приблизиться, она, точно забыв про боль, принялась свирепо рычать. Потом, когда опять взвилась плетка, Шторм ловко отпрыгнул в сторону, и удар пришелся по плитам двора. Покраснев, как помидор, Жаба встал спиной к собаке и застыл, точно статуя. «Что он делает?» — недоумевал Петрос. Потом немец внезапно, когда того не ожидали ни Петрос, ни Шторм, повернулся и хлестнул плеткой собаку по морде. Бедняга Шторм взвыл, затряс в бешенстве головой. Глаза Жабы засверкали, он произнес что-то вроде «фрахтен-фрухтен» и, довольный собой, удалился.
Петрос тут же сорвался с места и, сбежав по лестнице, выскочил во двор. К нему подошел Шторм, виляя хвостом, и стал тереться мордой о его голые коленки. Дверь черного хода открылась, распространяя вокруг аромат свиных отбивных, и на пороге появилась Лела.
— Беги скорей отсюда! Ты совсем спятил, — испуганно шепнула она Петросу.
Его мутило от запаха отбивных. Он обнял собаку за шею, и руки его стали влажными от ее слез. Он и не знал раньше, что собаки умеют плакать. Отпустив Шторма, он подошел к Леле.
— Я не боюсь твоего Жабу, — пробормотал он и поразился своей смелости. Он собирался сказать совсем о другом — о Майкле, распевавшем «My bonny lies over the ocean…»[14]
— Петрос!
Он пришел в себя, услышав испуганный крик мамы, и сам не помнил, как очутился дома. Мама вся дрожала.
— Ты накличешь на нас беду, — бранила она его. — Больше не смей подходить к собаке. — Увидев, как он насупился, она продолжала: — Думаешь, мне легко здороваться с Лелой и ее матерью? Но что остается делать?
К счастью, Антигона приняла его сторону. Они решили не здороваться больше ни с матерью, ни с дочерью Левенди, даже если столкнутся с ними нос к носу на лестнице. А Шторма они непременно спасут. Если Сотирис откажется им помочь, они и сами это сделают. Петрос чувствовал, как его душит нестерпимая ненависть к Жабе, немцу, избивавшему привязанную собаку за то, что она не желала признать его хозяином.
Сотирис согласился участвовать в спасении Шторма и предложил поискать людей, которым можно отдать собаку. Петрос вспомнил о Яннисе, гимназисте, который жил в доме напротив и иногда помогал Антигоне решать задачи по математике. Завтра он сходит к нему. Вот если бы к Яннису обратилась Антигона, которая ему нравилась, он несомненно сразу предложил был ей свои услуги. Но эта дурочка предпочла Димитриса, такое ничтожество!
— А правда, куда девался твой Димитрис? — спросил Петрос сестру, вспомнив о ее поклоннике.
— Во-первых, он не мой, а во-вторых, я не желаю его больше видеть.
— Почему? — удивился он, припоминая, с каким гордым видом шла Антигона с Димитрисом в кино.
— Он сказал мне при последней встрече, что победят немцы, они, мол, мастера воевать.
— Но он же ходил в американский колледж! — воскликнул в недоумении Петрос, но Антигона молчала, и он снова задал ей вопрос: — А теперь кто тебе нравится?
— Теперь оккупация, — произнесла она с таким драматизмом, что ей позавидовала бы дедушкина Великая Антигона.
Когда Петрос и Сотирис после вступления немцев в Афины прошлись по улицам, им показалось, что они попали в чужой город. Афины заполонили Жабы, которые, вместо того чтобы разговаривать по-человечески, скрипели: «Хруст-христ!», точно щелкали ножницы, разрезая картон, как на уроках труда в школе при полном молчании класса. Господин Лукатос хотел, чтобы ребята сделали из картонных домиков целый город. Но они не успели его закончить, как началась война… «Хруст-христ!», железный порядок — вот во что превратились теперь Афины.
— Только этого не хватало! — подтолкнул Сотирис Петроса.
По другой стороне улицы проходил отряд итальянцев с помпонами и петушиными перьями. Они шли и пели как ни в чем не бывало, точно папа Петроса не переставлял каждый день на карте флажки, которые дошли почти до моря в Албании. Да, значит, и союзнички шествуют как победители по Афинам!
Петрос сжал кулаки. Приблизительно то же ощущал он, когда в драке на школьном дворе побеждал своего ровесника, а потом появлялся мальчишка постарше и, конечно, клал Петроса на обе лопатки. У Петроса щипало тогда глаза от слез, которые он едва сдерживал, его душило чувство несправедливости, но что поделаешь, если старшие вершат правосудие, а кто поменьше и пикнуть не смеет!
«Ко-мен-да-ту-ра», «Ко-мен-дант», «Ко-мен-дант-ское уп-рав-ле-ние», — по слогам читали они с Сотирисом новые вывески, появившиеся в изобилии на зданиях. «Ver-bo-ten»[15], — с трудом разобрали они надпись, которая красовалась всюду, куда ни погляди. Петрос решил спросить потом Антигону, что это значит. Она выучила несколько слов по-немецки, когда дружила с мальчиками из немецкой школы.
На углу улицы сидели два оборванца, греческие солдаты, и усталыми, безжизненными голосами просили у прохожих милостыню:
— Помогите нам вернуться домой…
Подойдя к одному из них, Сотирис внимательно посмотрел ему в лицо.
— Чего ты уставился? — потянул его за рубашку Петрос.
— Так просто, — ответил тот, когда они отошли немного подальше. — Мне показалось сначала, что это мой папа.
— Вот увидишь, он обязательно вернется, — убежденно сказал Петрос. — Может быть, он потерял память… Я читал о таком случае в одной книге.
— Ох, иди ты со своими книгами! — вспылил Сотирис, к удивлению Петроса.
Они дошли до площади Омо́ниа и решили, повиснув на буфере трамвая, вернуться домой, как вдруг увидели, что со всех сторон туда сбегаются люди. На их вопрос, что случилось, им ответили шепотом:
— Пленные…
И мальчики, увлеченные толпой, побежали за какой-то толстой женщиной, которая теряла на бегу шлепанцы и задыхалась, хрипела, как кузнечные мехи. Возле Политехнического института народ остановился, остановились и мальчики. В саду сидели на земле солдаты в английской форме. Одни, полузакрыв глаза, подставляли лицо полуденному солнцу, другие прятались в тени хилых померанцевых деревьев. Казалось, они играют в игру под названием «Замри»: если тебя коснулся тот, кто водит, ты должен застыть, приняв какую-нибудь позу, а если пошевельнешься, то «погорел».
Вдруг что-то упало на голову одного пленного: это ему бросили из толпы кусок хлеба. Англичанин, похожий на Майкла — все англичане казались Петросу похожими на Майкла — сначала смотрел в оцепенении на хлеб, потом, схватив его, стал с жадностью есть. Теперь на пленных градом посыпались сухари, сигареты, картошка, конфеты. Все это кидали люди, проходя вдоль решетки сада; кидали все: мужчины, женщины, дети, даже старики и старухи. Немецкие часовые свистели, кричали «Хруст-христ!», но народ не отступал. Сколько ни рылись в своих карманах Сотирис и Петрос, они не нашли ничего, кроме остатков жевательной резины, завалявшейся там еще с довоенных времен.
В тот же вечер была проведена операция «Шторм». Яннис предложил отвести пса к своему другу в другой квартал. Он похвалил Петроса: ведь тот решил спасти от немца живое существо, пусть даже собаку.
— Как поживает Антигона? — спросил Яннис, когда они обсудили, как безопасней переправить Шторма.
— Просила передать тебе привет, — солгал Петрос, краснея.
— Она знает про собаку? Что ты обратился ко мне?
— Антигона сама послала меня к тебе, — сказал Петрос, окончательно погрязая во лжи.
Но зато теперь он был уверен, что Яннис непременно выручит из беды Шторма.
— Тогда я зайду к вам, принесу Антигоне какую-нибудь книгу, а уходя, заберусь в чулан и буду там тебя ждать.
— Не заводи разговора о Шторме, — пробормотал Петрос, испугавшись, что его обман раскроется. — Сделай вид, что ничего о нем не знаешь.
— Хорошо-о-о, — протянул Яннис. — Я приду, будто только ради книги.
Петрос играл с Тодоросом, но все время напряженно прислушивался. Он ждал сигнала от Сотириса, не отходившего от окна в своей комнате; как только он увидит, что Жаба и Лела ушли из дома, то опрокинет стул на пол, чтобы услышал Петрос. Наконец донесся стук.
Петрос вздрогнул. Вздрогнула и Антигона, погруженная в чтение стихов, которые принес ей Яннис.
— Твой Сотирис не дает нам ни минуты покоя, — раздраженно проворчала она.
Притворившись, будто он ничего не слышит, Петрос проскользнул на кухню. К счастью, мамы там не оказалось, ей рано было еще готовить ужин. Выйдя на черный ход, Петрос выглянул из окна во двор. При виде его Шторм радостно заскулил.
— Ш-ш-ш… — прошептал Петрос, и Шторм, словно поняв все, молча завилял хвостом.
Мальчик сбежал по лестнице и через минуту был возле собаки.
— Ты, Шторм, хороший… хороший, — гладил он пса.
Вспомнив, что тот не понимает по-гречески, Петрос шепнул ему несколько английских слов, которые слышал прежде от Майкла. Он отстегнул цепь от ошейника и ласково похлопал собаку по загривку. Она с некоторым недоумением, но не издав ни звука, покорно пошла за мальчиком. Петрос отвел ее в чулан, где их давно уже ждал Яннис.
— Антигона читает мою книгу? — тотчас спросил шепотом Яннис.
«Нашел время спрашивать», — подумал Петрос и тоже шепотом ответил:
— Читает.
— Она не просила что-нибудь передать мне?
— Нет, — покачал головой Петрос и прибавил: — Она не понимает по-гречески.
— Кто? — в растерянности пробормотал Яннис.
— Собака. Шторм. Так ее зовут.
— Мой друг знает английский язык. Он научит ее понимать и по-гречески, — улыбнулся Яннис и потом добавил: — Она, наверно, еще не видела посвящения.
— Кто? — в свою очередь не понял Петрос; обняв Шторма за шею, он повторял: — Яннис good[16], Яннис friend[17].
— Антигона, — ответил Яннис, беря пса за ошейник.
Петрос первым вышел из чулана и открыл калитку, которая вела в переулок за домом.
— Никого нет, — тихо сказал он Яннису.
Едва начало смеркаться, Яннис вел Шторма, держа за ошейник, и тот послушно следовал за ним, словно признал в нем друга. Петрос стоял и смотрел им вслед, пока они не скрылись за углом. Вернувшись домой, он убедился, что никто пока не заметил исчезновения собаки.
Все уже поужинали; мама и Антигона убрали со стола грязную посуду, и дедушка расположился там со своим пасьянсом. Вечера стояли теплые, весенние, но окна приходилось держать закрытыми, опустив для затемнения синие шторы. К тому же папа хотел послушать передачу из Лондона на греческом языке, а с открытыми окнами это было опасно. В столовой стояла невыносимая духота. Сейчас мама кончит мыть посуду и примется за вязание. Последнее время дядя Ангелос не приходил по вечерам в гости: немцы установили комендантский час и он не успевал добраться вовремя до дому. Как изменился дядя Ангелос после возвращения с фронта! Он перестал шутить, смеяться, не находил себе места, словно был виноват во всех поражениях, как говорил дедушка.
Петрос не знал, куда деваться. В столовой его донимала духота и скука, а в детской Антигона, погасив свет и раздвинув шторы, громко декламировала стихи.
— Его зовут Ко́стас Агарино́с, — томным голосом сообщила она Петросу.
— Кого? — поинтересовался тот, никогда не слышавший такого имени.
— Поэта, чьи стихи я читаю.
Петрос подумал: если сказать Яннису, что Антигона в восторге от его книги, тот не откажется отвести его в гости к Шторму.
— Госпожа Элени, вы не видали собаку? — раздался на черном ходу голос госпожи Левенди.
Мама выглянула на лестницу. На площадку третьего этажа вышли Сотирис и его мама. Нет, Шторма никто не видел.
— Знаете, госпожа Элени, я даже не могу позвать собаку, — призналась маме госпожа Левенди. — Ведь мы сказали Винтеру, что ее зовут Арап.
Петрос и Сотирис усмехнулись; даже если бы Шторм сам сорвался с цепи и убежал на улицу, он бы и головы не повернул, услышав свою новую кличку. Подумать только — Арап!
Но немного позже Петрос струхнул не на шутку. Он услышал, как у подъезда остановилась машина. Донеслись сердитые голоса немцев.
«Нашли Шторма, — мелькнуло у него в голове. — Жаба, наверно, обо всем догадался и вызвал солдат, чтобы арестовать меня».
Он попытался припомнить все, что читал о своих ровесниках, совершивших героические поступки. Повторил про себя: «Я умру, и меня забудут, но родина останется» — и почувствовал дрожь в коленях. Гораздо легче, конечно, сочинять о героях всякие истории, чем самому стать героем. Что может сделать ему Жаба? Избить его плеткой, как Шторма? А если его, Петроса, спросят, кто ему помогал? Он должен забыть имя Янниса. «Не знаю! Не знаю! Я один это сделал!» — «Где собака?» — «Не знаю!» А если он не перенесет пыток и всех выдаст?.. Он услышал, как хлопнула дверь подъезда и заговорила госпожа Левенди, слов ее не удалось разобрать; потом гулко отозвались шаги немцев по лестнице. Сейчас она скажет им, чтобы они поднялись на второй этаж, где живет Петрос, и их сапоги застучат по ступенькам. Возможно, они убьют его прямо перед дверью квартиры.
— Левенди сегодня пируют. Слышала, к ним пришла немчура? — обратился дедушка к маме, сидевшей за вязаньем.
— Да, — рассеянно ответила она.
Петрос ждал, закрыв глаза. Нет, на лестнице было тихо. Потом заскрипела дверь подъезда, и громко заговорил Жаба.
— …Валет бубен к десятке, семерка пик к валету… Нет, дальше идет король, — бубнил дедушка. — Что будет у нас завтра на обед? — спросил он маму.
Петрос открыл глаза. Голоса немцев доносились с улицы.
— Черная фасоль.
Дверца машины с шумом захлопнулась, застучал мотор.
— Она вся червивая, — проворчал дедушка.
Петрос посмотрел на него.
— Я отдам тебе за завтраком свою порцию молока, — пообещал он с внезапной радостью, почувствовав неудержимое желание проявить доброту.
— Бубновый туз. Совсем не плохо! — Дедушка открыл следующую карту. — А что ты будешь пить за завтраком?
— Чай из трав, — сказал Петрос.
— Ну да? Неужели он тебе нравится? — воскликнул дедушка и опять углубился в пасьянс.
В ту ночь Петросу приснилось, что он верхом на коне разит мечом немцев, как Афана́сис Дья́кос[18] — турок. На нем не было доспехов, и узкая пижама, из которой он вырос, мешала ему согнуть колени, поэтому он рубился стоя, продев ноги в стремена.
Проснувшись утром, он сразу вспомнил о чае из трав, который совсем не утолял голода и отличался резким запахом. Насупившись, поплелся он в столовую. Папа уже включил радио, он слушал афинскую передачу. Мужской голос, высокий, как у женщины, что-то бубнил по-гречески.
— Что случилось? — испуганно спросил Петрос.
— Передают, что английским пленным помогли бежать из Политехнического института.
— Кто же помог?
— Не знаю. Сказали, неизвестные лица. Кто спрячет у себя англичанина, того отдадут под трибунал.
— А кто спрячет собаку? — вырвалось у Петроса, но папа, ловивший уже другую станцию, не слышал его вопроса.
Антигона терпеть не могла майских жуков и всяких прочих букашек, но майских жуков особенно.
Петрос поймал трех и, привязав на нитку, с бешеной скоростью крутил их в воздухе. Жуки пронзительно жужжали.
Антигона попросила его выйти из детской: хватит надоедать ей, к тому же скоро придет Рита, у них свои секреты, а он вечно вертится здесь у всех под ногами. Петрос хотел было поссориться с сестрой: подумаешь, комната не ее личная собственность, и ему тоже осточертела эта Рита и их секреты, но не стал связываться. Вытащив из-под кровати Тодороса, он завернул его в тряпку, потому что с надписью на панцире нельзя было иначе выводить его на прогулку, и, прихватив майских жуков, надутый, побрел к двери. Напоследок он все же отомстил Антигоне.
— «Не вплетай понапрасну в косы ярких лент, когда сажаешь миндальные деревья…» — продекламировал он.
Она захлопнула книгу, которую читала, и, подскочив к Петросу, схватила его за чуб.
— Что ты сказал? — сердито закричала она. — Попробуй только повторить!
— А почему нет? Разве только тебе можно читать стихи Костаса Агариноса?
— Посмей еще издеваться надо мной! Слышишь! — Глаза Антигоны сверкали гневом.
— Ведьма! — пригладив волосы, пробурчал Петрос сквозь зубы, спускаясь по лестнице.
Недалеко от их дома стоял особняк, окруженный садом. Поблизости больше нигде не было сада, да к тому же с такой высокой сосной. Небольшой дом, зажатый со всех сторон многоэтажными зданиями, казался совсем заброшенным. Там жил прежде одинокий старик, мало общавшийся с соседями. Петрос не раз наблюдал, как он работал в саду. Перед самой войной старик умер, дом стоял теперь запертый, и сад совсем одичал. Перебравшись через ограду, Петрос пустил Тодороса попастись на газоне, а жуков посадил на розовый куст. Майские жуки, говорят, питаются розами и сахаром. Мама, конечно, ни за что не дала бы им ни крошки сахара, который, правда, дома стал большой редкостью.
Петрос разлегся на траве. Хотя было еще раннее утро, этот последний день мая сулил тепло, и солнце уже слегка припекало. Как хорошо, что он, поссорившись с Антигоной, ушел из дома. Лежа в саду, он мог думать о чем угодно, и никто ему не мешал. Высоко над его головой проплывало облако, похожее на Дон-Кихота, восседавшего верхом на своем Россина́нте; потом оно преобразилось в птицу с распростертыми крыльями; облако удалялось, превращаясь постепенно в едва заметную точку, и наконец совсем исчезло. Небо прояснилось, стало голубым. Майские жуки все больше натягивали нитку, и Петрос немного отпустил ее. Если бы можно было, забравшись в сад с черепахой и жуками, жить там в полном одиночестве и забыть, что немцы вступили в Афины. Забыть, что папа не служит больше в конторе «Сливочное, оливковое масло», что мама в отчаянии целые дни донимает его: «Ищи работу… Ищи работу… Ищи работу… Любую работу, иначе зимой мы умрем с голода». А папа с утра до вечера ловит по радио разные станции. «Интересно, что ты станешь делать, когда немцы опечатают радиоприемники и мы сможем слушать только Афины? Сорвешь печать? А что тогда будет с детьми?» Дети, дети! Если бы мама знала, что Петросу совершенно безразлично, сорвет папа печать с радиоприемника или нет! «Исход войны будет решаться в Египте». Чьи это слова? Дяди Ангелоса. «Египет совсем рядом с Критом. А Крит пал. Целый месяц бились немцы, чтобы захватить его, забрасывали туда парашютные десанты», — возражал ему папа. «Критяне оборонялись одними камнями», — стоял на своем дядя Ангелос. «Уничтожен последний очаг сопротивления на Крите», — сообщило вчера афинское радио. «Войска союзников переправились в Египет», — передал Лондон. «Дядя Ангелос, ты поедешь в Египет?» — «Не мели чепуху и никогда больше не повторяй этого даже в шутку!» — напустилась на Петроса мама.
Кто сказал, что в этом году даже не расцвели розы во дворике? Костас Агаринос, поэт Антигоны. Неправда. Все вокруг благоухает от роз. Это глупости, великий поэт! Великий поэт, которого нет ни в одной хрестоматии! Яннис принес Антигоне его книгу только из-за красивой обложки. Знал бы Яннис, как судачат о нем Антигона и Рита!
— Он совсем тебе не нравится?
— Ты шутишь! Как можно влюбиться в мальчишку с таким кадыком?
Петросу напротив Яннис очень нравился, хотя стоило тому заговорить, как кадык у него на шее начинал подпрыгивать, точно мяч во время игры в пинг-понг.
— Если мой друг, который взял Шторма, попросит тебя об одном одолжении, ты ему не откажешь?
— Нет, нет! Говори, что нужно сделать.
— Не сейчас. В другой раз.
По словам Янниса, Шторм быстро привык к своему новому хозяину. Странная собака. Только Жабу не желала она признавать.
— Знаете, дорогая госпожа Элени, если немцев не трогать, то и они вас не тронут, — так сказала маме госпожа Левенди при встрече на лестнице.
— Мама, они и Риту не тронут?
Ходил слух, что в Афинах евреев трогать не будут: ведь Афины немцы подарили итальянцам. Подумать только, например, тебя спросят: «Какой подарок хочешь ты получить на день рождения?», а ты заявишь: «Нью-Йорк или Москву». — «Хорошо, они твои». Если Петросу когда-нибудь предложат в подарок город, он попросит Зу́нклу, что поблизости от Айос Андре́аса, куда он ездил на лето в лагерь. В этом году некуда ехать отдыхать. Не жди ничего хорошего.
Комендатура. Комендант. Комендантское управление… Хорошо здесь, в заброшенном садике, хотя сейчас и оккупация. Каждый день будет он ходить сюда с майскими жуками и Тодоросом. С утра до полудня будет проводить в садике. Как раньше в школе. Каждый день, пока не уйдут из города оккупанты. Вот было бы в Афинах побольше садов, чтобы люди прятались в них и ждали… Если немцев не трогать, то и они не тронут… Но что сделал Шторм Жабе? Почему он бил собаку плеткой? Она не любила его. Не хватало еще любить их, немцев!
— Эй, Петрос, ты на мне женишься?
Приподнявшись, он сел в траве. Голос доносился откуда-то сверху. Подняв голову, он увидел, что на ветке сосны сидит Нюра, младшая дочка соседнего пекаря. У трех дочерей пекаря, кругленьких и пухлых, как французские булки, были странные имена: Шура, Мура и Нюра. Говорили, что пекарь приехал когда-то давно из России и в его пекарне до сих пор висит портрет русского царя Николая. Петрос невзлюбил всех трех девчонок, потому что они потешались над его худобой, когда мама посылала его в пекарню за хлебом. Нюра училась с ним в одном классе. На перемене, подбежав к нему вместе с подружками, она кричала:
— Эй, Петрос, ты на мне женишься?
Заливаясь смехом, смотрели девчонки на его тощие ноги…
— Что ты делаешь там, наверху? — спросил Петрос сердито, недовольный тем, что нарушили его покой в саду, где он чувствовал себя полным хозяином.
— Хотела поглядеть… Да отсюда не видно.
— Что поглядеть?
— А я тебе не скажу, — кокетливо ответила Нюра, слезая с дерева. — Дай мне майского жука, тогда скажу.
— Не дам.
— Ну вот и не узнаешь про древко.
— Какое древко?
— Да то, что торчит без флага. Я слыхала про него в пекарне.
— Ладно, дам тебе майского жука.
Он выбрал того, у которого меньше блестели крылья. С улицы долетел шум торопливых шагов, видно, люди спешили куда-то, и Петрос, выбравшись из высокой травы, повис на садовой ограде. Увидев Сотириса, он окликнул его.
— Я искал тебя, — подбежав к нему, сказал Сотирис. — Давай заберемся на холм и оттуда посмотрим на Акрополь. Говорят, сорвали немецкий флаг.
— Кто?
— Неизвестные лица. Осталось одно древко.
— Подожди меня, — попросил Петрос, карабкаясь на ограду.
Оглянувшись, он бросил взгляд на Нюру, которая прогуливала на длинной нитке жужжащего майского жука.
— А ты не могла мне сказать? — дернув ее за руку, сердито крикнул он, а потом уж перелез через ограду.
На холме собралось много народу: все смотрели на Акрополь. Там виднелось пустое древко, точно мачта в небе. Впервые Петрос пожалел, что ни разу не побывал на Акрополе. Кто же, забравшись туда, сорвал флаг?
— Какой-то английский офицер, — сообщил ему по секрету всеведущий Сотирис.
Рядом с ними стояла старушка, держа в руке таз с половой тряпкой.
— Бог послал ангела, и тот унес флаг, — крестясь свободной рукой, пробормотала она.
За древком, точно позолоченные, сверкали на майском солнце колонны Парфенона.
Едва наступил вечер, как на стенах домов, на заборах и даже на электрических столбах появилось множество немецких воззваний. С сегодняшнего дня комендантский час устанавливался с десяти вечера. Каждый, кто появится на улице после десяти, будет расстрелян. Тому, кто предоставит убежище похитителям флага, тоже угрожает расстрел. И сорвавшего флаг тоже ждет смерть, будь то сам ангел божий, как утверждала старушка.
Петрос ничего не помнил. Забыл все. Забыл и то, что было перед войной, до оккупации. А дедушка постоянно рассказывал массу всяких историй, да так, что можно было подумать, будто все это случилось вчера!
— Ну вот, выступали мы в Фи́вах… Великая Антигона выходит на сцену, распахивает плащ, который держался у нее на броши с драгоценным камнем — подарок одного богача из Во́лоса…
— Дедушка, когда ж это было?
— М-м-м… лет тридцать назад.
Дедушка помнил даже, чем угощал их на званом обеде после спектакля мэр города и кто сидел за столом справа от него, дедушки, а кто слева. Петрос с трудом мог припомнить, кто сидел с ним на парте совсем недавно… перед войной. Он с трудом мог припомнить вкус жареной телятины с картофелем, даже вид моря, к которому он ездил летом, скалы, прыжки в воду и имя мальчишки, который четыре раза перекувыркивался через голову на песке. Он с трудом мог припомнить, как выглядела на праздник мама в новом платье, когда дома пахло свежеиспеченным тортом и мастикой, которой натирали паркет.
Казалось, все это было очень давно, тоже лет тридцать назад. И даже победы над итальянцами забывались. Что мы взяли раньше, Тепелену или Гьирокастру? Но то, что произошло после вступления немцев в Афины, Петрос не мог забыть, особенно сумасшедшего в пижаме…
Приближался конец сентября. Прошло пыльное жаркое лето. Петрос с Сотирисом подолгу сидели во дворе на винтовой лестнице, ведущей на террасу. Там не так сильно донимало солнце, хотя и пахло отбросами, но к этой вони примешивался приятный запах, долетавший из кухни госпожи Левенди. Женщины больше не поливали водой раскалившиеся на жарком солнце плиты тротуаров. Воды не хватало. Лишь раз в два дня наполняли огромный кувшин на кухне. Мама сердилась на Петроса, который без конца подбегал к кувшину, чтобы попить воды.
— Ты словно нарочно без конца прикладываешься…
Он делал это не нарочно. Теплая невкусная вода не утоляла жажды.
— Когда в животе полно воды, не чувствуешь так сильно голода, — просвещал его всезнающий Сотирис.
И Петрос находил, что тот прав.
Все говорили, что зимой наступит голод. Петрос и Сотирис не могли понять, какого еще голода ждут: ведь и теперь они постоянно хотели есть. Особенно Сотирис. За столом нельзя было попросить добавку или накрошить в суп побольше хлеба, чтобы насытиться.
— Скоро я свяжу платье и получу за него буханку хлеба, — сказала однажды мама.
Папа считал, что до зимы все образуется. Он, как и раньше, не отходил от приемника. Мама, судя по ее словам, была бы очень рада, если бы все радиоприемники опечатали тройной печатью.
— Успокойся, — говорил ей дядя Ангелос, выкладывая на стол свое жалованье.
Петрос ни разу в жизни не видел такой уймы денег.
— Что ты глазеешь? Скоро я буду привозить свое жалованье на тележке, но этих денег не хватит даже на кило фасоли, — усмехался дядя Ангелос.
Когда мама с папой ссорились за обедом или за ужином, Антигона, не доев своей порции, вставала из-за стола и уходила в детскую. Петрос мечтал, чтобы сестра не вернулась и ему разрешили съесть ее долю. Но мама пододвигала тарелку Антигоны к себе, а потом, разогрев остатки супа или фасоли, кормила дочку на кухне.
В тот день за ужином Петрос подумал: хорошо бы через много, много лет рассказать, как дедушка: «Помнится, однажды, лет тридцать назад…»
Как-то недавно он ходил в конец квартала, где за домами возвышался небольшой холмик. Там он рылся самозабвенно в земле среди камней, отыскивая осколки зенитных снарядов. Они с Сотирисом подвешивали их как грузы к бумажным голубям, которых запускали с террасы. Когда стало смеркаться, Петрос нехотя направился к дому. Вскоре, наверно, там зажгут свет, маленькие лампочки, похожие на ночники; читать при них почти невозможно — болят глаза. Немцы запретили жечь в домах много электричества — «ферботен». Теперь Петрос хорошо знал значение этого слова. Во всех комнатах сменили лампы, только в столовой горела более яркая. Ее спустили низко над столом, так, что она отбрасывала светлый круг на дедушкин пасьянс. Карты блестели, и дедушка путал валетов с королями и бубны с червями. Поэтому у него теперь гораздо чаще сходился пасьянс, но какой толк: что ни задумывал дедушка, ничего не сбывалось. Петрос прекрасно знал, о чем тот мечтает: о блюде пехлеви́[19], обильно политого сиропом.
Сегодня вечером он попросит Антигону поиграть с ним в живые картинки, чтобы скорей прошло время до сна. Кого бы ему изобразить, чтобы сестра не догадалась?..
— Эй, мальчик…
Голос доносился словно из-под земли. Тут Петрос увидел возле себя яму, прикрытую досками. Туда бросали всякий мусор, потому что телеги с городскими ассенизаторами появлялись редко. Наклонившись над ямой, Петрос раздвинул доски.
— Не бойся, — послышался опять тот же голос.
Петрос не испугался. Он лишь изумился, обнаружив в мусорной яме мужчину в пижаме. Не сумасшедший ли это?
— Ты знаешь, где улица Аристоме́ниса? — нетерпеливо спросил мужчина.
— Тут поблизости.
Петрос, конечно, хорошо ее знал. Там на пустыре они играли с Сотирисом в футбол.
— Можешь ты пойти туда в дом пятнадцать, постучать в дверь и сказать, что тебя прислал Миха́лис? — Голос звучал еще более нетерпеливо и в то же время умоляюще.
— Какой Михалис?
— Я.
— А вы не сумасшедший? — отважился спросить Петрос.
— Возможно… чуть-чуть, но не опасный, — невольно улыбнулся незнакомец. — Я хочу вернуться домой. Поторопись, а то обнаружат, что я сбежал из больницы, и станут повсюду меня разыскивать. Скажи: меня, мол, прислал Михалис, ему нужна одежда.
Точно устав от длинной речи, мужчина замолчал, тяжело дыша.
— Кому сказать это?
— Тому, кто откроет тебе дверь. Только быстрей.
В прошлом году дедушка получил контрамарку на спектакль и взял с собой в театр Петроса. В пьесе рассказывалось о короле, которого дочери как безумного прогнали из дома, и он скитался по разным странам и царствам в поисках пристанища.
Короля звали Лир, вспомнил наконец Петрос. Может быть, и этот человек на самом деле не сумасшедший, а просто дочери, чтобы избавиться от него, запрятали его в больницу. Но на короля, конечно, он ничуть не похож, и у того длинная борода развевалась по ветру. Хотя щеки незнакомца тоже ввалились, и глаза блестят как в лихорадке.
Над дверью в доме пятнадцать висел высохший венок, оставшийся там, по-видимому, с первого мая прошлого года, еще с довоенного времени. Петросу открыла полная женщина с проседью в волосах, ее гладкое, без единой морщинки лицо было добрым, приветливым.
— Ну, опять… С самого утра я только и знаю, что выдаю вам мячи, залетевшие со двора, — с напускной строгостью сказала она. — Бери, но только в последний раз…
— Я пришел не за мячом, — смущенно пробормотал Петрос. — Меня прислал Михалис.
— Михалис?! — Женщина застыла от изумления.
— Ему нужна одежда.
Она втолкнула Петроса в переднюю и заперла дверь.
— Скажи, ради бога, где он?
— Здесь недалеко, в мусорной яме. Он не хочет возвращаться в сумасшедший дом.
Последних его слов женщина не слышала. Она скрылась в комнате и тотчас вернулась со свертком в руках. Отдав сверток Петросу, она торопливо поцеловала его в голову. От нее приятно пахло хозяйственным мылом. За всю оккупацию мама ни разу его не поцеловала, даже вечером перед сном в кровати…
Уже совсем стемнело, когда Петрос явился домой. Он сразу сел ужинать. Взрослые, как всегда, говорили о самых будничных вещах.
«…Спасибо. До скорой встречи. И не выдавай нашей тайны», — сказал ему напоследок сумасшедший в пижаме и пристально посмотрел в глаза…
Когда однажды, еще давно, Петрос увидел на улице странного мальчика с огромной, круглой, как арбуз, головой и рассказал о нем дома, ему никто не поверил.
— С тобой всегда происходят какие-нибудь чудеса, — посмеялась над ним Антигона.
— Честное слово…
Вот рассказать бы сейчас о мужчине в пижаме, который сидел в мусорной яме! А если теперь промолчать, кто знает, вспомнит ли он, как дедушка, через тридцать лет все подробности? Например, что у того сумасшедшего на запястье? Там, где носят часы, была какая-то отметина, словно след от прививки оспы… Но Петрос ничего не сказал, не из боязни, что ему не поверят, а чтобы иметь свою тайну.
Между тем разговор за столом принял серьезный оборот. Дядя Ангелос заявил, что нашел себе работу в другом городе и уедет, наверно, надолго.
— Может, ты решил жениться и скрываешь от нас? — пошутила Антигона.
— Ты отгадала, — в тон ей ответил дядя Ангелос.
Некоторое время все молчали, никто не спрашивал, куда он уезжает. Петрос тоже молчал. Он знал, что дядя Ангелос собирается в Египет. Разве он не повторял то и дело: «Исход войны будет решаться в Египте»?
— А как же Рита? — невольно вырвалось у Петроса.
Все сердито посмотрели на него, словно он сболтнул страшную глупость. Но дядя Ангелос со смехом обнял его.
— Я, дружок, стар для Риты. Мне уже двадцать восемь. Но если она дождется моего возвращения и подрастет к тому времени, то…
Обняв дядю Ангелоса, Антигона расплакалась. А Петрос, почувствовав всю важность момента, встал рядом с ним и, положив руку ему на плечо, как это делал директор школы, вручая выпускнику аттестат, произнес с пафосом:
— Ты, дядя Ангелос, умрешь и тебя забудут…
— …но родина останется! — к великому удивлению мальчика, закончил фразу дядя Ангелос. — Думаешь, только ты читал про Алексиса? — расхохотался он.
Перед сном Антигона, закручивая волосы, долго вздыхала.
А вздохи ее означали, что она расчувствовалась и не прочь пооткровенничать.
Петрос присел на край ее кровати.
— Тебе жалко Риту? — спросил он.
— Нет, я ей завидую.
— Завидуешь?!
— Знаешь, как прекрасно любить человека, который где-то вдали подвергается опасности. Ты волнуешься, не знаешь, что с ним, мечтаешь о нем каждый вечер, и твоя подушка мокра от слез…
Он оцепенел от изумления.
— И что в этом хорошего?
— Ты еще мал и ничего не понимаешь.
Петрос не стал возражать. Ноги у него замерзли, он прикрыл их одеялом сестры, и Антигона, кончив закручивать волосы, стала согревать его холодные пальцы своим горячим дыханием.