Школа открылась! Но не было ни новой школьной формы, аккуратно развешанной на спинке стула, ни новых учебников с одуряющим запахом типографской краски. Антигона примерила свой старый фартук. Хотя выпустила весь запас, он оказался ей настолько короток, что, глядя на нее, невозможно было удержаться от смеха.
— Ах, как ты выросла! — воскликнула мама с отчаянием в голосе, поразившим детей.
Мама взялась связать кофты директрисе Антигоны и ее дочерям в счет платы за обучение. Часто по вечерам, когда Петрос помогал ей распутывать нитки и наматывать их на клубки, он думал о том, что Антигона, как и он, прекрасно могла бы учиться в государственной школе, и маме тогда не пришлось бы мучиться с грубой козьей шерстью, больно коловшей руки. Но мама и слышать об этом не желала.
Здание частной школы «Парфенон» забрали немцы, и девочки занимались теперь в редакции одного журнала. Они сидели по две на одном стуле, а после конца уроков убирали стулья в соседнюю комнатушку, потому что в пять часов приходили на работу сотрудники редакции. Вернувшись однажды домой, аккуратная Антигона, вопреки обыкновению, швырнула портфель на кровать и, закрыв дверь детской, посмотрела на Петроса горящими от возбуждения глазами.
— Знаешь, кто директор журнала?
— Какого журнала? — с недоумением спросил он.
— В редакции которого мы занимаемся.
— Кто же? — равнодушно откликнулся Петрос, совсем не стремившийся это узнать.
— Костас Агаринос!
— Ну и что?
Антигона тут же принялась рассказывать: сегодня, когда они перед занятиями расставляли стулья, то увидели в углу стопку журналов «Пегас». Внизу на обложке было набрано красивым шрифтом: «Директор Костас Агаринос».
— И что еще я нашла! — воскликнула она, захлебываясь от восторга, и показала листок бумаги, где было выведено каллиграфическим почерком: «Приду в восемь. Костас Агаринос».
Не успел Петрос спросить, ей ли адресована записка, а если нет, то зачем она ее взяла, как Антигона заговорила опять:
— Разве не замечательная записка? Я взяла ее себе на память.
Сложив листок, она спрятала его в какую-то книгу и принялась снова болтать, но Петрос не мог долго выслушивать ее излияния. Ему надо было срочно разыскать Сотириса: у них были свои дела…
Со школой Петроса дело обстояло еще хуже. Ее помещение заняли карабинеры, и уроки проходили в бывшем гараже, где на земляном полу застыли масляные пятна и от огромной железной двери, даже закрытой, несло холодом. В каждом углу там рассаживалось по классу, и если не приходил какой-нибудь учитель, то два, а иногда и три класса сливали. В двенадцать уроки кончались, потому что учеников начальной школы сменяли гимназисты. По дороге домой Петрос часто встречал Янниса, идущего на занятия. Из семидесяти ребят в классе Петроса в школу являлось не больше двадцати. Господин Лукатос теперь не проверял по списку присутствующих и не спрашивал: «Почему ты опоздал?», если кто-нибудь появлялся среди урока. Он уже не кричал, размахивая указкой: «Молчать!» — и не повторял своей любимой фразы, которую все знали наизусть и даже шиворот-навыворот: «Я отправлю тебя колоть дрова». Придя в первый раз после перерыва в школу, ребята с трудом узнали его. Он встретил их словами: «Мои милые детки» — и спросил, завтракали ли они. Руку подняла одна Нюра, дочка пекаря.
Как-то раз Яннис сказал при встрече Петросу и Сотирису, что они ему скоро понадобятся, и мальчики стали приходить в пять часов к гаражу и поджидать Янниса. Сначала Петрос думал, что Яннис хочет узнать что-нибудь об Антигоне, но тот даже не спрашивал, как она поживает. Однажды, обняв Петроса и Сотириса за плечи, он повел их по переулкам к большому шоссе. Взобравшись на насыпь, они смотрели, как мимо них проезжали огромные немецкие грузовики, от тяжести которых, казалось, должен осесть асфальт.
— Черт побери, что они везут? — спросил Сотирис.
— Боеприпасы, — ответил Яннис, вынимая что-то из-за пазухи. — Проколем у них пару шин? Как вы считаете? — И он бросил на мальчиков лукавый взгляд.
— Но как? — подскочили те.
За пазухой у Янниса был спрятан бумажный пакет, полный коротких толстых гвоздей с большими шляпками. Ребята принялись с увлечением бросать их на шоссе, точно это было конфетти. Потом, притаившись, ждали, когда, тяжело пыхтя, пройдет первая машина. Вдруг раздался громкий хлопок, похожий на пистолетный выстрел. Сотирис и Петрос припали к земле. Яннис шепнул им:
— Лопнула шина, лопнула! — И кадык радостно подпрыгнул у него на шее.
Спрятавшись за насыпью, они не сводили глаз с тяжелого грузовика, остановившегося поблизости; мотор его продолжал стучать. Из кабины вылез немец, потом появились еще два, и они стали менять колесо.
— Им хватит работы на час, не меньше, — сказал Яннис. — Здесь у нас настоящий заслон.
— Он проехал по моим гвоздям. Я их бросил, — похвастал Сотирис.
— Сбегай проверь, — осадил его Яннис.
Неподалеку на шоссе показался кузов другого грузовика. Но, схватив мальчиков за руки, Яннис пустился бежать. Когда они свернули в переулок, последовал новый взрыв.
— Теперь это мои гвозди, — засмеялся Яннис.
С тех пор Петрос и Сотирис часто ходили на насыпь и оттуда наблюдали за шоссе, прячась в разных местах, чтобы их не обнаружили немцы. Яннис научил своих юных друзей метко бросать гвозди и сам больше не сопровождал их. В последний раз мальчики привели туда всю свою футбольную команду, и ребята единогласно решили, что это очень интересная игра. Ведь футбол, в который они играли каждый день, успел им надоесть. Но лопнула лишь одна шина, и они чуть не передрались, потому что каждый из них утверждал, что именно его гвоздь проткнул ее. Потом они перестали ходить к шоссе, так как с утра до вечера дул сильный ветер, относивший гвозди в сторону. К тому же у Янниса кончились «боеприпасы».
— Чтобы взорвать немецкий поезд, гвозди не нужны, — заявил Сотирис.
Яннис принял его слова всерьез.
— На такую операцию я возьму с собой только Петроса, — сказал он без тени шутки. — Ты, жулик, утверждал бы, что все составы взорвал ты один.
Сгорая от нетерпения, Петрос каждый день ходил встречать Янниса, но тот, потрепав его по волосам, говорил:
— Завтра.
Тогда Петрос присоединялся к Сотирису и другим ребятам, которые носились перед зданием своей бывшей школы и кричали, словно дразня друг друга:
— Кэ бэлло задница! Кэ бэлло задница!
Карабинер, стоявший у двери, думал, что они играют в какую-то игру, и только когда они подбегали совсем близко и слишком громко орали, он топал начищенными стоптанными ботинками и устало покрикивал:
— Avanti… avanti[20], я тебя!..
— Тебя, меня и его! — вопили тогда хором ребята и скрывались за углом.
Вскоре наступили такие холода, что они не могли уже бегать по улицам.
Петрос никогда не видел снега. Перелистывая однажды большую греческую энциклопедию, он обнаружил фотографию: Афины, запорошенные снегом, и внизу подпись: «Редкая фотография Афин». В этом году, как только наступил ноябрь, выпал снег. В доме было страшно холодно, а о том, чтобы топить печку, и думать не приходилось. Только в кухне мама разжигала огонь, чтобы сварить обед. Насыпав в круглый бидон опилок, она утрамбовывала их деревянной каталкой, которой до войны раскатывала листы теста для пирога с сыром, потом засовывала в горлышко бидона куски смятой газеты и зажигала их. Мама дула, махала картонкой, пока огонь не разгорался как следует. Поэтому от нее всегда пахло дымом и опилками. А Петрос помнил, как он любил прежде обнимать перед сном маму, распространявшую вокруг аромат роз.
«Я пришлю вам с Петросом рецепт. Этот лосьон я приготовляю сама», — говорила она знакомым дамам, которые приходили на праздник к ним в гости и восхищались ее духами.
И если Петросу хотелось теперь иногда прижаться к маме, чтобы согреться, то, вспомнив о запахе дыма и опилок, он предпочитал мерзнуть.
Дедушка ходил по дому — в редких случаях, когда не лежал, — завернувшись в вишневый плед, подпоясанный веревкой. Больше всего у Петроса зябли руки, потемневшие и распухшие. Мама связала из обрывков разноцветной шерсти пару перчаток для Антигоны и часто спрашивала ее с тревогой:
«Руки ты не обморозила?»
Можно было подумать, что придет конец света, если Антигона обморозит руки. У мамы пальцы распухли и стали толстые, как сосиски. Когда она стирала или мыла посуду, то не разрешала Антигоне помогать ей.
«Девочке надо беречь свои руки», — говорила мама с решительным видом; а уж если она забрала что-нибудь себе в голову, то переубедить ее было невозможно.
Так, несмотря на возражения окружающих, она наливала себе суп в мелкую тарелку. На ужин она варила обычно невкусный густой суп, который лишь слегка утолял голод. Все ели его без хлеба, только дедушка оставлял себе корочку от обеда. По карточкам выдавали на одного человека в день сто тридцать граммов хлеба, вязкого, желтого, как яичный желток. Его выпекали на листах бумаги, смазанной оливковым маслом, и если пытались ее отлепить, то крошилась корка, и поэтому приходилось есть хлеб вместе с бумагой.
«Если вы выбрасываете бумагу, — сказал Петросу Сотирис, — притаскивай ее мне».
Петрос стыдился признаться, что они не делают этого, и каждый день отдавал Сотирису корку от своей доли — то есть кусок бумаги с приставшей коркой, — и тот с жадностью съедал все до крошки. Как только хлеб приносили из пекарни, мама выдавала каждому по порции, завернутой в салфетку. Пока Петрос сидел дома, он то и дело отщипывал по кусочку от своей доли, и к обеду у него ничего не оставалось. Не раз давал он себе слово до обеда не притрагиваться к хлебу, но никак не мог удержаться. Все съедали хлеб за обедом, и только дедушка приберегал кусочек к ужину. Однако Петрос не раз замечал, что тот жует что-то в неположенное время.
Однажды, только Петрос успел вернуться из школы, как Сотирис громко застучал к ним в дверь.
— Бежим! На углу лежит покойник… Говорят, помер от голода.
Они стремглав скатились с лестницы и выскочили на улицу. На углу толпился народ. Прокладывая дорогу локтями, мальчики пробрались через толпу. На пороге дома сидел какой-то мужчина, не разберешь, молодой или старый. Прижав к груди его голову, женщина била его по щекам, чтобы привести в чувство. Мужчина на секунду открыл глаза.
— Что с вами? — спросила женщина.
Из его груди вырвались странные хриплые звуки:
— Е-е-есть хочу…
Поднявшись на несколько ступенек, женщина громко сказала людям:
— У него истощение от голода.
Кто-то вложил в руку мужчине кусок хлеба, отрезанный от немецкой буханки. Старушка сунула ему в рот несколько изюминок. Потом девушка из соседнего дома вынесла полстакана молока.
Петрос потихоньку сбежал от Сотириса. Снова у него подвело живот, а в ушах зазвучал страшный голос: «Е-е-есть хочу…» Когда умирающий открыл глаза, они, точно из двух бездонных ям, стали смотреть в бесконечность… Петрос опустил руку в карман. Там лежала промасленная бумага с коркой, припасенная для Сотириса. С жадностью запихнув ее в рот, он тщательно прожевал все и проглотил. У подъезда своего дома он столкнулся с Сотирисом.
— Говорят, возле церкви еще трое свалились от голода. Один взаправду помер. Пошли поглядим?
— Меня не пустит мама, — ответил Петрос и поспешно скрылся за дверью.
Вечером, покончив со своей порцией супа, он заявил так громко, что даже сам вздрогнул:
— Я не наелся!
Все в изумлении уставились на него, словно он сказал что-то невероятное. А дедушка пробормотал довольно сердито:
— Кто же думает, что ты сыт? И потом, не смей жаловаться! Вы с Антигоной получаете больше всех хлеба. Я-то вижу, как ваша матушка отрезает вам самые большие ломти.
— Папа! — В голосе мамы прозвучали такие гневные ноты, которых Петрос никогда раньше не слышал.
Дедушка поднялся из-за стола, предварительно очистив свою тарелку последней корочкой хлеба, и улегся на диван, закрывшись с головой пледом. Папа включил радио и поймал Лондон. Сделав чуть погромче, он прошептал:
— Замолчите, — хотя никто не проронил ни звука.
Раздался ясный неторопливый голос диктора:
«…Повторяю: Алексис из Афин шлет привет своей семье и юной невесте. Племянника он просит не забывать, что превыше всего любовь к родине».
— Это дядя Ангелос!
Все не сводили глаз с приемника в надежде услышать продолжение. Дедушка высунул голову из-под пледа. Диктор продолжал говорить так же медленно:
«Гио́ргос, сын Си́фиса из Гера́клиона на Крите…»
Подойдя к дедушке, мама обняла его, и оба они тихо заплакали. Антигона не могла сдержать своей радости:
— Он вспомнил и о Рите, вы слышали? О своей юной невесте!
Потом, лежа в кровати, Петрос, сколько ни пытался, никак не мог представить себе дядю Ангелоса в английской военной форме, который бегал, как Эррол Флин, с копьем наперевес. Когда он закрывал глаза, перед ним возникала картина: дядя Ангелос сидит на песке под высокой финиковой пальмой, а перед ним стоит огромная картонная коробка, вроде тех, что привозил Майкл, первый жених Лелы. Однажды госпожа Левенди дала маме немного английского мармелада. Он сильно пах апельсином, и после него во рту долго сохранялся приятный привкус горечи.
Текла, Алексис, Афанасис Дьякос, косивший врагов мечом, уже не приходили на память Петросу. Теперь ему мерещился только дядя Ангелос с огромными ломтями белого хлеба, намазанными апельсиновым мармеладом. В животе у Петроса вдруг началась нестерпимая боль.
— Что с тобой? — спросила не успевшая заснуть Антигона, услышав невольно вырвавшиеся у него стоны.
— Е-е-есть хочу…
Петроса испугал его собственный крик.
— Знаешь что, ложись навзничь и прижми к животу подушку, — посоветовала ему сестра. — Вот увидишь, тебе станет легче. Спи, а завтра будем есть блинчики. Отец Нюры обещал дать маме немного муки из плодов рожкового дерева.
Только Шура, Мура и Нюра во всем квартале были по-прежнему кругленькие и пухлые, как французские булочки. Их давно уже прозвали маленькими царицами, потому что в пекарне у их отца висел портрет русского царя. Теперь пекарь и сам стал царем в своем квартале, так как мука ценилась дороже, чем царские сокровища. Где он ее доставал? Одни говорили, что он сотрудничает с итальянцами, другие — что с немцами… Он выпекал серые круглые караваи и продавал их из-под полы по золотой лире за штуку. Ни у кого из соседей не было золотых лир, а Петрос в жизни своей даже не видел таких монет.
Люди продавали все до последней нитки, а пекарь скупал все подряд для своих дочерей. Старшая, Мура, носила на шее крестильный крестик Антигоны, хотя на нем вязью было вырезано имя его прежней владелицы. Антигоне подарила крестик ее крестная, Великая Антигона, и дедушка часто повторял с гордостью:
— Что ни говорите, он из чистого золота!
— Он из чистого золота, — сказала и мама жене пекаря, отдавая ей крестик.
Вместо денег она получила за него пакет серой муки, из которой замешивала блинчики и жарила их на темно-коричневом оливковом масле, раздражавшем горло. Блинчики заглушали голод. Мама продала и свое обручальное кольцо; оно не слезало с ее распухшего пальца, и, чтобы распилить его, пришлось идти к слесарю.
В воскресные вечера, разрядившись в пух и прах, маленькие царицы усаживались перед витриной пекарни. Антигона с ненавистью смотрела на Муру, носившую ее крестик. Нюра держала на коленях фарфоровую куклу с настоящими волосами и причесывала ее.
— Это моя кукла, — сказала Петросу Але́ка, третьеклассница, учившаяся в той же школе, что и он. — Ее зовут Эвфроси́ни, как мою бабушку. У нее есть сундучок с платьицами. Их шила бабушка. А Нюра зовет теперь куклу Ни́ца.
Алека и Петрос стояли перед витриной пекарни, и девочка, постучав по стеклу, погрозила пальцем Нюре.
— Она выдернет ей все волосы, — сердито пробормотала Алека.
Шура и Мура вышивали цветными нитками подушки. Рядом с ними стояла обвитая голубой лентой соломенная корзиночка для рукоделия, хорошо знакомая Петросу. Он вместе с ребятами своего класса — они учились тогда в третьем — подарил ее на свадьбу своей учительнице. Для этого он вынул из копилки пять драхм. Муж учительницы, тоже учитель, вернулся с войны без руки.
Маленькие царицы жили над пекарней, на втором этаже. Перед входом в пекарню выстраивалась длинная очередь за хлебом, а возле соседней двери, ведущей в квартиру пекаря, всегда стояло несколько женщин со свертками в руках. Никто в квартале не любил семью пекаря, но все любезной улыбкой встречали его, жену и их дочерей в надежде получить немного серой муки, подчас совсем червивой.
Утром Антигоне чуть было не пришлось остаться дома, не идти в школу. Ей оказались малы туфли.
— Но вчера же ты в них ходила! — в отчаянии воскликнула мама.
Платья и белье мама кое-как переделывала, удлиняла, пришивая снизу полоски другой материи. Но с обувью она ничего не могла сделать. Петрос носил теннисные тапочки, мягкие, матерчатые, поэтому они не жали, хотя ему и приходилось подгибать слегка пальцы, которые от этого деревенели.
Глотая слезы, Антигона с большим трудом втиснула ноги в туфли.
— А ты дашь мне денег на автобус? — жалобно спросила она маму.
Петрос встрепенулся. Ему уже давно хотелось проехаться на новом автобусе, посмотреть, как он устроен. Теперь, когда не хватало бензина и электроэнергии для городского транспорта, переоборудовали автобусы, пристроив к ним бачки с керосином. Петрос не раз наблюдал на остановках, с каким трудом запускали эти машины; водителям и кондукторам часто приходилось толкать их. Однажды Петрос поинтересовался, ездил ли Сотирис когда-нибудь в «керосинке», но тот пробормотал что-то невнятное…
Дойдя до школы, Петрос увидел в дверях господина Лукатоса, который отправлял ребят обратно по домам.
— Уроков не будет. В гараже вы просто окоченеете. Приходите, когда кончится этот собачий холод.
«Собачий холод» сказал господин Лукатос! Это он, который не разрешал детям говорить «моя мамка», поправляя их: «Моя матушка».
— Вот здорово! — обрадовался Сотирис. — Значит, я смогу поработать и утром.
— Ты работаешь?! Где? — изумился Петрос.
Сотирис пообещал взять его с собой, но заставил поклясться, что тот не выдаст никому тайны.
— Я работаю на «керосинке».
— Кондуктором?
— Сам увидишь.
Они дошли пешком до маленькой площади, где была конечная остановка автобусов. Сотирис сказал, что они вместе сядут в «керосинку», но потребовал, чтобы Петрос молчал, не вступая с ним в разговор, и сошел на следующей остановке, прежде чем к нему подойдет кондуктор, предлагая купить билет. А Сотирис поедет дальше.
— Что же ты будешь делать? — не унимался Петрос.
— Пристал как банный лист. Сам увидишь.
Ребята сели в автобус, который тронулся, сделав рывок, так что пассажиры попа́дали друг на дружку. Когда стихло немного тарахтение мотора, Сотирис, пробравшийся в середину «керосинки», запел жалобным-жалобным голосом:
С печалью в сердце нищий мальчик
По лужам брел с пустой сумой.
Мальчонке было очень горько,
Что он ни с чем придет домой.
Какая-то дама с сочувствием посмотрела на Сотириса и, достав из сумочки грязную смятую ассигнацию, бросила ее в протянутую им кепку. Сотирис продолжал петь еще более жалобно. И две слезинки выкатились из глаз Сотириса.
Автобус резко остановился. Петрос сошел на незнакомой улице и не знал, как вернуться домой. Он побрел куда-то наугад, и у него в ушах долго звучал жалобный голос Сотириса:
С печалью в сердце нищий мальчик
По лужам брел с пустой сумой…
Он не мог понять, как его приятелю удавалось пускать слезу. Ведь обычно Сотирис не плакал, даже когда господин Лукатос драл его за уши. Петросу стало вдруг стыдно за своего товарища, жалкого попрошайку. Подумать только, а если какая-нибудь подружка спросит Антигону:
«Сотирис, этот побирушка, дружит с твоим братом?»
Нищий. Сотирис нищий! Вот его хваленая работа. А если узнает обо всем его мама или тяжело больная бабушка?.. Дедушка был бы, конечно, рад, если бы его внук просил милостыню и покупал для него на черном рынке сухое молоко… Но он, Петрос, не смог бы пустить когда надо слезу и краснел бы, протягивая людям свою кепку. Вот найти бы настоящую работу, тогда дома меньше бы голодали. И дедушка, наевшись, стал бы опять прежним, вспоминал бы, сколько раз поднимался занавес, когда Великая Антигона играла в «Даме с камелиями»… Петрос хотел уже свернуть за угол, как вдруг увидел на тротуаре два безжизненно распростертых тела. Может быть, и эти люди шептали: «Есть хотим». Прохожие, не останавливаясь, торопливо проходили мимо, отворачивались, чтобы не встретиться взглядом с несчастными, смотревшими, наверно, в бесконечность.
— Все мы умрем с голода, — часто повторял дедушка, сварливый и мрачный от постоянного недоедания.
Петрос не хотел умирать от голода. Он шел по незнакомой улице. В глазах его стояли слезы. Ему вспомнилась история из одной книги про мальчика, голодавшего, как и он, который совершил в Париже во время революции подвиг. Он доставлял на баррикаду патроны, носил революционерам записки. Звали его Гаврош, впрочем, это было его прозвище, а не настоящее имя. Может быть, у него тоже болел от голода живот?.. Петросу удалось повредить только две шины у немецких грузовиков, да и то одну проколол, наверно, Сотирис. Теперь не было ни баррикад, ни студентов со знаменами, ничего…
Лишь один за другим падали от голода на улице люди. Неужели такая же участь постигла Янниса, который давно не появлялся? При последней встрече он так плохо выглядел, что на его исхудавшей шее еще больше выступал кадык, который, казалось, вот-вот упадет на землю и подскочит, точно мячик.
Поняв, что он заблудился в незнакомых улочках, Петрос свернул к шоссе, откуда знал дорогу домой. И тут ему почудилось, что он видит сон.
По широкому шоссе двигалось странное шествие. Мужчины и женщины шли молча, точно заколдованные. Впереди ехали на колясочках инвалиды, их везли медицинские сестры в белых накидках. Потом следовали калеки с костылями, а за ними огромная толпа с белыми плакатами, на которых огромными черными буквами было написано: «Мы голодаем». Не слышалось ни звука, кроме стука костылей по асфальту. Потом разнеслось «клик-крак», точно заряжали автоматы. Повернув голову, Петрос увидел идущих навстречу толпе карабинеров. Люди продолжали шагать как ни в чем не бывало. Петрос хотел убежать, но ноги его приросли к земле, словно и его околдовали. Коляски с инвалидами все приближались; ветер раздувал, как флаги, белые накидки медицинских сестер.
Один раз за всю свою жизнь, еще перед войной, двадцать пятого марта[21], Петрос ходил вместе со школой на демонстрацию. «Это обязательно для всех, — объявил им господин Лукатос. — Кто не явится, получит плохую отметку». Петрос пошел бы и без того, так как ему очень хотелось пощеголять в голубой форме фалангиста[22]. Директор напомнил ребятам, что, проходя перед правительственной трибуной, они должны прокричать: «Да здравствует наш великий предводитель[23]! Да здравствует Элла́да!» Сотирис и еще несколько мальчишек, самые отчаянные озорники в классе, вместо того чтобы кричать: «Да здравствует наш великий предводитель! Да здравствует Эллада!», вопили: «Да здравствует наш великий мучитель! Да здравствует помада!» Их выкрики тонули в общем шуме, но Петрос, шагавший рядом с Сотирисом, пришел в негодование:
— Если вы не перестанете, я расскажу все господину Лукатосу!
Хотя Сотирис знал, что Петрос никого не выдаст, но нажаловался на него товарищам, и Петроса прозвали шпиком. Целый месяц не принимали его ребята играть в футбол, и, не будь он таким хорошим вратарем, они с ним никогда, наверно, не помирились бы. Его ничуть не оскорбили насмешки над великим предводителем, но он не мог допустить издевательств над родиной. «Превыше всего любовь к родине», — учил его дядя Ангелос. О том же говорилось и в книгах.
Но молча проходивший по шоссе народ не пел национального гимна, на плакатах не было написано: «Да здравствует Эллада! Да здравствует греческий народ!», а только «Мы голодаем». Петрос не мог припомнить ни одного исторического деятеля, ни одного героя, который кричал бы: «Я голодаю!» Даже при осаде Миссоло́нги турками умирающие от голода греки кричали: «Свобода!»
Поравнявшись с Петросом, молчаливое шествие внезапно остановилось перед карабинерами. Клик-крак!.. Теперь они начнут стрелять. Петрос ожидал, что люди отступят и медицинские сестры повернут назад коляски с инвалидами. Но вот одна медсестра выкатила вперед коляску с калекой без обеих ног. Сейчас выстрелят, выстрелят!.. Петрос зажмурил глаза. Не слышно было ни звука. Когда он открыл наконец глаза, то увидел, что карабинеры опустили автоматы. И снова покатились коляски, заковыляли инвалиды на костылях, а за ними двинулся весь народ. Они прорвали заслон итальянцев и двинулись дальше. Вдруг кто-то потянул Петроса за рукав:
— Ты что тут стоишь как столб? Шагай со всеми.
Высокий мужчина крепко сжал его руку. Где-то видел его Петрос раньше. В большой мужской руке с сильными пальцами и вздувшимися жилами терялась худенькая рука мальчика. Когда у мужчины на секунду чуть приподнялся рукав, на запястье показалась большая отметина, точно след от прививки оспы. Сумасшедший в пижаме! Михалис! Подняв голову, Петрос посмотрел на него, и Михалис улыбнулся ему как старому знакомому. Через некоторое время народ стал расходиться, но Петрос еще немного проводил сумасшедшего в пижаме.
— В этот раз не стреляли, — в задумчивости проговорил Михалис, — но в другой раз…
— Кто не стрелял? — спросил Петрос.
— Фашисты.
— Итальянцы?
— И итальянцы и греки.
— Греки? — обомлел мальчик.
— Да, и среди греков есть фашисты. Те, кто сотрудничает с оккупантами.
У Петроса внезапно закружилась голова, может быть, от вида огромного немецкого знамени, развевавшегося впереди на ветру. На нем темнела свастика. Петрос посмотрел на Михалиса, но лицо у того было застывшее, точно каменное; нос, глаза, рот — все как будто расплылось.
— Сядь, — донесся откуда-то, словно издалека, голос сумасшедшего в пижаме.
Открыв глаза, Петрос увидел, что тот склонился над ним.
— Есть хочешь? — спросил Михалис.
— Нет, нет, — прошептал Петрос.
Но Михалис, будто не расслышав ответа, достал из кармана что-то темное, похожее на ломоть черного хлеба, и маленькими кусочками стал класть ему в рот. Мальчик почувствовал, что хлеб этот был сладким и одновременно чуть солоноватым.
— Дедушка говорит, что все мы умрем от голода, — · с ужасом пробормотал он.
— Нет, нет, мы не умрем от голода, — возразил сумасшедший в пижаме, и глаза его заблестели. — Вот увидишь, клянусь тебе. Прежде всего мы покончим с голодом, а потом все прочее… Мы будем бороться за свободу…
«…Если выступит вперед храбрец в белом одеянии, мы все последуем за ним… И выступил вперед храбрец со сверкающими глазами, и народ последовал за ним…» Значит, в книгах описываются не только фантастические истории… И если бы сейчас вышел вперед Михалис с белым знаменем, на котором черными буквами стояло бы: «Мы голодаем», Петрос пошел бы за ним, если бы даже их со всех сторон окружали немцы, карабинеры и греческие фашисты.
— Кто вы такой? — робко спросил Петрос при расставании, ведь теперь он, конечно, не верил уже, что это сумасшедший, сбежавший из психиатрической больницы.
Лицо Михалиса стало очень серьезным.
— Когда-нибудь узнаешь. Сейчас я просто Михалис. В такое трудное время чем меньше мы знаем друг о друге, тем лучше. — И потом, как и раньше, он добавил: — До скорой встречи.
Дома мама сказала Петросу, что его спрашивал Яннис.
— А может, ему нужна была Антигона?
— Нет, ты. Он зайдет еще раз.
«Видно, пришло время взорвать немецкий состав», — подумал Петрос. Хватит уже комендатур и комендантов! Когда он станет взрослым, то будет рассказывать своим сыновьям, собравшимся за обеденным столом или, вернее, на лестнице, — ведь он и его дети будут есть, сидя на ступеньках лестницы, это твердо решено:
«Я в вашем возрасте взрывал немецкие поезда, поджигал склады с боеприпасами, прокалывал шины грузовиков… У меня был ручной пулемет (нет, он явно заврался)… был пистолет. (Возможно, Яннис даст ему какой-нибудь старенький пистолет.) Все знали меня под кличкой Афанасис Дьякос. (Нет, лучше просто Дьякос, короче и внушительней.) Я никого не боялся, и, как только происходил очередной взрыв, все понимали, что это дело рук Дьякоса. Я первый бросался вперед…»
Тут Петрос внезапно отвлекся от своих мечтаний. Через приоткрытую дверь он заметил в столовой дедушку с большим кухонным ножом в руке. Что он там делает? Петрос стал наблюдать за ним в щелку двери. Бросая по сторонам настороженные взгляды, дедушка выдвинул ящик буфета и, достав оттуда порции хлеба, завернутые в салфетки, быстро отрезал от каждой по маленькому кусочку и засунул их все в рот; потом, аккуратно завернув хлеб, убрал его в ящик. Вот, значит, почему у дедушки остается корочка даже на ужин! Когда его днем мутит от голода, он ворует у родных хлеб! У каждого по маленькому кусочку! Сейчас Петрос войдет в столовую и скажет ему: «Ты вор, я видел, как ты крал у нас хлеб». Но он чувствовал, что не может сдвинуться с места, ноги его словно свинцом налились. Теперь дедушка сел на диван. Тук! — это Тодорос стукнулся панцирем о ножку стола. Дедушка, нагнувшись, перевернул черепаху на спину. Это было для нее самым большим наказанием. Дедушка сидел с ножом в руке и смотрел на Тодороса. Петрос ворвался в столовую.
— За что ты его мучаешь? — разъяренный, набросился он на старика.
Тот растерялся, неожиданно увидев перед собой внука, и забормотал что-то смущенно, как школьник, которого директор поймал на какой-нибудь шалости.
— Знаешь… я хотел посмотреть… сумеет ли он сам перевернуться…
— Черепахи сами никогда не переворачиваются, — сказал Петрос с негодованием и взял на руки Тодороса.
Слова дедушки, произнесенные странным сдавленным голосом, задержали его в дверях:
— Итальянцы едят кошек и… черепах. Говорят, из черепах получается превосходный суп.
Убежав в свою комнату, Петрос сел в углу на пол, прижимая к груди Тодороса. Он попросит Янниса спрятать где-нибудь черепаху, как раньше Шторма. Шторм спасся от Жабы, а Тодоросу угрожает опасность, потому что по дому бродит дедушка, вооруженный большим кухонным ножом. Сотирис попрошайка, а дедушка вор и убийца! Дедушка… почитатель Великой Антигоны, кормивший хлебными крошками из окна воробьев. Правда, прежде, еще до войны…
Теперь все переменились: мама, папа и он сам. Только Антигона осталась прежней: каждый день накручивает волосы на шестьдесят восемь тесемочек и пишет стихи в тетради с вишневой обложкой. А когда она беседовала с Ритой, они никогда не говорили о голоде — хотя Петрос прекрасно знал, что сестра, как и он, страдала от голода, — а лишь о дяде Ангелосе и том поэте, Костасе Агариносе. По субботам обычно Рита оставалась у них ночевать. После того как запретили позже десяти вечера выходить на улицу, девочки уже не могли подолгу засиживаться друг у друга, хотя и жили совсем рядом. Петросу мама разрешала шататься по городу даже в сумерки, но Антигону не любила никуда отпускать по вечерам, и, если та где-нибудь задерживалась, мама, бросив все дела, поджидала ее, стоя у окна. А с тех пор, как Жаба, увидев Антигону на лестнице, сказал ей по-гречески: «Добрый день, красивые глазки», мама стала встречать ее у подъезда.
Антигона могла бы прекрасно ночевать у Риты, имевшей отдельную комнату, но мама и слышать об этом не хотела. Хотя в Афинах еще ни разу не трогали евреев, говорила она, никогда нельзя знать, что случится. Вот ворвутся неожиданно немцы в квартиру к Рите и примут Антигону за еврейку!.. Поэтому по субботам Рита приходила к ним и спала вместе с Антигоной в одной кровати. Петрос слышал, как они болтали до поздней ночи. Он не подслушивал, но невольно слышал их разговоры, так как они громко шептались, хохотали и рассказывали уйму всяких историй, что, впрочем, помогало Петросу, закрыв глаза, забыть о людях, умиравших на улице от голода.
В тот вечер девочки вспоминали, как Антигона оставила цветок на парте, которая вечером превращалась в письменный стол редакции журнала «Пега́с». За этим столом, как она выяснила, сидел Костас Агаринос. На следующий день она нашла там белую ракушку, внутри которой было выведено каллиграфическим почерком, точно напечатано в типографии: «Благодарю».
— Ты влюбилась, — сказала Рита. — Я видела, как ты брала ракушку. У тебя дрожали руки.
— Ни одна девушка сроду не получала ракушку вместо письма, — проговорила Антигона с таким восторгом, точно ела за ужином пирог с сыром…
Яннис, как и обещал, зашел еще раз после обеда.
— Ты пойдешь писать со мной на стенах домов? — спросил он с заговорщицким видом.
— Писать на стенах домов! — Петрос от неожиданности подпрыгнул на месте.
— Да. Писать-то, собственно, буду я, а ты стоять на страже. Как увидишь, что кто-нибудь приближается к нам, запоешь песню, какую, мы договоримся с тобой заранее.
— А что ты будешь писать на стенах? — недоумевал Петрос.
— «Мы голодаем и требуем бесплатных обедов!» — ответил Яннис и погодя добавил: — Вот увидишь, Петрос, мы не умрем от голода. Сначала это, а потом все прочее…
Петросу показалось, что с ним говорит сумасшедший в пижаме. Или, может быть, Яннис был знаком с ним?
— Понимаешь, одни пишут красной краской, другие — синей, некоторые — зеленой, — продолжал Яннис. — Мы будем писать зеленой.
Тем лучше! Петросу очень нравился зеленый цвет. Они условились встретиться в шесть часов возле школы. Сперва зайдут к кому-то за краской и кистью, а потом примутся за дело. Яннис попросил маму отпускать Петроса из дома по вечерам до комендантского часа: они, мол, будут ходить к одному приятелю репетировать пьесу для кукольного театра. Мама, чувствовавшая доверие к Яннису, не возражала.
— Мне будет гораздо спокойней, Яннис, если я буду знать, что он с тобой и не шатается один по улицам, — сказала она.
— Мы займемся и кукольным театром, я не совсем соврал, — шепнул он Петросу, когда они остались одни.
Но разочарованный Петрос насупился. Он мечтал вместе с Яннисом взорвать вражеский поезд, поджечь комендатуру, разрушить комендантское управление, а тот толкует о каких-то надписях и кукольном театре.
— Ты же обещал, что мы подорвем поезд?
Сначала Яннис рассмеялся, так что кадык у него на шее запрыгал, потом стал внезапно очень серьезным.
— Это только начало. Мы пойдем с тобой в один дом, где я тебя представлю под другим именем. Мое прозвище Ки́мон. Придумай и ты для себя какое-нибудь.
Петрос хотел назваться Дьякосом, но ему показалось нелепым, что Афанасис Дьякос будет писать лозунги на стенах домов. Он уже готов был сказать «Алексис», но Яннис опередил его:
— Я окрещу тебя Одуванчиком.
— Одуванчиком?!
— Да, да, — загорелся Яннис. — Как-то раз ты приходил ко мне в гимназию, а меня не было на уроках. Мой одноклассник Андреас, большой шутник, на другой день сказах мне: «Тебя вчера спрашивал Одуванчик». Ведь ты сам смуглый, как он объяснил, носишь белую шерстяную шапку и поэтому похож на пирожное с белым кремом, которое теперь продают на улицах и называют «одуванчик».
От такого прозвища Петрос был совсем не в восторге. Словно предчувствуя это, он давно ссорился с мамой, не желая носить белую шапку, похожую на детский чепчик. Но наступили морозы, и у него болело ухо. Подумать только — Одуванчик! Что он скажет своим сыновьям? «Меня звали Одуванчик. Знаете, что это? Такое темное пирожное, которое посыпали каким-то белым порошком и продавали во время оккупации на улице». Петрос хотел попросить Янниса, чтобы его назвали хотя бы Алексисом, но тут в комнату ворвалась вернувшаяся из школы Антигона — в ее школе из-за холодов не прекратились занятия, — и Яннису теперь уже было не до Петроса. Покраснев до ушей, он спросил Антигону тоненьким-тоненьким, каким-то чужим голосом:
— Как дела в школе?
— Хорошо, спасибо, — с достоинством ответила Антигона.
— А как поживает Рита?
— Прекрасно. Она просила передать тебе привет.
— Ты смеешься надо мной? — робко пробормотал Яннис, не зная, радоваться ему или обижаться.
— И не думаю, — сказала, надувшись, Антигона. — А вот ты, когда идешь с кем-нибудь по улице и встречаешь меня и Риту, делаешь вид, что не заметил нас.
И она выпалила залпом, что они с Ритой видели его вчера вечером в обществе высокого брюнета, который щеголял в толстом свитере, связанном три петли налицо, одна наизнанку. Они чуть не столкнулись нос к носу, но Яннис притворился, что не видит их, и тогда они тихонько пошли следом за юношами и долго выслеживали их, пока те не скрылись за темно-зеленой калиткой на улице Заи́мис, дом номер тридцать шесть. Когда Яннис с приятелем позвонили в калитку, на балкон вышла светлоглазая девушка с черными вьющимися волосами, помахав им рукой, сбежала по лестнице и впустила их во двор.
— Но как же вам удалось так ловко нас выследить? — воскликнул Яннис, с восхищением глядя на Антигону.
— Очень просто, — презрительно засмеялась она. — Мы шли за вами, а вы были настолько увлечены беседой, что не смотрели по сторонам.
— Хороши мы, — задумчиво протянул Яннис и погодя прибавил: — Хочешь, я вас познакомлю со своим приятелем?
— Вот было бы здорово! — обрадовалась Антигона, забыв о своем упрямом желании поддеть Янниса. — Рита будет на седьмом небе. Она утверждает, что тот высоченный парень вылитый киноактер Та́йрон Па́уер.
Они чуть не перессорились, потому что Яннис заявил, что Тайрон Пауер — тупица бесталанная, одни брови, и больше ничего, а вот его приятель…
На следующий день Петрос встретился с Яннисом, как они условились, в шесть вечера перед газетным киоском возле школы. Первым пришел Петрос, но тут же появился и Яннис.
— Здравствуй, Одуванчик.
— Здравствуй, Кимон.
Яннис похвалил его за аккуратность. А Петрос подумал, что когда-нибудь он все же поговорит с Яннисом об изменении прозвища: он слышать не мог, когда его называли Одуванчиком.
— Ну, пошли, — сказал Яннис, и они зашагали рядом по улице.
Они будут писать лозунги довольно далеко от дома, в чужом квартале, где их никто не знает. Уже начало смеркаться, и они поеживались от холода. Петрос пожалел, что не надел белую шапку, потому что ухо у него побаливало, но он поклялся больше ее не носить. Чтобы согреться, они то бежали, то шли подпрыгивая. Яннис шутил, рассказывал разные истории из своей школьной жизни. У него в младших классах тоже преподавал господин Лукатос, который был тогда совсем молодым, страшно худым, и ребята звали его Лукакакатос. Петрос и не заметил, как пролетело время, и руки у него не успели замерзнуть, потому что Яннис грел их по очереди у себя в карманах. Они остановились возле какой-то калитки. Яннис позвонил три раза, коротко и отрывисто. Женский голос спросил:
— Кто там?
— Кимон.
Им открыла девушка с длинными черными волосами, таких темных волос Петрос сроду не видел.
— Здравствуй, Кимон, — поздоровалась она с Яннисом, а потом как взрослому протянула Петросу руку.
— Здравствуй, Дросу́ла. Это Одуванчик, ты слышала о нем от меня, — с улыбкой сказал Яннис.
И тут он успел представить его как Одуванчика, с тоской подумал Петрос.
— Прекрасно, — протянула Дросула. — Ахилле́с скоро придет, он пошел погулять с собакой.
Она повела их в глубь двора к застекленной веранде. Распахнула низенькую деревянную дверцу, и они вошли на веранду. Петрос растерялся при виде стоящих вокруг скульптур и глыб необработанного камня. Яннис разговаривал с девушкой, а он, застыв на месте, пожирал глазами статуи. Сколько здесь было женских головок из гипса! У одних волосы свободно падали на плечи, у других были собраны в пучок, но все без исключения напоминали девушку по имени Дросула. На цоколе стояла тоже Дросула, вылепленная из глины. Она протянула вперед обе руки, словно отстраняя от себя что-то.
С каким удовольствием Петрос остался бы здесь и рассматривал скульптуры, вместо того чтобы идти куда-то с Яннисом! Он коснулся рукой ноги Дросулы, стоявшей на цоколе. Глина еще не совсем высохла. Живая Дросула, усевшись на перевернутый ящик, вполголоса беседовала с Яннисом, и была так похожа на свое глиняное изваяние! И не столько лицом, сколько жестом: она вытянула сейчас вперед обе руки, совсем как статуя.
На дворе раздались шаги и потом чей-то голос:
— Спокойно, спокойно.
— Пришел Ахиллес, — сказала Дросула.
Петрос не успел понять, почему Яннис посмотрел на него с лукавой улыбкой, как на веранду ворвалась собака и радостно завертелась перед Дросулой. Петрос не верил своим глазам. Эту собаку он узнал бы среди сотен, тысяч других. Среди всех собак, существующих на свете.
— Шторм! — прошептал он дрожащим голосом.
Собака повернула голову, настороженно поставила уши, повела носом и потом с радостным повизгиванием бросилась к Петросу. Тот обнял Шторма и, почувствовав на своей щеке его горячее дыхание, тоже чуть не заскулил от восторга; ему хотелось смеяться и плакать одновременно, но, стесняясь присутствующих, он лишь бормотал запинаясь:
— Шторм, good.
— Он теперь понимает и по-гречески, — произнес высокий молодой человек, который нагнул голову, чтобы пройти в дверку.
Он был вылитый Тайрон Пауер, как сказала бы Антигона, но только с необыкновенно живыми глазами. Подойдя к Петросу, он одной рукой обнял его, другой Шторма.
— Ну, Одуванчик, рад ты встрече со своим старым другом?
Ладонь у Ахиллеса была такой большой и широкой, что в ней поместилась бы вся голова Петроса.
Как хорошо бы посидеть в скульптурной мастерской и никуда не ходить с Яннисом! Он постепенно освоился бы здесь и потом спросил Ахиллеса — ведь так вроде зовут этого высокого юношу? — как можно глиняную руку сделать такой живой и почему глиняные волосы статуи развеваются словно настоящие…
Но вот Дросула поднялась с места и подала Яннису банку с краской и толстую кисть, а Ахиллес сказал что-то о боевом крещении, пристально глядя в глаза Петросу.
— А не мал ли он? — спросила тогда Дросула.
— Ну что ты! Он уже в четвертом классе, — возразил Яннис, пряча за пазуху кисть и банку с краской. — А потом, он же будет стоять на страже.
— Надеюсь, у тебя музыкальный слух, — пошутил Ахиллес.
— Дедушка говорит, что у меня есть способности к музыке, — похвастался Петрос, и все засмеялись.
Перед уходом они получили от Ахиллеса последние наставления:
— Без излишнего молодечества, и на обратном пути непременно зайдите ко мне. Я должен знать, что все обошлось благополучно.
Первая каменная ограда, которую выбрали Яннис с Петросом, была чистой и гладкой.
— Эта ограда словно сама приглашает нас: «Пишите!», — пробормотал Яннис, доставая кисть.
Петрос встал на углу. Если покажется какой-нибудь прохожий, он споет: «Будь добр, пришли мне сегодня немного цветов, дружок мой, пришли», и Яннис прекратит работу. А как только опасность минует, он затянет: «Такие синие глаза, огромные, как море»…
…Странно, у Дросулы черные-пречерные волосы и светлые синие глаза, огромные, как море… Время от времени Петрос посматривал на Янниса, который писал на ограде большими зелеными мазками. Мальчику не было страшно, так ему, по крайней мере, казалось. Он лишь мерз, от холода у него зуб на зуб не попадал. А вдруг придется петь и голос его задрожит? Чтобы согреться, он на минутку подбежал к Яннису, которому надо было написать «бесплатные обеды», но он дошел только до буквы «т». Как медленно тянется время… Сотирис позавидует ему, когда узнает, что он готовит спектакль для кукольного театра… Петрос вернулся на свой пост… Что он скажет Сотирису, если тот попросит взять и его на репетицию? Пожалуй: «Ты еще зелен». Так отозвался о нем Яннис, когда Петрос спросил, может ли его товарищ писать с ними лозунги на стенах домов. Но Яннис не прав: разве дедушка, взрослый человек, не делает больше глупостей, чем Сотирис?
На противоположном углу появилась какая-то парочка. Петрос не знал, что стучит громче: солдатские ботинки по тротуару или его собственное сердце. Тук-тук-тук…
— «Будь добр, пришли мне немного цветов…» — Его тонкий голосок дрожал и звучал как девичий.
Он уловил быстрые шаги Янниса. Парочка прошла мимо Петроса. Это был итальянский солдат с девушкой.
— Tardi, tardi, caro[24],— говорила девушка, и по ее произношению сразу можно было понять, что она гречанка.
Остановившись посреди улицы, они поцеловались. Петрос робко протягивал руку, словно прося милостыню. Так научил его Яннис.
— Tardi, tardi, — повторила девушка, отстраняясь от итальянца.
— Потаскуха, — пробормотал себе под нос Петрос.
Он знал, что tardi означает по-итальянски «поздно». Хорошо, что tardi, иначе они продолжали бы здесь целоваться, и Яннис никогда бы не дописал лозунга. Итальянец и девушка, не обратив ни малейшего внимания на маленького нищего, стоявшего с протянутой рукой, пошли дальше; они то целовались на ходу, то хихикали, особенно громко девушка. Петрос нисколько их не боялся. Не хватало еще испугаться смешного итальяшку с петушиными перьями на голове! Они завернули за угол, хохот их стих, и стук солдатских ботинок больше не долетал до Петроса. Теперь голос его прозвучал чисто и уверенно:
— «Такие синие глаза, огромные, как море…»
Дросула больше не спросит: «А не мал ли он?»
На последней стене Яннис, с трудом державший кисть в окоченевших пальцах, разрешил Петросу написать букву «о», а сам постоял на часах.
Петрос дрожащей рукой вывел большое кривое «о», как в первом классе, когда он заполнял целые страницы в тетради палочками и кружочками.
Буква «О» — одна из первых,
Тех, что в школе я учу.
Написать ее красиво
Непременно я хочу.
Его первая учительница, госпожа Элени, заставляла их хором декламировать эти стишки. Потом, проходя по рядам, она склонялась над тетрадями и проверяла, как пишут ребята.
— Опять у тебя, Петрос, кривое «о», — говорила она, потрепав его за ухо.
Сейчас замерзшее ухо у него болело, а ему, уже большому мальчику, не пристало носить эту шапку, похожую на детский чепчик.
— Мы слишком задержались, — сказал подошедший к нему Яннис.
Он даже не посмотрел, как написано «о». Только спросил, сможет ли Петрос сам найти дорогу домой, ведь ему, Яннису, надо еще зайти к Ахиллесу.
Петрос кивнул утвердительно, но в глубине души пожалел, что больше не увидит Дросулу и похожие на нее статуи.
Стоило Петросу остаться одному, как он сразу понял, что не знает дороги домой. Из-за затемнения уличные фонари отбрасывали лишь тусклый свет, чтобы не спотыкались во тьме прохожие. Незнакомые улицы тонули во мраке. Петрос не хотел поддаваться чувству страха, хотя сердце его громко стучало «тук-тук», как солдатские ботинки итальянца по тротуару. Наверно, он слишком быстро шел и поэтому запыхался. Окоченевшие руки он засунул в рукава свитера, но то и дело вытаскивал их, чтобы потереть замерзшие колени. Нет, он не поддастся страху. Чего же ему бояться? Кто тронет несчастного мальчишку, заблудившегося в городе?.. В очереди за хлебом женщины рассказывали, что какой-то немец изуродовал руку малышу, укравшему буханку хлеба. Он сломал ее о свое колено, как доску: крак — и треснула кость… Петрос ничего не крал. Как ни жестоки немцы, не будут же они ни с того ни с сего ломать людям руки?.. Он свернул на одну… на другую… на третью улицу. До оккупации Петрос видел Афины ночью. Но теперь это, казалось, был не его родной, а какой-то чужой город, с темными причудливыми домами. И сам он превратился вдруг в маленького странного человечка, похожего на Нильса Хо́льгерсона, героя книги Се́льмы Ла́герлеф «Чудесное путешествие Нильса с дикими гусями»: ведь Нильс, спрыгнув со спины гуся Мартина, тоже бродил по необыкновенному городу. Борясь со страхом, Нильс шагал в полутьме и насвистывал. Петрос тоже попробовал свистеть, но у него ничего не получилось… Наверно, из-за холода. Он тоже не трусил: писал на домах лозунги, сдерживая дрожь в руках, стоял на страже и изображал из себя нищего при виде прохожих. У него все пальцы были перепачканы зеленой краской.
Нас шесть девочек в игре
Стройных, как тростинки.
Каждая берет себе
По одной картинке.
Цвет зеленый —
Цвет одежды
Всей земли
И цвет надежды…
Девчонки из его класса просто помешались на этой игре; играли в нее на всех переменах. Каждая из них выбирала себе какой-нибудь цвет. Анну́ла предпочитала зеленый. Ее давно уже не видно в школе. Опухла от голода и не может ходить, так говорят ее подружки. Но зеленая краска и вправду означает надежду. Скоро в школы привезут котлы с дымящимся супом и ложки, чтобы кормить детей. Хорошо бы это была пшеничная или кукурузная каша! Горячая и сытная. Сколько же лозунгов надо написать, чтобы людей накормили досыта? Много. По всему городу. Тогда все должны писать лозунги, даже дедушка… и даже Великая Антигона. Ну и картина: дедушка стоит на страже, а Великая Антигона выводит кистью буквы! Ну, а младшая Антигона с ее красивым почерком вполне могла бы заняться этим делом…
Повернув голову, Петрос увидел вывеску, едва освещенную тусклой синей лампой: «Кондитерская Кри́носа». И тут он не на шутку испугался, поняв, что забрел далеко, на площадь Омониа. Кондитерская Криноса была ему прекрасно знакома. До войны по воскресеньям папа часто водил его сюда, чтобы угостить лукумом, горячим, пропитанным медом… От сладкого портятся зубы. Какой дурак это выдумал? Вот без сладкого зубы портятся. Темнеют и гниют все подряд…
Кринос больше не торговал пирожными. К витрине был приклеен лист бумаги, и на нем виднелись крупные буквы: «Покупаю скобяные изделия и пряжу».
Возле магазина на тротуаре стоял огромный бак, доверху наполненный мусором. Вдруг Петрос увидел поблизости какую-то старушку и решил спросить ее, как ему добраться домой. Но старушка, одетая в лохмотья, с волосами, висевшими прядями, как обтрепанная бахрома на дедушкином пледе, шла, не замечая его, словно загипнотизированная, прямо к мусорному баку. Видно, она что-то потеряла и поэтому судорожно роется в помойке, решил Петрос. Вот она нашла наконец потерянную вещь! Вытащив ее из бака, посмотрела на нее и поспешно засунула в рот. Потом опять покопалась в мусоре и нашла еще что-то… и еще… Старуха ела отбросы! Петрос стоял рядом с ней, но она его не видела. Словно у нее не было ни глаз, ни носа, а лишь огромный рот во все лицо.
— Мы подохнем с голоду, — говорили женщины в очереди за хлебом, — люди начали есть отбросы…
Заметив вдруг Петроса, старуха легла на мусорный бак, закрыв его обеими руками, точно в страхе, что у нее отнимут такое сокровище…
Яннис унес с собой банку с краской и кисть, иначе Петрос вывел бы подряд на всех домах «Бесплатный обед», тысячу раз написал бы «Бесплатный обед». А вдруг придет такой день, когда и его мама пойдет рыться в помойке?
Петросу захотелось поскорей вернуться домой. Но его, как Нильса, не посадит себе на спину дикая гусыня Ака. Он не сказочный герой, а живой человек, и этот город кошмаров — настоящий город…
Афины — вы город света,
Афины — вы мать свободы,
Века вы сияете миру,
Как солнце с небесного свода…
Эти стихи читала на школьном празднике Антигона, в белом платье, с синими лентами в волосах. «Какая красивая девочка!» — восклицали чужие мамы. И его мама гордилась дочкой. Сам он тоже гордился сестрой. И все вокруг было тогда чистым и прекрасным. А теперь… теперь оккупация. Нет свободы, одни кошмары; он заблудился в темноте, и старуха ест отбросы… Дикие гуси не прилетят за ним, а голуби, обитавшие в городе, давно съедены… Как вернуться домой? По какой идти улице? Перед Петросом простиралась площадь Омониа. В одном ее углу что-то чернело и слегка шевелилось, словно ветки густого кустарника. Перед войной господин Лукатос водил их класс сажать сосенки. Кому придет теперь в голову посадить кусты на площади, прямо на плитах? Когда Петрос подошел поближе, ветки закачались, и город стал еще более необычным и страшным. Тогда живой человек, а не малыш из сказки весь задрожал. На ночном ветру шевелились не кусты, а дети. На огромной решетке, под которой проходили электропоезда железной дороги, сидели жалкие маленькие оборвыши со старческими личиками. Сквозь решетку проникал теплый воздух, но вместе с ним и тошнотворное зловоние. Увидев Петроса, один мальчик подвинулся немного, освобождая для него место, и случайно толкнул локтем своего соседа, а тот как сидел, так и свалился, точно пугало, опрокинутое ветром.
— Подох, — сиплым голосом сказал первый мальчик. — Капут! — и, съежившись, подогнул под себя ноги.
Ходил слух, что сироты, чьи родители погибли во время бомбежек, ютятся в тоннелях железной дороги и на ее решетках. Так говорили женщины в очереди за хлебом.
Петроса приводили в ужас страшные истории, которые непрерывно рассказывались в очереди. Он не жаловался, что мама посылала всегда его, а не Антигону за хлебом; не жаловался, что ему приходилось подолгу простаивать и мерзнуть, но он не в силах был слушать эти истории и не знал, куда деваться от жалостливых взглядов, которые бросали на него, печально качая головой, женщины, тронутые его худобой.
Может быть, скоро и от него ничего не останется? Может быть, и он скоро умрет? Капут, как сказал мальчик, ожидавший своей очереди отправиться на тот свет. Но где-то на доме осталось кривое «о», выведенное зеленой краской. «Цвет зеленый — цвет одежды всей земли и цвет надежды».
Внезапно Петрос пустился бежать и сам не помнил как нашел дорогу домой. Домой! Какое прекрасное слово! Я иду домой! Нельзя сказать ничего лучше, чем «Я иду домой. Меня ждет мама». Хотя все совсем не так, как до войны, дедушка ворует хлеб и бродит по комнатам с мутным взглядом, готовый убить Тодороса.
Робкий человечек исчез. Капут. Его поглотил город кошмаров. Теперь Петрос несся по улицам, ведущим к дому. Едва дыша, добежал он до своего подъезда и, закрыв за собой дверь, прислонился к стене, чтоб отдышаться. Из квартиры госпожи Левенди доносились звуки рояля и голос «Целы. Сначала пела она одна, потом к ней присоединился Жаба. Она разучивала с ним греческую песенку; Жаба громко подтягивал ей, шепелявя и коверкая слова:
Твои гласа вешно
Сводят меня ш ума…
Покатываясь от смеха, Лела поправляла его.
— Шлюха! — пробормотал Петрос, стиснув зубы.
Взбежав по лестнице, он быстро проскользнул в свою квартиру. Он опасался встречи с Сотирисом, который наверняка спросил бы его, где он был. Вся его семья сидела за обеденным столом. Никто не поинтересовался, откуда он так поздно вернулся. Ему хотелось прижаться к маме, хотя от нее и пахло дымом и опилками. Он споткнулся о стул, и все с досадой посмотрели на него.
— Ш-ш-ш… — сердито зашипел папа.
Только тогда Петрос понял, что они, приникнув к радиоприемнику, слушают Лондон. Он тоже подошел поближе, но передача уже кончалась, и ему удалось уловить только последнюю фразу: «…Наши дорогие братья и сестры, мы знаем, что вы голодаете; мы здесь обеспечены продовольствием, но думаем о вас ежечасно».
— Вот вам! — погрозил дедушка обеими руками радиоприемнику. — Сначала наедятся до отвала подачками господ англичан, а потом и о нас вспомнят… Благодарим вас покорно за доброту. — И дедушка низко поклонился приемнику, точно стоял на сцене рядом с Великой Антигоной и благодарил за внимание публику.
— Вот увидите, скоро устроят бесплатные обеды… в школах и всюду, — заявил Петрос таким авторитетным тоном, что все глаза обратились к нему.
— Неправда! Откуда ты знаешь? — весь загорелся дедушка.
— Так я слыхал, — проговорил более сдержанно Петрос.
— Дай бог, — вздохнула мама, сплетя пальцы; ее красные руки от обморожений были покрыты болячками.
В этот вечер Петрос долго не мог уснуть. Ему хотелось рассказать Антигоне обо всем: об Ахиллесе и Дросуле, о статуях, лозунгах на стенах домов, о странном городе и мертвых детях. Он слышал ее ровное дыхание, но знал, что она еще не спит. Ведь Антигона никогда сразу не засыпала. Подняв повыше подушку, она с закрытыми глазами предавалась мечтам. Однажды он спросил ее, о чем она думает, и услышал в ответ: «О лужайке с цветущими маками». Тогда Петрос, найдя это очень глупым, усмехнулся про себя, но теперь радовался, что сестра любит помечтать и поэтому не засыпает раньше него. С нижнего этажа доносились звуки рояля, смех Лелы и голос Жабы:
Твои гласа вешно
Сводят меня ш ума…
— Как она только может! — пробормотала Антигона.
— Что может? — спросил Петрос.
— Любить немца! А такая красавица… У нее белокурые волосы и гладкая, гладкая кожа.
— Черные волосы куда красивей, — зевая, заметил Петрос, побеждаемый усталостью и сном.
— Ба, у нашего Петроса есть, оказывается, свой вкус! — валилась смехом Антигона.
Петрос повернулся на другой бок и не успел ответить сестре, как его сморил сон, хотя ему и хотелось понежиться еще немного под теплым одеялом, наслаждаясь сознанием, что у него есть дом, кровать, подушка и сестра со звонким, как колокольчик, смехом, мечтающая о лужайке с красными маками.
Рано утром умерла бабушка Сотириса. Умерла от голода.
— А ты видел, чтобы люди теперь помирали от чего-нибудь другого? — спросил Петроса Сотирис.
Его бабушке был восемьдесят один год. Уже давно она ничего не могла есть, кроме белого хлеба, размоченного в теплом, сильно подсахаренном молоке. Петрос не раз наблюдал, как она сидела, держа в трясущейся руке большую фаянсовую кружку, полную молока. Но это было давно, наверно, тысячу лет назад. Еще тогда… до вступления немцев в Афины. А где же теперь взять для бабушки белого хлеба и молока? Она пила чай из горных трав, а иногда маме Сотириса удавалось купить для нее на черном рынке немного сухого молока.
— Я стал совсем похож на старика и скоро начну линять, как обезьяна, — продолжал Сотирис даже с некоторой гордостью.
И тогда Петрос впервые обратил внимание, что лицо его друга почти такое же морщинистое, как у дедушки. Да, на лбу у него выделялись четыре глубокие-глубокие морщины.
— Все старики помрут этой зимой, — прибавил Сотирис, — а следом за ними и дети… Капут!
Капут, капут! Петрос уже слышал это слово от мальчика на площади Омониа… Значит, дедушка сознательно ворует хлеб: он не желает, чтобы ему пришел капут, как всем остальным в доме.
— Поклянись, что ты сделаешь для меня одно дело, — вывел его из задумчивости Сотирис.
— Клянусь, — не подумав, сказал тут же Петрос и сразу пожалел об этом, ведь Сотирис мог опять позвать его с собой красть кабель.
Последнее время немцы буквально бесились из-за того, что «неизвестные лица» срезали кабель и продавали его на черном рынке. Об этом писали в газетах и объявлениях, вывешенных на стенах домов и электрических столбах. «Шайка злоумышленников похищает кабель… Виновные будут строго наказаны…» Петрос не знал, что происходит в других кварталах, но в их квартале «шайку» представлял Сотирис. Он раздобыл неизвестно откуда огромные ножницы, предназначенные для стрижки овец, и вечерами в темноте ползал по земле на животе и — крац-крац! — срезал кабель.
— А куда же смотрит часовой? — спросил его однажды перепуганный насмерть Петрос.
— А я жду, пока он отойдет по нужде, — расхохотался Сотирис и добавил, что это саботаж, а кроме того, он продает кабель на черном рынке, чтобы его родные не умерли с голода.
Все это он говорил совершенно спокойно, точно речь шла о школьных проделках, например, о том, как он в классе, улучив момент, когда господин Лукатос поворачивался спиной к ребятам, запускал испачканную мелом губку прямо в лицо Нюре.
— И ты стал спекулянтом, — разозлился на него Петрос.
Он не помнил, что ему ответил Сотирис. Но после того вечера на площади Омониа Петрос понял, что его друг ворует кабель, так как не хочет, чтобы ему пришел капут, и к тому же ворует у немцев…
— Я уже поклялся! Что я должен для тебя сделать? — спросил встревоженный Петрос.
— Ты пойдешь хоронить мою бабушку?
— Пойду.
Петросу показалось странным, что с него взяли в этом клятву. Он же друг и сосед Сотириса. На похороны пойдут многие из их дома и даже дедушка, который еще в прошлую зиму играл со старушкой в карты.
Но Сотирис звал его не на похороны. Погребения не будет. Ведь, судя по его словам, чтобы бабушку похоронить как положено, по церковному обряду на кладбище, надо оформить бумаги и сдать ее хлебную карточку. Если же избежать этой процедуры, то Сотирис и его мама будут получать ежедневно хлеб и на бабушку. Что делать с покойницей, Сотирис объяснил Петросу и даже похвастал, что все это он сам придумал.
Когда Петрос в тот же день поздно вечером, как договорились заранее, пришел к своему приятелю, бабушка сидела на стуле у окна. Но это была не настоящая бабушка, а набитое тряпками чучело в бабушкином платье. Голова у него слегка склонялась к плечу, и с улицы казалось, будто человек шьет или вяжет. Старушка уже много лет не выходила из дому, и поэтому легко было скрыть, что она умерла. Впрочем, родным Петрос мог, конечно, рассказать правду. Они не донесут…
Настоящая бабушка лежала на кровати, будто спала. Но ее, конечно, нельзя было долго держать в комнате.
— Ее надо куда-то переправить, — сказал Сотирис.
Для этого ему и понадобилась помощь Петроса. Они вдвоем доволокут ее до кладбища и там оставят. Петрос ничуть не испугался при виде покойницы, а лишь почувствовал боль в желудке, как раньше на контрольной по греческому языку и теперь от голода. Подхватив старушку под мышки, мальчики поставили ее на ноги; она была легкой, как пушинка. Мама Сотириса не плакала, смотрела на них сухими глазами, словно окаменевшая. Потом она повязала платок на голову бабушке и надвинула его низко на лоб.
— Если кто-нибудь из соседей спросит, куда вы идете, скажите, что ведете ее к врачу, — проговорила она каким-то чужим голосом.
«С нами со всеми что-то стряслось, — подумал Петрос, — будто немцы нас околдовали, как волшебник — принца, у которого вдруг окаменело сердце».
«Тетушка Васи́ло ахнула, и сердце ее окаменело, когда она увидела, как турки убивают у нее на глазах мужа и детей…»
«…Но слезы не освежили его воспаленных глаз, иссякнув в пучине горя…»
Так было написано в любимых книгах Петроса. Он не открывал их с начала оккупации. В памяти его удержались отдельные фразы, но ему не хотелось перечитывать истории об Алексисе и Текле или о Константине и его друге Михаиле. Его не интересовало уже, вступит ли император Василий с триумфом в Константинополь и ослепят ли победители пленников, согнав их на площадь. Тогда ужасы были ему знакомы только по книгам, и все же от них кровь стыла в жилах. Теперь его ничуть не пугала предстоящая прогулка по городу с мертвой бабушкой.
Они вышли втроем на улицу — бабушка, Сотирис и Петрос. Мальчики без особого труда «вели» маленькую, худенькую старушку. Уже стемнело, и прохожие попадались редко. Петрос спросил себя: неужели он сохранял бы такое же спокойствие, если бы на месте бабушки Сотириса оказался его дедушка? При одной мысли об этом он содрогнулся. Нет, дедушку они не выбросят на кладбище, пусть даже потеряют его хлебную карточку… Им навстречу шел кто-то — доносился стук трех пар башмаков по плитам тротуара: тук-тук-тук… Петрос испугался.
— Это маленькие царицы, — шепнул ему Сотирис.
В темноте их не было видно, но весь квартал знал, что они носят новые туфли с деревянными подметками. На Нюриных туфельках красовались красные бантики. Сотирис же ничуть не испугался, а подойдя ближе к девочкам, запел:
Дождь идет,
Снег идет,
Моя бабушка печет
Внучке маленький калач:
Кушай, внучка, да не плачь!
Я утру́ платком слезу
И сапожнику снесу
Тот калач,
Пока горяч:
Сшей-ка мне, сапожничек,
Золотые туфельки
С красненькими бантиками…
— Ты тоже пой, — ущипнул он Петроса свободной рукой.
И Петрос стал подтягивать ему вторым голосом, как их, самых голосистых в классе, учил петь дуэтом на уроках пения господин Лукатос.
…Он сошьет мне туфельки,
Он сошьет мне туфельки, —
повторили они несколько раз, словно испорченный патефон.
Шура, Мура и Нюра, страшно рассерженные, подойдя к мальчикам, гордо отвернулись от них, не желая здороваться. Потом девочки скрылись из виду, но деревянные подметки долго еще отбивали «тук-тук-тук» по тротуару.
Петрос и Сотирис продолжали петь, чтобы заглушить эти «тук-тук-тук».
…Он сошьет мне туфельки
С красными бантиками…
Они покраснели от напряжения, потому что устали тащить покойницу; жилы у них на шее вздулись от пения.
Наконец они дошли до задней стены кладбища.
Хотя уже совсем стемнело, они сначала посмотрели по сторонам, не идет ли кто-нибудь, а потом положили бабушку на землю.
На обратном пути они не обменялись ни словом, и возле маленькой площади разошлись в разные стороны. Петрос пошел на свидание к Яннису, чтобы писать лозунги на домах, а Сотирис отправился срезать кабель.
В тот вечер Одуванчик и Кимон написали больше двадцати раз слова «бесплатный обед».
— В память о бабушке, — сказал Яннис, которому Петрос поведал историю ее похорон.
Только семья Петроса знала, что бабушка Сотириса умерла.
— Вы меня тоже выкинете на свалку, чтобы получить мою долю хлеба? — сказал дедушка, узнав, как ее «похоронили». — Но имейте в виду, я не скоро умру… Антигона считала, что история с бабушкой Сотириса сильно напугала ее деда. Но она пошла ему и на пользу. Он уже не лежал целыми днями на диванчике, чтобы, по его словам, не расходовать лишних калорий, а стал даже выходить на улицу.
— Пойду на маленькую площадь, прогуляюсь, подышу свежим воздухом, — говорил он.
Мама беспокоилась, как бы дедушка не простудился, но он утверждал, что должен насыщаться… свежим воздухом, раз не насыщается едой. И правда, прогулки пошли ему на пользу. Лицо у него немного округлилось.
— Не кажется ли тебе, что у дедушки очень подозрительный вид, когда он собирается выйти из дома? — спросила Петроса Антигона.
Несколько раз она посылала его на площадь посмотреть, что делает дедушка, но Петрос никогда не находил его там. Площадь была крошечной, всего две скамейки и фонарный столб.
Однажды Петрос и Антигона решили выследить дедушку и узнать наконец, куда он ходит. Как только он начал спускаться по лестнице, они на цыпочках вышли на площадку и стали сверху за ним наблюдать. Дедушка задержался немного в подъезде и лишь через некоторое время, хлопнув дверью, вышел на улицу. Тогда они сбежали с лестницы и приникли к щелке в двери.
— Погляди, как он одет, — подтолкнула локтем брата Антигона.
Дедушка был в старом рваном пиджаке и выцветших брюках с множеством заплат. А из квартиры он вышел в приличном костюме. Вот, значит, почему он задержался в подъезде, — он переодевался!
— Может, Великая Антигона пригласила его сыграть какую-нибудь роль? — предположил Петрос.
— Не будь таким дураком, — набросилась на него Антигона.
Как только дедушка отошел от дома, они выскользнули на улицу и принялись наблюдать за ним издалека, так, чтобы, обернувшись, он их не заметил. Но дедушка и не думал оборачиваться. Он шел быстрым шагом, сворачивая на какие-то улицы и в переулки, пока не добрался до квартала, где стояли просторные двухэтажные особняки с мраморными лестницами и бронзовыми украшениями на дверях.
— Он упал! — Петрос испуганно схватил сестру за руку, увидев, что дедушка растянулся на ступеньках.
Антигона рванулась, чтобы подбежать к дедушке, но тут же застыла на месте. Пошевельнувшись, он приподнялся; поглядывая по сторонам, вытащил из-за пазухи пустую консервную банку и поставил ее рядом с собой. Петрос и Антигона, спрятавшись в арке ворот, могли теперь вблизи наблюдать за ним. Сидя на ступеньке, дедушка переменил несколько поз, а как только за его спиной скрипнула, открываясь, дверь дома, он закрыл глаза, уронил голову на грудь — тут он стал удивительно похож на несчастных, падавших на улице от голода, — и протянул каким-то утробным голосом:
— Е-е-есть хочу…
Из подъезда вышла нарядная дама и, увидев распростертого на ступеньках старика, испуганно попятилась назад, но потом позвала служанку, которая положила что-то дедушке в консервную банку. Когда нарядная дама скрылась за углом, дедушка жадно запихнул содержимое банки себе в рот и побрел дальше по улице. Петрос вопросительно поглядывал на сестру: что, мол, нам теперь делать?
— Если бы на него посмотрела здесь Великая Антигона, она заключила бы с ним контракт на два года, — с горечью проговорила Антигона-младшая.
Больше они не стали за ним следить и пошли домой. Но не успели они свернуть в переулок, как услышали опять потусторонний голос дедушки:
— Е-е-есть хочу…