Мы расстались с доктором Петру Грозой в начале трагического для Румынии февраля 1938 года, когда третий король из прусской династии Гогенцоллернов Карол II одним росчерком пера распустил все политические партии, отменил конституцию 1923 года, установил личную диктатуру и «подарил» народу новую конституцию, названную собственным именем.
Конституция уполномочивала короля руководить страной от имени господа бога и своего собственного, подчиняла ему парламент, отменяла всеобщее избирательное право, давала монарху полное и неприкосновенное право главы исполнительной власти и полномочия верховного главнокомандующего всех вооруженных сил.
Этот акт короля явился следствием беспринципной политики правящих «исторических партий» либералов и царанистов. Их лидеры прежде всего дорожили своими имениями, своими капиталами, предусмотрительно запрятанными в сейфах банков Швейцарии и Америки. Главари политических буржуазных партий не пострадали. Они разъехались из Бухареста по своим имениям, и мало кто поднял голос против королевского произвола.
Сторонняя позиция политиканов, которых с такой беспощадностью разоблачал в свое время «взбунтовавшийся дак» из Девы, привела в конечном счете к тому, что страна была брошена в объятия Гитлера.
В конце 1939 года экономику буржуазно-помещичьей Румынии все больше и больше «сжимали обручи» концентрации и централизации капитала. Постепенно индустриальные и банковские монополии заняли решающие позиции в экономике страны. Промышленный капитал переплетался с банковским, и финансовая олигархия во главе с такими магнатами, как Малакса, Аушниц, Джугурту, Мочорница, требовала государственного покровительства. Были приняты незамедлительные меры. Правительство размещало большие заказы для нужд армии, частному капиталу, промышленным банковским объединениям предоставлялись крупные государственные кредиты.
Еще в 1938 году создается «Высший экономический совет», который видел свою главную задачу в том, чтобы поддерживать крупнейших капиталистов. Но, несмотря на консолидацию национального капитала, экономика Румынии в предвоенные годы в большой степени подчинялась иностранным монополиям. В «Истории Румынии» указывается, что в «эти годы вырос быстрыми темпами удельный вес немецкого капитала, особенно после марта 1938 года, когда румынское правительство заключило экономический договор с «третьим рейхом». Этот договор был специально призван служить экономическим интересам гитлеровской Германии».
Однако некоторый подъем промышленности не оказал какого-либо положительного влияния на румынское сельское хозяйство с его весьма заметными остатками феодальных отношений. Обработка земли отсталыми методами, отсутствие финансовой помощи крестьянским хозяйствам, невозможность покупать сельскохозяйственный инвентарь и минеральные удобрения привели к тому, что урожаи падали, а вместе с этим усиливался и процесс обнищания огромных крестьянских масс. Росли налоги, шла вверх кривая инфляции. Владельцы домов самопроизвольно повышали арендную плату за жилье, с каждым днем подскакивали вверх цены на товары массового потребления. Рабочий день практически не лимитировался, а в отраслях, связанных с военным производством, специальным законом были отменены выходные дни. В феврале 1940 года был издан правительственный декрет, по которому все работоспособные могли быть в любое время мобилизованы и обязаны были работать по нормам военного времени. Шло усиленное военное обучение мужчин всех возрастов.
После декрета о роспуске всех политических партий «исторические» старцы оказались не у дел. Они сложа руки наблюдали, как одно за другим «летят» правительства его величества короля. С 1938 по 1940 год сменилось шесть премьер-министров — от престарелого патриарха румынской православной церкви Мирона Кристи до фашистского генерала Иона Антонеску.
Вместо всех распущенных партий король создал новое политическое образование — «Фронт национального возрождения» (декабрь 1938 года), а в 1940 году назвал его Партией нации.
Этот период носит в румынской истории название королевской диктатуры.
В новых условиях Коммунистическая партия Румынии поддерживала из глубокого подполья связи с самыми широкими слоями трудящихся. Невидимые нити связывали коммунистов с «Фронтом земледельцев», «Союзом патриотов», МАДОСом и многими другими массовыми демократическими организациями.
Гитлер, чтобы расширить базу нападения на Советский Союз, оказывал профашистским группировкам в Румынии открытую поддержку.
Под давлением ультимативных требований гитлеровских кругов румынское правительство заключило 23 марта 1939 года экономический договор с Германией. Румыния расширила посевные площади под нужными Германии сельскохозяйственными культурами, обязалась увеличить добычу нефти и руд, разрешала деятельность смешанных румыно-германских предприятий и многое другое. Германия должна была поставлять Румынии вооружение и военное обмундирование, а также построить амбары и зернохранилища, которые фактически переходили в собственность рейха.
Мартовский экономический договор 1939 года и другие последовавшие затем соглашения привели постепенно к подчинению румынского народного хозяйства агрессивной политике Германии.
После заключения этого экономического договора гитлеровские круги и пронемецкие группировки в самой стране еще с большей силой требовали от правительства и от короля изменения политической ориентации страны. В начале июля 1940 года Румыния торжественно заявила о присоединении к оси Рим — Берлин.
Диктатор Антонеску окончательно связал судьбу Румынии с гитлеровским режимом. Решив удовлетворить экономические, политические и военные интересы фашистской Германии, военно-фашистское правительство предоставило возможность немецким войскам разместиться в Румынии и готовиться совместно с румынской армией к «прыжку на восток».
Диктатура Карола II длилась не так долго. В результате фашистского путча он был изгнан из страны. Королем стал молодой сын Карола Михай I. Этому двадцатилетнему наследнику пруссачества суждено было одобрить безумный роковой приказ Иона Антонеску, данный румынской армии, оснащенной германским оружием, начать на рассвете 22 июня 1941 года вероломное нападение на Советский Союз. «Và ordon treceti Prutul!» — «Приказываю перейти Прут!» — гласил этот приказ.
В то утро ранее обычного одновременно зазвонили колокола всех соборов и церквей Девы. Был торжественно-праздничный звон, как в ночь воскресения господня.
Петру Гроза вышел из дому. Только брезжил рассвет, и этот колокольный звон казался призрачным, доносящимся откуда-то из-за гор.
В здании префектуры напротив светились окна, входили и выходили штатские и военные, неподалеку на площади несколько человек, упав на колени, целовали мостовую. «Что за сумасшествие? — подумал Гроза. — Что же случилось?» И направился к собору.
Среди фамилий, значащихся на доске ктиторов, пожертвовавших на строительство этого собора, и его, Грозы, имя. Он ведь член церковного совета. Почему же ому никто ничего не сказал? Почему звонят колокола? Почему созывается народ в такую рань?
В церкви уже много народу, заметив Грозу, люди оборачиваются, видно, озабочены, испуганы, кланяются и шепчут:
— Знаете? Король и Антонеску приказали армии перейти Прут.
Знакомый старый священник, осенив крестным знамением присутствующих, начал службу в честь храброй румынской армии, которая начала сегодня на рассвете кручиаду — крестовый поход против большевизма. В то время когда надо было опуститься на колени, Петру Гроза вышел из собора.
Дома все уже встали, были встревожены и этим колокольным звоном, и отсутствием хозяина. Когда семья уселась за большой стол, Петру Гроза, заметно изменившийся в лице, сказал:
— Мои дорогие, началось самое большое безумие в истории народа. Армия пошла войной на Россию вместе с Гитлером. Один конец ожидает и Гитлера, и нашу армию. Россию еще никогда никто не покорил — ни Чингисхан, ни Наполеон.
Гроза снова вышел на улицу. Еще большая толпа запрудила площадь, многие падали на колени. Гроза увидел местного торгового магната. Тот стряхивал пыль со своих брюк и, заметив Грозу, спросил:
— А вы не молитесь за нашу победу, господин министр?
— У меня колени не сгибаются, — резко ответил Гроза и быстро зашагал к вершине горы, туда, к крепости. Ему хотелось найти хотя бы там какое-то душевное успокоение.
Когда вернулся, на столе лежали утренние газеты.
«Универсул» писала в передовой статье:
«Некоторые забывают, что война, которая ведется Германией, Италией, Румынией, Финляндией и другими союзными странами антикоминтерновского пакта, не является войной, которая может привести к так называемому компромиссному миру с советским режимом господина Сталина. Главная цель этой войны гораздо важнее — она касается идеологических, этических и военных порядков.
Если в военном аспекте Германия и ее союзники преследуют методическое и полное уничтожение вооруженных сил СССР, то и в политическом плане они преследуют избавление Европы и цивилизованного мира от коммунистической опасности путем раздробления и уничтожения чудовищного тела Советского государства».
Шестисоттысячная армия, состоявшая главным образом из крестьян, была брошена в «крестовый поход против большевизма». Южный фланг фронта фюрер поручил своему румынскому подручному Иону Антонеску.
Оккупация Молдавии, Одессы, Крыма, городов и сел Северного Кавказа; десятки румынских дивизий, брошенных на Сталинград.
Петру Гроза открывал утренние газеты с сообщениями ставки Антонеску де с ужасом думал о том, сколько тысяч жизней стоит эго безумие. Газеты каждый день печатали карты с указанием захваченных новых районов советской земли.
Коммунистическая партия Румынии в самом начале войны распространила документ «Борьба румынского народа за свободу и национальную независимость». Коммунисты призывали народ к борьбе за свержение военнофашистской диктатуры, к прекращению военных действий против СССР и к вооруженной борьбе против гитлеровской Германии, за образование правительства национальной независимости с участием в нем представителей всех политических сил. Для осуществления этих целей компартия заявляла о готовности сотрудничать со всеми политическими силами, решившими вести борьбу против фашистских поработителей до полного изгнания их из страны.
В довольно сложной и длительной борьбе коммунистической партии удается в июне 1943 года сколотить антигитлеровский патриотический фронт. Весьма примечательно, что «старцы», руководители «исторических» национал-царанистской и национал-либеральной партий, отказались примкнуть к этому фронту.
Условия глубокого подполья сильно затрудняли связи с местными организациями «Фронта земледельцев», но они сохранялись, «Фронт» жил. Активисты «Фронта» ходили из села в село, из дома в дом и разъясняли, что война против Советского Союза была проиграна с самого первого дня. Она окончится поражением безумцев. Иначе быть не может.
В день, когда румынские газеты и радио затрубили на все голоса о падении Москвы и сообщили, что немецкая армия готовится к параду в Москве, куда призваны для участия и отборные румынские части, к Петру Грозе зашел Ромулус Зэрони.
— Читали?
— Да, читал, — ответил Гроза. Он молча прошелся по комнате, подошел к полке, взял объемистый том, открыл его. — Вот послушай: «С конца 1811 года началось усиленное вооружение и сосредоточение сил Западной Европы, и в 1812 году силы эти — миллионы людей (считая тех, которые перевозили и кормили армию) двинулись с Запада на Восток, к границам России, к которым точно так же с 1811 года стягивались силы России. 12 июля силы Западной Европы перешли границы России, и началась война, то есть совершилось противное человеческому разуму и всей человеческой природе событие. Миллионы людей совершали друг против друга такое бесчисленное количество злодеяний, обманов, измен, воровства, подделок и выпуска фальшивых ассигнаций, грабежей, поджогов и убийств, которого в целые века не соберет летопись всех судов мира и на которые в этот период времени люди, совершавшие их, не смотрели как на преступления».
Слова «совершалось противное человеческому разуму и всей человеческой природе событие» были жирно подчеркнуты рукой Скарлата Каллимаки. Гроза часто разговаривал с ним о великом Толстом, об этой «русской глыбе таланта и ума».
— Таким же противным всей человеческой природе событием, — продолжал Гроза, — является и эта война. Я уже много раз говорил, что она закончится возмездием.
— А как быть с этими сообщениями? — спрашивал Зэрони.
— Все подобные сообщения — ложь. Я это утверждаю после трезвого анализа всего происходящего. Этого не может быть. Сказки, Зэрони…
В этот же день Петру Гроза встретился с другими руководителями «Фронта». Было принято единодушное решение опровергать сообщения о падении Москвы, саботировать военное производство, прятать продукты, не отвечать на призывы помогать фронту.
Как свидетельствуют авторы книги «Фронтул плугарилор» («Фронт земледельцев») Г. И. Ионицэ и Г. Цуцуй со ссылкой на документы архива ЦК РКП, «Фронт земледельцев» проводил большую пропагандистскую и организаторскую работу во многих городах и селах Румынии. «Председатель организации, — писала в своем отчете 1942 года хунедоарская сигуранца, — поддерживает ежедневные (разрядка моя. — Ф. В.) контакты с крестьянами из «Фронта земледельцев», посещающими его дом».
Активисты «Фронта» узнавали от Грозы об успехах Красной Армии на фронтах Великой Отечественной войны, о разворачивающейся во всем мире борьбе против фашизма. Они шли в села, на базары, где по-прежнему собирались большие массы крестьян. 14 января 1943 года будто на базар в Хунедоару собрались крестьяне со всех концов уезда. Многие из них вскоре были арестованы, подвергнуты пыткам, но не проронили ни слова о существе бесед с Грозой. Полиция не смогла помешать и другим встречам Грозы и активистов «Фронта» с крестьянами. Весной сорок третьего года Петру Гроза и Ромулус Зэрони, а также другие руководители «Фронта» объезжают дальние села, и полиция Девы докладывает высшему начальству, что организация Грозы «с каждым днем проявляет все большую активность». Летом у председателя «Фронта» и его друзей проходили многочисленные встречи с рабочими-шахтерами, с прогрессивно настроенными представителями интеллигенции и других социальных слоев.
В этот период усиливаются связи между «Фронтом земледельцев» и «Союзом патриотов»[39], находившимся под непосредственным руководством КПР и ставившим перед собой цель — «изгнание гитлеровцев из страны, свержение правительства национального предательства, образование истинно национального правительства и заключение сепаратного мира с СССР». В июне 1943 года, когда под руководством КПР был создан «Патриотический антигитлеровский фронт»[40], «Фронт земледельцев» стремился привлечь к нему самые широкие слои народных масс.
Антонеску дал строжайшие указания пресекать любую деятельность «партии Грозы». 7 октября 1943 года был арестован Мирон Беля в Араде, куда он приехал для встречи с местными активистами. Вскоре попал в лапы сигуранцы Георге Микле, через которого осуществлялась очень важная связь между «Союзом патриотов» и «Фронтом земледельцев». Аресты продолжались. Полиция Девы сообщала в Бухарест: «Сторонники Грозы говорят, что русские приближаются со своим фронтом к Румынии и им нужна местная помощь». «Упомянутый Петру Гроза, — писала полиция в другом донесении, — имеет многочисленные связи, особенно в сельской местности».
Незадолго до своего ареста Петру Гроза снова встретился в Брашове с Юлиу Маниу, он предложил ему начать совместные действия для незамедлительного заключения мира с СССР. Но Маниу и на этот раз был верен себе — он встретил предложения Грозы холодно и безразлично.
Документальные данные о деятельности «Фронта земледельцев» и Петру Грозы во время войны весьма скупы. Само собой понятно — условия глубокой конспирации требовали особой осторожности. Но, к счастью, сохранился один удивительный документ, написанный рукой самого доктора Петру Грозы. Это его тюремный дневник, до сих пор не издававшийся у нас.
Мне удалось установить историю создания этого дневника, перевести сам дневник, и сейчас предлагаю его советскому читателю. В этой, третьей, части книги будет говорить в основном «взбунтовавшийся дак».
Я позволил себе только отдельные, необходимые, на мой взгляд, комментарии. Произведены также сокращения текста, не имеющего прямого отношения к настоящей книге.
Зима 1943 года в Западных горах была очень тяжелой. Бесконечные снегопады, бури, заносы. Особенно разбушевалась она в декабре. С декабрьского вьюжного вечера и начинается дневник Петру Грозы.
Он был написан в бухарестской тюрьме для политических преступников Malmaison[41] (Мальмезон) зимой 1943/44 года. Среди тюремных надзирателей находились люди, знавшие Грозу как «господина министра», как одного из самых популярных политических деятелей страны. Они тайно снабжали его бумагой, чернилами и уносили на волю исписанные листы. Гроза писал дневник в двух экземплярах. Один экземпляр переправлял на волю, другой оставлял себе. Таким образом, текст сохранился полностью, а когда Красная Армия освободила Румынию, дневник был срочно напечатан «Арлусом» — «Румынским обществом по укреплению дружественных связей с СССР» — в издательстве «Cartea Rusa» («Русская книга») в апреле 1945 года. Гроза назвал свой дневник «In umbra celulei» — «Во мраке тюремной камеры». Еще в тюрьме Гроза снабдил его первую страницу латинским изречением «Lux in tenebris lucet» — «Свет и в темноте свет».
С 1945 года дневник Петру Грозы не переиздавался.
«12 декабря 1943 года
…Дети приезжают по одному на рождественские каникулы. Мы радуемся друг другу, а в глубине души каждый таит тревогу: страшную угрозу песет человечеству эта война, которая, кажется, будет продолжаться вечно. Дыхание войны гасит даже самые неприметные искорки тлеющего счастья. Каждого душат тиски страдания, охватившего все человечество…
Прошло несколько дней с тех пор, как один из верных моих товарищей принес весть о надвигающейся опасности. Круг борцов, охваченных тревогой и заботами о судьбе нашего народа и всего человечества, становится все уже, он сломан. Друзья падают и падают один за другим…
Люди с чистой совестью — интеллигенты, хлебопашцы и рабочие, закаленные в справедливой борьбе за улучшение жизни своих собратьев, стальные, цельные люди, бьются о скалу невежества и злонамеренности. Эта скала — государственный аппарат, который еще поддерживается дрожащими руками бездарных, преступных и напыщенных правителей.
Судебные процессы, волны подозрения и ненависти в союзе с работающей адской машиной выжимания «компрометирующего материала» — все мобилизовано для того, чтобы сломить самых близких мне людей. Делается все, чтобы и я сам ежедневно и ежечасно чувствовал, как сужается круг и что угроза ареста становится реальной и для меня.
Мой добрый товарищ добывает информацию и материал, я понимаю, что пришел и мой час…»
На протяжении долгих лет борьбы, завязывая связи с политическими деятелями самого различного толка, Гроза проявлял исключительную бдительность и осторожность. Первая запись в его тюремном дневнике говорит именно об этом. Он часто применял выражение «сделать на час раньше». И в этом случае, зная уже точно, что его арестуют, Гроза старается «на час раньше» посидеть с детьми и собирается в Бухарест, чтобы жандармы не нагрянули в его дом ночью и не напугали семью. Пусть арестуют его на вокзале, в поезде, в Бухаресте, но не дома.
Он отодвинул занавеску, увидел, что буря усилилась, и сказал своим:
— Меня никто не должен провожать, в такую непогоду не надо выходить, я пойду до поезда сам.
— А если из-за погоды поезда не идут? — спросила жена.
— В военное время поезда не имеют права задерживаться из-за снега…
— Папа, подожди, мы ведь не спели рождественскую песню! Посмотри, какую мы приготовили звезду.
Мальчики побежали на второй этаж и притащили огромную рождественскую пятиконечную звезду с колокольчиками, с иконой богородицы в центре, украшенную ветками елки, эдельвейсами и еще какими-то сухими желтыми цветами.
— Молодцы, ребята, молодцы! — Гроза обнял сыновей и запел вместе с ними старинную рождественскую песню. Запели и девочки и жена.
Песня прославляла путеводную звезду волхвов.
Звезда в небе восходит как великая тайна,
Звезда в небе сияет и возвещает миру…
Что же принесет эта звезда миру в наступающем году? Сколько лет уже дети поют под окнами песню о надежде? Ходят со звездой и зовут мессию спуститься на землю и облегчить людям жизнь. Прошло уже больше полувека с тех пор, как и Гроза ходил с такой звездой, а потом задавал отцу, тетушке Асинефте, матери и самому себе этот наивный вопрос о мессии. Вот бушует война, убивают людей, а бедные детишки пойдут снова в колинды[42] с этой звездой, с песней о мессии.
На вокзале Девы темно, в тесном зале копошатся люди. О том, как их много, можно представить себе по густому, едкому запаху пота.
Гроза садится в первый проходящий поезд на Бухарест.
«Бухарест, 13 декабря
Столица страны бесится от хорошей жизни и изобилия и гудит как пчелиный улей. Жаждущие развлечений сытые люди осаждают рестораны, увеселительные гнезда, театры, кинематографы. Места в лучших театрах распроданы за многие недели вперед. Гардеробные гостиниц стонут, заваленные горами меховых накидок, воротников, горжеток, пальто стоимостью в несколько миллионов лей каждое. Кукоаны[43] выставляют напоказ одежды и бриллианты ошеломляющей стоимости.
Множество средних государственных служащих министерств и ведомств не страшится дороговизны разгульной жизни и так же неудержимо устремляется к злачным местам. Потому что так принято.
Жалованья мизерны. На такие гроши не купишь даже пары приличных ботинок. Зато неиссякаем источник побочных заработков.
В этой стране централизация административной власти не имеет, пожалуй, иного смысла, кроме того, чтобы направлять ручейки денежных средств сюда, к центру. Местные власти лишены права решать даже самые пустяковые вопросы. И все решается здесь, все идет «к центру», значит — к хаосу.
Потому неудивительно, что людской поток, стремящийся в Бухарест для разрешения самых пустячных дел, создает неисчерпаемые возможности для процветания взяточничества, поборов, грабежа. Об этой «прелести» Бухареста говорят уже далеко за пределами Европейского материка. Наша столица стала спрутом-великаном, опутавшим тело страны бесчисленными невидимыми щупальцами, сосущими ее кровь. И чем фантастичнее увеличивается на наших глазах этот спрут, тем анемичнее, беспомощнее становится периферия.
Бухарест сытых и пресыщенных не замечает трагического существования своих собственных окраин, остается слепым и глухим к индивидуальным и коллективным трагедиям, порожденным этой тотальной, все разрушающей на своем пути войной. Такого еще никогда не видел человеческий род. А раздающийся над всей землей ужасный скрежет косы, ненасытной смерти доносится сюда нежным шуршанием натурального шелка.
И тем страшнее будет час — а он уже близок, — когда над этим лабиринтом слепоты и безразличия грянет гром…»
По пути в Бухарест к Грозе подходят двое железнодорожников, хорошо его знавших, и предупреждают:
— Господин министр, в Брашове в наш поезд сели агенты сигуранцы, спросили, в каком вы вагоне. Учтите, что за вами следят.
За ним следили, но не арестовали.
Хозяин лучшей в столице гостиницы «Атене палас», расположенной в самом центре города, в двух шагах от королевского дворца, удивился появлению неожиданного гостя из Девы. Его очень уж давно здесь не было. «Что бы это значило? Неужели?..» У него мелькнула мысль о том, что Гроза приехал по делам в правительство, и вмиг распорядился освободить для него тот самый номер с окнами на площадь, в котором любил останавливаться Гроза еще тогда, когда был министром.
Петру Гроза, устроившись в знакомой комнате, вышел в мраморный холл. Сел в глубокое бархатное кресло и попросил кофе. Подошел знакомый молодой адвокат Рипошан из соседнего с Бэчией села Спины Успел сообщить о новых арестах. Оба заметили, что за массивной колонной кто-то притаился. Гроза узнал его. Это был один из руководителей сигуранцы.
«17 декабря
…В тот самый миг, когда я очутился перед железными воротами мрачного здания секретной полиции, а из темноты выплыла громадная фигура полицейского, я собрал всю свою моральную и физическую энергию, для того чтобы в новых условиях продолжать борьбу с прежним упорством и надеждой. Пытаюсь вырваться из оцепенения этой печальной зимней ночи.
Стоя смотрю прямо в глаза этим холеным здоровякам из секретной полиции. Они разглядывают меня со всех сторон. Держу перекинутую через левую руку чабанскую проковицу[44], которую ношу с собой еще с самой юности. Она помогает мне в любое ненастье. Эта проковица вызвала явный интерес, и они изучают ее с не меньшим любопытством, чем меня самого. Грубая шерсть, длинные кисти, черные и белые квадраты, как на шахматной доске. «Ребята», видно, никогда не были среди пастухов в горах Трансильвании, это оттуда. Но для них это еще и загадка — для чего она мне?
Уже несколько часов держат меня стоя, не дают ни к чему прислониться, ни о чем не спрашивают, никто ко мне не обращается. В этом помещении множество стеклянных дверей. Они то и дело открываются и закрываются, и я вижу сидящих в кабинетах агентов и комиссаров «секрета». Они поминутно выходят, делают вид, что вертятся так, без всякого дела, но в то же время изучают меня взглядами, в которых читается некая неловкость, смешанная со стремлением спровоцировать. Я «любуюсь» ими… Так, значит, эти акробаты на невидимых канатах всевозможных махинаций приступили к игре. «Препарирование» началось в тот же самый миг, когда огромные железные ворота проглотили меня и захлопнулись. Игра утомляет. С моей шестидесятилетней «молодостью» все же довольно мучительно после двух бессонных ночей в поездах военного времени стоять здесь под перекрестными стрелами взглядов целого осиного гнезда агентов и полицейских комиссаров. Они изучающе глядят на меня изо всех углов, сквозь бесчисленные стеклянные двери. Терзают плоть, ломают волю. Здесь, в этой скорбной лаборатории инквизиции, я вижу исхудалых и посиневших людей, пропущенных через машину следствия. Они проходят перед моими глазами, сопровождаемые или поддерживаемые под руку агентами тайной полиции.
Печальные тени ясно дают понять, что за стенами этих комнат, в этих кабинетах, в глубинах темных коридоров, освещенных мистическим светом небольших электроламп, идут полным ходом операции по расследованию, идут всю ночь без остановки.
Мрачная фабрика, полная тайн, и работает она на полном ходу, переламывая тела, переламывая своими пропитанными кровью и потом зубчатыми колесами души и судьбы — материал, поставляемый в изобилии драматическим временем войны, голодом и кризисом, когда лишь очень немногие могут себе позволить роскошь быть сторонними наблюдателями.
Это проклятое здание является центром, двигателем мощного аппарата принуждения и контроля, направленного против бьющегося в судорогах, страдающего народа, желание которого — идти иным путем, чем тот, по которому волокут его руководители, мнящие себя сверхчеловеками.
Сверхчеловеки!..
На самом же деле они даже не люди. Они перестали быть людьми.
Из этих раздумий меня выводит голос. Широкоплечий черноусый здоровяк смотрит в упор, густые брови соединились в одну линию. Запоминаю его имя — Тэнэсеску. Имена людей, с которыми сталкиваешься в таких обстоятельствах, небесполезно запоминать. Приводит меня в кабинет следователя. За письменным столом сидит коренастый инспектор, кажется, он небольшого роста, гладко выбритое круглое лицо ничего не выражает. Подпирая ладонями складки подбородка, следователь делает вид, что полностью погружен в содержание толстенного «дела» и не заметил вошедших.
Не нужно много фантазии, чтобы догадаться — мне позволяется видеть свой досар, свое разбухшее «дело», составленное в глубокой тайне за долгие годы моей политической борьбы. Оно собрано с восточной хитростью и скрупулезностью всеми способами секретной политической слежки, начиная от домашних шпиков и кончая платными провокаторами всех категорий.
Я наслышан об этом таинственном «деле». Был не раз предупрежден, что когда-нибудь оно взорвется. Взорвется, а его осколки искромсают меня, согрешившего «подкапыванием под основы государства».
В эту же ночь узнаю имя первого моего следователя, этого погруженного в содержание «дела» инспектора. Зовут его Тэфлару. Рядом с ним сидит, упираясь в стол одним локтем, кадровый офицер — предполагаю, что это военный прокурор. Он тоже невысокого роста, такой же сурово сосредоточенный, как и его сосед. Когда я зашел, он занял типичную позу провинциального полицейского — расставил ноги, подбоченился. В эту же ночь узнаю, что он адвокат из района Каракал, призванный служить этой военной юстиции или полиции — как хочешь, так ее и назови. Молчит, курит, а другой все изучает страничку за страничкой мое «дело».
Это пауза, которую они устроили перед началом атаки. Хорошо рассчитанная пауза хищников, когда им попадается необычная, нерядовая добыча. Я все стою со своей перекинутой через руку проковицей. После довольно продолжительного времени неожиданно раздается голос Тэфлару. Он резко поднимает голову и твердо спрашивает:
— Господин адвокат Гроза?
Смотрю прямо в его глаза. Человек этот ведь прекрасно знает, что я Гроза, и не кто иной. Ведь ему известно, кого введут, а мое «дело» лежит перед ним. Он не может не помнить, что всего несколько дней назад собственной рукой подписал ордер на мой арест и направил его в Деву.
По тону вопроса понимаю — ко мне будут относиться «сверху вниз». Дают понять с самого начала: я должен оставить предположение, что ко мне будут относиться как к человеку, который когда-то был «кем-то»[45].
И все же тон вопроса мне кажется оскорбительным, тем более что его задает эта сидящая мышь. Сбрасывая с себя усталость от проведенных стоя часов, обретаю силы старого льва перед нападением, впиваюсь в него поливши презрения глазами и… не отвечаю. Мое молчание — это ясно — путает его карты. Повторяет вопрос. Снова не отвечаю.
На выручку спешит провинциальный прокурор. Он обращается по-иному:
— Господин доктор Гроза (без адвоката), мы исполняем свои законные обязанности. Перед законом все равны, кем бы мы ни являлись сейчас и кем бы ни были раньше. Следовательно, на вопросы вы должны отвечать.
Чувствую, что разгадали друг друга, и доставляю ему удовольствие:
— Да, я доктор Гроза, а не адвокат Гроза… Я сейчас не адвокат.
— Но были?
— Конечно! Но если пойдет речь о том, кем я был, тогда я был, вы знаете, всем. Даже когда-то в тюрьмах Австро-Венгрии сидел, удостаивался внимания их военно-полевых судов… — И, продолжая, перебрасываю проковицу с левой на правую руку. — Вот это чабанское облачение может засвидетельствовать. — Улыбаюсь.
Улыбаются и мыши, а Тэфлару сбрасывает с лица маску инквизитора и размораживается:
— Господин министр…
Прерываю:
— Да нет! Для меня достаточен титул доктора.
Тэфлару начинает рассказывать, что он тоже из Ар-дяла; мы, оказывается, земляки… И следствие чуть сходит с официальных рельсов. Вдруг мне предлагают стул. Становится ясно, что мы взаимно разоружаемся, меняем тактику прямого противоборства. Но ни для меня, ни для них не секрет, что подспудно каждый преследует свою точную цель. Следовательно, внимание, потому что мой противник сбросит овечью шкуру и непременно покажет настоящие волчьи клыки!
Осторожность оказывается небесполезной, потому что инквизиторы, после того как выразили большое уважение к моему прошлому, восхищение им, стали высказывать явное сожаление, что встречаемся, мол, при таких обстоятельствах (Тэфлару), и возобновили свою гнусную работу.
— Вы знаете, что эти подлецы (они открываются мне!) попытались компрометировать вас, они показывают, что вы замешаны в тайных действиях против общественного порядка, в заговоре, направленном на свержение существующего строя!
Вслед за этим показывают блестящую деревянную коробку с объемистой папкой. Достают ее и бегло перелистывают собранные там протоколы, написанные мелким почерком, с зашифрованными словами — настоящие иероглифы. Так же быстро перелистывают сотни страниц с подклеенными полосками подпольной газеты «Союза патриотов» — «Романиа либерэ» («Свободная Румыния»). Настойчиво указывают на букву Г, утверждая, что это инициал моей фамилии, потом «Фр. П.», название «Фронтул плугарилор», председателем которого я состою, и т. д. Скорость перелистывания не позволяет мне уловить взглядом хотя бы что-либо из «компрометирующего материала». Затем торжественным голосом приказывают мне внести свой вклад в установление истины, которую, как утверждают они, я знаю.
Говорю себе: «А, мышки, снова подлизываетесь», а им говорю, подымаясь со стула, предельно резко:
— Насколько я понимаю, вы расследуете то ли по полицейской, то ли по уголовной линии дело о политическом преступлении. Ну а сам я, полагаю, являюсь для вас крупной добычей, которая так просто не попадается. Следовательно, я требую, чтобы со мной разговаривали высшие руководители учреждения, где имею честь находиться! До тех пор заявляю о своей непреклонной решимости не говорить ни единого слова, что бы вы со мной ни сделали. Ни пытки, ни истязания, ни приведение к стенке не изменят этого моего решения. Я за свою жизнь перенес немало других бурь. Они прошли. Я оказался сильнее их.
Успокоившись, снова присаживаюсь около стены. И только тогда замечаю вновь вошедшего. Это суховатый молодой человек с острым взглядом, спрятанным за толстыми стеклами очков в массивной черной оправе. Улавливаю шельмоватость этого взгляда. Только сейчас понимаю, что это он вошел тихо, поставил блестящую деревянную коробку перед Тэфлару и с тех пор стоял незамеченным за моей спиной. Думаю, что это тайный дух следствия, действующий за кулисами, без какого-либо видимого вмешательства.
Попытки выжать из меня хотя бы слово остаются напрасными. Обескураженные моим молчанием, все трое уходят в соседнюю комнату, оставляя меня одного. Они там о чем-то переговариваются, потом приходят и снова уходят. После довольно продолжительного времени появляются все вместе. Сообщают, что мне предстоит свидание с главным шефом безопасности государства Диаконеску. Поскольку сейчас уже очень поздно, встреча состоится завтра…»
Ему позволили провести остаток ночи в гостинице, но, чтобы не скучать, вместе с агентом сигуранцы. Гроза поблагодарил и сказал, что в таком случае он предпочитает стоять до утра здесь. Тэфлару подумал и предложил свою машину до гостиницы. Гроза отказался; ему очень нравятся прогулки пешком. Все удалились в соседнюю комнату, вернувшись через некоторое время, объявили: Гроза может идти в гостиницу один, только его очень просят ни с кем не встречаться и не разговаривать — любые свидания запрещены, нарушение может повлечь за собой ненужные осложнения. И все же Грозе удалось из гостиницы связаться по телефону с нужным ему человеком. Трое агентов сигуранцы дремали в это время в холле.
«18 декабря
За прошедшие десятилетия я сдружился с этой комнатой. Здесь, в Бухаресте, в мире, где Восток так тесно переплетается с Западом, где кошмарный беспорядок, несусветная грязь и ошеломляющая парижская роскошь образуют чудовищную мозаику, эта комната предоставляет тебе западный комфорт.
Утром сижу за чашечкой кофе в кресле, под сводами пышного мраморного холла и прикидываю в уме расстояние от здешнего мира касты дипломатов, дельцов международных финансовых кругов, офицеров немецкой и итальянской армий с их шикарнейшими приложениями дамского пола до подземного мира обездоленных, среди которых провел последние дни, и одному богу известно, сколько еще времени придется провести.
Этот мир самодовольства, изобилия и лоска имеет свою обратную сторону — она скрыта во мраке множества тюремных камер…»
В этот же день Грозу ведут к «высокому начальству».
«Дворец сигуранцы на бульваре Карол.
Здесь работают при свете дня, в шикарно обставленных кабинетах. Прохожу целую анфиладу комнат и останавливаюсь перед дверью генерала Диаконеску.
Он ожидает меня в окружении своего военного и гражданского штаба. На столе мое «дело», знакомое уже по ночному допросу. Допрашивавшие меня ночью отсутствуют. Генерал полненький, с явно выраженными военными привычками, правда, он пытается замаскировать их. Начинает беседу. Ничего не значащие фразы. Общие слова, умелый обход деталей, которых, как я понимаю, он не знает. Пытаюсь прийти на помощь:
— Господин генерал, я отказался от ночного допроса из самых благородных побуждений. У ваших подручных профессиональные навыки и свойственные, разумеется, их специальности привычки. Потому вполне понятно, почему я пожелал встретиться именно с главой учреждения, чьим «клиентом» имею честь быть. Так вот я перед вами. Притом вижу, что вы еще не знакомы с содержанием лежащих на столе бумаг. Предполагаю, что присутствующие изучили их. Я готов ответить на вопросы.
Таким образом, наша беседа принимает более конкретную форму. Отвечаю с ходу на вопросы, касающиеся деятельности и поступков целого ряда моих друзей. Они обвиняются в противозаконной деятельности по созданию общего фронта патриотов. Этот фронт предлагает вернуть румынскую армию с советской территории, упразднить военную диктатуру и заключить мир с нашим великим восточным соседом. Я хорошо знаком с деятельностью этих верных сынов Ардяла. Они выходцы из низов и находятся в постоянном сражении с нищетой, источник ее — социальная несправедливость. Я защищаю их, показываю причины, которые вывели этих людей на передовую линию борьбы за новый и более справедливый общественный строй.
— Сегодня, — подчеркнул я, — они, брошенные в тюрьмы, — олицетворение морального и интеллектуального превосходства над большинством своих современников — фанатических приверженцев воинственной, шовинистической идеологии. Эта идеология — чудовищное отклонение от основного пути нашего миролюбивого и терпеливого народа.
Я пытаюсь показать, какую ценность представляют эти люди по сравнению с бандами хулиганов, во множестве засевших в кадрах наших лицеев и университетов. Источники пожара, вызвавшего такое кровопролитие и натолкнувшего наш миролюбивый народ в пропасть внутренней анархии и войны на стороне гитлеровских и других фашистских поработителей, находятся гам…
Чтобы возвести плотину на пути этой опасной фашистско-гитлеровской лавины, я сблизился с этими молодыми интеллигентами. Я с самого начала с радостью взял их под свое покровительство, принял их под кровом своего дома, помогал им преодолеть препятствия, связанные с получением работы и завоеванием необходимого положения в обществе. И хотя они в количественном отношении представляют собой ничтожное меньшинство, я решительно верю, что они — суть этого народа, они — прямая противоположность тем, которые маршируют под знаменами Гитлера и своими преступлениями ежедневно и ежечасно пригвождают Христа к кресту, разрушают нацию и границы этой страны — одним словом, делают все для опровержения одного из самых напыщенных своих лозунгов: «Христос, Король. Нация».
Мое убеждение непреклонно: в конце концов качество превзойдет количество, возвратив наш народ на широкую и справедливую дорогу любви к ближнему и мирной жизни с другими народами как внутри нашей страны, так и за ее пределами.
…Стараюсь наполнить свои аргументы определенной теплотой и сентиментальностью, дабы смягчить окаменевшие сердца этих людей. Я хочу изменить их отношение к моим друзьям, томящимся в тюремном мраке, измученным жесточайшим аппаратом инквизиции.
Кажется, что нахожу какой-то проблеск отклика в душе генерала. Только один, непреклонный, надутый жандармский полковник Бэляпу смотрит сквозь свои блестящие очки и даже не шелохнется. Другого выдает постоянная нервозность. Наблюдаю за ним. Его охватило явное нетерпение, безусловно, хочет высказать то, что не дает ему покоя. По какому-то знаку он хитро и резко меняет стрелку беседы, которая велась вокруг моих друзей, и состав с большой скоростью направляется прямо ко мне:
— Принимали ли вы личное участие в ночных заседаниях на тайной вилле на берегу озера Спагов, откуда направлялось незаконное предприятие коммунистической партии?
Следователи уставились на меня, и я нахожусь в точке пересечения их взглядов.
Мгновенно замечаю, как напряглись они для того, чтобы не упустить ни одного сокращения мышц моего лица, ни малейшей дрожи, способной передать сдерживаемое волнение, тайные мысли. Наступила решающая минута, которая определит дальнейшее течение процедуры. Подытоживаю кинематографически все предыдущие сцены: «Ага, значит, это «удар дубиной», рассчитанный очень точно, чтобы свалить меня!»
…Я действительно был приведен в тот дом моими старыми друзьями по недоступным для других тропинкам, были соблюдены все меры предосторожности, чтобы никто не смог и подозревать о моем присутствии там. И все же, если они решили арестовать меня, если мои обвинители взяли на себя ответственность за весь шум, который подымется в связи с арестом человека, много раз являвшегося советником трона, думаю, что меня предали и что следователи должны иметь в своем распоряжении неопровержимые данные.
Скольжу взглядом по объемистым папкам, находящимся на столе у генерала, деревянная коробка преследует меня и здесь, убеждаюсь, что любое мое колебание дало бы выигрыш моим преследователям. Минута, я чувствую, фатальная… Чувствуют это и следователи и наблюдают за мной с большим напряжением. Я торможу все свои нервы, делаю паузу, смотрю прямо в глаза следователям и неожиданно, словно внезапно обрушившийся на скалы водопад, начинаю хохотать.
Мой смех замораживает их.
Выдерживаю их недоуменные, почти растерянные взгляды и заявляю:
— Зачем вы ломитесь в дверь, которая только и ожидает, чтобы ее открыли? Значит, только для этого потребовалось столько усилий, столько доказательств? Для этого понадобилось арестовать меня, в то время когда стоило спросить с самого начала, и я рассказал бы все как было и как происходило.
Небольшая пауза, потом продолжаю:
— Да, господа, я был на тех встречах и буду всюду и везде, где увижу хоть намек на реальные действия, направленные на благо моего народа, частицей которого я являюсь. (Разрядка моя — Ф. В.) Не забывайте, что я дак: живу, как и мои предки, на берегу реки Стрей, она берет свое начало в тени развалин Сармиседжетузы. Стремление быть всегда на крутых поворотах беспокойного пути моего народа впитано мною с молоком матери. Я политический деятель и таковым останусь. Каждая капля моей крови зовет меня к выполнению долга, вопиет, чтобы я не склонил головы перед фатальностью, чтобы не проявлял слабости. Это не только право, но и обязанность, и никакая сила, никакой террор не смогут отклонить меня от этого. Сегодня мы снова на великом повороте. Кто имеет право в эти дни душить в нас политическую мысль? Наша мысль, наши действия не имеют никакого полицейского или жандармского аспекта. Мы не злоумышленники. Следовательно, нет необходимости держать столько полиции для нас. И если все же необходим контроль, могу вас успокоить: я нанял за свой счет детектива, который следит за моими мыслями и за моими действиями. Этот детектив — моя гражданская совесть. Она сильнее всех ваших жандармов.
Генерал Диаконеску, который смотрит мне прямо в глаза, вмешивается:
— Хорошо, но сейчас мы все представляем собой единое целое. Государство тоталитарное. Нет больше политических партий, следовательно, отсутствуют и политические акции. Поэтому и вам не могут быть позволены акции, выходящие за рамки данного режима, руководимого тем, кто взял на себя груз ответственности.
Понимаю всю ограниченность размышлений этого профессионального солдафона, очевидно, улыбаюсь и, чтобы не вступать в полемику с этим полным невеждой в огромной области политических концепций, останавливаюсь. Молчу. Потом все же отвечаю генералу;
— Вы утверждаете это, находясь в окружении целого штаба, у которого в данный момент полная власть надо мной. Пусть будет так. Только предупреждаю: когда покину эту комнату, я стукну каблуком о ее порог и повторю для себя слова Галилея: «И все-таки она вертится!»
…Они улыбаются и не настаивают больше. Некоторые пытаются еще применить различные уловки, представляя детали, страницы «дела», протоколы, составленные на один манер, воспроизводят беседы, касающиеся создания патриотического фронта. Убеждаюсь, что собиратель этих страниц изо всех сил старался осведомить палачей сигуранцы о малейших деталях дела и оставил им в наследство деревянную коробку с протоколами, а потом, как утверждают палачи, исчез бесследно.
Но мне все же кажется, что следователи проиграли эту игру. Один из них пытается еще раз бросить, как петлю на шею, еще один вопрос.
— Вы знаете, что существующие правительственные распоряжения требуют, чтобы каждый гражданин в подобных случаях осведомлял… докладывал…
Генерал прерывает его неодобрительным жестом, а я в это время отвечаю:
— Если полагаете, что смысл моего существования состоит в том, чтобы докладывать обо всем, что узнаю от кого-либо, или о том, что покупаю у кого-либо, вы глубоко ошибаетесь. Я должен или отказаться от роли почетного детектива, или доносить о всех, кто за последнее время разговаривал со мной или предлагал приступить к определенным акциям. Только учтите, что среди них находятся и высокопоставленные деятели и лидеры режима. И, видите ли, сенсация может оказаться слишком громадной, а это навряд ли пойдет вам на пользу…
Моя аргументация была достаточно ясной: смысл моего существования как политического деятеля состоит в том, чтобы знать все. Но я только покупаю, продавать пе продаю.
Следователи чувствуют, что почва уходит у них из-под ног. Они больше не настаивают, а я, в свою очередь, чувствую на этот раз, как ослабевают наручники.
Один только жандармский полковник Бэляну, этот наводящий ужас начальник «секрета», во что бы то ни стало хочет выжать из меня хоть что-нибудь. Его «слава мучителя заключенных» дошла и до моего слуха, и перспектива «беседы» с ним кажется не совсем светлой. Но я в их руках, и полковник стоит на моем пути. На этот раз мы в кабинете заместителя директора сигуранцы. Вначале полковник говорит спокойно, затем угрожающе. Смотрю на его землистое лицо, на его плотное тело (он почти весь состоит из одного тела), потому что души в нем давно уже нет, — ремесло палача и «работа» в камере пыток не оставляют места для души. Глаза его за массивными стеклами горят звериной жаждой крови. Притом он пытается рассуждать о моем пагубном влиянии на молодых румынских интеллигентов; одни арестованы вместе со мной, другие (об этом он сообщает по секрету) находятся на пороге тюрьмы.
Я обращаю внимание полковника на то, что он далек от попытки честного разбирательства, поэтому я считаю дальнейший разговор бесполезным. Делает вид, что успокоился, но тут же снова показывает когти. Мимоходом намекает на мою связь с Мироном Белей из «Фронта земледельцев». Они, видимо, что-то знают о нашей подпольной организации помощи заключенным концлагерей и активизации подпольной печати… Таким образом, для меня держится в запасе еще один крючок. Это на тот случай, если мое освобождение, о котором говорил генерал Диаконеску, останется в силе».
Распоряжение генерала Диаконеску об освобождении Петру Грозы из-под ареста было полицейским трюком. Секретная полиция знала, что Гроза поедет домой я к нему, естественно, придут близкие люди, встретится он с ними и в пути. Сигуранца получит новые данные. Но за долгие годы политической деятельности, за долгие годы сотрудничества с коммунистами Гроза научился оберегать своих друзей от опасности. Действовали строгие, неписаные правила конспирации и инструкции, как не попадаться в руки сигуранцы. Никто из друзей Грозы по подпольной деятельности из-за чьей-либо неосторожности не был арестован. Немаловажная деталь — у Грозы не было в доме телефона. Со знакомыми (а у него были обширнейшие знакомства среди всех слоев населения!) он встречался на улице (встречи эти носили «случайный» характер) во время традиционных прогулок к крепости, на могиле дяди в Цебе, на богослужениях в церквах, на свадьбах и народных праздниках.
Сигуранце не удалось и на этот раз добыть что-либо новое по делу Грозы.
Было только одно сообщение: во время краткой остановки в Брашове Петру Гроза встретился с Юлиу Маниу.
Юлиу Маниу, который отсиживался всю войну в имении, улыбался своей неизменной улыбкой и по-отечески укорял:
— Я же вас предупреждал — хладнокровие и элегантность. Вы меня не послушали. И вот…
Петру Гроза ловил себя на том, что повторял этому «вождю» национал-царанистской партии те же слова, которые говорил генеральному директору сигуранцы Диаконеску.
— Не нужно торопиться, — снова предупреждал Маниу. — Всему свое время. — Все же хорошо, когда в доме свой патриарх.
«Свой патриарх»!
Сколько бед и горя навлекли на румынский трудовой народ эти патриархи! И Гроза уже под стук вагонных колес вспоминал, что творилось в предвоенной Румынии, руководимой ими.
Во время войны Гроза несколько раз встречался с Маниу, призывал его к решительным действиям, к активной борьбе против фашизма. Тот повторял, что не нужно горячиться, «надо ждать естественного развития событий».
«Освобожденного» по приказу генерала Диаконеску Грозу поджидают на вокзале в Деве агенты местной сигуранцы и через несколько дней снова арестовывают. Дак берет свою проковицу и в сопровождении жандармов едет в Бухарест.
«29 декабря
Вот я опять у гигантских железных ворот таинственного дома на бульваре Паке Протопопеску. Открывает тот же самый цербер. Вхожу в помещение, как в пасть чудовища. Предлагают стул посредине знакомой комнаты. То же множество стеклянных дверей. Меня как бы выставляют напоказ агентам. Я опираюсь локтем о письменный стол и, не напрягаясь, гляжу в пустоту.
Время идет, и я удаляюсь в чудесную страну грез — мысли, подобно птицам, летят и вырываются на волю в мир, который когда-то был. Я выпускаю их, а затем снова загоняю, прячу под черепной коробкой, чтобы никто их не обнаружил. Я до того погрузился в свои мысли, что чуть не подскочил, когда усатый крепыш, агент с глубоко посаженными глазами, явно уставший и невыспавшийся, наклонился и спросил, не хочу ли я чего-нибудь поесть:
— Один дежурный прямо сию минуту уходит в город[46].
Наверное, с тех пор как я очутился здесь, прошло уже часов пять, но я совсем позабыл о существовании желудка — он не бунтует, не требует обеда, — и я отказываюсь от предложенной услуги… Часы все идут и идут. Ввели меня сюда чуть свет после утомительного пути, сейчас смотрю в окно — уже темнеет, а за меня еще не взялись. Значит, хотя «операция» и началась, «хирурги» делают все, чтобы она протекала как можно мучительнее.
Мне знаком из прошлого опыта этот способ ведения следствия, он призван измотать тело и душу и сломить с самого начала любое возможное сопротивление.
Хотя после чая, выпитого вчера в Брашове, прошло столько времени, не чувствую никакого голода. Но страшно мучает жажда. Спрашиваю, нельзя ли получить стакан чаю. Один из комиссаров (слышу его фамилию — Тэнэсеску) удаляется, а чай все не приносят.
Опускается ночь.
Пахнет пыткой.
Около девяти часов спрашиваю другого проходящего мимо комиссара, не дадут ли мне стакан чаю или хотя бы воды.
— У нас некого послать в город за чаем, — отвечает. Чуть погодя приносит стакан воды.
Изучаю более подробно внутренность этой комнаты, которая освещена сейчас резким, ярким светом. За письменным столом сидит словно окаменевший, делая вид, что чистит ногти, другой комиссар. Он воровски наблюдает за мной. Двери соседних кабинетов все время в движении — приходят и уходят агенты, на лицах прочитывается тень какой-то завершенной «операции» или другой, только начатой.
Около печки в углу сидят лицом к стене две молодые женщины.
Это только мгновенно и точно схваченные памятью картины, их осмысление придет позже. Только сейчас до меня доходит, что эти женщины сидели там, в углу, весь день и только изредка переглядывались. Сейчас одна резко поворачивает голову ко мне. Смотрю прямо в ее глаза. Это большие голубые знакомые глаза. Где же я их встречал? Она поймала мой взгляд, подымается с места и направляется ко мне. Достает из сумки булочку с ветчиной и молча протягивает руку. По мне пробегает дрожь от неожиданного открытия: да, это она, та женщина, которая прошлым летом лунной ночью проводила меня лесной тропинкой к конспиративной вилле. Принимая булочку, благодарю ее жестом — переговариваться запрещено — и пытаюсь разгадать: какова ее роль здесь?.. И особо занимает меня полное спокойствие в ее глазах и поведении.
Я по-настоящему заинтригован; замечаю, что между нею и той, другой женщиной находится дверь, из-за которой доносится сильный баритон доктора Илие Лазэра, ближайшего сотрудника Юлиу Маниу. Считаю, что женщины слышат, о чем идет разговор в той комнате. Если добавить к этому предположению душевное спокойствие, отражающееся на их лицах, можно заподозрить, что пущена в ход какая-то махинация, в основе которой предательство…
Сквозь призму своего подозрения я вижу обратную сторону эпизода, пережитого в дни прошлого ареста.
Тогда после одной из бесед с генералом Диаконеску и его штабом (эта беседа в здании сигуранцы на бульваре Карол шла в виде допроса и длилась до поздней ночи) меня повели в отдаленную от дороги часть здания, где нас поджидали мой старый знакомый Тэфлару и военный прокурор, бывший провинциальный адвокат, первые мои следователи. На этот раз они были на удивление обходительны, кланялись даже, но в то же время высказали небольшую просьбу. «Прежде чем вас освободят, — сказали, — позвольте устроить небольшую очную ставку с женщиной, которая проводила вас до конспиративной виллы».
Они сообщили мне и некоторые пустяковые детали, чтобы показать, как здорово меня «предали».
Я согласился, желая все же увидеть своими глазами хотя бы что-либо из того, что творится за кулисами этого учреждения.
Мрачный дом на бульваре Паке Протопопеску. В конце длиннущего коридора открыта дверь в большой немеблированный зал. Там вдали в неярком освещении заметен силуэт женщины. Она сидит на стуле около самой стены, руки свисают почти до пола, голова откинута и повернута так, чтобы вошедший увидел ее сразу. Вначале я с ужасом подумал, что это труп. На меня уставились два широко открытых, вышедших из глазниц стеклянных глаза. Я замер. Потом закричал изо всех сил: «Зачем вы устраиваете мне очную ставку с трупом?! Эту женщину вы пытали, пока не убили…»
Я резко повернул и пошел широким шагом вдоль темного коридора.
…Передо мной загадки. Загадка с голубыми глазами… Помню, как той ночью появилась эта женщина из неведомого и легкой походкой призрака проводила нас по извилистым лесным тропинкам среди озер в окрестностях Бухареста и привела к незнакомому дому. Только луна была свидетельницей. Значит, эта женщина держит своими нежными пальцами одну из нитей лабиринта, по которому бродим сейчас мы, знакомые и незнакомые, друзья.
А может быть, очная ставка с женщиной-трупом в том черном доме была только инсценировкой?
Перед моими глазами до сих пор стоит знакомый образ женщины-борца, она фанатически предана цели. Такая женщина выдержит любые пытки.
Все окружено непроницаемой мглой. Надо, чтобы наступил рассвет. Сжимаю кулаки в надежде, что так и будет.
Кто-то трогает меня за плечо, вырывает из игры всевозможных предположений.
Десять часов вечера.
Военный комиссар Тэнэсеску говорит, что проводит меня «ко сну». Выходим на улицу. Город затемнен, зимняя мгла непроницаема. Сзади на очень близком расстоянии следуют другие сопровождающие меня «ко сну». Я чувствую их дыхание. Идем и идем почти вслепую. Остается несколько шагов до угла, за которым комиссар «знает кофетэрие»[47], где можно перекусить, хотя по его правилам это не очень-то разрешается. Дает понять, что идет для меня на явное нарушение этих правил. Еле нащупываем в темноте дверь и заходим. Это типичная мрачная бухарестская лачуга с грязными полками, заплесневевшими котлетами, вопящим от старости печеньем и сонным обслуживающим персоналом, который проявляет открытое недовольство, когда кто-нибудь заходит.
Ужасно невкусный чай, но зато горячий, половина твердого, как камень, печенья, папироса. И достаточно.
Кровь снова пошла галопом и согревает, даже мрачный Тэнэсеску становится разговорчивым. Говорит, что знает меня давно и был моим подчиненным во время правления маршала Авереску. Вздыхая по тем «хорошим временам», сочувствует и сожалеет, что вот, мол, «элита» страны поставлена в такие условия.
Рассчитываемся и уходим. Пройдя несколько сот шагов, комиссар останавливается, кто-то из сопровождающих открывает дверь. Заходим в помещение с двумя письменными столами, за которыми дремлют агенты и полицейские. В одном углу стоит жандармский сержант с огромным автоматическим пистолетом. Не двигается с места и молчит. Он поставлен (как я узнал позже) «почетным» караулом при мне.
После тихого обмена словами со здешними комиссарами Тэнэсеску уходит в соседнее помещение. Побыл он там довольно долго, а потом высунул голову в дверь и позвал меня.
Это узкая комната вроде спальни, освещается только косо падающим лучом света, проникающим сюда из соседнего кабинета. Короче, это темная комната. Я пробираюсь с трудом, а Тэнэсеску уверенно ведет меня к какому-то креслу.
— Чтобы вы смогли здесь получше отдохнуть, — подчеркивает он. Потом исчезает, а я усаживаюсь, прикрывая ноги своей проковицей — добрым моим спутником.
Понемногу глаза привыкают к темноте. Начинаю осматриваться. В комнате стужа, а воздух спертый. Видно, давно не проветривали. Ищу окна, но не нахожу. Позже обнаруживаю в стене какую-то витрину, жалюзи опущены. Может быть, когда-то здесь, в этой чудной комнате, была чья-то лавка?
Рядом в кабинете, что у самого входа, телефоны трезвонят без устали, агенты орут, дверью беспрерывно хлопают, влага и прохладный воздух с улицы добираются и до моей «спальни». Приспосабливаю дыхание к волнам свежего воздуха и преодолеваю таким образом спертую вонь помещения. Но вот кто-то около самой стены закуривает. Дрожащий язычок спички помогает заметить, что на длинных нарах вдоль стен лежат люди. По тому, как они одеты, я заключаю, что меня поместили вместе с бродягами, спекулянтами, карманниками. Внезапная волна внутреннего возмущения гонит кровь к мозгу, лихорадочно забились артерии и гудят у висков. Пытаюсь удержаться, чтобы не вскочить и не наброситься на сидящих в соседнем кабинете верзил. Хочется схватить со стола телефонный аппарат, выбросить его в окно, раскричаться и разбудить хозяев, а вместе с ними весь этот вонючий сброд, который позволяет себе все пакости, все низости, и никто ни на что человеческое не реагирует.
И все же сила воли, необходимость сохранить спокойствие берут верх над мгновенным взрывом. С напряженным вниманием изучаю все, что находится вокруг меня. В темноте различаю у передней стены женский силуэт. Ботинки, прическа, понимаю — эта женщина из порядочного мира, она в кричащем контрасте с окружающими. Спит крепко, держа руку под головой. Трескотня телефонов, болтовня приходящих и уходящих дежурных агентов, ругательства, толкотня, прибытие новых узников в наше обиталище — ничто не нарушает ее сна. Она спит спокойно.
Засыпаю незаметно и я. Какие-то крылья подхватили и понесли. Но вот просачивается бледная заря. Темнота постепенно отступает. Люди и вещи принимают все более четкие очертания. Как из мутной воды появляются лица потерпевших крушение. Совсем рядом разлохмаченные волосы и кустистые усы бородатого цыгана.
Стены, пропитанные густым запахом пота, окончательно отгоняют сон. Уже не заснуть. Ухожу от этого страшного мира к единственной точке, откуда просачивается слабый лучик прежней жизни. Я сосредоточиваю внимание на молодой женщине, которая по-прежнему спокойно спит лицом ко мне. Чем светлее становится, тем отчетливее молодое лицо, темные ровные брови. В ее спокойствии — полное самообладание.
Смотрю внимательнее. Мгновение — и сердце останавливается. Как молния ударяет мысль — это моя дочь Лучия, из Тимишоары, я в последнее время бывал у нее так часто. Значит, мои недремлющие преследователи знают и об этом. Арестовали и ее, безусловно, для того, чтобы хоть таким путем сломить мой дух и сопротивление. После краткой остановки сердце мчится в сумасшедшем галопе, и передо мной проходят и другие картины. Образ моей жены, этой матери Гракхов, она появляется в окружении пятерых наших детей. Неужели и они захвачены этим смерчем, в котором бьемся мы, оторванные от дел, от наших очагов, от наших близких?
Паря над развалинами стольких разрушенных семей и судеб, наши души не знали бы никогда никакого покоя…
Снова устремляю взгляд на спящее молодое существо. Прервать ее сладкий сон и разбудить для тяжелого и мучительного свидания? Ожидание тягостно, и все же я не тороплюсь с окончательным выяснением, не могу — ведь надо сначала убедиться, что это не игра моего разгоряченного воображения. Приближаюсь, наклоняюсь над ней, отчетливо вижу ее лицо: в комнате почти совсем светло. Да, это ее брови, ее губы…
В этот миг под моим пристальным взглядом женщина зашевелилась. Протирает глаза, приподымается на нарах, а потом встает передо мной.
— Лучия! — шепчу я.
Она смотрит на меня удивленно, широко открытыми глазами.
Это не моя дочь.
Подымают жалюзи. Но за черными от грязи стеклами ничего не видно. Прохожу еще и сквозь пытки малых телесных надобностей. Сержант, всю ночь продремавший около меня, провожает к «заведению», находящемуся во дворе. Этот памятник восточного происхождения, прозванный «турецкой системой», осаждается целой бандой карманников и мелких спекулянтов.
Потом, неумытый (об умывании в этом помещении, где столько грязного сброда, и речи быть не может), пью какую-то серую жидкость, правда горячую, ее неизвестно откуда раздобыл дежурный. Он же в нашей комнате занимается перебрасыванием мусора из одного угла в другой, лениво играя в уборку, и стоит только услышать, что какому-то узнику надо что-то приобрести в городе, дежурный тут же оживляется, бросает веник, берет деньги. Как всегда, он по возвращении забывает отдавать сдачу, подчеркивая, что он делает эти мелкие услуги (то папиросы купит, то чего-нибудь поесть) без ведома своего старшего начальства — надзирателей.
Занимаю снова свое место. Это останки бывшего когда-то кресла, все его внутренности вывернуты и издевательски торчат из-под какой-то подстилки, принесенной вчера вечером «услужливым» комиссаром Тэнэсеску. Ужасаюсь при виде отправляющихся на отдых целых полков насытившихся на моем теле клопов».
Весь следующий день Петру Гроза проводит в этом кресле.
«Холод пронизывает до мозга костей. Здесь ничего не дают есть, ничего не дают пить, но зато все курят. И какой табак!
Разговаривать не разрешается. Потому слышны только грубые слова и приказания комиссаров, которые приводят и уводят жертвы своей охоты».
Да, идет настоящая охота за людьми, мешающими жить разжиревшим на войне богатеям. Им мешают воры, спекулянты, мошенники всякого рода. Это с одной стороны. А с другой — не дают покоя активные борцы за свободу народа. «Хватайте, сажайте и тех и других, между ними нет никакой разницы. Они мешают». Таковы инструкции властей, таковы приказы. И их исполняют.
«Но исторический процесс, — пишет далее Гроза, — на полном марше. И в этом тугом клубке, в котором бурлит, не уставая, жизнь отверженных, зарождается новый этап нашей коллективной и индивидуальной жпзни, и финал, кажется, уже близок. Стало быть, требуется терпение. Скоро мы увидим, окажутся ли сегодняшние унижения и страдания просто лишними и достойными сожаления или они будут служить нам серьезным подспорьем на пути развития нашего народа и всего человеческого общества.
Надежда, что мы на верном пути, дает нам твердость и укрепляет наш дух сопротивления против любых унижений, любых духовных и физических страданий. Неуверенность и мысль, что мы ошибаемся, расшатали бы волю, погасили бы в нас любую искру жизни».
С этими мыслями провел наш узник последние дни 1943 года среди уголовного сброда, в набитом клопами старом креоле. Голодный, измученный жаждой, он ждал — что же будет дальше?
«Дорога к тюрьме
…Появляется давний знакомый — комиссар здоровяк Тэнэсеску и вместе с ним еще один, стройный, деликатный, зовут его Илиеску. Меня переводят «в другое место». И поэтому приглашают в закрытый автомобиль, который ожидает на улице, окутанной зимней мглой. За нашим автомобилем на небольшом расстоянии следует еще один. Комиссар Илиеску, оказавшись рядом со мной, шепчет, указывая на лежащий около его ног пакет:
— Кое-что для утоления голода: адвокат Рипошан принес.
Это единственные слова, которые слышу за время этого путешествия в неведомое.
Молчим.
Значит, молодой мой друг Рипошан все время следит за мной, и его рука протянута мне и сюда. Чувствую затылком, что он едет следом, в том автомобиле, хотя это совсем уж невероятно.
Едем сквозь мглу по извилистым улпцам. Успеваю различать неясные силуэты больших зданий. Затем небольшие дома, исчезают и они, и мы оказываемся среди лачуг. Ясно, что выехали из Бухареста и находимся где-то среди серых окраин столицы, где столько загадочного. Не замечаю больше ничего, кроме глубокой колеи в снегу, освещенной полным светом автомобильных фар. Машину заносит, нас бросает из стороны в сторону, а водитель добавляет газу. Он торопится. Видно, знает, куда мы едем, я же и не подозреваю… В памяти мелькают картины темных дел, так часто встречавшихся за последние годы в нашей политической жизни.
Останавливаемся. Наконец станет ясно. Выходим. Перед нами выделяются из тумана огромные ворота.
— Вэкэрешть?[48] — спрашиваю у Илиеску.
— Нет, — лаконично отрезает он.
Больше ни о чем не спрашиваю. Тэнэсеску стучит В ворота, сообщая громким голосом свою фамилию. Скрежет ключа. Гигантские ворота оставляют одно крыло и проглатывают нас…»
«Камера 43
Проходим молча в тумане и темноте через весь двор, затем вдоль стены длинного здания, мои сопровождающие снова громко заговорили, стучат в двери. Они открываются. Попадаем в длинный коридор, где на довольно значительном расстоянии друг от друга слабо горят небольшие лампы.
Целый ряд массивных черных дверей, каждая со своим номером и тяжелыми решетками в верхней части; здоровенные железные засовы и замки. Все стало ясно: я в тюрьме. Сейчас волнует только один вопрос: за каким номером буду находиться я?
Я буду самым простым номером, остальное уж какое может иметь значение?
Продвигаемся сквозь каменноугольный дым от топки парового котла, и этот запах перемешивается с отвратительной вонью, идущей из открытых фрамуг над дверьми тюремных камер.
В тупике меняем направление, поворачиваем к заднему коридору, который тянется параллельно первому. Коридор этот гораздо уже, ширина его позволяет лишь открывать двери низких камер с убогими зарешеченными окошками.
Короткий обмен словами между комиссарами сигуранцы и сопровождающим нас инспектором тюрьмы. Надзиратель открывает номер 43. Измученный заключенный, русский по национальности, поднятый только что с койки, заходит в эту камеру, осматривает ее — видно, он сегодня дежурный. Комиссар Илиеску открывает соседнюю дверь без номера. Заходим в хорошо освещенную белую камеру. Ослепленный обилием света, от которого уже за эти дни отвык, прищуриваюсь, потом широко открываю глаза и самому себе не верю: па столе, накрытом белой скатертью, в разительном контрасте с лохмотьями, мраком и жуткой грязью, среди которых находился все эти дни и ночи, нож и вилка, белоснежная салфетка, небольшой торт, украшенный крошечными свечками, то ли свадебными, то ли поминальными. Около торта — маленькие тарелки и бутылка марочного вина. Ошеломленный увиденным после стольких дней полного отсутствия пищи и воды, сжимаюсь в комок от мысли: неужели это последняя гражданская дань осужденному на смертную казнь? Неужели наступил тот предутренний час, когда дают прощаться с жизнью?..
Поглощенный этими мыслями, я и не заметил, что за столом сидит хорошо одетый молодой человек и смотрит на меня глазами, полными доброты и сочувствия. Где же я мог видеть этого человека? Когда комиссар Илиеску отворачивается, молодой человек приставляет палец к губам — внимание, не надо разговаривать. Комиссар вышел, а таинственный обитатель тюрьмы подымается, приближается ко мне на цыпочках и спрашивает:
— Вы опечалены, господин министр?
— Да нет, так, устал немного, — отвечаю я приглушенным голосом.
— Я зять Севера Боку. Меня представляли вам однажды, после свадьбы его дочери, на перроне вокзала в Араде. Помните?
Вот как. Это, значит, инженер Рикэ Джеорджеску. Я слышал, что он сидит уже года три вместе с группой служащих управления нефтяных предприятий Плоешти. Сидит без суда по подозрению в саботаже или в шпионаже в пользу англичан. Точно не знаю. Хочется верить, что по случаю рождества тюремному старожилу разрешили свидание с женой и устройство небольшого пира в честь рождения Христа.
Рикэ Джеорджеску говорит быстро, машинально: «Будет хорошо, я знал, что вас привезут сюда, мы рядом» — и возвращается на свое место. Как раз вовремя, потому что шаги комиссара Илиеску уже приближаются».
Комиссар Илиеску прервал этот неначавшийся пир. Это была очередная пытка.
«Последний звук, донесшийся снаружи: надзиратель вставил ключ в замок, повернул и запер меня. Замок ударился о железную дверь. Я думаю, что любой перешедший порог тюрьмы никогда не забывает этого звука. Он терзает душу, разрывает ее на части.
Вот наконец я в своей клетке. Камера номер 43. Два метра ширины, три метра длины, небольшое зарешеченное окно над дверью пропускает неяркий коридорный свет. Камера «меблирована» двумя железными койками — одна над другой. Пока нет товарища по заключению, могу выбрать любую… Подымаю изодранную тряпку грязного цвета и трогаю узкий соломенный матрац. Он сбит, солома прогнила от пота моих предшественников. Труха… Стены пестры от кроваво-красных пятен: следы охоты за клопами. Значит, я не один: батальоны изголодавшихся паразитов будут отмечать праздник прихода нового пленника. Чтобы защититься, ложусь одетым, укрываюсь проковицей.
Кровать все же… После стольких бессонных, мучительных ночей вытягиваюсь во всю длину, получаю давно не испытанное удовольствие.
Тюремная камера… Наконец-то я один в своей камере, после стольких дней и ночей неопределенности, проведенных на кухне сигуранцы. Наконец-то я испытываю удовольствие одиночества.
Чудесна и эластична эта структура человеческой души. Она тоже подвластна законам относительности, единства противоречий и вечного движения вперед. События последних дней сдавливали мое дыхание. Не потому ли сейчас душа моя устремляется с большей легкостью, с большей смелостью вперед, в полет, к простору? Никаких мучений из-за того, что случилось со мной до сих пор, никакого страха перед тем, что может случиться завтра… Внезапное облегчение придает душе новые крылья.
Умереть?.. Заснуть?.. Отвечаю сам себе: нет! Бороться!
Сны, испуганные лязгом дверного замка, мгновенно развеиваются. Надзиратель открывает. Я просыпаюсь. Слабый свет лампочек, дневной сюда еще не добрался. Наверное, уже утро. Тюрьма тоже своего рода казарма — раннее пробуждение, строгий регламент!
Смеюсь в душе над надзирателями — они подняли меня, думая, что издеваются надо мной. Они не знают, что у меня дома, в семье, все течет по установленному распорядку — он отпечатан на машинке и висит на стене. Я встаю очень рано я натренирован.
Меня мучает мысль: а если дневной свет не доберется сюда и позже, если моя камера без дневного света? Смотрю с тревогой на часы, при тусклом свете коридорной лампочки замечаю, как бежит секундная стрелка. А день все не приходит. Неужели здесь темно и днем, неужели наступил вечный мрак?
От возмущения сжимаются кулаки, но сдерживаюсь. Принимаю и эту реальность с той же решимостью пережить все, что бы со мной ни случилось. Всякую сентиментальность к черту!
Спустя некоторое время надзиратель снова гремит замком и приглашает в «туалет», а затем в «умывальную». Забираю все необходимое из маленького чемодана, вспоминая вчерашний обыск, когда конфисковали мой перочинный ножик, миниатюрные ножнички и все то, «что режет», на случай, если, «не дай бог», я попытался бы покончить с собой. Выхожу в «туалет» с часовым (я его не заметил около дверей своей камеры, считал только его шаги: пять вперед, пять назад).
«Заведение» ужасно. Комфорт — турецкий, как ни приспосабливайся, как ни поворачивайся — все равно наступишь на гадость и все твои балетные пируэты не помогут обнаружить ни единого сантиметра чистого места. Дверь специально без всякого запора и открывается беспрерывно вновь приходящими заключенными обоего пола. Часовой ведет меня к общему умывальнику, что находится тут же рядом. В углу замечаю эмалированную ванну, установленную на средства сидящего в этой тюрьме бывшего румынского короля железа Макса Аушница, низвергнутого с престола своим конкурентом греком Малаксой. А между тем ванна используется не по назначению — в ней стирают лохмотья заключенных, тюремное «белье». Смотрю, как по засаленным краям этой ванны ползут вши, они спасаются бегством от опасности утонуть. Приобретение Аушница используется еще и как плевательница. Догадываюсь об этом, наблюдая за тем, как умывается мой сосед, здоровенный малый с взлохмаченными волосами. Он набирает воду в рот, а затем выливает ее в ковшик ладоней. Слюну мастерски выплевывает в ту же ванну. Пробираюсь и я к кранику над ванной, потому что вид соседних раковин, выстроившихся вдоль стен, наводит ужас. Подставляю ладони под струйку воды, намыливаюсь и умываюсь, насколько это возможно. Ведь мои руки и лицо не видели воды уже четверо суток…
У выхода из умывальной стоит в рубашках группа крепких с виду людей, они ожидают своей очереди, молча смотрят на меня и приветствуют. Ловлю их теплые взгляды и думаю: эти люди знают меня. Надзиратель, настроенный сегодня невраждебно, по пути к камере рассказывает, что это поляки — офицеры и интеллигенты. Тот же надзиратель появляется позже с жестяной кружкой, в которой что-то горячее — идет пар. В руке держит кусок сдобного хлеба. Это прислали мне поляки — настоящий кофе и этот хлеб. Один из поляков интересуется, нужно ли мне еще чего-нибудь, они могут прислать. Я пью маленькими глотками, чтобы продлить удовольствие: наконец-то после стольких дней черного поста горячий напиток! Когда узнаю, что по утрам заключенным в тюрьме ничего не дают, я еще с большей благодарностью думаю об этом кофе. Впутанный в недозволенное, но благородное дело посредничества — оказать помощь вновь пришедшему, надзиратель говорит, что поляки — люди доброй души, они уже давние обитатели этой тюрьмы, но сидят без всякого суда. Их держат за то, что они служат своей разоренной и порабощенной родине. И служили ей всеми средствами — от самых малых дел до рискованных операций с подпольными радиостанциями.
Вначале поляки содержались в исключительно суровых условиях, а сейчас их снабжает Польский дом в Бухаресте. У них есть многое, и они делятся этим с другими. Эта протянутая дружеская рука выводит меня из душевного оцепенения, высветляет мрак моей камеры… Чувствую дружбу обделенных свободой людей, они ведь столько потеряли, но сумели сохранить в себе человеческое…
В этом мраке часы проходят тяжело, как будто у них оловянные ноги. Я провожу их, приводя в порядок свою клетку. Совершенно неисправимый в том, что касается порядка, я передвигаю столик ближе к двери, накрываю его бумагой из чемодана, кладу на него щетку, расческу, мыло и все другие мелочи, перетряхиваю матрацы, складываю вчетверо изодранные подстилки, накрываю их газетой, из другой газеты делаю какое-то подобие корзинки для бумаг и бросаю в нее собранные с пола клочки газет и давние остатки пищи. Потом начинаю утреннюю прогулку: три коротких шага вперед, три назад, от двери до каменной стены по узкому пространству около кровати. Все это механически; я вспоминаю всех хищников лесов и пустынь, которых видел не раз нервно прогуливающимися в узких тесных клетках зверинцев, они делали это так же машинально, как и я сейчас. Пытаюсь представить себе, что же думают звери в таком состоянии, по каким просторам ведет их воображение».
Три коротких шага до стены, три таких же шага до запертой двери. С одного боку кровать, с другого — холодный камень перегородки.
Прогулка окончена. Что делать еще?
«Читать нечего, да и невозможно. Косо падающий свет сквозь решетку над дверью еле достигает кровати — как тут читать? Может быть, следует взобраться на верхнюю койку — и тогда буду почти у самого окна. А что, давай попробую. Но тут же все «проясняет» голос надзирателя:
— Слезайте с верхней полки! Вам не разрешено подыматься к окну!
Пробовали, наверное, многие поступить так же, как я, но надзиратели натренированы, они все знают, их бдительность не обманешь. А может быть, можно ею управлять? Может быть, следует прибегнуть к благословенным средствам этой страны, названной в народе патрия бакшишулуй — родиной взяток?
Как долго еще предстоит измерять длину этой клетки? Ну, пока что буду дремать сидя, свернувшись клубком на краю нижней полки, натянув до предела на глаза и уши свою мерлушковую шапку. Надо защищаться от сквозняка — сильно дует, проникает студеный воздух; видно, в коридоре открыли все окна. Слышу громкие голоса: «Закройте окна!» — но доносятся и протесты. Кто-то жалобно просит воздуха. Узнаю от надзирателя, что это школьный инспектор Симион, пожилой, страдающий жестокой астмой человек.
Я, естественно, высказываюсь за режим открытых окон, за что при встрече инспектор Симион смотрит на меня благодарными глазами.
Скрипучая тележка, бочонок с варевом из квашеной капусты — явление, вносящее разнообразие в монотонное существование наших клеток. Двери открываются поочередно, появляются бледные лица, измученные одиночеством и неопределенностью. Им протягивают жестяную посудину, ложку и ломтик черного хлеба. Видя, как раз-датчик хлеба, молодой цыган, между делом той же рукой высмаркивает нос, я довольствуюсь только теплым рассолом…
Когда тележка возвращается (это узнаем по скрипу), двери снова открываются, чтобы отдать «посуду». Это еще один повод увидеть своих соседей. У третьей двери появляется изможденное, бледное и небритое лицо страдающего на кресте Христа. Это молодой мой друг, профессор Микле. У другой двери стоит в рубашке и в красном свитере великан Мирон Беля. Он держит одну руку в кармане и смотрит непокоренным взглядом. Синяки под глазами выдают следы недавних пыток, а лицо, раньше румяное и обожженное ветрами, сейчас будто из воска. Мы смотрим друг на друга лишь секунду, потому что нас тут же проглатывают клетки. Мы получили друг от друга новый заряд мужества, мы стали сильнее от сознания того, что находимся по соседству…
Простой обмен словами между заключенными вначале кажется практически неосуществимым. За нами исключительно строгий присмотр, необычный даже для этого секретного сектора, где в первые часы никто не отвечал ни на один вопрос — ни надзиратели, ни солдаты, охраняющие наши запертые клетки. Только через некоторое время узнаю все же, где мы находимся.
— Мальмезон, — объяснил нам позже один служитель, предварительно убедившись, что поблизости никого нет.
Развязались языки, и обмен словами происходит даже сквозь глазки в дверях, а информация становится более полной. Узнаю, например, что между мной и Мироном Белей помещен для наблюдения агент, он также «сидит». Значит, внимание и бдительность!..
Опускается вечер, и я убеждаюсь, что то, что меня волновало, стало мучительной реальностью: нам не дозволены прогулки. Жажда света и воздуха изматывает, еще больше изматывает мысль, что к тебе относятся не по-человечески.
Глубоко огорченный, вытягиваюсь во всю длину железной койки. Отказываюсь от картофельного варева из кочующего по нашему коридору ведра».
«30 декабря
В умывальнике узнаю, что Мирон Беля и другие друзья сегодня в полночь были вывезены в Бухарест для допроса. Эти ночные допросы, комбинированные с проведением узников через камеру пыток, имеют известную, давно установившуюся славу. Сердце сжимается, когда думаешь о страданиях этого твердого, словно кремень, крестьянина. Зная его хорошо, уверен, что унижения приносят ему большую боль, чем физические страдания во время пыток. Утром привезли его оттуда, и сейчас он лежит в клетке не двигаясь.
Появляется высокий, стройный, седовласый профессор Бухарестского университета. Он смотрит ясным, решительным взглядом. Это Влэдеску-Рэкоаса…
Приближаясь к крану, где я умываюсь, Влэдеску-Рэкоаса шепчет мне, прикрывая рот полотенцем, что его тоже «угощали» сегодня ночью и что их каждую ночь возят, чтобы пропустить «сквозь строй» унижений и физических пыток.
Тайком пожимаем друг другу руки и направляемся к длинному ряду камер, за дверями которых упрятана когорта борцов сегодняшних социальных битв. Эти борцы против темноты хранят в своей душе веру в лучшее будущее человечества, распятого сейчас на кресте гигантской бойни.
Я знаю их: ни тюрьмы, ни оскорбления, ни побои, ни клевета не вынудят их отказаться от борьбы. Качество этих людей победит количество несведущих и невежественных дельцов, живущих благами военной конъюнктуры и разлагающегося капитализма».
«31 декабря
Темнота, царствующая днем и ночью в этой камере, давит постоянно, наполняет до краев чашу моего терпения. Ангел спасения появляется в образе юркого механика тюрьмы. Под предлогом, что нужно что-то ремонтировать, его пускают ко мне в камеру. И в его взгляде и в поведении — нескрываемая доброта. Он с ловкостью достает из-под одежды крошечную электрическую лампочку, кусок провода, выходит в коридор и соединяет ее с основной линией. Солдат на это время отворачивается, а надзиратель (которого в эти минуты не было)' появляется, когда дело уже завершено. Надзиратель снова запирает дверь, а механик улыбается от удовольствия. Доброе отношение рядовых работников тюрьмы проявляется все чаще и, кажется, кем-то направляется. Один из этих рядовых приносит мне тайно бумагу и чернила. Я спасен!..
Уходит год. Взгляд обращается от прошлого к будущему. В свете событий, и крупных и мелких, разворачивающихся вокруг нас, Новый год вырисовывается как год кардинальной развязки и непредвиденных изменений во всей нашей внутренней и внешней жизни. (Разрядка моя. — Ф. В.)
Порог нового года, думаю, явится межевым камнем в истории человечества, между бывшим миром с его экономической, политической и социальной спецификой и новым миром, о которохм столько говорится. После заката настанет восход. Зарево этого восхода проникает и сюда, через этот порог.
…Засыпаю на рассвете.
Будит меня шум открывающегося дверного замка. Наступление нового года в Мальмезоне материализуется резким и неожиданным появлением надзирателя:
— С Новым годом, господин министр!»
«3 января 1944 года
Комиссары будят меня очень рано, чтобы в установленный час привести к министру внутренних дел. После долгой ночи, длившейся, казалось, целую неделю, перехожу снова порог военной тюрьмы. Железные ворота открываются, и машина мчится к центру Бухареста. Ночью, когда меня привезли, я не разглядел «нашу» тюрьму как следует снаружи. Кажется, что это конюшня или хозяйственное помещение старой казармы. Быстро отворачиваюсь и глубоко вдыхаю проникающий сквозь открытое окно воздух. Сегодня великолепный ясный зимний день. Столичный шум, трамваи, автомобили, пешеходы — все в сумасшедшей гонке. Толпа, кажется, не обращает внимания на то, что происходит за горизонтом этой огромной кровавой войны, ничего не видит, что делается за кулисами этой трагедии… Но ничто не в состоянии заслонить жуткой картины всеобщего страдания огромной массы людей, испытывающих неизмеримые лишения, вызванные объективными условиями сегодняшней жизни. Ведь разве что бездушные могут прогуливаться среди дымящихся развалин по бескрайнему кладбищу с запахом свежевырытых могил и хихикать при этом. Есть такие бездушные, но они — живые мертвецы.
Машина тормозит у подъезда дворца Стурза.
Вначале меня вводят в бывший парадный зал, сейчас это просто приемная. Но позолоченные скульптуры и картины не убраны. После короткого ожидания приглашают в кабинет начальника канцелярии министра. Молчаливый полковник предлагает кресло. Затем и сам торжественно садится за свой письменный стол. Молчим. Говорить друг другу нечего. Стрелки часов бегут. Адъютант сообщает, что прибыл еще кто-то. Шагая медленно и чинно, появляется галантный священник с отличительными знаками высокого церковного звания. Серая ряса, холеная борода. Весь излучает благополучие и довольство. Это архимандрит Галактион Гордун. Вошел к министру, просидел у пего довольно долго и вышел таким же ясным и довольным.
Наконец вводят и меня. Министр, генерал Попеску, — человек небольшого роста, предупредительный, старающийся представить вещи в довольно благожелательном свете. Напоминает, что знал моего отца, когда-то лечился вместе с ним на водах в Ардяле.
Затем снова под стражей меня увозят и помещают в известную уже читателю клетку».
В это самое время Грозе еще не были известны причины «предупредительности» господина министра внутренних дел. Разумеется, она не объяснялась совместным пребыванием на водах генерала Попеску и священника Адама Грозы. В стране началось движение за освобождение Петру Грозы. На имя короля поступали послания видных писателей, ученых, общественных деятелей. Заточенный в лагерь для политических заключенных Тыргу-Жиу «красный принц» Скарлат Каллимаки начал массовый сбор подписей под требованием об освобождении Грозы. Эти действия направлялись руководством румынских коммунистов, которое умело использовало благоприятную обстановку, созданную успешным наступлением Красной Армии и приближением ее к границам Румынии.
Вскоре после свидания с министром внутренних дел Грозе разрешаются прогулки во дворе тюрьмы. Он быстро шагает из конца в конец небольшого дворика, двое солдат, сопровождающих его, не выдерживают темпа «господина министра», задыхаются и орут:
— Куда вы торопитесь?! Ходите медленнее!
Гроза смеется над ними. Спрашивает:
— Что бы вы, ребята, сделали, если бы вас заставили идти за мной к вершинам горы Девы, к крепости?
Гроза — старший по возрасту узник тюрьмы. Его известность в стране заставляла надзирателей и других тюремщиков хвастать тем, что вот, мол, кого они сегодня проводили к умывальнику, кому давали бурду из общего ведра. Некоторые старались хоть как-то облегчить тюремный режим. Вот и на этот раз надзиратель разрешает Грозе идти к полякам под присмотром конвоя. После возвращения в камеру Петру Гроза записывает в дневнике.
«6 января
Поляками владеет желание жить свободными на этой земле, радоваться ее красотам и дарам, видеть над головой небо, солнце, звездные ночи, радоваться огню своего очага, разделять теплоту семьи… Тихо, под сурдинку тюремного порядка зарождается мелодия, песня, которая объединяет в единый хор всех поляков. Мелодия эта затрагивает все струны исковерканных, жаждущих жизни сердец, облегчает душу, подымается к небесам, зовет».
Уже став премьер-министром Румынии, Петру Гроза поехал с дружеским визитом в Польшу. Он попытался разыскать своих знакомых по Мальмезону, но никого не нашел в живых. Польские борцы лежат неподалеку от Варшавы, на кладбище Пальмири, там огромный лес крестов, а у входа надпись:
Легко говорить о Польше,
труднее работать для нее.
Еще тяжелее умереть за Польшу,
но самое страшное — страдать за нее.
Петру Гроза возложил венок у этого леса крестов погибших и вспомнил слова той давней песни, услышанной в Мальмезоне:
Iak to nа wojence ladnie,
Kiedy ulan z konia spadnie…[49]
«8 января
Утро. Я первым вышел во двор и решил быть последним, когда нас снова погонят в камеры. Сквозь темные облака просматриваются куски голубого неба. Смотрю на них, и кажется, что прошел целый век с тех пор, как я не видел чистого неба. И тут показывается в полном своем сиянии солнце… Арестованные, оживленные игрой света, живо приступают к очистке двора от снега. Кто владеет лопатой, а кто совсем не умеет держать ее в руках. И это многих забавляет. Но хорошее настроение не имеет права задерживаться надолго в обиталище отлученных от мира и от общества. Оно только показалось, тайком проникло сюда, для того чтобы его тут же схватили и выгнали вон. Часовой орет надрывно:
— Все немедленно по камерам!..
Двор опустел. Лопаты торчат из кучи снега, как обрубленные кресты.
Двери камер закрываются в прежнем порядке, никто уже не покидает своих клеток, и снова наступает тяжкая тишина, в которую погружается все здание. Может быть, ожидается прибытие новой партии арестованных, которых никто не должен видеть?»
«9 января
Снова воскресенье. Где-то за стенами тюрьмы колокола зовут верующих к молитве. Верующих ли?
Закрываю глаза и вижу сейчас всех, кто вошел под сень этих великолепных церквей в чистой и праздничной одежде. Слежу за ними, когда они покидают святой храм и приступают к своим обычным занятиям.
Не верю, чтобы хоть один вышел более справедливым, более человеколюбивым, чем когда вошел в храм проповеди всех добродетелей. Более того, мне кажется, что после этого каждый испытывает чувство удовлетворения оттого, что отдал и небесному отцу то, что нужно было ему отдать. И притом совершил и благодеяние, бросив в шапку нищего у входа несколько мелких монет…
Беспрерывный колокольный звон и проповеди со всех амвонов — пусть даже их читали самые сердечные и добрые из проповедников — звучали две тысячи лет назад и звучат и сейчас впустую… Возведенная в закон вера, опутанная сетью традиций и строгих предписаний, очень искусно превратила форму в содержание.
Вывод напрашивается сам собой — чем пышнее форма, тем беспомощнее содержание…»
«11 января
Комиссар сигуранцы увозит меня снова в министерство внутренних дел на встречу с министром генералом Попеску. В парадном зале дворца довольно оживленно беседует группа гражданских и генералов. Когда меня ввели, беседующие умолкли. Они понимают мое положение и от неожиданности такой встречи не находят, что делать, не знают, как им относиться ко мне, старому знакомому.
Улавливаю их неловкость и усаживаюсь в кресло за большим столом, притворяюсь, что я их и не заметил».
Министр рассказал о новой беседе с маршалом[50] Антонеску, о том, что общественное мнение страны — и крестьяне, и рабочие, и ученые, и даже некоторые министры, даже сам король — озабочено состоянием «такого авторитетного человека», многие требуют его немедленного освобождения. Маршал тоже озабочен, и, по мнению министра, не исключено, что примет решение отпустить Грозу под строгий домашний арест. Но Гроза должен сообщить необходимые правительству данные.
Как и во время прежней встречи, Петру Гроза непреклонен, он требует, чтобы без каких-либо предварительных условий освободили его и его друзей, находящихся в Мальмезоне и других тюрьмах страны.
«13 января
Через контрольный глазок камеры впервые с тех пор, как я здесь, пробился ровный, сверкающий луч солнца.
Одинокая стрела света — и сколько мрака отступает сразу!
Когда же сквозь гущу окружающего нас мрака проберется такой лучик? Когда же рассеется наконец тьма, в которую погружено все в этой стране?!
Волшебный гость тает в одно мгновение и уступает место другому.
Ко мне в клетку заходит незнакомый господин. Его зовут Тулиу Горуняну. Высокий, темнолицый, с аккуратно подстриженными усами, говорит бархатным голосом. Это председатель тимишоарского апелляционного суда, в данный момент — военный магистрат в чине майора. Сейчас выполняет особые поручения руководства Совета министров и пришел по заданию директора управления безопасности государства Кристеску. Он обладает всеми необходимыми полномочиями для выполнения поручений подобного рода…
Беседуем долго. Я прихожу к выводу, что не исключено некоторое смягчение режима. Может быть, не за горами и мое освобождение. Но проблема гораздо сложней. Она неотделима от судьбы моих товарищей — Мирона Бели, Георге Микле и других, которые сидят здесь вместе со мной. Пользуюсь тем, что со мной ведет беседу этот своеобразный дипломат от юстиции, что его тон довольно доброжелателен, и начинаю разговор о необходимости освобождения моих товарищей, старых боевых друзей, верных и ценных сыновей нашего многострадального народа, — я убежден, что они должны быть спасены в интересах самого же народа».
«С тех пор как я арестован, разговаривал неоднократно с генералом Диаконеску и его штабом, с министром внутренних дел генералом Попеску, с утренним гостем. Во время этих бесед вопрос о судьбе молодого поколения занимал преобладающее место. Я пытался доказать им, что если эти обездоленные интеллигенты вышли на переднюю линию борьбы за социальную справедливость и восстали против системы привилегий и эксплуатации чужого труда, то в этом виноваты не они, а виновно само общество, которое представляют сегодняшние власти.
Один жандармский полковник из сигуранцы с сугубо полицейским, жандармским мозгом твердил, не проявляя ни грана человеческого понимания, при этом его землистое, тупое лицо выражало крайнюю самоуверенность:
— Вы приблизили к себе этих молодых людей еще тогда, когда они сидели за студенческими партами, приглашали их к себе в дом, поддерживали материально. Таким образом, они стали вашими духовными детьми. Но вы посеяли в их душах семена мятежа, они дали ростки и толкнули их затем к подпольной деятельности против государственного правопорядка.
— Ошибаешься, — ответил я грубо. — Эти семена уже давно сидели глубоко в их душах. Они посеяны несправедливым общественным строем, который вы охраняете и который уже трудно защитить без риска углубления пропасти. А мое сближение с этими обездоленными, с этими, подчеркиваю, избранниками обездоленных, подвергнутыми остракизму разлагающейся реакцией, не преследовало цели озлобить их еще больше, я стремился направить их деятельность по пути организованной, дисциплинированной борьбы. Я учил их быть последовательными борцами за интересы народа, частью которого мы являемся…»
В тупой башке высшего жандармского офицера обнаружилось удивительное упрямство, но Петру Гроза, ни на что не надеясь, все же рассказал ему о трагедии молодого поколения Румынии.
«Из трагедии молодого поколения.
Отец Георге жил в селе Ховрила, около Шомкуца Маре (Сэтмар). Бедный крестьянин из бедного края, прозванного «цара кынелуй» — «собачьей страной». Его убили в Италии во время первой мировой войны. Георге остался сиротой, вырастил его дед… У него была врожденная любовь к учебе, к знаниям. Дед старался изо всех сил помочь внуку, отдал его в школу и радовался тому, что внук все время был среди самых лучших учеников. Георге удалось поступить в лицей Шомкуца Маре, но, чтобы заплатить за обучение и содержание внука, дед продал своих любимых красных волов. Это были единственные красные волы во всей округе, и дед, огорченный разлукой с ними, совсем состарился, а Георге уже не от кого было ждать помощи. Он часто оставляет занятия и приезжает помогать деду засевать надел, убирать урожай, продавать кое-что для уплаты налогов. В короткие перерывы между работой Георге не выпускал книги из рук, ему нельзя было отставать.
Видя, как мучается внук, дед подымал руки к небу и кричал:
— Боже, как это ты терпишь, чтобы в стране, где так много богатства, где столько людей купается в деньгах и не знает уж, куда и девать свои сокровища, не нашлось средств для обучения способных детей! Где справедливость? Где правда, господи?
Георге удалось защитить диплом лицеиста, и он отправился в Клуж поступать в университет. Прошло полгода, а старик не получал от внука никаких вестей — как в воду канул.
Однажды в полночь в дверь дома деда раздался сильный стук. Испуганный старик открыл. То были жандармы. В руках наручники.
— Где твой внук? — спросили.
Дед сразу же все понял. Значит, они ищут Георге. И вмиг догадался, понял, что случилось. Значит, его внук пошел по пути поиска справедливости, правды… Его ищут жандармы. Значит, он на правильном пути… Ответил:
— Берите его, когда найдете, я не знаю, где он».
«Я познакомился с Георге, когда он обладал уже определенным опытом, я убедился в его интеллигентности, начитанности, твердокаменности характера, незаурядности публицистического таланта.
Постарался понять его.
Видя, что он истощен, буквально голодает, пригласил его к себе в дом, познакомил со своими детьми и был уверен, что в атмосфере большой семьи можно будет управлять его необузданным характером, притормозить вовремя его рискованные порывы и предупредить преждевременные, нежелательные поражения…
В последующие месяцы я старательно помогал ему сдать экзамены, защитить диплом. Он защитился с большим успехом и получил диплом профессора философии и социологии. Начался новый этап в жизни молодого профессора. Он стал обивать пороги министерства образования, то и дело доставая свой диплом с отличием. Безрезультатно. Получил право несколько часов в неделю замещать учителей в Бузэу и в других городах, но вскоре возвратился к своему, ставшему уже привычным положению безработного.
А тут открывается большая торговая ярмарка в Клуже. Требуются работники прилавка. Безработный профессор философии использовал эту возможность. Нанялся зазывалой. Он ходил вдоль торговых рядов и восхвалял зубную пасту, мыло, сапожный крем и дамское белье. Обладая поэтическим даром, философ рифмовал рекламу.
За кусок хлеба.
Но и это было ненадолго. Через несколько месяцев, перед наступлением зимы, его без предупреждения увольняют. Реклама, которой он отдал столько сил, сделала свое дело — люди приходили за товарами. А зазывала, благодаря которому выросла популярность этой ярмарки, больше не нужен был, его прогнали. Он стал жертвой собственного трудолюбия и честного отношения к делу.
…Георге Микле продолжает свое «хождение по мукам» до прихода в министерство образования известного профессора демократа Петре Андрея (его впоследствии убили легионеры). Он назначает Микле преподавателем лицея имени Емануила Годжи в Ораде. Но каково было мое удивление, когда через некоторое время встречаю снова Георге в той же изношенной одежде, как и в то время, когда он был безработным. Объяснил, в чем дело: оказывается, министр-демократ, ратовавший во всех своих писаниях за социальную справедливость, назначил Микле преподавателем, но — трудно поверить — без жалованья в течение двух лет. «Мне не верилось, но заглянул в свод законов, все стало ясно — так было предусмотрено. Не выдержав больше голодного существования в ранге «почетного» преподавателя лицея, Микле начинает переписываться с министром, напоминая тому, что он говорил и что писал по вопросам трудоустройства и обеспечения оплаты труда до того, как занял пост министра.
…Разительный контраст между жизнью тех, которые трудятся, и тех, которые эксплуатируют с такой алчностью труд других, вызывает негодование. Эти молодые люди могут ошибаться, могут идти на крайности. Но для того чтобы успокоить их, направить к разумному, к действиям, приносящим пользу всем, жандармские меры со всем известным комплексом жесточайших процедур не самое подходящее средство.
Может быть, этот рассказ о жизни Георге Микле, который живет сейчас в такой же клетке, как и я, образумит кого-то из тех, кто ответствен за нашу судьбу, даст им повод найти применение своим усилиям в другой области, рядом с нами, на пути структурных изменений нашего общества».
Георге Микле стал ближайшим соратником и другом доктора Петру Грозы, был генеральным секретарем «Фронта земледельцев», историком этой организации. Он был одним из активных работников подпольной организации Компартии Румынии по связи с «Фронтом земледельцев». За глубокое знание ленинского учения и активную пропаганду ленинизма его любовно называли сыном Ленина.
Когда Гроза думал о Микле, он часто сопоставлял его поступки с тем, что делал Октавиан Гога. Из большого круга друзей-интеллигентов, с которыми часто встречался Петру Гроза, обсуждая судьбы дальнейшего пути своего народа, Гога, казалось, должен был быть наиболее близким ему по духу, по поступкам. Гога, как и Гроза, из Трансильвании, оба они из семей священников, Гога только на три года старше Грозы, они оба образованны и энергичны, вместе участвовали в правительстве Авереску. Но Гога обладал еще и незаурядным поэтическим даром. Его полные горечи стихи о тяжелой доле крестьян, стонущих под игом помещиков, пользовались огромной популярностью среди молодежи. Но в 1918 году он совсем перестал писать стихи и занялся «чистой» политикой. В двадцать третьем году он приехал в Деву к Петру Грозе с большой группой представителей бухарестской интеллигенции. О чем только они не говорили тогда! Какие радужные картины только не рисовали! Но в отличие от других Гога слишком долго и болезненно говорил об особой роли румын, называл соседние с Румынией страны «варварским» окружением славянских и австро-венгерских племен. Он устраивал истерики, бил себя в грудь и утверждал вполне серьезно: «Мы потомки римских цезарей, философов и поэтов, мы прямые продолжатели римской цивилизации. Мы, румыны, возродим эту цивилизацию и построим Дакию в ее древних границах. Бог нам поможет!» Гога не был возбужден рюмкой, он был трезв и серьезен, и от этого Грозе стало очень тяжело на душе.
С детских лет Петру Гроза привык к тому, что все люди должны быть равны. Тем более он был далек от мысли, что один человек может возвышаться над другим только потому, что он какой-то особой национальности.
Случившееся в Мальмезоне 13 января заставило его вспомнить снова о националистических бреднях Октавиана Гоги. В этот день всех узников вывели, чтобы перетрясти камеры. Вернувшись, Гроза нашел на кровати тоненькую брошюру с броским заголовком «România а românilor» («Румыния румынам»). Автор — Октавиан Гога. На обложке выразительная черная свастика. Когда захлопнулась дверь, Гроза принялся за чтение. Речь Тави в палате депутатов в декабре 1935 года. Тогда он полностью раскрыл себя. В брошюре были набраны жирным шрифтом его слова: «Господа мои, я румын и должен сказать вам: анализируйте социальные явления, оглянитесь вокруг, и вы убедитесь, что перед нами могучая, великая волна утверждения национального самосознания. Ее основа, господа мои, народный инстинкт — расовый, с одной стороны, религиозный — с другой. Наш народ чувствует сегодня всей душой, что он органическая сущность, имеющая глубокие корни в римской цивилизации. Эта сущность не терпит чужеродных… Румыны горды сегодня тем, что они боевая нация. Мы собрались вместе, чтобы утвердить великие истины компактного существования румынского народа с незапамятных времен на этой земле».
Через несколько страниц одно место подчеркнуто особо: «Наша естественная и единственная концепция (иной не может быть!) — тоталитарный национализм, который пронизывает все классы. Лишь тогда возобладает равновесие и устойчивость в румынском государстве, которое извне и изнутри осаждено врагами. Классовая борьба в этих обстоятельствах губительна и противоречит интересам румынского государства».
Гремит засов, открываются двери, на пороге знакомый надзиратель из трансильванских румын.
— Ну как, господин министр? Прочитали?
— Я это давно знаю, друг мой.
— А где сейчас Гога, господин министр?
— Гога? Он умер. Сразу же после того, как перестал быть премьером. Погас. Не успел он сделать чистую Румынию, друг мой… А вот это живет, и его, — Гроза показал пальцем на лежащую на кровати брошюру со свастикой, — нужно вытравлять.
Надзиратель закрыл дверь и заслонил спиной смотровое окошко.
— Вы же, господин министр, были друзьями, я принес эту книжку, думал, приятно будет…
Гроза не понимал: искренне глуп этот трансильванец или просто провокатор. И сказал:
— Румыния очищается от посторонних и нынешними последователями Гоги, как видите. Сажают и настоящих даков. Я ведь Дечебал, вы знаете? — Приблизился к нему и пожаловался шепотом; — Только вот здесь мне бороду сбрили и усы…
Надзиратель сжался и поспешно покинул камеру.
Поздно ночью тюремный служащий сообщает печальную весть. Он предполагает, что Грозу переведут из Маль-мезона в другое, более ужасное место. Мирона Белю уже перевели.
«Ночной гость.
…Сон отогнан. Уже полночь, а я все пишу. Один из надзирателей заходит и спрашивает полушепотом:
— Как вы думаете, что еще может случиться?
Он рассказывает, что народ в страшной тревоге, в Чер-новицах раздается гул тяжелой артиллерии, на вокзалах Буковины и Бессарабии множество беженцев, а поезда не останавливаются, не берут их.
На лице этого несчастного, который всего только несколько часов назад пыжился и показывал свое «превосходство» (он один из самых строгих наших надзирателей), явная растерянность. Успокаиваю его: если у тебя чистая совесть, если при всех обстоятельствах ты был справедлив и не обижал, не бил себе подобных, если не злоупотреблял своей властью и не издевался над слабыми, у тебя не должно быть причин для беспокойства и страха.
Человек уходит, но, кажется, его не очень-то успокоила моя проповедь.
Рядом плачет ребенок. Твердые шаги по коридорам, резкие слова команд…
Самый симпатичный среди всех служителей нашей огромной клетки — это врач Александр Бард, он родился в Клуже и сейчас мобилизован для того, чтобы смотреть за здоровьем заключенных. Когда он проходит мимо моей клетки, задает один и тот же вопрос: «Как вы себя чувствуете? Чем занимаетесь?» Отвечаю тоже по шаблону: «Благодарю, очень хорошо». Но поскольку на этот раз он выразил крайнее недоумение по поводу моей жизнерадостности, думаю, что следует объяснить ему кое-что.
Прежде всего человек должен оставаться самим собой и когда хорошо ему, и когда худо. Он не должен терять головы, когда ему улыбается счастье, и не сгибаться, не падать духом, когда этот дух, капризный по природе, кажется, вот-вот покинет его. Только глубоко понимая, до чего хрупка и непостоянна наша судьба с ее бесчисленными взлетами и падениями, можно держать равновесие, не падать. Чем человек самоувереннее, тем он становится беспомощнее перед неожиданными ударами судьбы. Потому что самоуверенный, оказавшись на вершине, забывает, что оттуда можно легко свалиться в пропасть, а свалившись, не способен верить, что возможен новый подъем, и без этой веры он оказывается беспомощным. Когда я находился на самом верху, я постоянно глядел вниз и интересовался, что же делается там, на дне. Сейчас же, со дна, из мрака моей клетки, смотрю туда, в зенит, чтобы не раствориться в беспомощности.
Человеку отпущена очень короткая жизнь. У нее слишком узкие рамки. И если довольствуешься ими, то будешь жить удобно. Но удобства размягчают, сводят духовный мир человека до уровня самодовольных жирных пингвинов, дремлющих на берегах своих островов. Самодовольство полностью лишает тебя прелести ощущения высоты полета, волнений, разумного риска. Полет разумного риска придает жизни новое качественное содержание, расширяет ее изначальные рамки. «Моя жизнь здесь, — говорю я служителю, — в этой клетке, под охраной ваших надзирателей, за решеткой, — часть того чего-то нового, что прибавлю я к своей предопределенной жизни. Мое пребывание здесь — лишь следствие попытки полета, риска, который чужд пингвинам, и они о нем и не помышляют. Древняя поговорка гласит: чем существовать уткой целый год, лучше быть орлом один день. Она весьма кстати к моим рассуждениям о пингвинах и подтверждает, что я не единственный, кто думает подобным образом. Я стараюсь видеть полезное даже в самом бесспорном факте своего заточения. Другие же делают из этого целую трагедию».
Я расстаюсь со своим молодым знакомым.
Может быть, эти объяснения помогут ему, неглупому парню, проникнуть в смысл моих ежедневных стереотипных ответов на его вопрос «Как вы себя чувствуете?».
«16 января
Третье воскресенье… Праздничная воскресная атмосфера проникает и сюда, это особенно чувствуется по настроению тех, кто ожидает кого-нибудь из дому… Среди посетителей встречаются ультраэлегантные дамы с причудливо завитыми, ярко крашенными волосами. На головах высокие шляпы самых неожиданных форм. Пропасть между реальностью этой тюрьмы и всем, что делается за ее стенами, больше чем кричащая — она оскорбительна. И в то же время она клеймит ничтожество тех, которые живут в таком бесстыдном контрасте с людскими страданиями».
Посещения разрешаются только по воскресеньям; приходят в основном к сидящим в Мальмезоне дельцам.
Петру Грозе свидания были строго запрещены.
Петру Гроза никогда не был в России, но знал о ней много из прочитанного, от вернувшихся из русского плена после первой мировой войны солдат. Многое рассказывал ему о русских, о революционном Петрограде и о Ленине «красный принц» Скарлат Каллимаки.
О Советском Союзе, о борьбе большевиков за преобразование России говорили всегда с восторгом и приподнято его друзья-коммунисты. Совсем недавно, этой осенью на встрече с ними в лесу около Клужа Гроза поражался, с какой убежденностью доказывали коммунисты неизбежность краха фашизма. Они без всяких колебаний говорили о победе социализма во всех странах, с какой-то фанатичной верой предсказывали будущее человечества. Один из этих коммунистов, университетский профессор-историк, побывавший в России, сказал:
— Весь мир пойдет по пути русских. После Октября семнадцатого история делается там. — Он показал на восток. — И когда молодую республику Ленина душила контрреволюция, и когда выполнялись пятилетки, и когда шла борьба под Москвой, и под Сталинградом… И сейчас, когда они приближаются. История делается там.
Гроза гордился, что у его друзей такая глубокая убежденность. Они помогали и ему лучше узнать Россию. Но русских людей он впервые увидел здесь, в Мальмезоне. И об одном из них стал писать при тусклом свете в своей тюремной камере.
«17 января
Каждое утро часов в пять тюрьму подымает на ноги душераздирающий крик русского заключенного. Его содержат в камере при котельной. И в этот утренний час пытают методически, по заранее составленному графику. Парень возбужден, прикидывается дурачком, объясняет жестами, что не понимает ни слова по-румынски и другие языки тоже не знает. А потому делает все наоборот и хотя бы случайно выполнил какое-нибудь распоряжение! Стражники толкают его, измываются над ним и считают обыкновенным законченным идиотом. Русскому всего восемнадцать лет, но это уже налитый силой голубоглазый богатырь, в его гибких движениях что-то от молодого тигра. Я который день не спускаю с него глаз и угадываю его удивительнейшую способность скрывать свою истинную суть. Вот палачи силой отнимают у него одежду из плотной ткани цвета хаки и добротные русские сапоги. Парень защищается, дерется, кусается, кричит. Вчера снова его избили до полусмерти. Появился в тонком тюремном халате грязного цвета. Но это «преображение» длилось недолго. Прошло немного времени, и я смотрю — он снова весел и прогуливается в собственной одежде. Как умудрился ее вернуть — никто не знает. Немного погодя запел нежную утреннюю песню.
Направляюсь к нему.
У топки котла, где он работает сейчас вместе с другим русским пленным — сбежавшим из лагеря лейтенантом, — завязываем разговор.
Все еще спят.
Вначале парень держится по отношению ко мне замкнуто, смотрит с подозрением. Но я пытаюсь войти в доверие, разморозить его. Сначала только сдержанно отвечает на мои вопросы. Переводит разговор пленный лейтенант, довольно хорошо знающий румынский. Через несколько дней парень открывается, рассказывает о себе без моих вопросов, употребляя много румынских слов (как бы удивились наши надзиратели, убежденные, что этот парень не знает по-румынски ни единого слова!).
Его имя Василий Соколов.
Механик.
Его слова складываются в строгий логический ряд и отражают частицу великой трагедии нашего времени, когда почти каждая семья, каждый человек носит в своей душе следы невиданного доселе крушения. Молодое поколение, захваченное ураганом всеобщей войны, до конца своих дней пронесет в сердце печать разыгравшейся трагедии, последствия которой еще не поддаются осмыслению. Но война неизбежно накладывает свой несмываемый отпечаток на характер и дальнейшее отношение этого поколения к людям и к обществу.
Соколов, освещенный сейчас только светом вырывающихся из топки парового котла языков пламени, олицетворяет миллионы ему подобных на всем земном шаре.
Слушаю и раздумываю.
Ему восемнадцать лет.
Но удары не сломили его, а закалили.
Его воля обрела марку стали ростовского завода, где он работал до войны.
Я подозревал это, а сейчас убеждаюсь — смел и упрям до безумия. Он не желает делать ничего из того, что требуют от него издевающиеся над ним. Свою решимость в этих условиях он проявляет по-разному и очень умело.
Его схватили немцы в Ростове, чтобы вместе со многими другими отправить в Германию. Около города Бузэу он вместе со своим товарищем сломал решетку вагона и поздно ночью выпрыгнул из поезда на полном ходу. Друг пал от пуль охранников, а он, Соколов, скрылся в ночной степи. К утру на окраине румынского села перемахнул через забор и прятался целые сутки в стоге сена. Потом вышел, встретил хозяев — румынских крестьян. Те вначале испугались появления неожиданного гостя, потом позвали в дом, накормили.
— Они дали мне молока и хлеба, — говорит Соколов.
Он произносит с особой мелодичностью и благоговением это слово — «хлеба». Потому что те тридцать граммов клейкого вещества, которыми «угощали» узников немцы, не имели ничего общего с хлебом. Потом Василий попал во время облавы в руки румынских жандармов.
Его бросили в тюрьму.
И здесь он такой же смелый и непобедимый, как Стенька Разин, как живое воплощение непобедимой России.
…Стало совсем светло, наступило утро. Заключенные проталкиваются к дверям умывальника. Позже, когда и я прихожу туда, Василий Соколов подмигивает мне и указывает на валяющуюся пустую коробку из-под папирос. В раскрытой коробке монета в сто лей. Василий знаком велит мне остановиться. В ту же минуту проходит надзиратель и с жадностью наклоняется за монетой. Но коробка подпрыгивает и убегает из рук. Ошарашенный надзиратель делает еще одну попытку, но результат тот же — коробка убегает. Заключенные хохочут так, что сотрясается решетки, а тюремный страж стоит остолбеневший и растерянный. Глаза вылезли из орбит от возмущения. Трюк разгадан: за ширмой другой русский держит почти невидимую ниточку, к которой привязана танцующая коробка.
Соколов знает слабости охранников и ставит капканы. На его лице ироническая улыбка.
За его высоким лбом скрывается многое.
Может быть, сама великан, Вечно изобретательная и таинственная Россия…»
Привезли еще одну партию заключенных. В коридорах шум. Раздаются тупые удары деревянных башмаков о человеческие тела. Стоны, голоса надзирателей и конвойных, грубые, грязные ругательства. Гроза уже привык к этим потокам ругани и почти не обращал на них внимания, но сегодня под сводами Мальмезона прогремело новое ругательство:
— Шагай быстрей и не скаль свою пасть, Маглавит твоей теще!
Это был знакомый бас старшего надзирателя, непревзойденного мастера сквернословия.
О, Маглавит! Гроза горько засмеялся. Он сразу как-то вспомнил всю трагикомическую эпопею, связанную с этим словом.
Это была сенсация, дошедшая до самых отдаленных уголков страны: в селе Маглавит пастуху Петраке Лупу показался во плоти сам господь бог. Буржуазная пресса всех оттенков бросилась разносить это сообщение с бешеной скоростью.
И начался маглавитский психоз. Во всех церквах Румынии проводились богослужения в честь великого избранника божьего Петраке Лупу.
Спешите в Маглавит!
И сотни тысяч хромых, горбатых, слепых, нищих и просто несчастных устремились в Маглавит. Газеты, показывая эти нескончаемые шествия, рассказывали о чудесах. Возникла целая «маглавитская промышленность»: иконы, кресты, посохи, пузырьки с водой из святого источника и, конечно, книги, брошюры, цветные плакаты, календари… Дотошных корреспондентов интересовало, как выглядит сам бог. Вначале Петраке Лупу рассказывал, что это была ослепительная молния, из которой выделился старик и стал разговаривать как бог… Потом он говорил, что старик сидел на ветке вербы и очень был похож на изображение на стенах местной церкви…
К Петраке Лупу пожаловал сам король Карол II, а патриарх Румынии выделил для него специальное место в патриаршей церкви.
Петру Гроза издевался над этим хорошо продуманным общегосударственным спектаклем, устроенным для одурачивания народа, и не замедлил публично продемонстрировать, как он относится ко всему этому.
В большом православном соборе города Сибиу шло воскресное богослужение. Гроза стоял перед алтарем и ждал, когда выйдет священник, известный проповедник маглавитского чуда.
Священник закончил рассказ о чуде. Гроза подождал, пока все успокоится, и спросил:
— А на каком языке разговаривал бог с Петраке Лупу?
Священник ответил не задумавшись:
— На румынском, разумеется.
Миряне расхохотались. Петру Гроза повернулся и вышел из церкви.
«Снова на допрос.
…Только затих разговор о проделке Василия Соколова, а комиссары сигуранцы приходят с известием, что я должен оставить эту тюрьму и предстать перед бухарестским военно-полевым судом.
— Собирайте свои вещи и следуйте за нами!
Я подчиняюсь, хотя и говорю, что в такую рань, да еще в самом начале недели было бы более подходящим распоряжение о моем освобождении.
Снова увозят меня из этого здания, похожего на большую конюшню. Машина долго блуждает по кривым улицам бухарестских предместий. Наконец добираемся до центра. Бульвар Карол и уже знакомые массивные зарешеченные ворота главного управления сигуранцы. Надо оформить документы: меня передают в распоряжение верховного полевого суда. Сюда же были переведены немного раньше все мои товарищи, арестованные вместе со мной. В холодной приемной и в соседних комнатах со стеклянными дверями копошится целый рой агентов, комиссаров, инспекторов. Это молодые, здоровые ребята, призванные следить за теми, кто «ведет подкоп под основы государства». Какая силища! Сколько полезного физического труда тратится даром! Какую огромную пользу могли бы принести эти молодые люди, совершающие сейчас волей-неволей столько подлостей!
После всестороннего изучения меня бросают в машину, и снова мчимся по кривым улицам и переулкам к верховному полевому суду. Он размещается в двухэтажном неприветливом здании на одной из узких бухарестских улочек. То подымаемся по лестницам на второй этаж, то спускаемся на первый для оформления переезда в эту тюрьму. Заходим в кабинет какого-то капитана, который знакомится с нашим делом (это целая библиотека) и очень строго, но сдержанно спрашивает о моем возрасте и занятии, потом интересуется, «соответствует» ли моему положению место, где меня содержали до сих пор. Понимаю, что речь идет о том, чтобы переселить меня сюда, и о том, что придется еще посидеть. Я наслышался о «прелестях» этой тюрьмы и знаю из рассказов многих, что она «ниже уровня» «моей» тюрьмы. Решаюсь просить, чтобы оставили меня в старой камере Мальмезона».
«Отпечатки пальцев
Снова поднимаемся на второй этаж. В одной из комнат военные и гражданские служащие делают свое привычное дело. Здесь все необходимое «оборудование» для предстоящей операции: черная липкая подушка, на которую надо нажимать пальцами (сначала по очереди каждым, затем тремя, потом всеми разом), грязная тряпка и бутылка с бензином, при помощи которых один из служащих пытается смыть тушь с пальцев. При этом он старается не тратить слишком много бензина, а я прошу, чтобы протер мои пальцы еще раз, хотя понимаю, что этот позор не смоешь всем производящимся на свете бензином. Чувствую это каждой своей клеткой, меня охватывает горячая, жгучая боль. Возмущается кровь. Надежды и порывы молодости, напряженный труд и волнения целой жизни, политические схватки, вызванные велением времени и жизни нашего поколения, гордость и человеческое достоинство, присущие этому поколению, не сторонившемуся сложностей, опасностей и риска, — все накопленное в сокровищнице нашей души выброшено в эту минуту за борт. Все, чем я был, чем я жил, растворилось сейчас в процессе этой унизительной операции. Дальше уж ничего не последует…»
Просьба Грозы о возвращении в Мальмезон удовлетворена. Он поселяется снова в каморе под номером 43. Узники радуются его возвращению, хотя, как замечает Гроза, они забывают, что возвращению в тюрьму не очень-то следует радоваться.
Его долго не тревожили, и он нашел способ прийти в себя, восстановить нарушенное душевное равновесие. Пытался даже вспомнить и записать в дневник смешные истории.
«…В Будапештский университет я поступил вместе со своим приятелем Руди Опряном. Жили мы с ним в одной комнате. К нам часто заходил наш земляк Георге Лушпа из села Бэтрына Хунедоарского уезда. Мы его очень уважали за превосходные знания по всем предметам. Этот крестьянский сын был первым студентом политехнического факультета, стал знаменитостью, его уважали и студенты и преподаватели. Красивый, здоровый парень, он всегда поражал своей элегантностью, великолепным высоким цилиндром, превосходными манерами, и каково было наше удивление, когда однажды увидели его оборванным, в грязных ботинках, со всклокоченной бородой и обожженной щекой. Мы перепугались и старались понять, что же с ним приключилось. Парень поспешил успокоить нас — ради экономии денег он палит бороду спичками. Мы сразу догадались о трагедии. Несколько часов он ходил из угла в угол по комнате и наконец хлопнул дверью и ушел, так и не узнав нас. Его поместили в отделение для умалишенных при будапештской тюрьме Кёбанья.
Нам было очень жалко своего товарища, и мы добились разрешения посетить больницу. Нас встретил Георге Лушпа в прежней отличной форме. Обрадовался, начал обсуждать с нами все, как было до совсем недавнего времени. Перед расставанием пожаловался:
— Видите, у меня ничего нет, я здоров, а если будут держать еще долго с этими, — он показал на двор, где прогуливались больные (один представлял себя Наполеоном, другой разговаривал с богом, чего только они не делали!), — я сойду с ума. Заберите меня отсюда. Это мне подстроили.
Мы тут же разыскали главного врача. Я говорил взволнованно, требовал освободить нашего друга. Врач посмотрел на меня с присущим знающим свое дело специалистам спокойствием и спросил с улыбкой:
— А по каким признакам вы определили, что он здоров?
— По разговору, коснувшемуся самых различных проблем, по нормальному, привычному обращению с нами. Ведь знаем его уж сколько времени. Мой товарищ затронул даже сложнейшие математические проблемы, и он отвечал, как всегда, с исключительной ясностью.
— А про Японию не заговорили?
Мы широко открыли глаза:
— Про Японию нет…
Главный врач посоветовал зайти в другой раз, побеседовать с нашим другом и о Японии и тогда принести ему, главному врачу, наше заявление.
Мы пришли через неделю. Снова встретились с нашим другом, и снова беседа касалась самых разнообразных тем. Все шло как нельзя лучше. А под конец, обменявшись взглядами с Руди, я приступаю к Японии. В это время шла русско-японская война, и разговор на эту тему был весьма кстати. Я начал очень осторожно. Дойдя до Порт-Артура, я посмотрел в глаза моему несчастному другу. И с ужасом понял, в чем дело: Япония.
Все произошло молниеносно. Видя его искаженное лицо, я осмелился спросить очень робко:
— Ты что, пе знаешь про Японию?
Охрипшим голосом он позвал своих товарищей по несчастью. Они, как и в прошлый раз, прогуливались «наряженные» по дорожкам больничного двора.
— Вы слышали, о чем он меня спрашивает? — закричал Георге Лушпа. — Знаю ли я Японию? А как же! Я был микадо Йокохамы! Вы знаете, как отобрали у меня трон. За мной, чтобы отвоевать его! Артиллерия, вперед!.. (Бедный парень был кадетом-артиллеристом.) Кавалерия, вперед!..»
Гроза вспоминал, что этот случай преследовал его долго, почти всю жизнь. «Каждый человек, — говорил он, — в определенное время находится во власти одной-единственной идеи, которая отсекает все остальные, и, если человек не в состоянии отстранить ее тиранию, она может подчинить себе человека, не даст ему возможности нормально заниматься другими делами. У меня был хороший друг Григоре Комша. епископ Арада. Это был замечательнейший человек, общительный, интеллигентный, очень пылкий. Беседовать с ним было истинным удовольствием. Но только до определенной темы. Однажды по пути в Бухарест мы очутились в одном купе. Длинная дорога дала возможность поговорить о многом. Беседовали, шутили, и было довольно весело. И тут он вдруг сам задевает больное место: заговорили о религиозных сектах, особенно волновали его баптисты и адвентисты. Я знал эту его слабость и понял, что дальнейшая часть пути станет истинным мучением. И чтобы избавиться от этого, неожиданно спрашиваю: «Ты знаешь Японию?» Он до того удивился, что превратился в огромный вопросительный знак. Я воспользовался этим и стал рассказывать ему про далекий случай с «йокохамским микадо». И он в конце задал мне тот уже привычный вопрос моих собеседников на эту тему: «А что является моей Японией?» — «Баптисты», — ответил я».
Гроза рассказывал, как во время своего пребывания на посту министра говорил про «Японию» на заседаниях Совета министров. Один из его коллег все время таскал в своем портфеле весьма своеобразную «Японию». Что бы ни обсуждалось на Совете министров, этот коллега доставал из объемистого портфеля проект будущего дворца румынской оперы. Рассказ Грозы о «Японии» вынудил его на некоторое время оставлять этот портфель дома.
«Меня поздравляли с победой, но однажды поздно ночью после заседания Совета министров тогдашний глава правительства маршал Авереску спросил, как обычно:
— Господа, осталось нам еще обсудить что-нибудь?
И тогда коллега, к удивлению всех присутствующих, обратился к премьеру не без некоторой растерянности:
— У меня есть кое-что, но не могу говорить из-за этих господ, которые со своей «Японией» изображают меня сумасшедшим.
Инициатор строительства румынской оперы замялся. Понимал, наверное, и он, что в то время анемичный бюджет страны не позволял строить что-либо серьезное. Было рискованно начинать что-либо, потому что начать начнешь, а какое правительство завершит это строительство, еще неизвестно…
Как бы там ни было, — заключает Петру Гроза этот рассказ, — но идефиксы всегда вредны. Подумайте, например, о Гитлере. Он мнит себя Наполеоном. Мы увидим результат… Самое меньшее — это тоже какой-нибудь остров Святой Елены».
Это было написано за шестнадцать месяцев до окончания второй мировой войны. А театр оперы и балета в Бухаресте получил свое новое здание при народном правительстве доктора Петру Грозы.
«24 января
…Мне передают распространяющийся на воле слух, будто я объявил голодовку. Поскольку режиму распространение подобного слуха невыгодно, ко мне допускают несколько друзей из Ардяла. Они добивались этого свидания со дня моего ареста. И им всюду отказывали. Меня полностью изолировали от внешнего мира, не разрешают свиданий с членами семьи, запрещена всякая переписка. Во время свидания разговаривать пе разрешили. Я пожимаю им руки, подымаю голову и выпрямляю спину, чтобы они поняли, что я не рухнул под тяжестью обрушившегося на меня креста…»
«Следую давно сделанному выводу: я не из рода мучеников. Сколько бы ни подвергал изучению свое собственное существо, вывод остается прежним — я обыкновенный человек, во мне нет ничего сверхчеловеческого. И если проявляю стремление к изменению существующей действительности, что не лишено риска, то это исходит не от моей «сверхчеловечности», а от желания придать бытию новое содержание, превосходящее банальные, повседневные заботы о своей личной, частной жизни…
Жизнь — двусторонняя монета. Одна сторона материальная, другая — духовная. Кто не учитывает этого, теряет равновесие. Проникновение в суть нашего социального предназначения, способность координировать, сочетать наши собственные интересы с интересами подобных нам относятся к духовной стороне нашего существования. Существует какое-то святое равновесие, к которому мы должны стремиться, для того чтобы иметь право сказать, что мы жили на этой земле. Герои и мученики планеты на небосводе человечества».
«26 января
Рано утром шагаю по скользкому блестящему снегу, искрящемуся под солнечными лучами. Морозно. Ноздри слипаются. Во дворе тюрьмы нет никого, кроме одного венгра, перешедшего границу ради своей любимой и загнанного сюда по обвинению в шпионаже. Его будят очень рано и заставляют колоть дрова для кухни. Он орудует топором и пытается согревать дыханием онемевшие от мороза пальцы. Пожимаем друг другу руки, но мороз не дает останавливаться надолго, надо двигаться. Он торопится побыстрее наколоть дров, а я бегаю по тюремному двору, измеряя знакомый путь от кухни до кучи мусора, у которой даже запах замерз.
Моя сегодняшняя прогулка — внеочередная, не предусмотренная режимом. В последние дни отношение ко мне изменилось к лучшему. Что-то происходит. Могучие властелины сигуранцы, такие надменные и подозрительные до недавнего времени, сейчас, когда проходят мимо меня, подносят руку к шляпе, а некоторые даже интересуются, как я себя чувствую. Надзиратели то и дело «забывают» запирать двери моей клетки, и я пользуюсь этим, выхожу из камеры с утра пораньше, не дожидаясь разрешения. Но мучает совесть, что у меня по сравнению с моими товарищами по несчастью появилась такая привилегия.
Когда прибывает новая партия заключенных, сопровождаемая мощной охраной церберов из «секретной службы», не реагирую на приказание «все по камерам!». Я поглядываю на эту колонну. Посиневшие лица, изуродованные пытками. За что они их так?! Ведь эти люди не уголовники, не злоумышленники. За что?
Заключенные исчезают в ненасытной пасти Мальмезона, а я снова бегаю из конца в конец двора по морозу, под ясным небом.
Это была самая длинная прогулка с тех пор, как я попал в эту тюрьму. Бегал беспрерывно несколько часов. Поставленные наблюдать за мной солдаты в длинных овчинных тулупах сменились за это время дважды.
Чувствую, что восстановил силы, и возвращаюсь в камеру».
«27 января
Тулиу Горуняну наносит мне новый визит.
Вижу его в третий раз. Начинаю изучать глубже этого человека, которого вначале воспринял с недоверием… Наш мир — соединение восточных хитростей с западным лукавством и расчетом. И здесь, даже имея за плечами опыт целой жизни, сколько ни напрягайся, очень трудно установить, кто перед тобой — враг или друг. Горуняну, конечно, не мой следователь, но как магистрат имеет право посещать тюрьмы, ему всюду открыты ворота, поэтому решил посетить меня на правах «частного» лица, сообщив предварительно об этом, разумеется, представителям «секретной службы» тюрьмы.
У меня сложилось впечатление, будто я с ним уже давно знаком, где-то с ним виделся. По-моему, так же чувствует себя и он. Однако наша беседа протекает очень напряженно, требует и от меня и от него серьезных умственных усилий. «Маршал, — говорит он, — не сомневается в том, что Гроза «большой патриот», но… остаются вещи, которые требуют уточнения, остаются довольно еще сложные процедуры».
Совершенно ясно, что Тулиу Горуняну исполняет старательно и с большой преданностью свою роль в сложнейшем государственном механизме. Он не стремится направлять события или «намечать линию», а просто ограничивается выполнением тончайших функций. В то же время он выполняет эту задачу как человек, отказавшийся стать простым инструментом и потому сохранивший в своем сердце чуточку гуманизма…
Перед уходом ночной гость добавляет:
— Во всяком случае, могу сказать, что вы пользуетесь огромной популярностью. Ежедневно требуют вашего освобождения граждане и целые группы населения во всех провинциях страны… Все подчеркивают место, которое вы занимали в общественной жизни, вашу доброту, принципиальность, смелость и гостеприимство…»
И все же перспектива освобождения Грозы еще неясна. Так ему кажется.
«Вместе с тем земля все же вертится. Я сохраню веру в свою судьбу. Ночной гость исчезает, и от его визита остается только шум задвинутого засова и закрывающегося замка.
Наступает еще одна ночь».
«28 января
Ночью, часа в три, меня будит страшный стук в центральную дверь коридора, она прямо перед моей камерой, и потому я замечаю любое движение в тюрьме. На этот раз происходит снова что-то выходящее из ряда обыкновенных тюремных событий. В коридоре гремят голоса самых жестоких палачей — Дырли и Брашовяну. Особенно старается Дырля. Его кровожадность стала легендарной, и все дрожат, как только эта бестия приходит после полуночи, чтобы увести кого-нибудь в камеру темных «допросов» черного здания на бульваре Паке Протопопеску. Он же привозит оттуда новых заключенных. Я узнаю его по тому, как он захлопывает двери своего автомобиля.
Дырля жесток, Брашовяну криклив. Они оба старается, чтобы их было слышно по всем коридорам, чтобы не давать спать ни единой душе, заточенной в этом скорбном здании. Брашовяну, высокий и резкий, шагает вдоль коридоров, останавливается перед каждой камерой, стучит каблуком в дверь и орет на сонных надзирателей: «Здесь кто у тебя сидит?.. А здесь?.. Этого выведи ко мне!.. Этого переведи!.. Что, не знаешь, кого охраняешь? Ну-ка подойди ко мне, собака!..» Только солдаты шагают в обычном ритме. Они не подчинены инспекторам и смотрят на них с полным равнодушием солдата, видевшего ужасы фронта. Наконец ночной обход заканчивается, и палачи увозят с собой группу арестованных, для того чтобы подвергнуть их новой серии пыток. Среди увезенных и Мирон Беля. Этот молодой и до недавнего времени могучий богатырь стал «фаворитом» инспекторов-палачей. Его каждую ночь увозят, а утром привозят физически сломленным, с провалившимися глазами. Все время содержат под особым присмотром и даже в умывальную приводят в сопровождении двух стражников с отомкнутыми штыками карабинов. Ему удалось шепнуть мне:
— Подвергают ужаснейшим пыткам.
Потом я узнаю посредством условных знаков тюрьмы (короткие фразы знакомых, мгновенные встречи, слова солдат во время раздачи тюремной бурды), что друзей связывают «клубком», надевают на ноги толстые войлочные чулки и бьют по подошвам, потом засовывают в трахею резиновую трубку и раздувают легкие, потом… все такое же. Сильный, крепкий Мирон Беля на днях сорвал веревки, избил четырех комиссаров и разгромил в прах комнату пыток. Но к четырем комиссарам поспешили на помощь другие и колотили Мирона до полной потери сознания. Он лежал на полу в крови, а один из наиболее «гуманных» палачей упрекнул другого:
— Видишь, убил его. Сказал же, что эти сильные гораздо труднее переносят пытки.
Мирона Белю облили холодной водой, привели в чувство для того, чтобы сегодня увезти его снова туда же…
Начинается новый день. Нас выводят к умывальнику. Школьный инспектор Симион пытался подойти к открытому окну, чтобы набрать в легкие хоть несколько глотков свежего воздуха. И вдруг закричал:
— Всходит!
— Кто?
Возмущенный Симион орет еще громче:
— Солнце! Красное солнце!
— Ну и что? Каким же должно быть оно, солнце?
И Симион отвечает раздраженно:
— А почему не всходить ему синим!
Смотрим друг на друга — каждый по-своему понимает это — и пускаем на полную мощность воду…
Перед обедом, когда ждали сигнала на прогулку, раздался голос, повторенный затем перед каждой камерой: до новых распоряжений никто никуда не выйдет. Отменены все посещения.
Узнаем, в чем дело. Это ужесточение режима произошло потому, что у поляков, вывезенных недавно отсюда в лагерь Тыргу-Жиу, найдено оружие, которое они прятали здесь, в этой тюрьме. Дирекция тюрьмы получила выговор, инспектора — наказания, надзиратели были избиты, а нам, заключенным, ужесточили режим».
«30 января
Сегодня я встретился с Джикэ. Он заметил, что я пишу, и ему, видно, очень хочется, чтобы я его «увековечил». Такой у него характер. Я за ним наблюдаю давно… Это офицер румынской армии, участник зимней кампании в Крыму и на Кавказе, попал в плен и с того самого времени стал одним из очень многих, кого военная буря бросила в незнакомые края… Легко предвидеть, что огромная армия военнопленных принесет знания и опыт из области совсем неизвестной тем, кто остался дома… Думая обо всем этом, я изучаю этого Джикэ. Он с большой охотой рассказывает о том, насколько неожиданно гуманно обходятся с румынскими военнопленными в СССР. Как только прибывают они в тыл, в лагеря, их тщательно изучают, стараются выяснить их взгляды, их отношение к войне. Это своеобразный карантин, после которого происходит отбор и многим предоставляется право получить теоретические и практические знания…
— У меня там прояснился мозг, — говорит он. — Было так, будто солнце не подымалось из-за горизонта, а всходило прямо из моего мозга! Что я видел там, в России, это невероятно, великолепно. Там культура, цивилизация, одним словом, свет!
Полный решимости служить делу румыно-советского сближения, Джикэ попросил, чтобы его сбросили на парашюте на территорию Румынии. Его сбрасывают в село неподалеку от города Бузэу. Он встречает там местного примаря[51] и рассказывает ему хорошо продуманную версию, но примарь приглашает шефа жандармского поста, а тот отправляет Джикэ в Бухарест. Его версия здесь не проходит, Джикэ обвиняют в шпионаже и бросают в секретное отделение этой тюрьмы рядом со мной. Его допрашивают, изучают, но пока что не судят. Возможно, сигуранца решила воспользоваться знаниями и опытом, приобретенными Джикэ в Советском Союзе. Думая об этом, я веду разговор с большой осторожностью».
Вскоре «взбунтовавшегося дака» освобождают из Мальмезона.
Зимним вечером 1944 года железные ворота тюрьмы отворяются, и Петру Гроза оказывается на воле. Поздно ночью он входит в знакомую комнату гостиницы «Атене палас». Через площадь — королевский дворец. Там темно, ни единого огонька. Дворец или пуст, или окна затемнены. Слышны только шаги солдат королевской гвардии — они охраняют этот каменный оплот румынской монархии.
В час ночи к Петру Грозе пришли узнавшие о его освобождении друзья, но задержались ненадолго — бывший узник Мальмезона должен отдыхать. Отвыкший от человеческой постели, он заснул только к утру. И ему снилось, что все люди на всех континентах, во всех странах, во всех селах и городах, под крышами всех домов, хижин и шалашей дышат и спят спокойно.
В полдень принесли пакет от Скарлата Каллимаки, он из лагеря для политзаключенных в Трыгу-Жиу прислал номер старой газеты «Колокол» с передовой — «Падение Вавилона». К газете приложена записка. «В своем падении Вавилон румынской буржуазии, — писал Каллимаки, — может погрести под развалинами многих. Вы, доктор, уцелели. Мы, узники Тыргу-Жиу, гордимся Вами. Выше голову, непокоренный дак из Девы, выше!»
Я привел на этих страницах только небольшую часть дневниковых записей Петру Грозы, сделанных им зимой 1943/44 года в тюрьме Мальмезон. Румынские правители, чувствуя, что возмездие стучится в дверь, не осмелились казнить Грозу. В этом немаловажную роль сыграл тот факт, что в это время Красная Армия, очищая родную землю от оккупантов, приближалась к советско-румынской границе.
Петру Гроза возвратился в Деву и начал борьбу за освобождение из тюрем своих товарищей. Он делал все возможное, чтобы помочь патриотическим силам, которые во главе с коммунистической партией готовили народ к свержению ненавистной клики Антонеску.
Вавилон румынской буржуазии шел к неминуемой гибели.