Книга пятая

1

Пилигрима поместили в обитую мягкой обшивкой камеру, где он не мог себя поранить. У него появилось два новых санитара или, вернее, надзирателя. Так называли тех, кто присматривал за самыми буйными пациентами. Кесслера отпустили на неделю домой. Он согласился — при условии, что, если мистер Пилигрим позовет его, он вернется.

Одним из надзирателей был светловолосый и безобидный на вид гигант по имени Вольф. Его наняли исключительно за физическую силу. Он никак не выказывал своего отношения к пациентам — разве что с готовностью усмирял их, когда те выходили из себя. Внешность Вольфа подчеркивала его добродушный нрав. Широко раскрытые глаза, ласковая улыбка… Он казался невинным ребенком, для которого каждый день — Рождество.

Второй надзиратель, Шварцкопф, был полной противоположностью Вольфу. То, что он садист, было видно с первого взгляда. Он смотрел на Пилигрима сквозь прищур и хрустел пальцами, высовывая между зубов кончик языка, словно воспринимал каждого пациента как противника в матче по борьбе. Он тоже был сильный — невысокий, но крепкий и коренастый.

Первые два дня после буйной выходки Пилигрима держали на транквилизаторах и обращались с ним как с ребенком. Он мочился в кровать, вылезал из пижамы, его приходилось кормить через трубочку, чтобы предотвратить обезвоживание организма.

На третий день Пилигрим пришел в себя.

Он задал только два вопроса: «Где мои голуби и голубки?» и «Почему все белое?»

Поскольку на четвертый день вид у него был вполне мирный, по настоянию доктора Юнга с Пилигрима сняли ремни.

— Он высокий! — сказал Шварцкопф. — Его ноги могут быть опасны.

Вольф взял на себя труд отстегнуть ремни, которыми руки Пилигрима были привязаны к кровати. Шварцкопф сел на ступни пациента и положил ладони ему на колени.

В комнате был довольно низкий потолок и ни единого окна.

Воздух освежался вентиляционной системой, вмонтированной в стену и выходившей через ряд металлических экранов наружу. Шварцкопф почти никогда не мылся. От него воняло. Это было одно из орудий устрашения пациентов. Пилигрим наблюдал за ним сквозь полузакрытые глаза.

Развязать ремни оказалось не так-то просто. Вольф возился над ними, изо всех сил стараясь не причинить Пилигриму боли, пока он освобоЖдал его запястья и лодыжки.

Наконец ему это удалось. Пилигрим почувствовал циркуляцию крови в затекших членах.

Он не промолвил ни слова и не пошевелился.

Он не пытался высвободить конечности или открыть глаза.

Шварцкопф встал.

— Ты сейчас стоять, — сказал он на своем неправильном английском.

Пилигрим посмотрел на Вольфа.

Тот нагнулся и приподнял пациента за плечи, помогая ему сесть.

— Ноги! — сказал Пилигрим.

Шварцкопф взял его за щиколотки и сбросил ступни вниз.

Те шлепнулись на пол, отдавшись болью во всех косточках, с таким стуком, словно кто-то захлопнул дверь.

Вольф встал с другой стороны кровати.

Шварцкопф, не сводя с пациента глаз, погладил большим пальцем свой подбородок так, как будто хотел, чтобы там выросла бородка. Потом шагнул назад и велел Пилигриму:

— Говори!

— Я хочу своих голубей и голубок, — сказал Пилигрим.

— Своих голубчиков? — ухмыльнулся Шварцкопф.

— Да.

— Я найду их и принесу завтра, — пообещал Шварцкопф.

Пилигрим кивнул.

— Я бы поел немного супа, — сказал он.


Утром, когда Вольф повел Пилигрима в туалет, Шварцкопф принес что-то, завернутое в полотенце. Он весело скалился.

— Тыхотел, — сказал он и положил сверток в ногах кровати.

— Я пока ничего не хочу, — ответил Пилигрим.

— Нет, — возразил Шварцкопф.. — Тыхотел — я принес.

С этими словами он развернул полотенце, в котором оказались две тушки — розовой голубки и сизого голубя.

— Могу зажарить их на завтрак, если желаешь.


Пилигрима пришлось еще неделю держать привязанным к кровати. Кесслер вернулся в клинику, Шварцкопфа уволили.

Больше разговоров о голубях и голубках никто не заводил. Кесслер похоронил мертвых птичек под деревом в саду. Укладывая их в ямку, он разгладил им крылья и прошептал единственное слово: «Простите». Рубиновые глаза были закрыты, а земля, падавшая на них, пахла сосновыми шишками, грибами и дождем.

2

В субботу, восьмого июня, Эмма впервые после выкидыша встала с постели — и в тот же день Вольф в последний раз снял ремни с запястий и щиколоток Пилигрима.

Эмма села к окну. Лотта принесла ей завтрак вместе с утренней газетой. Эмма попросила газету, поскольку решила: «Мир все еще существует, и мне лучше в него вернуться».

Пилигрим сидел на краешке кровати, а Кесслер кормил его апельсином, тостом, мармеладом и поил чаем. О птицах не вспоминали. Вольфа сослали на кухню, где он пил кофе и глядел на плиты и печи, словно ожидая, что они с ним заговорят. Сам он сидел молча.

Эмма открыла газету «Die Neue Zurcher Zeitung» («Новая цюрихская газета», нем.), нежно прозванную читателями «Эн-це-це». Итальянско-оттоманская война продолжалась; итальянцы, похоже, побеждали. Балканы, как всегда, бурлили — бомбы, убийства, бунты и анархия. Греция грозила, что присоединится к схватке. И так далее, и тому подобное.

«Сербы, македонцы, болгары, турки, итальянцы, греки… Кого это волнует?» — подумала Эмма и уронила газету на пол. Пятьсот лет вторжений и передела границ, и все без толку. Началось с Александра Македонского… вернее, даже с Трои — и ничего, ничего, ничего не изменилось. Веками люди жили с колыбели до могилы, не зная ни минуты покоя, в вечном страхе за свою жизнь. Лучше уж вовсе не рождаться. Или сразу умереть.

В одиннадцать часов тем же утром Юнг зашел в отделение для буйных проверить состояние нескольких пациентов, а без двадцати пяти двенадцать его провели в палату Пилигрима.

Вольф к тому времени уже сидел в коридоре, оставив Пилигрима на попечении Кесслера. Пациенту принесли чистую пижаму, наглаженный халат, впервые за две недели побрили и позволили почистить зубы.

Юнг велел Кесслеру прогуляться, добавив, что тот может вернуться через полчаса.

Когда Кесслер ушел, прихватив с собой грязную пижаму и поднос с остатками завтрака, Юнг взял единственный стул и поставил его спинкой к двери.

Сев, он вытащил из нотной папки листок бумаги и посмотрел на пациента. Юнг не спал всю ночь, мучаясь угрызениями совести из-за смерти своего ребенка и из-за того, что жена застала его с другой женщиной.

Касательно первого из этих двух прискорбных эпизодов Юнг чувствовал одновременно и вину, и раскаяние. Его подозрение, что Эмма нарочно упала с лестницы, почти подтвердилось. «Я не споткнулась, — сказала она ему. — Я упала». Что же до другой женщины, Юнг не раскаивался ни на минуту — он лишь жалел, что им на время пришлось расстаться. Он будет скучать не только по сексуальному освобождению, которое она ему дарила, но и по их интеллектуальным беседам. Звали ее Антония Вольф, и когда-то — как и Сабина Шпильрейн — она была пациенткой в Бюргхольцли. Поправившись, Антония, обладавшая поразительным талантом и интуицией, стала квалифицированным врачом.

Впервые эту молодую женщину Юнг заметил несколько недель назад в коридоре вместе с Фуртвенглером. Ему было легко с ней — и одновременно трудно, поскольку внешне она очень походила на Эмму, с той лишь разницей, что волосы у нее свободно падали на плечи, в то время как жена Юнгa убирала их назад. Чувственная, искусная в плотских наслаждениях, она… Антония… Тони… Она…

Забудь об этом! Ты пришел к Пилигриму.

— Доброе утро, — сказал Юнг. — Какой дивный солнечный денек!

Это было вранье. На самом деле на улице шел дождь, а у него умер ребенок.

Пилигрим не ответил и отвел глаза.

— Вы ничего не хотите сказать? — поинтересовался Юнг.

— Только то, что вы заперли меня в темной комнате вместе с маньяками.

— О каких маньяках вы говорите?

— Шварцкопф убил двух моих птиц.

— У вас есть птицы?

— Голубки. Голуби. Я кормлю их.

— Ваши птицы? Я не знал. Мне казалось, что птицы не могут быть чьей-то собственностью.

— Глубокая мысль, доктор Юнг. — Пилигрим приподнял руку и снова уронил ее на колено. — Конечно, вы правы. И тем не менее я заботился о них.

— Мистера Шварцкопфа уволили, — сказал Юнг. — У вас есть другие жалобы?

— Кесслер — чокнутый.

— Да?

— Он верит в ангелов.

— А вы не верите?

— Конечно, нет. Какой от ангелов прок?

— Кесслеру они, по-моему, помогли. Вы знаете, что он сам тут лечился?

— Нет. Ну и что? Это лишний раз подтверждает мою точку зрения. Вы называете меня сумасшедшим и отдаете в руки помешанных. Может, у вас самого с головой не в порядке?

— Возможно, — улыбнулся Юнг. — Вполне возможно.

Они помолчали.

— Как вы себя чувствуете сегодня, мистер Пилигрим? Отдохнувшим? Отрешенным?

— Отвязанным.

Юнг рассмеялся.

— И то верно. Что ж, давно пора. — Он подождал немного и осторожно спросил: — Скажите, вы действительно были готовы убить мистера Шварцкопфа?

— Я хотел, но сдержался. Я не могу убивать, чего не скажешь о мистере Шварцкопфе. Я видел, как он ел мух.

— Разве мухи — это так важно?

— Все важно. Вы не согласны? А вдруг он съест их всех, и вам ничего не останется?

Юнг откинулся на спинку стула.

— Да, тут у нас явно проблема, — промолвил он. — Я вам не нравлюсь. Верно?

— В данный момент — верно.

— Не забывайте, что я ваш врач. Доктора не всегда бывают приятными.

— Это я прекрасно понимаю. — Пилигрим пристально посмотрел на Юнга. — Чего вы от меня хотите, доктор Юнг? Могу я что-то сделать для вас?

— Да. Вы можете ответить на некоторые вопросы.

— Вы задаете вопросы, а я отвечаю. Это несправедливо.

— Вы предпочли бы поменяться ролями?

— Я и не заметил, что мы играем какие-то роли.

— Такого рода словоблудие никуда нас не приведет — ни вас, ни меня.

— Если учесть, что английский для вас не родной, вы говорите очень хорошо. «Словоблудие». Замечательно. У вас богатая лексика. Вообще, должен сказать, вы настоящий знаток, и не только в английском.

— Не уверен, что понимаю вас.

— Еще как понимаете! Пожалуйста, не разыгрывайте из себя скромника. Вы напрочь лишены скромности, даже ложной. Другими словами, доктор Юнг, я вижу вас насквозь.

— Понятно.

— Нет, это мне все понятно! На школьном жаргоне вы просто «гнилой стручок».

Юнг отложил список вопросов. Они ему больше не понадобятся. Беседа с Пилигримом потекла по своему собственному руслу, хотя и не туда, куда он предполагал. Тем не менее это могло оказаться полезным.

— Стручок? То есть длинный двустворчатый плод с семенами? Типа гороха?

— Нет, сэр. В английских школах так на жаргоне называют пенис. Грязный, вонючий и мягкий член, из которого можно только сикать, и больше ничего.

— Сикать?

— Писать.

— Понятно.

— Да неужели?

— Мне так кажется.

— А я сомневаюсь. Видите ли, школьник ночами трет свой член в надежде, что в один прекрасный день испытает настоящее наслаждение в виде эякуляции и последующего оргазма. Он слышал об этом и, возможно, даже видел, как балдеют его старшие товарищи. Но его собственный пенис не встает, потому что яички еще не опустились. Даже если он достигнет какой-то эрекции, наслаждения ему не видать как своих ушей — он испытает разве только нечто отдаленно напоминающее оргазм. Он хуже девственника. Он бесплоден. Отсюда и «гнилой стручок».

— Значит, я — незавершенный оргазм.

— Да, сэр. Заметьте, что я называю вас «сэр», как положено школьнику.

— Вы не школьник, мистер Пилигрим.

— Разве вы не мой господин?

Молчание.

— Ненавижу эту комнату. Эту клетку. Я должен остаться здесь навсегда?

— Нет.

— А ключи от нее у вас?

— Один из них — да.

— А остальные?

— У Кесслера. У Вольфа. У врача, возглавляющего отделение. Его фамилия Радди.

— Эрнст Радди. Да, я встречался с ним. Или я должен сказать: «Он со мной встречался?» В его присутствии я вечно закован в цепи. Еще один стручок.

— Вас никогда не заковывали в цепи, мистер Пилигрим. Никогда.

— Так или иначе, я чувствовал себя как в цепях.

— Понимаю.

— Как вы добры!

— Мне интересно, почему вы считаете меня стручком?

— Вам это неприятно?

— Я спрашиваю для пользы дела. Если я хочу помочь вам, мне надо знать, что вы обо мне думаете.

— С чего вы взяли, что я нуждаюсь в помощи?

Юнг чуть было не рассмеялся, но сдержал себя.

— Ключ у меня в кармане, мистер Пилигрим. Только я могу выпустить вас.

— Вы говорили, в других карманах тоже есть ключи.

— Да, но выпустить вас отсюда может только мой. Кроме того, очевидно, что вы очень взбудоражены. Вы и сами знаете. Итак… Я жду ответа.

— Почему я считаю вас стручком? Потому что вы слишком довольны собой и ничтожными достижениями, которых добились в своей области.

Юнг молча закрыл глаза.

— А еще потому, что вы высокомерный упрямец, обладающий неограниченной властью. И потому, что вы даже не осознаете своего невежества и того вреда, который вы наносите людям своей некомпетентностью. Потому, что вы никогда не раскаиваетесь. Потому, что вы подавляете интеллект других людей, чтобы сохранить свою репутацию. А еще потому, что вы швейцарец!

Юнг встал, отвернулся, снял очки и протер глаза носовым платком.

— Длинный список, — сказал он.

— Это лишь начало, — отозвался Пилигрим.

Юнг хотел было повернуться, но передумал.

— Вы хотите, чтобы вас взял другой доктор? — спросил он.

— Взял? Я что, вещь? Или команда регбистов? Армия инсургентов?

— Мистер Пилигрим! — На сей раз Юнг повернулся и, еле сдерживая кипящую внутри ярость, посмотрел пациенту в глаза. — Довольно!

— Какая жалость! А мне так понравилось…

— Не сомневаюсь. Но у вас проблемы, сэр. Не со мной — с самим собой. У меня есть работа, и я намерен ее выполнить. Я не одинок в своем высокомерии и невежестве, и я не единственный упрямец, обладающий властью…

— Неограниченной властью!

— Вы, сэр, тоже были таким. И, если позволите, сами вы стручок!

Пилигрим моргнул. Он был искренне удивлен.

— Мне нужно окно, — сказал он, повернувшись к стене.

— Не будет у вас окна! Не будет, пока вы не ответите на мои вопросы!

Пилигрим сел.

— Вам понятно? — спросил Юнг.

— Да.

— Вот и ладно. — Юнг тоже сел. — Мы малость разрядились, а теперь продолжим наш путь.

Пилигрим уставился на свои колени. Казалось, белизна пижамы завораживала его.

— И куда мы отправимся? — спросил он шепотом.

— Попробуем открыть самих себя, — сказал Юнг. — Понять, кто мы такие. И вы, и я. У нас нет карт местности, но мы должны найти дорогу. И мы ее найдем.

3

Примерно через неделю, даже меньше, во вторник, тринадцатого июня, на террасах сквера Линденхоф, поднимавшихся уступами на западном берегу реки Лиммат, появился человек в котелке и шитом на заказ пальто.

Зеленый сквер венчала великолепная эспланада со скамейками, столиками, кафе, фонтаном и ни с чем не сравнимым в своем великолепии видом на Цюрих. Справа виднелся кафедральный собор, слева — протестантская кирха, внизу — Цюрихский университет, а над ним высилась клиника Бюргхольцли, корпуса которой поднимались вверх по холму и скрывались в тени деревьев.

Деревья. Они были везде. Липы, давшие название парку, дубы, ореховые деревья, ясени и осины теснились между магазинами и домами на другом берегу реки, образуя бульон из зеленых кружев, в котором плавали крыши и шпили.

На шее у человека в котелке болтался бинокль на кожаном ремешке. На другом ремешке, переброшенном через плечо, висел фотоаппарат фирмы «Кодак» в холщовом футляре, который мужчина прижимал локтем к боку. Идеальный — или же идеальный на вид — турист.

Он шел по эспланаде, созерцая окрестности. Порой останавливался, подносил к глазам бинокль, смотрел куда-то, а затем что-то записывал в блокноте. Он уже битый час предавался этому занятию и даже не замечал, что за ним наблюдает женщина, сидящая под деревьями на скамейке.

Женщине было около тридцати. Подтянутая, аккуратная, в темно-синем осеннем пальто с черепаховыми пуговицами и голубой соломенной шляпке с широкой лиловой лентой. По форме шляпка была похожа на котелок, который носил мужчина, только без загнутых кверху краев.

Она не сводила глаз с этого странного человека с биноклем и записной книжкой. Он был такой же подтянутый, аккуратный и невысокий, как она сама, и казался почти таким же одиноким, несмотря на то что усердно шпионил за кем-то. За кем-то — или за чем-то.

Интересно…

«Может, он тайный агент? — думала женщина. — Или частный сыщик? А может, ревнивый муж, чья жена завела роман с романтичным молодым человеком… Гусаром, например. Или моряком. Или художником, или смертельно больным поэтом. Какая интересная бывает у людей жизнь!»

Да, у некоторых. А у других — нет.

Мужчина внезапно обернулся и посмотрел прямо на нее. Она закрыла глаза и улыбнулась, невольно подумав: «Он выбрал меня».

Открыв глаза, она увидела, что мужчина значительно старше, чем казался издали. Судя по его военной выправке, прямым плечам, тонкой талии и бравой осанке, она думала, что ему лет двадцать пять — тридцать, но ему явно было за сорок.

За сорок! Опытный мужчина. Умудренный жизнью. Настоящее приключение!

Глаза у него были серые, с поволокой. Красивый нос, четко очерченный, словно из слоновой кости, начинавшийся прямо от бровей вразлет, похожих на расправленные крылья. Рот широкий, крепко сжатый, нижняя губа влажная и полная, верхняя спрятана под пушистыми элегантными усами с загнутыми кверху кончиками.

Боже милостивый! Что же будет-то?

Он явно направлялся прямо к ней, тут ошибки быть не могло.

Хотя женщина сидела в тени липовых ветвей, она подняла руку, чтобы заслонить глаза от света, в лучах которого он приближался к ней.

— Мадам! — сказал незнакомец, остановившись в четырех футах от нее. — Позвольте спросить вас: вы одна?

— Позволяю, — еле слышно ответила она. Ей хотелось сказать это погромче, но в горле застрял комок, и она могла только шептать. — Сейчас — да, но я жду подругу.

Она солгала. Никакой подруги у нее не было. Никогда, даже в детстве. Ей было чуждо само этослово. Однако когда к тебе обращается джентльмен, совсем нелишне придумать себе подругу.

— Она должна вот-вот подойти.

«Хорошо, что я не сказала про друга, — подумала женщина. — Какая же я умница!» Таким образом она не отбила у джентльмена охоту познакомиться и все же очертила определенные границы.

Мужчина снял шляпу.

— Тем лучше. Вы не могли бы уделить мне минутку внимания? Всего минутку!

Ее это несколько разочаровало. Минутка внимания вряд ли способна стать началом романа.

— У мадам шотландский акцент, если не ошибаюсь? Мне он хорошо знаком.

— Да, я приехала из Абердина. Будьте любезны, скажите мне, как вас зовут. Я не привыкла разговаривать с незнакомыми людьми.

— С удовольствием. Меня зовут Генри Форстер, я из Лондона.

Он сказал это, словно пропел, весело и живо.

— Из Лондона?

— Да, из района Челси на берегу Темзы. Я живу на улице Чейни-Уок, если точнее. Если мадам никогда там не бывала, я весьма советовал бы посетить это восхитительное место. Пейзаж там полон очарования.

Это что — приглашение?

Женщина покраснела.

— Меня зовут мисс Лесли Мейкле, — сказала она.

— Как необычно! И красиво. Мейкле — это кельтское имя?

— Лесли — фамилия родового клана моей матери. Родители надеялись, что у них будет сын, но на свет появилась я, и мне выпала честь носить эту фамилию.

— Приятно познакомиться.

— Мне тоже. Так чем я могу вам помочь?

— Я буду краток, мисс Мейкле, — сказал Форстер. — Я выполняю одно задание и мне нужно сделать несколько фотографий. Две-три, не больше. Будьте так любезны!

Он снял с плеча «Кодак» и вытащил его из футляра.

— Просто нажмите на этот рычажок, — продолжал он, выдвинув гофрированную трубу аппарата. — Мне нужно сняться в профиль — с обеих сторон — и в фас.

Лесли Мейкле встала и, взяв фотоаппарат, шагнула из тени.

«В пасторальном окружении она была бы настоящей красавицей:», — невольно подумал Форстер.

Голубые глаза, щечки-яблочки, губки, как вишни. Однако на фоне городского пейзажа ее вид вызывал чувство дискомфорта. Пышущее здоровьем лицо являлось живым укором для человека, вынужденною сиднем сидеть в отеле и прятаться под полями котелка, пока он отращивал усы, чтобы изменить свою внешность.

Форстер встал спиной к солнцу. Лесли Мейкле отошла на пять шагов и нацелила аппарат на его профиль слева. Котелок снова был у него на голове.

— Могу я спросить, мистер Форстер? Это снимки для вашей любимой?

Щелк!

— Для коллеги, которого держат взаперти.

Лесли Мейкле опустила фотоаппарат.

— Взаперти? То есть в тюрьме?

— Не совсем. И тем не менее он лишен свободы. Его никуда не пускают.

Лесли Мейкле взяла себя в руки.

Правый профиль.

«Как романтично! — подумала она, — Для коллеги, лишенного свободы… Эта интрига достойна пера Элинор Глин или же миссис Генри Вуд (Английские писательницы 19в)».

Щелк!

И наконец, последний снимок — в фас.

— Я заинтригована, мистер Форстер. Позвольте спросить, как вы намерены помочь своему несчастному коллеге?

— Спросить вы, конечно, можете, но я вам не отвечу. Я просто хочу передать ему снимки, чтобы напомнить, что о нем не забыли на воле.

Щелк!

«На воле! Как это трагично!»

Лесли Мейкле представила себе заключенного, вцепивщегося в прутья решетки и вперившего взор в далекие горы.

— Ваш фотоаппарат, сэр, — сказала она, протягивая Форстеру «Кодак».

— Быть может, — промолвил Форстер со всей застенчивостью, какую способен был изобразить, — мисс Мейкле позволит мне сфотографировать ее на память о нашей встрече?

Зачем пропускать красивое личико, оказавшееся у тебя на дороге?

— Я буду искренне рада.

«Лесли Мейкле». Это имя останется в записной книжке Форстера, не совсем уверенного в правильности написания, зато убежденного в очаровании его владелицы. Позже, глядя на ее улыбающийся образ в сквере Линденхоф, он иногда жалел, что долг перед мистером Пилигримом помешал ему продолжить знакомство.

Что же касается самой Лесли Мейкле, она никогда не забудет Генри Форстера — его котелок, глаза с поволокой, нос, будто выточенный из слоновой кости, и брови вразлет. Его расправленные плечи и тонкую, как у женщины, талию. Его нецелованные губы и то наслаждение, что сулила их влажность.

Это будет вскоре,

Вскоре — не сейчас.

Как мне спрятать горе

От нескромных глаз?

«Почему мне лезут в голову эти строки?» — подумала Лесли Мейкле.

Она вернется домой. Так и не выйдет замуж. Будет заботиться о родителях, а потом умрет — через сорок лет. Не сказать, чтобы она все эти сорок лет вспоминала авансы Форстера (в мыслях она употребляла именно это слово — «авансы»). Просто он навсегда остался в ее памяти среди других несбывшихся романов — в коллекции теней, как она называла их про себя. В полку джентльменов, которые могли пойти дальше, да не решились.

«Разделите все человечество на две части, — писал Пилигрим о другой многообещавшей встрече, — и вы получите миллионы, которые никогда не встретят друг друга».

Форстер засунет снимок Лесли Мейкле в записную книжку и время от времени будет вынимать его оттуда, вглядываясь в тоскующие глаза и несмело улыбающиеся губы, которые он чуть было не поцеловал. «А что, если бы? — словно вопрошает она. — Что, если бы мы встретились в другое время и в другом месте? И что, если бы…» Увы, не судьба… И ее глаза это знали.

4

Леди Куотермэн была так любезна, что оплатила Форстеру гостиницу до конца июля. Она не сомневалась в своей скорой и неизбежной смерти, но Форстеру об этом даже не заикнулась. Просто сказала, что ей хочется, чтобы он чувствовал себя независимым, и добавила — хотя Форстер прекрасно знал это сам, — что мистер Пилигрим вернет ей деньги по возвращении в Лондон, как только вылечится. Доктор Юнг непременно ему поможет, заявила она. Это всего лишь вопрос времени.

До того самого мгновения, когда ее накрыло лавиной (день этот казался теперь таким далеким, словно из другого столетия), леди Куотермэн поддерживала с Пилигримом связь, посещая его в клинике и обмениваясь письмами с доктором Юнгом. Сразу же по прибытии в Цюрих ей дважды — а может, и трижды — позволили навестить больного. Форстер же видел своего хозяина только тогда, когда останки леди Куотермэн увозили в Англию. В тот день они не обменялись ни словом. Пилигрим настолько ушел в себя, что, возможно, даже не узнал своего камердинера. Там также был тот, другой — светловолосый развязный швейцарец, перенявший обязанности Форстера, хотя на вид он совершенно для этого не годился. Даже одеться не мог по-человечески!

Форстер пять раз просил разрешения навестить мистера Пилигрима. Ему постоянно отвечали, что хозяин занят: «он проходит курс лечения», «ему ввели сильное успокоительное», «он в купальне»… В какое бы время Форстер ни звонил, ему твердили одно и то же. Оправданий было не счесть. А записки хозяину не передавали. Когда Форстер пытался оставить сообщение, ему говорили: «Пожалуйста, только имейте в виду, что вся корреспонденция пациента просматривается — ради его же душевного равновесия».

Душевное равновесие. Методы и приемы психиатрии были для Форстера загадкой. Он считал их чистым шаманством. Его хозяина как бы похитили и завлекли в паутину сеансов, гипноза и самых темных ритуалов вуду. Кроме того, Форстера мучило ужасное подозрение, что Пилигриму удалось наконец свести счеты с жизнью, а врачи, опасаясь за свою репутацию, объявят, что он умер в результате какой-нибудь болезни. Все это приводило верного камердинера в отчаяние. Он все более убеждался, что должен взять дело в свои руки.

Хотя Форстер не был заядлым книгочеем, он любил рассказы о Шерлоке Холмсе. Книги отнюдь не являлись постоянными спутниками Форстера. Но Холмс — дело другое. Мастерство великого сыщика в области маскировки приводило Форстера в восторг. Каждый ребенок мечтает побыть кем-то другим, и Форстера это желание не покидало до сих пор.

«Человек может стать кем угодно при условии, что поверит в это сам». К такому выводу пришел Форстер, читая о Шерлоке Холмсе.

Вот в чем заключался великий секрет Холмса! Внешняя маскировка — ничто. Форстер понял, что просто отрастить усы и покрасить волосы — бессмысленно, сели человек при этом остался рыжим хвастуном, либо приторно любезным участником индийских кампаний, либо опустившимся выходцем из высшего света, который скатился вниз по социальной лестнице из-за пристрастия к кокаину и опиуму. Он пытался играть все три роли и, к своему разочарованию, обнаружил, что ему куда больше подходит четвертая — роль банковского клерка, проводящего отпуск за границей. Такое перевоплощение давалось ему легче всего, в чем он убедился во время встреч с людьми, например, с Лесли Мейкле, хотя подчас ему ужасно хотелось стать банковским служащим, укравшим миллион фунтов.

Итак, Форстер рыскал по городу в образе клерка, по крупицам собирая информацию о Бюргхольцли и пытаясь сообразить, как увидеться с хозяином, не выдав себя.

Кроме того, он почти три недели со всех доступных точек наблюдал за Пилигримом в бинокль и записывал, когда тот выходил на балкон.

Но начиная с субботы первого июня Пилигрим перестал мелькать за окнами и показываться на балконе, и через три дня Фостер так встревожился, что стал изобретать план побега.

Ему необходимо было как-то проникнуть в клинику в обличье банковского служащего. Внимательно прислушиваясь к разговорам в ресторане, баре и комнатах отдыха гостиницы, он узнал фамилии шести других пациентов из Англии. Форстер мог выдать себя за брата или кузена кого-то из них.

А потом — словно по своей обычной договоренности со смертью — Пилигрим восстал из мертвых и в понедельник, десятого июня, вновь показался в окне.

В четверг на той же неделе Форстер встретился с Лесли Мейкле. Снимки, которые она сделала, должны были подготовить Пилигрима к изменениям во внешности его камердинера, когда они встретятся.

Форстер уже размышлял над тем, как организовать эту встречу. Теперь, когда Пилигрим появился вновь, следующий шаг должен быть практическим, хотя осуществить его будет не так-то легко. Установить связь.

Помимо книг Артура Конан Дойла, Форстер читал лишь брошюры о голубях. В Лондоне, на Чейни-Уок, он попросил разрешения построить голубятню — и получил его. Там он разводил голубей разных видов, кормил их и ухаживал за ними. Во время его отсутствия за птицами присматривали экономка и кухарка миссис Матсон и ее племянник, парнишка четырнадцати лет по имени Альфред.

Альфред работал в саду и спал в каморке под черной лестницей. Черноволосый и угрюмый на вид подросток, он любил своих подопечных и инстинктивно понимал их нужды и желания. Он точно знал, когда надо — а когда не надо — ухаживать за голубями, время от времени предоставлял им свободу и непременно закрывал на ночь ставни, чтобы уберечь их от ястребов, сов, грачей и даже хорьков.

Форстер был искренне привязан к этому мрачноватому молчаливому пареньку, который напоминал ему собственную юность и трагедию, в мгновение ока поглотившую в огне пожара все, что он знал и любил — не только дом, но и родителей, братьев и сестер. Отражением этой трагедии в случае Альфреда было самодурство пьяницы-отца, деспота и насильника, отравлявшего жизнь его матери и брату. Каким бы сексуальным извращениям ни подвергался Aльфред, он неизменно хранил молчание. Только глаза выдавали его — глаза и отказ от мужской дружбы, которую Форстер пытался ему предложить. Тем не менее парнишка остался в доме на Чейни-Уок. Он любил свою тетю Эвлалию Матсон, любил «свой» сад, а больше всего — «своих» голубей.

На крыше отеля «Бор-о-Лак» тоже была голубятня, где жили тридцать с лишним птиц. И тут Форстеру пришла в голову идея. «Чьи они?» — спросил он. Ему сказали, что голуби принадлежат повару по имени Доминик Фрежюс.

Форстера это настолько ошарашило, что он не сразу продолжил расспросы. Неужели голубей готовят на ужин? Он не мог в это поверить. Форстер был из тех плотоядных созданий, которые с удовольствием едят мясо, однако даже думать боятся о бойне. Знать свою жертву было для него равносильно убийству. А выбирать ее — еще хуже. Поэтому он затаился и стал вести подсчет.

Через две недели, когда ему стало ясно, что количество голубей не уменьшается, Форстер наконец подошел к Доминику Фрежюсу и спросил, можно ли ему пообщаться с голубями поближе.

Повар не имел ничего против и в конце концов даже позволил Форстеру покормить их.

Утром четырнадцатого июня — на следующий день после встречи с Лесли Мейкле — Форстер побеседовал с Домиником о голубях, собранных под крышей отеля. Среди них были сизари, вяхири, а также почтовые и странствующие голуби, которых Доминик закупил в Северной Америке в надежде, что они дадут потомство.

— К сожалению, — сказал он Форстеру, — они в неволе не размножаются. Это трагедия как для меня, так и для них. В Северной Америке их почти истребили.

Форстер склонил голову и помолчал минуту, словно in memoriam (в память, лат.) о гибнущем виде. Не то чтобы он не жалел о них. Это действительно глубоко его огорчило. Но у Форстера был план, и он нуждался в союзнике. Если Доминик Фрежюс проявит понимание, лучшего сообщника просто не найти.

— Мне нужно шесть почтовых голубей, — сказал Форстер.

— У меня только четыре, — отозвался Фрежюс. — Зачем они вам?

— Чтобы наладить контакт с другом, который лечится в клинике Бюргхольцли.

— Понимаю, — улыбнулся Фрежюс. — Жертва желтого фургона.

— Что еще за желтый фургон?

— В нем больных привозят в клинику.

— Ясно.

— Вы его не видели?

— Нет.

— Еще увидите. Он чуть не каждый день ездит по улицам.

В основном возит родственников больных, порой подбирает людей из парков и со ступенек собора — религиозных фанатиков или же алкоголиков, допившихся до белой горячки. Значит, вам нужны мои почтовики?

— Я хочу лишь одолжить их, если можно. Голуби, естественно, вернутся к вам, но я надеюсь, что они принесут мне весточку. Мои друг любит птиц, дома в Англии мы часто общались таким образом. Может, это его подбодрит.

Доминик Фрежюс, сидевший на парапете крыши отеля посмотрел на банковского служащего и кивнул.

— Подбодрить больного — дело хорошее, — улыбнулся он. — Вам, конечно же, понадобится клетка.

— Да, вы правы.

— Не беспокойтесь, у меня она есть. Порой я вожу голубей в деревню и выпускаю за милю или за две от дома, и они всегда находят дорогу. Надеюсь, ваш друг их покормит?

— Безусловно. Я пошлю вместе с ними зерно разных сортов.

— В таком случае вы можете воспользоваться моими почтовыми голубями… за пятьдесят франков.

— Договорились, — сказал Форстер, и, они пожали друг другу руки.


В понедельник, десятого июня, Пилигрима выпустили из отделения для буйных, и он вернулся в свой номер на третьем этаже.

Он попросил Кесслера принести ему белый костюм, белые туфли и белую соломенную шляпу. Галстук по этому случаю Пилигрим надел зеленый, считая его цветом свободы. Кроме того, он взял в руки тросточку.

— У нас такой вид, словно мы в Венецию собрались, — заметил Кесслер.

— А может, так оно и есть, — откликнулся Пилигрим. Мы отправляемся на Сан-Микеле — остров мертвых.

— Да, сэр.

Кесслер нес в холщовой сумке туалетные принадлежности Пилигрима, его пижаму, банный халат, шлепанцы и прибор для бритья, семеня за надзирателем по полутемному коридору с закрытыми дверями, пока они не вышли наконец в коридор, где все двери были открыты.

Пилигрим натянул шляпу по самые глаза. Он так долго ждал встречи с солнцем, что свет ослепил его.

Добравшись до палаты 306, Пилигрим пропустил Кесслера вперед и велел ему отворить все двери. Солнце тут же залило апартаменты яркими лучами.

Сам он пошел к окнам и открыл их одно за другим, впустив в комнаты свежий воздух и легкий ветерок.

За окнами ворковали голуби и голубки.

— Хлеба! — потребовал Пилигрим, бросив тросточку на пол. Кесслер поспешил к комоду и вытащил коричневый бумажный пакет, полный раскрошенных тостов, круассанов и булочек с изюмом.

Пилигрим начал разбрасывать крошки, приговаривая:

— Ешьте, ешьте на здоровье…


Форстер наблюдал за этой сценой в бинокль из окна отеля «Бор-а-Лак». Пилигрим в белом и болван Кесслер за ним, складывающий одежду.

На Форстера вновь нахлынула ностальгия при воспоминании о том, как он доставал по утрам костюмы Пилигрима, его пиджаки, рубашки, галстуки и туфли, а по вечерам откидывал край покрывала на кровати и вытаскивал из шкафа пижаму, халат и шлепанцы, в то время как несносный, но очаровательный шалун Агамемнон забирался под одеяло, поджидая своего хозяина. Боже, как давно это было! Давным-давно…

Пилигрим снял шляпу и начал обмахивать ею лицо — взад-вперед, взад-вперед, словно леди с веером, наблюдающая за выводком своих дочерей на балу.

Потом он отошел в сторону. Очевидно, кто-то постучал в дверь. Кесслер укладывал одежду в шкаф. В комнате показалась фигура доктора Юнга.

Форстер повернулся вправо, настраивая бинокль так, чтобы поймать в поле зрения гостиную. Юнг, похоже, был чем-то взволнован.

То, что Форстер не слышал ни слова из их разговора, лишь подстрекало его любопытство, доводя до умопомрачения.

Может, Пилигрим что-то натворил? Почему Юнг так разозлился?

Минуту спустя его ярость — во всяком случае, так это выглядело — немного поутихла. Доктор с видом смирившегося фаталиста развел руками, пожал плечами, вытер лоб, а потом склонил голову и замер.

Пилигрим что-то сказал. Юнг ответил.

Затем Юнг обратился к Кесслеру и тот поклонился на немецкий манер — угодливо и льстиво, чего Форстер на дух не переносил. Так кланялись отставные солдаты своим командирам, бюргеры — мэрам, рабы — господам. Форстера так и подмывало крикнуть: «Выпрямись и расправь плечи!» Он даже не заметил, что говорит вслух:

— Ты должен всего лишь ответить: «Да!» Ты не обязан целовать ему ботинки!

Юнг ушел.

Форстер невольно приготовился услышать звук захлопнувшейся двери — но, естественно, ничего не услышал.

Пилигрим вернулся в спальню, бросил шляпу на кровать и придвинул кресло поближе к окну, открытому на балкон.

Он смотрел на горы.

Лицо его застыло, превратившись в мученическую маску. Форстер опустил бинокль. Что там у них стряслось!

Что могло случиться? Умер кто-то еще? Или же, как это слишком часто бывало, все дело в том, что как раз не умер?

5

Юнг вернулся к родному очагу, но вовсе не затем, чтобы каяться. Ему хотелось выяснить и упрочить отношения с Эммой, не прерывая романа с Антонией Вольф. Последний стал непреложным фактом, и Эмме придется либо жить с этим — либо уйти.

Она решила остаться.

«Я буду жить своей собственной жизнью», — сказала она. Хотя это будет не та жизнь, о которой она мечтала. Когда-то она верила, что ее мечта сбылась. Эмма хотела быть безусловным центром домашней жизни Карла Густава — его женой, другом, помощницей, собеседницей, не уступающей ему в интеллекте. И матерью его детей.

Она обожала их научные диспуты, любила проводить для него исследовательскую работу и развлекать его друзей и коллег на приемах, которые в сообществе психиатров считались непревзойденными. За их столом сиживали Фрейд, Адлер (Адлер Альфред (1870–1937), австрийский врач-психиатр, ученик Фрейда), Джонс(Джонс Генри Артур (1851–1929), английский драматург) и Джеймс, поэт Эзра Паунд, молодой Томас Манн, только что опубликовавший «Смерть в Венеции», и Густав Малер, который в 1910 году приехал в Цюрих дирижировать оркестром, исполнявшим его грандиозную «Симфонию тысячи участников» — своего рода дань восхищения «Фаусту» Гете. Карл Густав, разумеется, был особенно рад его визиту, поскольку состоял в отдаленном родстве с великим немецким поэтом, чьи стихи хор исполнял в финале симфонии.

Эмма даже сейчас оживилась, вспомнив роскошный концертный зал и себя в элегантном розово-красном платье с семью длинными нитями жемчуга на шее. Она глядела в театральный бинокль на крохотную фигурку Малера, который взволновал души как живых, так и мертвых, вознося их к небесам…

«Боже, как много чудных мгновений мы пережили вместе с Карлом Густавом, как мы дорожили ими! А теперь…» Кто знает, что будет теперь? Она должна делить его с Антонией Вольф — и Эмма согласилась на это, хотя с горечью в сердце. Не говоря уже о том, что, как всегда, ей придется делить Карла Густава с его работой.

В тот вечер, когда Пилигрима выпустили из отделения для буйных, Юнг вернулся в Кюснахт в крайне возбужденном состоянии. Что-то явно случилось, но он не сразу поделился с Эммой. Отчужденное молчание стало для них естественным явлением.

В апреле, когда затонул «Титаник», у Юнга появилась привычка, которую Эмма выносила с большим трудом. Послюнив правый указательный палец, он подбирал им с тарелки все крошки, заявляя, что «каждый утопающий имеет право на спасение». Холодная белая поверхность тарелки была для него покрытой льдами поверхностью северной Атлантики. Когда Юнг заканчивал игру в спасательную шлюпку, на блюде оставались лишь маленькие айсберги картофельного пюре. Он никогда не доедал их — возможно, боялся обморозить язык.

Эмма смирилась с операциями по спасению утопающих. Как-то она позвонила Лотте в серебряный колокольчик до того как Юнг подобрал все крошки. Лотта взялась за тарелку хозяина — но тот пригвоздил ее к столу пятерней.

— Оставь, — сказала Эмма. — Я позвоню снова, когда доктор закончит.

Однако теперь ее тревога возрастала с каждым днем. Карл Густав не просто дурачился — его начинало заносить всерьез. Игра в спасательную шлюпку была не единственной. Он строил на библиотечном столе крепости из карандашей, складывая из них площади и башни — большие зеленые и желтые дозорные башни и сторожевые посты в пустыне. Он играл в камушки. Как утверждал Карл Густав, это была вариация японской игры в го, только с целыми кучками камней. В саду он играл в подземную темницу, а еще у него было целое кладбище в цветочных клумбах. Крохотные могилки стояли разрытыми, словно все восстали из мертвых, темницей же служил шалаш из веток. Юнг поставил там скамеечку для ног и мог просидеть на ней все воскресное утро или субботний вечер. Он называл шалаш своим вигвамом, но это и впрямь была темница, окруженная со всех сторон рябиновыми кустами.

Игры никогда не обсуждались, хотя Карл Густав постоянно придумывал что-нибудь новенькое. Эмма сама давала им названия.

Вечером десятого июня ужин подали исключительно вегетарианский — цветную капусту, грибы, фаршированные помидоры и шпинат со сметаной. Помидоры были новым изобретением Эммы: «вычистить мякоть и наполнить томаты изюмом, канадским рисом и горсткой толченых орехов». Фрау Эмменталь поджарила их, добавив свежих листьев базилика. Пальчики оближешь!

На Карла Густава томаты не произвели никакого впечатления. Юнг ковырялся в тарелке, рассеянно клевал понемножку, глядя в пространство и словно вопрошая кого-то — во всяком случае, так казалось. Он то закрывал глаза, сосредоточенно склоняя голову, то вновь открывал и смотрел вдаль.

— Сегодня ночью не будет луны, — сказал он вдруг ни с того ни с сего.

Эмма положила нож и вилку на стол и поднесла к губам салфетку.

— С чего ты так решил, дорогой? Судя по календарю…

— Мне все равно, что написано в календаре! Луны не будет.

— Да, милый.

— Луна умерла. Фуртвенглер убил ее.

— Ясно.

Эмма научилась отвечать таким ничего не значащими словечками, которые оставляли все двери открытыми. Она знала, что Карл Густав объяснит все сам, и это окажется либо явным безумием, либо очередной психологической проблемой его пациентов. Несколько раз начальные фразы Карла Густава уже приводили Эмму в замешательство: «Собак больше нет — они все ушли». Или: «Если бы ты могла станцевать с дьяволом, какой танец ты бы выбрала?» Или:- «Ты знала, что Роберт Шуман изуродовал себе руки, чтобы лучше играть?»

Два из этих зачинов оказались вступлением к рассказу о решенных или же нерешенных проблемах из жизни пациентов. Фразу о танцах с дьяволом он так и не объяснил; она стояла между ними, и Эмма жаждала, но не решалась дать ответ. «Танго», — хотелось ей сказать, однако Карл Густав встал из-за стола и заперся в кабинете, прежде чем она успела ответить.

А сегодня умерла луна.

Эмма молча ждала продолжения.

— Я думал провести весь день с мистером Пилигримом, начал Юнг.

— Да, ты так и сказал, когда уходил.

— Когда я приехал в клинику, то не смог сразу с ним поговорить. Поэтому я пошел проверить других пациентов — мисс Руки Шумана и Писателя-без-ручки. И тут… О Господи!

Карл Густав внезапно отодвинул стул от стола и зарыдал. Эмма встала.

Подожди!

Она ничего не сказала.

Карл Густав снял очки, нашарил носовой платок и прижал его к глазам.

— Прости меня. Прости, — сказал он. — Я не могу… У меня нет сил!

— Дорогой мой! — Эмма обошла стол, придвинула сбоку стул и села, глядя на мужа. Потом взяла его левую руку и нежно сжала. — Что стряслось?

— Блавинская… Графиня…

— Нет, не может быть! Эта чудесная милая женщина…

— Да.

Юнг рыдал взахлеб, как ребенок.

— Прости, — повторил он. — Прости. Мне так жаль ее! Так жаль!


— Но, родной, ты же сделал все, что мог! Все. Это маньяк Фуртвенглер виноват. Он ни за что не хотел оставить ее в покое. Боже мой, как печально! Этого не должно было случиться. Как обидно….

Они посидели немного в молчании.

Вошла Лотта.

Эмма махнула ей, чтобы та ушла.

— Да, мадам.

Юнг начал складывать носовой платок — вдвое, потом еще раз вдвое, потом еще. В конце концов Эмма взяла его из рук мужа и дала ему свой.

Карл Густав упал на колени, обнял жену за талию и прижался головой к ее животу. От его пальцев пахло ее собственным одеколоном.

— Она была моей наградой, — сказал он. — Неопровержимым доказательством того, что не все люди могут приспособиться к «нормальной» жизни. Мы притащили ее сюда и держали взаперти против ее воли… Да, я тоже в этом участвовал, пока не понял, что ей тут не место. Уму непостижимо! Люди живут своей жизнью, они не могут иначе — а мы объявляем их сумасшедшими!

— Некоторые из них — вернее, большинство — действительно больны, Карл Густав.

— Я знаю. Знаю. Но она была нормальной. Она витала в облаках, живая — живая! — пока мы не заставили ее спуститься. Мы стащили ее вниз, в ужасное место, где живут одни безумцы и каждый Божий день — это конец света. Я не имел права ее отдавать! Мне следовало стоять на своем. Она была моей пациенткой… Фуртвенглер отнял ее у меня. А я в тот момент увлекся мистером Пилигримом — и потерял ее.

— Не вини мистера Пилигрима. Он тут ни при чем.

— Я его не виню. Я просто говорю — если бы я не увлекся, она была бы жива.

Да, Карл Густав. Если бы ты не увлекся!

Эмма положила руку ему на затылок.

— Расскажи мне, как она погибла.

— Ночью…

— Да?

— Ночью она пошла на верхний балкон — ты помнишь, наверное… На четвертом этаже, над портиком.

— Да.

— Schwester Дора упустила ее. Не знаю толком, каким образом. Очевидно, пошла за чашечкой какао. В общем, отлучилась она ненадолго, но графиня успела сбежать. Ума не приложу, как она нашла дорогу на балкон и почему он был открыт! Здание построено таким образом, чтобы предотвратить подобные случаи, но кто-то как нарочно оставил дверь открытой и не запер окно. Бог его знает…

Юнг выпрямился, по-прежнему стоя перед Эммой на коленях.

— А дальше?

— Сегодня утром Schwester Дора — я ей очень сочувствую, она так любила графиню!.. Так вот, сегодня утром она сказала, что доктор Фуртвенглер накачал Блавинскую лекарствами, привязал к кровати — в общем, изнасиловал как мог.

— Изнасиловал? Боже милостивый!

— Не физически, но он орал на нее, судя пословам Schwester Доры. Кроме того, она подверглась «внушению шепотом» — излюбленному методу Фуртвенглера. Черт бы его побрал с этим внушением! Я рассказывал тебе, помнишь? Он нашептывает пациенту на ухо, когда тот спит или напичкан успокоительными: «Ты не живешь на Луне. Ты никогда не жила на Луне. Луны нет. Спустись на землю! Спустись и живи как все нормальные люди!» Спустись, спустись и живи как все нормальные люди. И она…

— Прыгнула.

— Да. Она прыгнула.

Эмма взяла мужнин бокал с вином и осушила его.

— Откуда нам знать — может, она пыталась улететь на Луну? Я сама смотрела на нее ночью и очень хотела потрогать рукой. — Эмма встала. — Да, это крайне печально, но графиня не стала бы обвинять тебя. В сущности, виной всему — невежество некомпетентных людей вроде Йозефа Фуртвенглера, которых к психиатрии близко подпускать нельзя, которые верят только в посредственность, в «норму» — и не дай Бог ты в эту норму не вписываешься!

Эмма подошла к середине стола, взяла графин и налила им обоим по полному бокалу.

— Давай выпьем за графиню Блавинскую.

Юнг встал, хотя не без труда. Ноги у него совсем затекли. Глядя на мужа, Эмма подумала: «Каждый утопающий имеет право на спасение».

Она подняла бокал.

— За Луну. И за ее последнюю обитательницу. Они выпили.

Потом оба сели.

На небе взошла луна — великолепная, ослепительно белая, сияющая.

* * *

Утром, прежде чем пойти на паром, Юнг вышел в сад покопаться в клумбе. Эмма наблюдала за ним из окна, а когда он удалился, пошла взглянуть на клумбу, которая его так заинтересовала.

Одна из могилок была зарыта. Встав на колени, Эмма раскопала землю и увидела там розу. Она поцеловала ее и положила на место, а потом вновь забросала ямку землей, разрыхлив ее так, чтобы Карл Густав ничего не заметил. Роза была чисто-белой и называлась «Анна Павлова».

После пребывания в отделении для буйных Пилигрима обязали ежедневно совершать прогулку в обнесенном забором саду за зданием клиники, где он прохаживался в обществе других «опасных» узников и их надзирателей. Пилигрим ходил туда в белом костюме с тросточкой — если не было дождя — или с зонтом. Влажное и жаркое альпийское лето было в разгаре, а потому пациенты еле волочили ноги. Пилигриму казалось, что он идет сквозь воду по песку.

— У меня ноги болят, — пожаловался он Кесслеру. — Вы уверены, что это необходимо?

— Да, сэр. Таковы правила. Все пациенты, кроме тех, кого не выпускают во двор, должны каждый день совершать моцион. Он помогает вам поддерживать форму и способствует циркуляции.

— Циркуляции чего? — язвительно спросил Пилигрим. — Моей хандры?

Они прогуливались по кругу — кто по восемь человек, кто по шесть или по четыре, а большинство, подобно Пилигриму с Кесслером, вдвоем со своим санитаром. На верху побеленного каменного забора высотой в двадцать футов торчали осколки стекла, предназначенные для того, чтобы отбить у больных охоту бежать.

— Заключенные, — сказал Пилигрим Кесслеру. — Вот кто мы такие! С таким же успехом меня могли посадить в тюрьму.

Пилигрим невольно вспомнил об Оскаре Уайльде, сидевшем в Редингской тюрьме, и закованных в кандалы преступниках, с которыми писателю приходилось гулять каждый день. Мошенники, насильники, убийцы — и уйма заключенных, отбывавших срок за мелкие прегрешения вроде кражи одежды с веревки для сушки белья, бродяжничество, желание согреться или же утолить голод отбросами из ресторанов. «И даже, сказал тогда нараспев Оскар Уайльд, — объедками с моей собственной тарелки из кафе «Ройял».

Гуляющие во дворе Бюргхольцли, как правило, попадали сюда за склонность к насилию. Некоторые, до сих пор не смирившиеся с заточением, регулярно нападали на своих нянечек и санитаров. Другие пытались покончить с собой: кто ел стекло, кто — камни. Остальные провинились в том, что неоднократно пытались бежать. Кто-то пытался выдать себя за труп, кто-то прятался в корзинах для грязного белья, кто-то надевал белый халат, стараясь сойти за врача или медсестру. Одна женщина в буквальном смысле слова изнасиловала пациента-мужчину, забеременела, а теперь любыми средствами пыталась сделать себе аборт.

— Совершенно нормальные человеческие грехи, — заметил Пилигрим. — Типичное сборище отбросов общества.

В субботу, пятнадцатого июня, солнце палило так сильно, что Пилигрим взял с собой во двор зонтик.

— Белый костюм — черная тень, — сказал он Кесслеру.

Кое-кто из пациентов уговорил своих санитаров отменить оздоровительный моцион. Пилигрим потерпел поражение. Кесслер был непреклонен.

— А в чем ее преступление? — спросил Пилигрим, кивнув в сторону пациентки, которую раньше не видел.

— Ее только что привезли, — ответил Кессдер. — Вчера.

Кстати, из вашего родного Лондона. По-моему, она содержала бордель.

— По виду похоже, — откликнулся Пилигрим.

Чересчур броский макияж, ярко-рыжие волосы, накрашенные веки, алые губы. Женщина постоянно одергивала вниз платье, обнажая груди, — и вдруг разразилась песней:

— Была она сначала невинна и чиста, пока не повстречала богатого хлюста!

В конце концов санитару пришлось увести ее со двора.

— Мир — сточная канава, — подвывала она на ходу. — Куда ни кинешь взор, богатым — все забава, а беднякам — позор!

Пилигрим хотел было ей похлопать, но сдержался. Ей и так грозили неприятности из-за того, что она пыталась пробудить сочувствие в собратьях по двору.

Тюремному двору.

Пилигрим отрешенно уставился на высокий белый забор. Он думал о певшей умалишенной, которая вела себя столь вызывающе и дерзко. Вряд ли она содержала бордель, иначе ее привезли бы не в Бюргхольцли. Скорее всего бывшая актриса. А может, светская дама или даже титулованная особа. В мире случались и не такие странные вещи.

«Мы все находимся в плену чужих представлений о том, кто мы такие, — подумал он. — Никто из нас не может прожить свою жизнь свободным от досужих глаз».

Ему вспомнилось стихотворение Уайльда с описанием борделя, увиденного на улице Лондона.

«Пришли покойники на бал, — написал Уайльд. — И пыль там вихри завила» (стихотворение «Дом блудницы», пер. Федора Сологуба).

— Можем мы присесть? — спросил у Кесслера Пилигрим.

— Конечно.

Они сели в уголке.

Высоко в небе кружил сокол. Перелетный скиталец.

Пилигрим начал перебирать в уме синонимы. Скиталец. Странник. Паломник.

Пилигрим.

Я.

7

Горе и потери порой пробуждают в нас благородство. Во всяком случае, Юнг считал свое решение благородным, хотя на самом деле оно скорее было великодушным. «Я отдам мистеру Пилигриму письмо леди Куотермэн», — решил он после гибели графини Блавинской.

Он даже в мыслях не произносил слово «самоубийство». Если эта женщина погибла от отчаяния, значит, Юнг отчасти виновен в ее смерти. Теперь он понимал, что должен был бороться и отстоять право графини на ее лунные фантазии, а не отдавать ее Фуртвенглеру, которого называл про себя сапожником.

Таким несколько извилистым путем он пришел к решению показать Пилигриму письмо. Раз ничего не помогает, нужно встряхнуть Пилигрима, чтобы он увидел источник своих собственных фантазий и подумал над тем, какую роль они играют в его желании покончить с собой. «Я хотел его оградить! — торопливо добавил про себя Юнг. — Хотел избавить его от боли, которую причинили бы ему последние слова близкого человека. Тогда это было совершенно оправданно».

Разумеется! Почти так же оправдано, как то, что ты впустил в свою жизнь молодую жеuщину, поскольку, по твоим словам, тебе это было крайне необходимо. Иначе вся твоя работа оказалась бы под угрозой, ибо… Как ты тогда выразился? Ты не мог сосредоточиться!.. Да, правилыю. Ты не мог сосредоточиться без секса.

Замолчи, а?

Я просто напоминаю. Ты употребил слово «oравданно», и я всего лишь хотел внести ясность. Оправдать…

Оклеветать!

Ну, если ты так считаеuшь, я больше не стаиу к этому возвращаться.

Да уж, пожалуйста.

Я хочу, чтобы ты оставался честным, Карл Густав, хотя бы с самим собой. Не говоря уже об Эмме, иапример…

Я отказываюсь слушать! Ты сведешь меня с ума.

Быть может, имеино этого я и добиваюсь.

Прекрати!

Ты в последнее время играл в новые игры? У меня есть одиа. Думаю, оиа могла бы тебя заинтересовать…

Оставь меня в покое!

Она называется «Могилы во мгле». Ты находишь подходящее кладбище, которых в Цюрихе и пригородах десятки, и садишься на закате в склепе с мертвецами. Это так стимулирует мышление!

Бога ради, перестань!

Это пробуждает самые поразительuые фантазии и дает пищу уму. А также червям, конечно, поскольку ты находишься в обществе трупов. Подумай о таких словах, как «разложение» И «nоражение». Безграничные возможности! Разложение. Поражение. Потеря. Я могу продолжать часами.

Не надо.

Разложение. Поражение. Потеря. Трусость. Лживость… Могилы во мгле, Карл Густав! Подумай. А я пока тебя оставлю. До свидания.

Во время этого внутреннего диалога Юнг сидел на палубе парома. На коленях у него покоилась открытая нотная папка. В ней лежали блокноты, запасные ручки и письмо Сибил Куотермэн Пилигриму. Юнг вытащил письмо, чтобы отвлечься. Все что угодно, лишь бы избавиться от проклятого инквизитора с его гнусными инсинуациями!

Ты сведешь меня с ума… быть может, именно этого я u добиваюсь.

Карл Густав вынул письмо из конверта и просмотрел его снова, одну страницу за другой. Что имела в виду леди Куотермэн, когда писала: «то, что смертные называют «гибелью», нам не грозит»? И кто эти посланцы — Мессажеры, якобы предсказавшие ее смерть? А также что это за Роща, в которой, как считала Сибил, должен произойти какой-то сбор? Фразы ее были совершенно загадочными, хотя, похоже, она не сомневалась, что Пилигрим все поймет. Но для Юнга ее слова являлись доказательством безумия леди Куотермэн, как две капли воды походившего на безумие Пилигрима.

В клинике, надев белый халат, он устремился на третий этаж, собираясь сразу же зайти к Пилигриму. Однако двери палаты 309 были открыты, и Юнг, охваченный любопытством, зашел внутрь.

Schwester Дора складывала и упаковывала балетные наряды графини Блавинской. Она заворачивала каждый из них отдельно в тонкую бумагу, а потом клала в бесчисленные картонные коробки, стоявшие на столах, креслах и кровати.

— Доброе утро, Schwester.

— Доброе утро, герр доктор.

Дора, держа в руках охапку тюля, сделала книксен. Юнг заметил, что она плачет.

— Как печально! — сказал Юнг, окинув взором комнату.

В окна струился яркий солнечный свет, озаряя то, что недавно было целым миром, а теперь стало воспоминанием о погибшей женщине. Живая, она превращала все эти вещи в волшебство…

Одна коробка была завалена исключительно балетными тапочками. Каждая пара перевязана ее собственными лентами — белые, голубые, красные, розовые…

— Я оставлю себе те, в которых она умерла, — произнеела сквозь слезы Sсhwеstег Дора, показав на отложенную в сторону пару пуантов рядом с кашемировой шалью Блавинской. Они были запачканы кровью. — Я возьму также фотографию мадам в роли королевы русалок Она, правда, в серебряной рамочке с гербом ее мужа — двуглавым орлом, но я надеюсь, никто не будет возражать. Да и некому возражать-то, кроме ее жестокого папаши и подлеца брата. Пускай забирают костюмы себе. А не захотят — отдадим их матери, если только сумеем ее найти. Она, как вы знаете, сбежала и начала новую жизнь, чтобы избежать участи несчастной мадам.

— Да, я посмотрю, что можно сделать. Жалко выбрасывать всю эту красоту.

— Ее отец и брат были чудовищами, герр доктор. Вернее, не были, а есть. Вы должны знать, что они так и не поплатились за свои преступления.

— К сожалению, вы правы, — сказал Юнг.

— Брат насиловал мадам, причем делал это регулярно, когда она была совсем еще девочкой. Вы знали?

— Да, конечно. Хотя предпочел бы не знать.

— Регулярно. А потом … Отец убил ее вечно печального мужа, и ему ничего не сделали. Ничего. Царь взял его под свою защиту. Они занимают слишком высокое положение в обществе, так что судить их нельзя. Это вам не Европа. И не Швейцария. Боже, какая несправедливость! Они свели ее с ума. Свели с ума мою обожаемую мадам. Свели с ума…

Schwester Дора села на кровать среди коробок и зарыдала.

— Что же мне делать без нее? Что мне делать? — причитала она, вытащив из кармана носевой платок. — Она была моей жизнью!

— Мы должны научиться не привязываться так сильно к своим пациентам, Schwester, — сказал Юнг. — Все равно рано или поздно мы их потеряем. Либо они поправятся и уедут от нас, либо yмpyт. Такова наша профессия.

— Я любила ее, — тихо проговорила Дора. — Я просто-напросто ее любила.

— Знаю, — откликнулся Юнг. — Иона любила вас. Вы были ей очень дороги, она много раз мне говорила.

— Правда?

— Да. Много-много раз, — соврал Юнг. — Без вас она была бы совсем несчастна.

Последнее утверждение по крайней мере было правдой.

— Спасибо вам за эти слова, доктор. Они помогут мне жить дальше.

Юнг, не зная, что ответить, пожал плечами и махнул рукой.

— Почему отец убил мужа мадам? За что? Она его так любила!

— Наверное, муж ей изменял, — ответил Юнг.

Во время сеансов с графиней речь не раз заходила об ее отце, и Юнгу никогда не нравился этот образ. Отец-мститель… Кошмарная фигура! Словно злой волшебник из сказки, который появляется из тьмы и застает свои жертвы врасплох.

— Я должен покинуть вас, Schwester Дора, — торопливо сказал Карл Густав. — Меня ждет мистер Пилигрим.

— Да, сэр. Спасибо, что зашли поговорить со мной. Я вам очень признательна.

— Не за что. Примите мои соболезнования.

— Благодарю.

Schwester Дора встала и снова сделала книксен. Юнг, обернувшись в двери, увидел, как она взяла запачканные кровью пуанты, прижала к щеке и погладила, точно ручку умершего ребенка. А потом застыла в солнечном свете. Ее окружало то, что осталось от женщины, погибшей при попытке долететь до Луны: одежда и уже полузабытые часы триумфа. И пуанты. Пуанты. Пуанты.

8

Во вторник, восемнадцатого инюня, человек, назвавшийся Фаулером, принес в клинику почтовых голубей. Четыре птицы в клетке и мешочек с зерном, завязанный красной лентой. Их надо было передать мистеру Пилигриму, пациенту из палаты 306.

Старик Константин потребовал, чтобы мистер Фаулер расписался в журнале, где привратник вел учет вcex доставок.

— Голуби, — пробурчал он. — Странно. Haм никогда еще не присылали голубей. Собак — да, котов тоже, даже клетку с зябликами, но голубей — никогда.

— Мистер Пилигрим их любит.

— Я не мог видеть вас раньше, мистер Фаулер? Ваш голос мне кажется знакомым.

— Должно быть, все англичане говорят одинаково, — ответил Фаулер.

— Да уж. Я непременно запомнил бы такие великолепные усы. Похоже, ваш голос ввел меня в заблуждение.

Фаулер протянул старику Константину два франка и удалился.

Привратник снял с клетки покрывало. На него уставились птичьи глаза.

— Ну-ну, потерпите, — сказал он. — Сейчас мы отнесем вас наверх.

Он позвонил в колокольчик, и на зов старика явился посыльный.

— Отнеси это в номер 306, мистеру Пилигриму.

— Слушаюсь, сэр.

— Да смотри не урони! Клетка не птица, летать не умеет, — пошутил вдогонку старик Константин.

9

«Итак, дорогой мой друг, я обращаюсь к тебе последнийраз…» Пилигрим вернулся к началу письма Сибил, намереваясь прочесть его снова, но потом вдруг встал, подошел к столу и взял бумагу, ручку и конверт.

«Сибил, маркизе Куотермэн, — написал он. — Прощай».

Пилигрим разорвал листок и начал заново.

Бал на балконе закончился, на солнышке осталось лишь несколько птиц — две голубки и трое голубей.

Пилигрим сел за стол и написал:

«18 июня 1913 тода. Дорогая Сибил!

Я обитаю в своего рода чистилище. Как я и предполагал, мне не позволяют ни жить, ни умереть. Меня заперли в этом доме — по-моему, его называют психбольницей — и никуда не выпускают. А теперь еще вынуждают гулять в обнесенном забором дворе. Не знаю почему; подозреваю, что я в чем-то провинился. Помнится, я разбил несколько пластинок. И сломал пару инструментов. Музыкальных инструментов — виолончель, а может, скрипку. Разве это плохо? Ведь музыка ни от чето не спасает — ни от безумия, ни от насилия. Оглядываясь назад, я сожалею, что выступал защитником искусства. Но музыка — худшее из них. Сплошь кипение и бурление, перегруженное эмоциями, с одной стороны, и мыслями — с другой. Ах, Моцарт! Ах, Бах! Слушая Баха, я всегда вспоминаю белку в колесе. Она бежит и бежит по кругу — но ничего не происходит. Ничего! Та-та-та-там! Тата-та-там! И все. Та-та-та-ни-черта! Что же до Моцарта, его эмоции остались на уровне двенадцатилетнего подростка. Он так и не достиг зрелости — за исключением половой. Его музыка соединяет в себе пошлую клоунаду и профессиональное выжимание слез. Даже не слез, а рыданий. Бетховен напыщен; Шопен приторно слащав и подвержен вспышкам раздражения: там-тара-там-бабах! Вагнер — эгоцентричный зануда. А молодой турок Стравинский — тут сама фамилия говорит за себя: дисгармоничный, грубый и дует в свою дудку через нос!

Вот так.

Мне продолжать?

Литература. Разве она положит конец войне? Да ведь «Война и мир» — это повод для новых сражений! Русские — круглые дураки, их единственным союзником в победе нaд Наполеоном была зима. Кто-нибудь захочет првторить попытку? Конечно, да! Эта кошмарная книга — самое натуральное приглашение. Толстой сам воевал под Севастополем и гордился этим. А потом прикинулся, что ненавидит войну, и закончил жизнь как сумасшедший проповедник мира во всем мире (ты ж понимаешь!), прогнав в то же время жену от своего смертного одра. И это я ненормальный? Я?

Да. Так мне говорят».

* * *

Кто-то постучал в дверь.

Пилигрим положил ручку на стол.

Кесслер, чистивший ботинки своего подопечного, вышел из спальни и открыл дверь в прихожую. До Пилигрима донесся еле слышный голос: «Клетка… голуби… зерно… Фаулер…»

Санитар вернулся с клеткой. За ним следовал молодой посыльный, наполовину швейцарец, наполовину итальянец, с мешком зерна в руках.

— Сюда?

— Да-да, спасибо.

— Деньги нужны? — спросил Пилигрим.

— Нет, сэр. Молодой человек получает жалованье.

Итальянец удалился. Закрыласъ одна дверь, потом дрyгая.

Пилигрим встал и осмотрел мешок с зерном.

— Не понимаю, — сказал он. — Я должен это есть?

— Не думаю, сэр. Полагаю, это для птиц в клетке.

— Птиц? — переспросил Пилигрим.

— Птиц, — подтвердил Кесслер. — Как будто нам их мало!

Продолжая ворчать, он ушел в спальню наводить блеск на обувь.

Пилигрим развязал ленту и порылея в мешке, пытаясь определить, что там за зерно. Маис, просо, рожь и овес. И конверт.

Пилигрим вскрыл его и прочел:

«Любителю голубей от такого же голубятника.

Сэр!

Это почтовые голуби, и они могут переносить записки. Вы увидите, как я теперь выгляжу, на прилагаемых фотографиях. Надеюсь, вам понравится.

Мы давно уже не встречались, и я подумал, что вы, возможно, хотите покинуть свое временное пристанище. Если я прав, мне понадобятся кое-какие инструкции. Я ничего не знаю о здании, в котором вы находитесь. Мне не помешал бы план или подробное описание.

Достать автомобиль — не проблема.

Я живу неподалеку, в отеле «Бор-о-Лак».

Буду ждать весточки.

Я за вами наблюдаю; Вижу вас каждый день.

Искренне ваш

Г. Фаулер».

Рядом с фотографиями лежал маленький бархатныймешочек, а в нем — металлические капсулы с зажимами, предназначенные для голубиных лапок.

Пилигрим положил письмо, бархатный мешочек и фотографии в карман и снял с клетки покрывало.

Казалось, голуби его знали. Они сразу же принялись ворковать и распушили перья. Серый, коричневыи, фиолетовыи, белый — сочетания оттенков у каждой птицы были идеально гармоничны и чарующи.

— Вынесите их на свет, — велел Кесслеру Пилигрим. Кесслер вышел с ботинком в руке и отнес клетку в спальню. Пилигрим немного задержался в гостиной — сложил письмо, запер его в ящике стола и сунул ключ в карман.

Затем вынул из конверта фотографии и по очереди просмотрел их. Правый профиль — левый профиль — фас. Усы, котелок, озаренная солнцем подтянутая фигура.

Г. Фаулер.

Он явно должен знать этого человека.

Но он не знал. Или забыл.

Г.

Говард, Генри, Герберт или Гарри…

В памяти у Пилигрима всплыл образ голубятни.

«Мы держали птиц — я и кто-то еще, где-то в саду…»

Чейни-Уок.

Пилигрим закрыл пальцами усы на снимке Фаулера в фас.

Как же их звали — людей, живших на Чейни-Уок?

Там была женщина — миссис имярек — и мальчик по имени Фред. Нет, не Фред. Альфред. Альфред.

Пилигрим посмотрел в окно на горы, окрашенные в матовые тона.

Матовый свет…

Может, фамилия женщины была Матсвет? Нет-нет. Как-то иначе.

Матсон!

Миссис Матсон. Альфред. И собака по кличке Агги. Aггa, Агамемнон!

Да, да, да! И человек по фамилии Фаулер.

Пилигрим встал и подошел к окну, к свету.

Говард Гарри Генри Герберт Фаулер.

— Генри? — спросил он вслух.

Потом снова уставился на снимок, закрьщ мужчине усы.

Прищурился.

— Форстер, — сказал он.

Все встало на свои места. Где-то там был человек, готовый помочь ему. Генри Форстер придет и вызволит его. Конец заточению!

И больше никогда никаких тюрем.

Он сунул фотографии в карман.

10

В семь часов утра в среду, девятнадцатого июня, Эмма вошла в спальню и остановилась в дверях.

— Карл Густав!

Он повернулся к ней, не успев проснуться. Она подошла и склонилась над его кроватью.

— Отпусти подушки! Ты испортил свою пижаму. Оторвал все пуговицы. Дай-ка я… — Она разжала его пальцы. — Это не «Титаник»! Ты не тонешь. Проснись!

У него свело не только руки и плечи, но также лодыжки и ступни.

— Я не могу дышать, — сказал Юнг.

— Ты дышишь. Все нормально.

— Что случилось?

— Откуда мне знать? Я с тобой больше не сплю. Похоже, тебе что-то приснилось. Ты кричал.

Юнг сел и посмотрел на свою жену.

— Ты собираешься уйти от меня? — спросил он вдруг, не зная, что сказать.

— Никогда, Карл Густав, — ответила Эмма. — Я связана с тобой навеки. Но ты, как я теперь поняла, живешь только своей жизнью, которая не имеет отношения к моей.

Она села в ногах кровати, завернувшись в халат. Эмма спала в комнате для гостей — довольно уютной, но обставленной в соответствии со вкусами ее матери, которая жила там, когда приезжала к ним в гости. Фрау Раушенбах безумно любила цветы, а потому обои, шторы и покрывало на кровати походили на домашний сад — сплошные розы, ирисы и пионы. Это утомляло глаза, однако Эмма включала только пару ламп, и тогда цветник не так сильно ее раздражал.

— Я молилась о том, чтобы ты умер, — сказала она Юнгу бесцветным тоном. — Думаю, ты должен это знать. Я молилась о твоей смерти и мечтала о жизни, которую ты не способен мне дать: о дружной семье, в которой муж и жена любят друг друга и своих детей. Я просто думаю, что ты должен знать. Тебе сейчас трудно, я вижу. Мне хочется помочь, но ты не даешь. Воля твоя. Я просто подумала, что ты должен это знать. Я все еще люблю тебя, но ты мне больше не нравишься. Делай что хочешь, я буду по-прежнему присматривать и ухаживать за тобой — хотя не исключено, что скоро моя любовь иссякнет. Лелей свою болезнь! Заражай ею пациентов! Пускай она расцветает пышным цветом. Меня это уже не волнует. Ты потерял свою балерину, Блавинская мертва. И это твоих рук дело, Карл Густав! Твоих. То, что я говорила вчера… Я беру свои слова обратно. Я подумала и поняла, что Карл Густав Юнг бросил ее точно так же, как бросил меня и своих детей, потому что у него появились другие интересы!

— Эмма!

— Нет, Карл Густав. Нет. Иди своей дорогой. А мы проживем и без тебя.

Эмма ветала и вышла из комнаты.

Юнг снова упал на подушки.

Без пятнадцати восемь. Пение птиц. Сияние сквозь шторы.

Новый день. Новая жизнь. Но та ли это жизнь, о которой он мечтал?


Юнг явился В палату 306 ровно в десять yтpa, как и обещал.

— И как мы себя чувствуем сегoдня? — спросил он.

— Прошу вac, — сказал Пилигрим. — Не называйте меня «мы»!

— Это просто речевой оборот, — улыбнулсяЮнг.

— Возможно, — раздраженно откликнулся. Пилигрим. — Но я — не речевой оборот. Меня зовут Пилигрим.

— Извините.

— Хватит того, что Кесслер вечно талдычит: «мы» да «нас». Меня от этого тошнит… Но вы! Кесслсра можно извинить, поскольку он глуп. Чего не скажешь о вас.

— Я больше не буду.

— Я поверю вам, когда вы назовете меня по имени.

— Мистер Пилигрим! — сказал Юнг и коротко кивнул.

Они оба стояли.

— Не желаете присесть? — спросил Пилигрим, садясь в кресло.

На нем был темный костюм, не черный и не синий, а нечто среднее, из переплетенных черных и синих нитей. На шее — желтый галстук. Из нагрудного кармана торчал краешек точно такого же желтого носового платка, похожего на цветок манго. Пилигрим обожал демонстрировать свое пренебрежение хорошим вкусом, неизменно оставаясь при этом безупречным. «Искусство подать себя, — сказал он как-то Сибил — заключается в том, чтобы вызвать у людей шок, который постепенно переходит в привычку. Они никогда не смогут понастоящему смириться с моими галстуками, но в то же время не сыщут портного, способного сравниться с моим. Главное — одеваться так, чтобы тебя запомнили».


Юнг в твидовом костюме и белом халате казался на фоне Пилигрима тусклым до безобразия. А поскольку он не выспался, лицо у него было серое и усталое. Однако он попытался собраться с духом и хотя бы сделать вид, что готов к очередному сеансу.

— Кесслер сказал, что вам подарили голубей.

— Верно.

— Могу я спросить — кто?

— Фаулер.

— Боюсь, я не знаю этого слова. Фаулер?

— «Фаулер» по-английски значит птицелов. Человек, который ловит, содержит и продает птиц.

— Ясно. Значит, своего имени он не назвал?

— Верно. Просто птицелов.

— Вы можете объяснить, почему он прислал вам голубей?

— Нет. Возможно, он узнал о моей беде.

— Что вы имеете в виду?

— То, что я узник. В конце концов, птицы, даже в клетке, это символ свободы.

— Как вы думаете, мистер Пилигрим, откуда неизвестный птицелов прознал о вашей беде?

— Это же очевидно. Я выключен из жизни.

— Значит, по-вашему, здесь жить нельзя?

— А по-вашему; можно?

— Конечно. Я провожу тутбольше половины своей жизни.

— А вторую половину где?

— Дома.

— Мне кажется, вы хотели сказать «на воле», доктор. Вы проводите здесь половину жизни — но не забывайте, что я-то сижу туг все время!

— И, естественно, вам это не по душе.

— Я даже отвечать не буду.

— Почему вы называете себя узником?

— Разве я могу уйти отсюда в любой момент?

— Когда поправитесь — несомненно.

— А когда я поправлюсь? Когда я так решу — или вы?

— Я, конечно. Иначе и быть не может. Мне сейчас куда легче судить о вашем душевном здоровье, чем вам.

— Что такое «душевное здоровье», черт побери? Звучит как название болезни.

— Возможно, — рассмеялся Юнг. — Для некоторых людей это действительно болезнь.

— Для кого, например?

— Для тех, кто живет предельно скучно из-за отсутствия воображения.

— И дальше что?

— Дальше? — переспросил Юнг.

— Говоря о «душевном здоровье», с кем вы собираетесь меня сравнивать? С теми, кто живет предельно скучно? Надеюсь, что нет.

— Я буду сравнивать вас с тем потенциалом, который вы могли бы реализовать.

— У меня нет такого потенциала, и он меня совершенно не волнует. Разве что в одном аспекте. Я был бы счастлив, если бы мог умереть.

— В таком случае, вы нездоровы.

Пилигрим отвел взгляд.

— Вам это никогда не надоедает, доктор? — спросил он. — Вы никогда не устаете?

— Бывают моменты, конечно.

— А у меня не бывает моментов! Это постоянное состояние. Я всеми силами пытался доказать вам, что жил вечно, но вы не верите мне. Не хотите верить. Знаете, это очень утомляет…

Юнг встал и подошел к окну.

— Почему, имея столь разнообразные таланты и такой потенциал для достижения истинного величия, вы не хотите жить?

— Нет у меня никакого потенциала.

— Есть. Сами знаете.

— Когда-то, возможно, был. Но не теперь. У меня его нет, и мне все равно. Я хочу только смерти.

— Вы говорите, что жили вечно?

— Да.

— Как вы можете в это верить?

— Вера тутни при чем. Я просто знаю.

— Тогда объясните мне одну вещь. — Юнг вздохнул и повернулся к Пилигриму спиной. — Если ваше бессмертие заключается в том, что вы прожили много жизней — как вы утверждали на предыдущих сеансах, — откуда вам знать, что, покончив с этой жизнью, вы прервете череду остальных? А может, вы просто родитесь заново в другом обличье? Или вам хочется свести счеты именно с вашей теперешней жизнью?

Пилигрим молча уставился на свои руки.

— Когда-то я только надеялся, — наконец промолвил он. — Надеялся и молился, чтобы очередная смерть стала окончательной. Абсолютной. Но теперь у меня появилось нечто большее, чем надежда. У меня есть основание верить в возможность настоящего конца.

— Какое основание?

Пилигрим посмотрел на Юнга.

— Я уверен, что вы не отдали бы мне письмо Сибил, если бы не прочли его сами. Следовательно, вы знаете, что ее призвали.

— Призвали?

— Ну, отозвали домой, если хотите. Посыльные явились, чтобы доставить ей сообщение. Ее миссия окончена.

— Я не понимаю.

— Она была моей свидетельницей. Защитницей. Связующим звеном с Другими. Раз необходимость в этом отпала, вполне возможно, что меня тоже скоро призовут.

Юнг решил сменить тему.

— Вы любили леди Куотермэн?

— Да, по-своему. Хотя не в физическом смысле. Она во многом была мне ровней, так что наши отношения не могли сложиться иначе.

— Вы способны объяснить мне, что это значит?

— Сомневаюсь.

— И все-таки попробуйте, пожалуйста.

— Я постараюсь.

Пилигрим уселся в кресле поудобнее.

— В каком-то смысле она была мне сестрой. Первым человеком, которого я встретил в своем нынешнем воплощении. Хотя мне не нравится слово «воплощение». Есть люди, которые рождаются заново. А другие, вроде меня, просто живут одной жизнью, а потом другой. В основном наша личность остается той же самой, и мы живем вечно. Процесс не прекращается. Ты просыпаешься- засыпаешь — и просыпаешься снова в разных обличьях: то слепого старца, то испанского пастуха, то английского школьника. Именно поэтому мы хотим умереть и положить всему конец. «Рождение наше — только сон», доктор Юнг, «похожий на забвение. Душа зайдет за горизонт, погаснув в отдалении. Она вела нас, как звезда — и снова канет в никуда» («Обещания бессмертия», стихотворение аглийского поэта У.Вордсворта (1770–1850). Так сказал мистер Вордсворт, и был прав. Он также сказал: «Господень мир, его мы всюду зрим» («Господень мир…», пер. В.Левика), — И снова был прав. Я устал повсюду зреть Господень мир. А мир устал от меня.

Юнг, естественно, отметил про себя упоминание об испанском пастухе. Они никогда не говорили о Маноло, поскольку темы дневников Карл Густав пока не касался.

— Вы сказали: то в обличье испанского пастуха, то слепого старца. Что это были за люди?

— Слепого старца вы знаете наверняка. Его — то есть меня — звали Тиресием. Пастух? Я едва его помню, но имя не забыл. Маноло.

Юнгу стало не по себе. Он отвернулся.

— Что с вами, доктор Юнг? — спросил Пилигрим.

Карл Густав закрыл глаза. Боги осудили Тиресия на вечную жизнь. Как и Кассандра, он был прорицателем, только слепым.

Прорицателем — только слепым.

— Жрицы в Дельфах, — словно читая мысли Юнга, произнес Пилигрим, — слепли от дыма, причем добровольно. Они садились на помост, под которым горел огонь, и слушали голоса богов, чаще всего Аполлона. Кассандра же была зрячей, и поэтому ее предсказаниям никто не верил. Она была обречена на вечное неверие со стороны окружающих, хотя жизнь вновь и вновь доказывала ее правоту. Я знаю, поскольку был се другом.

«Нет, — подумал Юнг. — Не может этого быть. Это вымысел. Талантливый, убедительный, красивый вымысел. Безумие».

— А вас, — сказал он, — не приговаривали к вечному неверию?

Пилигрим ответил просто и искренне — так, словно они разговаривали о самых обычных вещах:

— Приговаривали, и не раз. Вызвать неудовольствие других очень просто. И тогда они выносят вердикт. Меня приговорили к бессмертию, поскольку, стараясь не обидеть правдой одного, я обидел другого. Поэтому я вечно страдаю от неверия. Того самого неверия, которое у вас вызывает мой рассказ. Да и не только у вас. Меня обрекли на вечную жизнь, то в мужском обличье, то в женском, лишь потому, что в возрасте восемнадцати лет я случайно увидел совокупление священных змей в Священной Роще, то есть преступил закон, установленный богами для смертных. Это считалось кощунством.

Юнг подумал, что пора вытащить блокнот и начать записи. Священная Роща. Не ее ли имела в виду леди Куотермэн в своем письме? Они оба ненормальные…

Пилигрим, казалось, совершенно погрузился в прошлое.

— Война. Первая из всех виденных мною войн. Она попрежнему со мной. — Он улыбнулся и закрыл глаза. — Когда греки осадили Трою, считалось, что мы, троянцы, погрязли в распутстве. На крепостных стенах собиралась знать — смотреть на убийства, а слуги в белом подавалй чай. Чай и печенье с изюмом и медом. А также то, что мы теперь называем коктейлями — крепкие спиртные напитки и вино, лившееся из посеребренныx графинов в стеклянные кубки и фарфоровые чаши.

Юнг, онемев от изумления, уставился на него. Потом отвел глаза.

— Мы никогда не собирались в самый разгар битвы, — продолжал Пилигрим. — Но когда на поле боя начиналось что-нибудь интересное, мы выходили на крепостную стену и стояли там под зонтиками, обмахиваясь веерами. Особенно если в поединке сходились двое человек — или богов, если хотите. Так я стал свидетелем гибели Гектора. Знаете, когда он умер, лил дождь. Ливень. Ахилл привязал его за лодыжки к колеснице и умчался прочь. Простертые назад руки Гектора и длинные черные волосы волочились по грязи… Больше я никогда его не видел. Я помню все так живо, будто это случилось вчера.

Юнг искоса глянул на Пилигрима. Тот сидел, повернувшись к залитой солнцем спальне и клетке с птицами.

Темный костюм. Желтый галстук. Безукоризненный. Прекрасные руки с длинными пальцами. Ухоженные, тщательно отполированные ногги. Квадратные колени, тонкие лодыжки, худые, но не дряблые ягодицы. Широкие плечи (чтобы легче удерживать крылья, как сказал бы Кесслер), длинная шея, сильный подбородок, точеное худощавое лицо с орлиным носом, ярко выраженными скулами, высоким лбом и пронзительными глазами. Волосы, по-прежнему подобно метели падапшие на лоб, стали белее, чем были в апреле, когда его привезли. Что ж, это вполне понятно.

— Когда-то у меня были черные зубы, — задумчиво промолвил Пилигрим, не отрывая глаз от птичьей клетки. — Знаете, от витражей. Свинец. Он отравляет людей. Все становится черным — зубы, ногги, кожа, а потом ты умираешь.

— Но вы не можете умереть, — прошептал Юнг. — Я не могу — а другие умирали.

— Где вы работали с витражами?

— В Шартре. Вы там были?

— Нет. Моя жена их видела, а мне не довелось.

— Вашей жене попезло. А вы дурак. Это самое великое из чудес западного мира. — Пилигрим улыбнулся. Они по-прежнему избегали смотреть друг на друга. — Я был там витражных дел мастером. Брал стекло, изготовленное другими, и обрамлял его свинцом. Мы работали вместе, целой командой. Самое увлекательное занятие за все мои жизни!

— И когда это было?

— Вы называете это одиннадцатым пеком.

— Боюсь, я не совсем вас понимаю. Я называю это одиннадцатым веком? Что вы имеете в виду?

— Я появился на свет до христианской эры, доктор Юнг. И я не признаю ваш дурацкий календарь.

— Дурацкий?

— Разве Рождество Христово — начало и конец времен?

— Есть люди, которые так считают.

— Есть люди, которые сходят с ума, — сказал Пилигрим, повернувшись к Юнгу и напряженно глядя ему в лицо — а есть и нормальные.

— Вы сегодня очень воинственно настроены, мистер Пилигрим.

— У меня есть веская причина. Скоро я вас покину.

— Не думаю.

— Посмотрим.

— Давайте вернемся к витражам. Чем вы докажете, что были в Шартре и участвовали в создании собора?

Юнг приготовил блокнот.

— Я выгравировал свои инициалы на стекле. Голубом. Сейчас оно известно под названием Notre Dame de la Веllе Verriere.

— Богородица на прекрасном стекле.

— Святая Дева. С младенцем Христом на коленях.

— Да, конечно.

— Да, конечно! — передразнил Пилигрим, имитируя акцент Юнга. — Да. Конечно, герр доктор Остолоп! Кто же еще? Уверен, что вы молитесь ей каждый день. Или у вас другой святой покровитель?

— У меня нет святых.

— Сдается мне, они вас просто бросили. Со временем боги покидают нас всех. Они уходят — и небеса остаются пустыми.

Юнг сел на подоконник.

— Какие у вас были инициалы в то время, мистер Пилигрим?

Он приготовился писать.

— С. Мл. Симон Младший. Мне было двадцать два года. А мой отец был одним из лучших стеклодувов Франции. Волшебник красок. Никто — по сей день! — никто не знает как он добился такой голубизны в том стекле. Оно осталось непревзойденным.

Имена, безусловно, были истинными. Симон — и его тезка-сын.

«Он искусствовед, — подумал Юнг. — Естественно ему все это известно. Он посвятил свою жизнь исследованиям, и все, что он говорит, изучено им досконально. И придумано тоже во всех подробностях».

Потом ему в голову пришла еще одна мысль: «Похоже, он не знает, что я читал его дневники, несмотря на тот прокол с письмом Джоконды. Странно, что он ни разу не упомянул о ней. Хотел бы я знать…»

— Все эти жизни, мистер Пилигрим… — произнес он вслух. — Каким образом во время своей текущей жизни вы узнаете о прошлых?

— Воспоминания приходят точно так же, как пророчества. Во сне. Сны эти начинаются примерно с восемнадцати лет. И постепенно становятся воспоминаниями…

— Вы наверняка не помните все подробности своих жизней. Или это возможно?

— Нет, конечно. Вы тоже не помните всех подробностей вашей жизни. Но я помню, кем был, точно так же, как вы или любой другой человек помнит, каким он был в прошлом. Причем со временем воспоминания о прошлых жизнях начинают вытеснять из памяти детские годы жизни настоящей. Я очень мало помню о своем детстве. Я имею в виду детство Пилигрима.

Юнг решил сменить тему.

— Поиски бессмертия… Что подтолкнуло вас начать их?

Пилигрим уставился на Юнга в крайнем изумлении.

— Меня ничего не подталкивало. Вы вообще слушаете когда-нибудь или нет?! — Он встал и окинул комнату взглядом, словно что-то ища. — Неудивительно, что мы все тут сдвинутые… Наши врачи отказываются нас слушать!

Юнг ничего не ответил.

Пилигрим пошел в ванную и вернулся со стаканом воды. Поднес его к губам, запрокинул голову, выпил залпом и швырнул стакан на пол.

Юнг не шелохнулся.

— Вы видели, как я выпил воду, — сказал Пилигрим. — Вы меня видели. Но стакан, в котором она была, разбит. Так? Правда, то есть мой рассказ, и есть вода. Она во мне. А разбитый стакан — ваша реакция на нее. Точно так же говорил Заратустра! С таким же успехом…

Пилигрим откинулся на спинку кресла и промокнул губы желтым носовым платком, скатав его затем в шарик.

Юнг помолчал немного, потом спросил:

— Скажите, а кем была леди Куотермэн?

Вопрос прозвучал так неожиданно, что Пилигрим не сразу нашелся, что ответить.

— Если вы дадите себе труд подумать, ее имя скажет вам все, — проговорил он наконец.

— Сибил?

— Сивилла, герр доктор Олух! «Сивилла» значит «оракул». Как в Дельфах. Аполлон избрал ее, и она говорила его голосом. Их называли то жрицами, то прорицательницами. В наше время их кличут медиумами.

— Все это я понимаю, — сказал Юнг. — Я просто хотел удостовериться, что выбор имени не был случайным.

— Отнюдь. Ни в коем случае. Имя ей дали боги. Те самые боги, которые призвали ее домой.

— Ясно.

Они оба ненормальные.

Некоторое время сидели молча: Юнг — на подоконнике, Пилигрим — в кресле, комкая в руке носовой платок.

— Сибил умерла, мистер Пилигрим. Как и все смертные. Она была просто человеком.

— Это вы так думаете.

— Да, я так думаю. — Юнг помедлил немного и спросил: — Она, как и вы, жила вечно?

Голос его был почти лишен интонаций. Так священник мог бы говорить с кающимся грешником — спокойно и без эмоций.

Пилигрим вцепился в плстеную ручку кресла.

— Не так долго.

— А ее смерть? Вы видите какой-то смысл в том, что она умерла?

Пилигрим подался вперед.

— Возможио, боги покидают нас, и смерть — их прощальный подарок.

Юнг моргнул и отвел глаза.

Этот человек мучился от неподдельной боли. Нестерпимой боли. Юнг поймал ссбя на мысли: «Ждать так долго…»

Он нахмурился, закрыл блокнот и встал.

— Вы уходите? — спросил Пилигрим.

— Да.

— Не могу сказать, что мне жаль.

Юнг подошел к двери, прихватив по дороге нотную папку и сунув в нее блокнот.

— Мистер Пилигрим! Я от всего сердца хочу вам помочь. Но в данный момент не могу.

Пилигрим ничего не ответил.

Взявшись за дверную ручку, Юнг обернулся и посмотрел на фигуру, озаренную солнцем.

— Ночью мне приснился сон. Вернее, кошмар. Мне снилось, что весь мир охвачен огнем и никто не может его погасить…

Пилигрим уставился на свою руку с зажатым носовым платком.

«Если бы ты понял пророческую природу своего сновидения, тебе все равно никто бы не поверил», — подумал он.

— Сон был таким ужасным — передать не могу! — продолжал Юнг. — Я думал, он никогда не кончится. Это был настоящий ад. Но я нашел способ положить ему конец.

— Да? — Пилигрим сунул носовой платок в карман. — И как же вам это удалось?

— Я проснулся, — ответил Юнг. — Надеюсь, вы последуете моему примеру.

Когда Юнг ушел, Пилигрим застыл без движения.

«Я зверь, — думал он. — Зверь без охотника. И никакой хищник меня не задерет. Пришел бы кто-нибудь с ружьем! Или неведомое чудище вышло бы из лесу и пожрало меня… О боги! Отвернитесь и обратите внимание на кого-нибудь другого! Разлейтесь, реки, и поглотите меня! Или вы, горы, — обвалитесь и погребите меня под собой! Перестань цепляться за меня, жизнь… Отпусти!»

11

Beчepoм девятнадцатого июня Пилигрим послал Форстеру вторую записку.

В первой он писал: «Получил весточку, что вы готовите эвакуацию. Купите карты Швейцарии и Франции. Переведите пятьсот фунтов в Цюрихский банк. П.».

Во второй записке говорилось: «Ежедневные прогулки по закрытому двору за клиникой. Осторожнее с битым стеклом. Возьмите веревочную лестницу. Дату и час сообщу через два дня. Побольше бензина для машины. Путешествие длинное. П.».

В клетке осталось два голубя.


На следующий день, во вторник, двадцатого июня, Пилигрим в белом костюме и с зонтиком — жара стояла невынoсимая — спустился на лифте на первый этаж и позволил вывести себя в «тюремный двор».

Кесслер без умолку болтал об ангелах:

— Вы слышали о девяти уровнях небесной иерархии, мистер Пилигрим? Поразительно! Там есть серафимы, херувимы, престолы, силы, господства, власти, начала, архангелы и ангелы. Я думаю, вы могли бы стать девятым чином. Я видел ваши крылья, когда вы прибыли.

— Видели, говорите?

— Да, сэр.

— И где же теперь мои крылья?

— Трудно сказать. Очевидно, у меня в голове. Я знаю, что они не настоящие — но дело в том, что они казались реальными. Мне очень хотелось в это верить. Вы никогда не хотели, чтобы что-то нереальное стало реальным? Даже если знали, что эrо невозможно… Как чудесные пейзажи, которые видишь во сне, или ангелы …

— Да, я очень хотел, чтобы нереальное стало реальным. Очень.

— Вот видите! А я что говорю!

Пилигрим улыбнулся. Простодушие Кесслера было неотразимо.

Во дворе гуляло множество пациентов. Некоторых Пилигрим узнал, других — нет. Там был человек, считавший себя собакой, пациент, который утверждал, что съел своих детей, больная, пытавшаяея убить санитарку и напичканная успокоительными настолько, что еле передвигала ногами, и женщина, похожая на хозяйку английского борделя.

Внимание Пилигрима привлекпи две нсзнакомые фигуры. Первый из них высыпал на скатерть горстку песка и теперь усердно считал песчинки. «Neun-tausend-zwеi-und-funfzig, — бормотал он. — Neun-tausend-drei-und-funfzig»(Девять тысяч пятьдесят два, девять тысяч пятьдесят три, нем.). Кучка на столе, казалось, почти не уменьшалась.

Второй незнакомкой была женщина, похожая на актрису, играющую ребенка. Росточком меньше пяти футов, с большущим розовым бантом в распущенных волосах. На ней было платье двенадцатилетней девочки, белые чулки и ярко-красные шлепанцы. Присматривала за больной Schwester Дора, все еще оплакивавшая графиню Блавинскую. Пилигрим заметил черную ленточку, приколотую у санитарки на груди. Эта унылая парочка вышла на прогулку рука об руку, прячасъ от солнцa под бумажным японским зонтом.

«Пестрая у нас тут компания! — думал Пилигрим, вливаясь в ряды прогуливающихся. — Собаки, каннибалы, неудавшиеся убийцы, песочные люди, хозяйки борделей и взрослые дети. Не говоря уже об ангелах Кесслера. Хотя крылья мне бы не помешали. Я сыграл бы роль Икара — только, зная о его судьбе, не подлетал бы близко к солнцу. Зато я смог бы удрать отсюда».

Это было в два часа пополудни.

В половине третьего доктора Блейлер, Фуртвенглер, Менкен, Радди и Юнг столпились у открытого окна, глядя во двор. Они собирались идти к директору на очередное совещание, во время которых Блейлер выслушивал и оценивал отчеты врачей о лечении пациентов.

Увидев фигуры в окне, Пилигрим занервничал. Не дай Бог, кто-нибудь из них — пусть даже один — подойдет к окну во время его побега! С этого наблюдательного пункта забор был виден как на ладони. А может, и местность по ту сторону тоже.

— Почему во дворе так много пациентов? — вопросил Блейлер. — Вы разучились их лечить?

Юнг отвел взгляд. «Зачем он унижает нас? Он не имеет права так с нами разговаривать! Не имеет! Как может глава психиатрической клиники быть такой бесчувственной дубиной? Мы стараемся!»

Фуртвенглер, всегда готовый дать объяснения, сказал доктору Блейлеру, что, по его мнению, на «тюремном дворе», как он выразился, так много пациентов оттого, что врачи слишком часто вмешиваются в чужую работу. Никаких имен он, правда, не назвал.

— Пациент — это пациент, — разглагольствовал Фуртвенглер. — И у каждого из них должен быть свой врач. Один, и только один. Вмешательство, — тут он сделал ударение, придав слову какой-то зловещий оттенок, — дало свои плоды. В результате у нас не только увеличилось число больных на «тюремном дворе», но одна пациентка скончалась.

— Полагаю, вы имеете в виду графиню Блавинскую? — уточнил Блейлер.

— Естественно, — откликнулся Фуртвенглер. — Если, конечно, мы не потеряли еще кого-нибудь.

Все застыли в молчании.

— Если доктор Фуртвенглер настаивает на своих обвинениях, — сказал наконец Юнг, — я готов уйти из клиники…


— Я не называл имен, Карл Густав, — прервал его Фуртвенглер. — Ни одного имени.

«Потому что не хотел говорить при всех, — подумал Юнг. — Интриган! Лизоблюд».

— Смерть графини Блавинской и на моей совести тоже, — сказал он вслух. — Потому что я не сумел уберечь ее от манипуляций Йозефа Фуртвенглера. — Он повернулся к побледневшему Фуртвенглеру и заявил ему прямо в лоб: — Вы убили ее. Вы убили в ней волю к жизни. Вы лишили ее способности к выживанию. И кстати, — Юнг так распалился, что несколько прогуливающихся больных остановились и уставились на окно, — на дворе четверо ваших пациентов!

— Это правда? — спросил Блейлер после короткой паузы.

— Да, сэр, — ответил Радди, заведующий отделением для буйных. — К сожалению, правда.

Доктор Радди перечислил всех четверых: «каннибал», «неудавшаяся убийца», «хозяйка борделя» и «песочный человек».

Блейлер кивнул и спросил:

— А остальные?

— «Человек, который жил вечно» — мой, — признался Юнг.

— «Женщина-ребенок» — моя, — сказал Артур Менкен.

— Почему вы упустили этих двоих? — поинтересовался Блейлер. — Как это случилось?

Арчи глянул на Юнга и ответил:

— По-моему, у нас общая проблема. Эти двое не имеют никакого представления о реальном мире. Они не избегают его, как остальные, — они его просто не признают.

— Вы согласны, доктор Юнг? — спросил Блейлер.

— Да, сэр.

— А вы, доктор Фуртвенглер? — не унимался Блейлер. «Каннибал», «неудавшаяся убийца», «хозяйка борделя» и «песочный человек» — у них есть какое-то представление о реальности?

Фуртвенглер приторно улыбнулся.

— Ну конечно! Они живут в ней.

Блейлер снова посмотрел вниз, во двор.

Парадное шествие продолжалось, хотя лица больных с такой высоты разглядеть было трудно.

«Если там поставить колесо, — подумал Юнг, — они могли бы накачать воды из колодца или смолоть зерно…»

— Пойдемте в кабинет, — велел Блейлер.


Актриса-ребенок споткнулась, упала и завопила благим матом.

Коленки у нее были разбиты в кровь, на чулках расползались дырки.

Schwester Дора подняла ее и усадила на стул. Тут же подошла хозяйка борделя, чтобы утешить бедняжку.

— Какое прелестное дитя! — воскликнула она. — А ты умеешь петь?

Актриса, всхлипывая без слез, как это делают дети, выдавила сквозь зубы:

— Я могу спеть «У нашей Мэри есть баран».

— Тогда давай споем! — обрадовалась хозяйка борделя и затянула: — «У нашей Мэри есть баран…» Подпевай, моя хорошая! «Собаки он верней…»

Малышка наконец подхватила.

— Вот так! Молодец! «В грозу, и в бурю, и в туман баран бредет за ней» (Пер. С.Я.Маршака).

Больные остановились, прислушиваясь. У хозяйки борделя был почти баритон, зато у актрисы голосок звенел, как колокольчик. Покончив с «Мэри», они принялись за «Ку-ку».

— «Ку-ку потеряла овечек: они разбежались под вечер. И где их искать — кто может сказать?»

Пилигрим с тоской смотрел на забор.

«Я должен сбежать отсюда! Должен!»

Если организовать отвлекающий маневр наподобие пения, то удрать удастся за пару секунд, и никто ничего не заметит!

12

Вечером Юнг пригласил Эмму поужинать с ним в отеле «Бор-о-Лак».

— Жен не приглашают, — заметила Эмма. — Их берут с собой.

— В таком случае я беру тебя с собой.

На шее у Юнга был красный галстук. Эмма надела голубое платье. «Голубой, — напомнила она себе, — это цвет надежды».

Она не могла не думать о том, с какой стати Карл Густав решил поужинать в ресторане именно сегодня. В честь какой-то годовщины? Их встречи? Или свадьбы? Или в память о смерти кого-то из родителей? Нет, конечно. Они были женаты вот уже более девяти лет, и Эмма знала все памятные даты наизусть. «Как романтичны мы были когда-то! — грустно улыбнувшись, подумала она. — Мы поженились в 1903 году на день святого Валентина, и мой букет был украшен бумажными сердечками…»

Наверное, Карл Густав хочет сказать ей что-то наедине, без Лотты и фрау Эмменталь, подслушивающей за кухонной дверью. Или же он приготовил для нее сюрприз… Что-нибудь увлекательное — путешествие или нежданного гостя. А может, он предложит ей родить еще одного ребенка? Или объявит, что его роман с Антонией Вольф закончен… Она уезжает в Америку. О! Это было бы чудесно! Китай, конечно, еще лучше, но Америка тоже сойдет. Лишь бы их разделял континент или океан.

Эмма так и не угадала. Позже она поймет, что это был очередной шаг к душевному кризису Карла Густава.

Они поехали в Цюрих на машине. В небе сияла луна. На полпути Юнг остановил «фиат», заявив, что им непременно надо выйти и постоять у обочины на траве. Порывшись в багажнике, он выудил оттуда два бокала и бутылку охлажденного шампанского.

Когда шампанское было открыто и налито, Юнг поставил бутылку на землю, зажав ее между ног. Эмма была спокойна, хотя совершенно не понимала, что происходит. Закутавшись поплотнее в шаль, она взяла у Карла Густава бокал. Ее трясло от холода, хотя вечер был теплый и безветренный. Стрекотали сверчки, где-то неподалеку призывали друг друга лягушки. «Я здесь! — пели они. — Я здесь. А ты где?»

— Отпразднуем восхождение богини! — сказал Юнг, подняв бокал к луне. — За графиню Татьяну Сергеевну Блавинскую! Да сопровождают ее полет трубный глас и пение скрипок!

Они выпили.

Прежде чем вернуться в машину, Юнг вытащил из внутреннего кармана пиджака записку и подвесил ее на горлышко бутылки с шампанским, которую закупорил снова. Осторожно поставив бутылку на обочину, где ее непременно должны были заметить, он процитировал Эмме текст записки. «Для тех, кто поедет мимо сегодня ночью. Прошу вас остановиться и выпить за Луну».

В полночь, когда они возвращались, бутылка была пуста.


В ресторане они заняли тот самый столик, за которым Юнг сидел во время двух встреч с леди Куотермэн. Разговаривали отрывочно и ни о чем. Никаких важных вещей так и не обсудили. Поговорили о бывших и нынешних пациентах, о песчаных замках, могилах и пещерах. Эмма вспомнила о дневниках Пилигрима: она нашла там отрывки о Шартрском соборе, описание эпизода, случившегося в Иерусалиме в четвертом веке до нашей эры, и прусских интриг при дворе Фредерика Великого.

Юнг слушал ее рассеянно.

Он думал о леди Куотермэн, о Блавинской, о Пилигриме — о ком угодно, кроме женщины, которая была рядом с ним. «Она сидела там, а я — здесь. Она сказала то-то, а я — то-то».

Из-за столика в углу за ними наблюдал мужчина с пышными усами.

Они заказали говядину, жареный картофель и артишоки. Эмма была ослепительна, Юнг — нет. Он поблек рядом с ней, невзирая на красный галстук.

В половине двенадцатого они встали и направились к выходу.

Усатый поднял бокал.

— За вашу потерю! — сказал он вслух.

Шагнув в ночную прохладу, Эмма закуталась в шаль. «Все это нереально, — думала она. — На самом деле нас тут нет. Мы нигде. Я заблудилась. А Карл Густав? Он где-то в тумане, и я бреду за ним».

13

Утром в пятницу, двадцать первого июня, Форстер получил записку с третьим голубем: «Завтра в два часа дня. Песни. Услышав сигнал «Давай!», перебросьте лестницу через забор».

В субботу в половине второго Пилигрим с Кесслером спустились в «тюремный двор». Пилигрим выглядел куда более объемистым, чем раньше. Дело в том, что под костюмом на нем была пижама, а в карманах — удостоверение личности, чековая книжка, дневник и стопка его любимых носовых платков, надушенных одеколоном «Букет Бленхейма». Бутылочку ему пришлось оставить. Кроме того, он вынул из серебряной рамки фотографию Сибил Куотермэн и положил в карман жилета, между складками одного из дущистых платков. Костюм на нем был темный, из переплетенных черных и синих нитей. «В конце концов, — решил он, — я убегаю в ночь».

На небе не бьшо ни облачка. В руках Пилигрим нес черный зонт, словно собираясь открыть его для защиты от солнца. Вместо этого он незаметно бросил зонт через забор, где Форстер поймал его и положил на заднее сиденье маленького «рено». Со стороны Пилигрима это был рискованный шаг, но он сознательно пошел на него, чтобы посмотреть, обратит кто-нибудь внимание или нет. Никто не обратил.

В четверть третьего во двор вышли актриса-ребенок и schwester Дора. У актрисы был чрезвычайно трогательный вид. Возможно, она играла маленькую Нелл (Персонаж романа Ч.Диккенса «Лавка древностей»). В руках у нее были цветы, в волосах — ленты, а в глазах — слезы.

— Вы пели вчера, — обратился к ней Пилигрим.

— Да. Я люблю петь.

— А мне больше всего нравятся песни-считалки, — сказал Пилигрим. — Вы их знаете?

— Я могу спеть вам «Три», — ответила маленькая Нелл.

— Что еще за «Три»? — спросил Пилигрим, никогда не слышавший такой песенки.

— Один плюс один плюс один будет три, — пропела женщина. — Четыре минус один — три, и два плюс один — тоже три. Трижды один — снова три. Я, моя плоть и душа — тоже три.

— Очень глубокомысленно, — сказал Пилигрим.

Женщина-ребенок улыбнулась.

— У меня десять пальцев на руках, десять пальцев на ногах, две руки, две ноги, две губы, два уха и одна голова. А остальное — сплошная неразбериха.

— Понятно.

— Вы умеете считать? — спросила она.

— Да, это мое любимое занятие.

— Вы знаете «Расти, камыш, и зеленей»?

— Вроде бы. Но я давно ее не пел.

У женщины были огромные блестящие глаза, производившие тревожное впечатление, поскольку она ни начем не могла остановить взгляд.

— Давайте встанем в круг, — предложила она, схватив Schwester за руку, — и спляшем.

Пилигрима это совершенно не устраивало. Он надеялся, что петь будут другие, и не собирался принимать в этом участия.

— Я буду дирижировать, — сказал он.

Женщина заткнула букетик за пояс и восторженно раскинула руки в стороны. Хозяйка борделя, каннибал и человек-собака незамедлительно к ней присоединились. А также Schwester Дора и другие санитары, включая Кесслера.

— Начинайте! — крикнула актриса.

Пилигрим начал:

— Я спою вам двенадцать, эй! Расти, камыш, и зеленей!

Все послушно повторили:

— Я спою вам двенадцать, эй! Расти, камыш, и зеленей!

— Что для вас двенадцать? — спросил нараспев Пилигрим.

Все закричали наперебой. Одни, ничего не понимая, несли какую-то чушь, но другие вопили:

— Это двенадцать апостолов, эй!

Они начали сужать круг, в центре которого стоял Пилигрим.

— Одиннадцать? — пропел Пилигрим.

— Те из них, что попали в рай!

— Десять?

— Десять заповедей!

Пилигрим повернулся и посмотрел на забор. — Девять? — крикнул он.

— Девять небесных планет, эй! Расти, камыш, и зеленей!

— Восемь?

Пилигрим нырнул под руки поющих, водивших хоровод, и начал пятиться назад.

— Смелых парней!

— Семь?

— Семь сияющих звезд! Шесть несбыточных грез!

— Пять?

— Это знак у твоих дверей! Расти, камыш, и зеленей!

— Четыре?

— Святых евангелиста, и в их числе Матфей!

— Три?

Пилигрим добрался до середины забора. Певцы и танцоры смотрели под ноги, поскольку двигались то в одну сторону, то в другую.

— Любовный треугольник, эй! — пропели они.

— Давай! — крикнул Пилигрим, обернувшись к забору, после чего крикнул во двор: — Два?

— Два мальчика, поехавших в лицей! Расти, камыш, и зеленей!

Веревочная лестница упала на землю.

Пилигрим начал карабкаться наверх.

— Один! — крикнул он через плечо. — Один.

— Один — сам себе господин! И будет таким до седин!

Пилигрим остановился на секунду. Несмотря на то что ступеньки лестницы были обмотаны тканью, ладони у него стерлись до крови.

Не важно.

Он глянул назад.

Все, с этим покончено.

Пилигрим осторожно поставил ноги на плечи Форстера и спрыгнул на землю. Форстер стащил лестницу с забора.

— Один — сам себе господин! И будет таким до седин! самозабвенно пел хор.

Пилигрим побежал за Форстером. Тот бросил лестницу на заднее сиденье автомобиля. Никто из них не промолвил ни слова.

Пилигрим вытащил пару носовых платков и обмотал ладони. Раны были неглубокими.

— Поехали, — прошептал он.

Сегодня утром, на рассвете, он выпустил четвертого голубя с запиской, адресованной герру доктору К. Г. Юнгу, в клинику Бюргхольцли Цюрихского университета.

Там было написано всего одно слово: «Прощайте».

Загрузка...