Когда Пилигрим с Форстером приехали в Базель, уже стемнело. Черный «рено» был небольшой, компактный и чистенький. Форстер прошел краткий курс обучения у продавца, объяснившего ему элементарные вещи, которые нужно знать шоферу: как сменить шину, куда заливать масло и воду, как нажимать на клаксон и что делать, если барахлит зажигание. Кроме того, Форстер научился водить машину и приобрел демонический вид заправского гонщика. Увидев на снимках в газете «лихих ребят, мчащихся со скоростью шестьдесят миль в час», он купил твидoвyю кепочку и надел ее задом наперед. Кепочку дополняли большие затемненные очки и кожаные перчатки с крагами. Форстера предупредили, что масло может запачкать рукава пиджака, поскольку имеет обыкновение «плеваться» во время езды.
Мысль о плюющихся маслом канистрах показалась Форстеру забавной.
Но одежде угрожало не только масло. Вас мог ошпарить радиатор, причем он не просто плевался, а рыгал, шипел и извергал вам в лицо клубы пара. Именно поэтому и перчатки с крагами, и очки, и защитная одежда были необходимы. Форстер приобрел непромокаемый плащ, чувствуя себя героем детского приключенческого рассказа.
Во время поездки Пилигрим и Форстер в основном молчали. Пилигрим, чья память бьmа затуманена перспективой бесконечного заточения, начал понемногу вспоминать недавнее прошлое. Его камердинер вынырнул из пучины забвения и превратился в знакомую фигуру, навевающую душевныи покой, поскольку она занимала в жизни Пилигрима совершенно определенное место. Они знали друг друга как свои пять пальцев, и поэтому разговаривать им было не о чем. Да они и раньше-то не беседовали подолгу. В этом не было необходимости. Их общая страсть к голубям не требовала слов. А для того чтобы справиться о самочувствии хозяина, его ближайших планах и о том, какую приготовить одежду, Форстеру хватало нескольких фраз.
Званые ужины устраивались редко (Пилигрим терпеть не мог роль хозяина), но если в доме собирались гости, Форстер из кожи вон лез, чтобы сделать это событие незабываемым. Книги миссис Битон (Изабелла Битон (1836–1877) — английская писательница, автор поваренных книг и книг о домоводстве), хранившиеся у него на полке в кладовой, он прочел откорки до корки раз двадцать. Когда Форстер не соглашался с ее советами, он попросту их игнорировал и поступал по своему усмотрению. Однако обычно он послушно следовал им, поскольку восхищался ее безупречным вкусом. Форстеру нравилось управлять домом, и он делал свое дело спокойно и с донстоинством, тем более что потребности его хозяина, истинного джентльмена, были немногочисленны — хотя исполнять их следовало в точности. Когда съезжались гости, ровно через пятнадцать минут на серебряном подносе подавались бокалы и графин с шерри. Два раза в день нужно было выгулять собаку. А кроме того, естественно, в обязанности Форстера входило приготовить хозяину ванну, следить за его гардеробом и обслуживать за столом.
В общем, Форстер прекрасно ладил с миссис Матсон, хотя и спорил с ней порой. Обсуждая меню, они подчас, хотя и крайне редко, расходились во мнении о том, у кого лучше покупать продукты. Но в целом порядок в доме поддерживался идеальный. Форстер был главным управляющим, а когда в штат прислуги включили Альфреда, они с миссис Матсон вздохнули с облегчением, почувствовав некую уверенность в будущем. Что же касается личной жизни Пилигрима, тут дело обстояло иначе.
Дом — еще не вся жизнь, и Форстер прекрасно это понимал. Пилигрим крайне болезненно относился к любым покушениям на свое уединение. Он подолгу писал и читал в полном одиночестве. Нужно было знать, как именно прервать его занятия, не вызвав неудовольствия хозяина, и Форстер гордился тем, что сумел этому научиться.
Он крутил баранку и, пока машина катила по горам и долинам, с улыбкой вспоминал один из подобных уроков. Как-то вечером во время званого ужина Форстер подслушал — непреднамеренно, конечно, — как историк Ф. Р. Френч рассуждал об этикете при дворе Короля-Солнца Людовдка ХIV. Профессор Френч был одним из лучших в Англии знатоков французской истории и даже чисто внешне смахивал на Вольтера. выдающимися вперед скулами, впалыми щеками и огромным носом. Он рассказывал об отвратительных привычках придворных в Версале, где Людовик провел последние годы жизни.
На этом званом ужине профессор Френч был единственным гостем. Они с Пилигримом отведали жареного ягненка (к столу никогда не подавали баранину!). В воздухе витал аромат мяты, которую миссис Матсон измельчила и смешала с виноградным уксусом и сахаром, сделав к жаркому соус. Когда Форстер подал зеленый горошек, профессор Френч как раз говорил о том, что, согласно этикету, придворные Людовика представали перед королем в строго определенном порядке. До аудиенции все они томились в знаменитом зеркальном зале перед покоями короля. А поскольку даже вельможам из аристократических фамилий свойственны обычные человеческие нужды, между апельсиновыми деревьями, украшавшими зал, были спрятаны ночные горшки, и от них исходило, как выразился профессор Френч, en odeur infecte! (жуткое зловоние, фр.) Короче говоря, придворные часто облегчались прямо за шторами, не выходя из зала. По словам профессора Френча, из-за крайней неэстетичности сего зрелища нам трудно понять людей, живших в ту эпоху.
Форстер подал картофель с маслом и петрушкой.
А профессор Френч продолжал. Когда Король-Солнце был еще ребенком, ему велели попрощаться с отцом, Людовиком XIII, лежавшим на смертном одре. Правила этикета, касающиеся доступа в королевские покои, были на удивление символичны. Стучать в дверь не дозволялось, но и входить просто так тоже никто не смел. Вы должны были поскрестись.
— Поскрестись? — переспросил мистер Пилигрим.
Вот именно. Надо было поскрести по двери ногтем указательного пальца и ждать приглашения. Многие придворные специально отращивали этот ноготь подлиннее, чтобы оставить метку. Короче говоря, — Форстер подал тушеные помидоры, — короче говоря, Людовик XIII лежал при смерти, а его, наследничек подошел к дверй и поскребся. Как известно, он был настоящим дьяволенком. «Kто смеет тревожить меня на смертном ложе?» — вопросил Людовик Тринадцатый. «Людовик Четырнадцатый», — ответил будущий король Франции.
Мистер Пилигрим смеялся так заливисто и долго, что Форстер решил в будущем воспользоваться этим приемом. Его находчивость не осталась незамеченной. Отныне Пилигрим отвечал на скребки Фостера фразой: «Входите, Людовик, входите!»
Но сейчас Форстер был для Пилигрима не просто камердинepoм, дворецким и шофером. Они оба собирались начать преступную жизнь, не имея в этой сфере ни малейшего опыта. Дни, исполненные очаровательного безделья и усердных трудов, канули в Лету. Если раньше они страдали от попыток самоубийства и периодов депрессии, то ныне перед ними простирался путь разрушения, ведущий к смерти, которая ускользала от Пилигрима, даже когда он погружался во тьму. Форстер никогда раньше не задавался вопросом о вменяемости хозяина, несмотря на глубочайшее отчаяние, в которое тот временами впадал, и его явное нежелание жить. Ведь в конце концов у Пилигрима обычно наступало просветление.
Теперь все было иначе, и Форстер, сидя за ужином напротив Пилигрима в ресторане отеля «Дю Рейн», вдруг отчетливо осознал, что жизнь их пошла наперекосяк. Мистер Пилигрим, славившийся своим безупречным вкусом, выглядел неряхой. Галстук у него съехал в сторону, волосы стояли дыбом, словно у мальчишки, вернувшегася со стадиона, а руки по-прежнему были обмотаны носовыми платками. Похоже, он потерял какой-то внутренний стержень, и это отражалось в его глазах — глазах анархиста, который понял, что он, и только он один, может спасти мир.
В пятницу вечером Юнгу доложили, что Пилигрим пропал.
Расстроенного Кесслера послали вместе с бригадой желтого фургона обыскивать парки и другие общественные места в надежде, что кто-нибудь видел бывшего пациента и сможет подсказать, где его искать.
Поскольку никаких намеков на то, что беглецу помогал сообщник, не было, никто даже не подумал о машине. Все считали, что Пилигрим в Цюрихе.
Когда Юнг вернулся в Кюснахт, о пропавшем по-прежнему не было ни слуху ни духу. Карл Густав сел ужинать и, нарушив неписаные домащние правила, закурил за столом сигару.
— Поешь! — сказала Эмма.
— Нет, — буркнул Юнг. И чуть погодя добавил: — Позже.
— Это же цыпленок, Карл Густав! Твое любимое блюдо. Фрау Эмменталь превзошла саму себя. Я уж и не помню, когда она так готовила!
Пахло действительно вкусно. Соус с эстрагоном и лисички со сметаной, цыпленок, фаршированный по-английски хлебом, луком, шалфеем и грецкими орехами, а в качестве гарнира — hariсоts verts (зеленые бобы, фр.) и крохотные свеколки размером с ноготь большого пальца. Однако все усилия фрау Эмменталь, пропали втуне.
— Как мы могли его упустить? — вопросил Юнг, всплеснув руками. — Как это случилось?
— Ты отвлекся, мой дорогой. Точно так же, как в случае с графиней. Ты не был достаточно внимателен. Ты сидел в своем кабинете, развлекаясь с той женщиной.
Посмотрев нa жену, Юнг понял, что она говорит сама с собой. Эмма не обращалась к нему: она отрешенно уставилась вдаль, глядя в окно на клонящееся к закату солнце. Выглядела она довольно спокойной, но сидела в такой позе, еле заметно раскачиваясь из стороны в сторону, словно читала про себю мантру:
Тебя там
Не было.
Ты был где-то
Вдали.
Мы все
Ждали тебя.
Но тебя не было.
Поймешь ты
Это когда-нибудь
Или нет?
Что-то в этом духе, подумалось Юнгу. Как ни печально, Эмму можно было понять, особенно если вспомнить, что ей довелось пережить. Погибший ребенок, распадающийся брак, смерть Блавинской, а теперь еще исчезновение Пилигрима…
И все по его вине.
Характер не позволял Юнгу признать, что это правда. Никогда! Только не при Эмме. Это дало бы ей власть, которую он не мог позволить себе потерять. Однако в глубине души Карл Густав признавал ее правоту, хотя ни словом не ответил на молчаливый Эммин речитатив.
Вслух он сказал:
— Может, он подговорил кого-нибудь убить его? Мои люди обшарили все здание и окрестности. Известно только, что в последний раз его видели во дворе. Он гулял себе, а потом как сквозь землю провалился… Кстати говоря, остальные пациенты в это время пели песню на английском. А он исчез.
— Более половины пациентов Бюргхольцли — англичане, Карл Густав. Почему они не могут петь английские песни?
— Я не говорю, что они не могут. Я просто констатировал факт.
Эмма глотнула вина из бокала, поставила его на стол и принялась за еду.
— Как он мог убить себя, если все его прежние попытки кончались провалом? — спросила она. — Нет. Он нащел какой-то способ вернуться в мир. Мы найдем его здесь, среди нас. Ты послал кого-нибудь на перевал Альбис, где погибла леди Куотермэн? Может, он отправился туда?
— Нет, мне это даже в голову не пришло.
— Не думай о побеге мистера Пилигрима как о своей потере, Карл Густав. Поставь себя на его место. Куда бы ты поехал, зная то, что знает он?
— На край света, — ответил Юнг и наконец улыбнулся.
— Я так не думаю, — возразила Эмма. — По-моему, он поехал в Париж.
— В Париж?
— Оскар Уайльд. Роден. Мона Лиза. В конце концов, Париж для мистера Пилигрима — что-то вроде духовной родины.
Утром из отеля «Бор-о-Лак» прибыл посыльный в зеленой ливрее ивручил Юнгу конверт, на котором было написано: «От Доминика Фрежюса» и адрес. Внутри оказалась прощальная записка Пилигрима, доставленная почтовым голубем.
— Finitо (кончено, итал.), — сказала Эмма. — Ты доволен?
Юнг ничегo не ответил. «Мой лучший пациент сбежал, — подумал он, — а жена явно точит на меня зуб. Пойду-кая в сад и закопаю еще одну могилку».
В пятницу, двадцать восьмого июня, Пилигрим и Форстер зарегистрировались в парижском отеле «Поль де Вер» на улице Берже, кварталах в шести от Лувра.
Отель, выбранный ими по путеводителю, предоставлял все удобства по умеренной цене. Пилигрим специально выбрал гостиницу среднего класса, а не шикарный отель или же какую-нибудь захудалую дыру, рассудив, что там их искать не станут, даже если кто-нибудь догадается о его пребывании в Париже.
Поездка заняла в общей сложности семь дней, поскольку их маршрут зависел от наличия более или менее сносных дорог. В основном это были козьи тропы, превращенные в восемнадцатом-девятнадцатом веках в проезжие трассы. Городки и деревушки, встречавшиеся на пути, изобиловали ресторанами, кафе, маленькими гостиницами и отелями. Из Базеля они поехали через Эльзас в Бельфор, а из оттуда через Лангре и Шомон — в Труа.
Там их машину осмотрел на конюшенном дворе местный кузнец, который основательно поднаторел в автомобилях и отлично разбирался в двигателях внутреннего сгорания.
Пока Форстер болтал с кузнецом, а тот прочищал мотор и смазывал маслом коленчатый вал, Пилигрим зашел в конюшню, с упоением вдыхая запах сена и лошадей. Единственный счастливый миг в этой малоприятной поездке — миг, которым можно было насладиться сполна. «Сено и кони, — подумал он. — Кони и сено. Я всегда любил их запах».
В памяти всплыла забытая картина: он работает помощником конюха в большом поместье. Вспомнилось и название места — Уотерфорд, но ассоциировалось оно только со стеклом. И с Ирландией. Что ж… Если я был когда-то ирландцем, ничего не имею против.
Да, а потом его повысили, и он стал выводить коней в ночное. Туманный рассвет, ледяная роса щиплет босые лодыжки… Он выезжал в ночное один или же вместе с другими конюхами. Когда конюшня и особняк скрывались в тумане, мальчишки садились верхом и во весь опор скакали навстречу заре.
«Боже мой! Это ощущение и запах… Пригнуться к конской спине, обхватить за шею… Вороные скакуны, чалые, гнедые и белые. Правда, белые очень редко… Вернуть бы время вспять! Лучшая из моих жизней, самая простая, хотя я не помню в точности, где и когда это было…»
Выйдя на улицу, он прислонился к каменному забору, ограждавшему конюшенный двор. За полями виднелся Труа — городские огни и дым, крыши, деревья и башни. Пилигрим сощурился и представил себе другой город, в другом месте и времени. Залитый солнцем пейзаж выглядел там совсем иначе. Не такой зеленый и безмятежный — куда более сухой и тревожный. Царский город Троя вырастал во всем своем великолепии над Трувианской степью, спускавшейся к морю и Геллеспонту.
Пилигрим играл с образом Трои, как дети играют в волшебные сказки. Это был его Камелот и его Атлантида. Его Изумрудный город.
Город был обнесен громадной крепостной стеной — высокойи толстенной. За ней виднелись холмы, а дальше в жарком мареве вздымалась гора Ида со своими товарками. На холмах, поросших платанами и дубами, кое-где виднелись проплешины — там, где деревья вырубили для постройки стен с бойницами и башен, боевых колесниц и боевых таранов, боевых кораблей и мостов. Все для боя! Бой, бой, бой…
Пилигрим закрыл глаза.
Из кузницы за спиной доносился запах горящих углей и стук молотков.
«Ничего не меняется, — подумал он. — Вся наша изобретательность направлена на сооружение боевых машин. Мы последовали за Леонардо в самые темные глубины его фантазии, забыв, что он проповедовал не только тьму, но и свет».
Пилигрим открыл глаза и снова посмотрел на раскинувшийся вдали город. Труа. Фабрики, склады. Предместья, изуродованные гигантскими уродливыми зданиями. По долинам мчались поезда, изрыгая дым и гарь, пугая овец, лошадей и коров. Над крышами висела серая туча пыли. И все было…
… как всегда.
«Неудивительно, что боги покидают нас, — подумал Пилигрим. — Мы сами их изгнали. Когда-то каждое дерево было священно, каждая травинка и горстка земли. Священными были камни и все живое, твари большие и малые… Каждый слон и муравей, каждый мужчина и каждая женщина. Все было священно: море, небо, солнце, луна, ветер, дождь, самые счастливые и несчастные дни… Все это было и сплыло. Остался только глухой и невидящий Бог, который объявил мир Своим созданием. Если бы хоть сотую часть преданности этому Богу люди отдавали живущим рядом с ними братьям и сестрам, у нас был бы шанс выжить. А так…»
Он опять закрыл глаза, и город пропал из виду. Пилигрим вернулся на конюшню.
— Мы поедем в Фонтенбло, — сказал он Форстеру.
От этого названия повеяло запахом лесов и плеском воды. Поблагодарив кузнеца за починку «рено» И заплатив ему, путники помахали на прощание лошадям и продолжили путь.
В Фонтенбло они остановились в лесу, взяли из машины заготовленную Форстером корзину, уселись среди папоротников и цветов и подкрепились бутербродами с курицей, грушами и картошкой фри, запив все это двумя бутылками «Монтраше».
Насытившись, Пилигрим прилег под зеленой кроной и, убаюканный тишиной, задремал. Форстер тоже прилег отдохнуть — правда, не смыкая глаз. «Отныне будем спать по очереди, — решил он. — Мы вступили на опасный путь».
Когда Пилигрим проснулся, он записал в блокноте, предусмотрительно захваченном Форстером с собой: «Отныне и до самого конца — только земля, воздух, огонь и вода. И больше ничего».
Он посмотрел на Форстера и сказал:
— Спасибо, что ты сейчас со мной.
Впервые в жизни он попытался выразить спою привязанность к камердинеру, и несмотря на скупость этих слов, они значили для Форстера очень много. Он долго будет их вспоминать.
Отель «Поль де Вер» был небольшой — всего двадцать номеров и никаких обедов. Но в номере была ванная комната и туалет, а по утрам на выбор предлагали чай, кофе или горячий шоколад с булочками.
В первый вечер они поужинали в ресторане рядом с отелем, на улице Берже. Поскольку лето было в разгаре, город наводнили туристы, и кругом звучала не только французская, но и английская, немецкая, итальянская, испанская, а также вездесушая американская речь.
— Ты только подумай, Кальвин! — прогнусавил рядом женский голос. — Мы с тобой сидим в настоящем французском би-и-истро! Никогда в жизни не чувствовала себя такой изысканной особой.
Изысканные особы были повсюду, и не только американцы. Англичане жаловались своим спутникам, что никто на континенте не понимает истоков величия Британии.
— Все дело в нашей выносливости! — твердил один.
— Все дело в нашей промышленности, — возражал другой.
— Все дело в нашем стремлении донести цивилизацию до несчастных негров во всем мире, — талдычил третий.
«Все дело в нашей кровожадности», — заметил про себя Пилигрим.
Когда принесли кофе и коньяк, Форстер осмелился спросить:
— С вашего позволения, сэр… Почему мы выбрали Париж?
Пилигрим положил левую ладонь на скатерть и раздвинул пальцы так широко, как только мог. Второй рукой он водил по краю бокала, то и дело смачивая палец слюной, чтобы усилить эффект.
— Мы приехали сюда, чтобы похитить одну даму, — ответил он.
На Форстера повеяло до боли родным шерлокхолмством. От возбуждения у него даже мороз по коже пошел. Похоже, ему предстояло сыграть роль доктора Ватсона.
Вспомнив персонаж, которого он собирался воплотить, Форстер погладил усы.
— И что это за дама, сэр?
— Мадонна Элизабетта дель Джокондо, — откликнулся Пилигрим. — Джоконда.
Мона Лuза.
Форстер побледнел.
— Но мы не сможем, сэр! Нам не позволят…
— Конечно, не позволят, — улыбнулся Пилигрим. — С какой стати? Это величайшее сокровище Франции. И скоро она станет нашей.
Форстер смотрел на него во все глаза. Потом заставил себя отвести взгляд. «Ничего не говори! — велел он себе. — Ни единого слова!»
— Какой приятный вечер, Форстер! — сказал Пилигрим, отпив глоточек вина. — Чудный вечер!
— Да, сэр, — отозвался Форстер. — Вечер на диво хорош.
В субботу утром, двадцать девятого июня, Пилигрим с Форстером пришли в Лувр. Пилигрим сразу заметил изменения, произошедшие в музее за последние три года. Многие картины, особенно самые известные, были застеклены. Сделали это по указу заведующего государственными музеями Теофиля Омоля, который, в свою очередь, выполнил просьбу хранителей Лувра. Беспрецедентное застекление писанных маслом полотен было выванo участившимися в последние годы актами вандализма. Рубенса измазали экскрементами (их благополучно смыли), Боттичелли порезали ножом (картину отреставрировали), а Джотто обнаружили наполовину вырезанным из рамы, что свидетельствовало о попытке похищения (к счастью, сам холст не пострадал).
Несмотря на то что все три произведения удалось спасти, хранйтели музея боялись, что в следующий раз очередную картину либо украдут, либо изрежут так, что ее невозможно будет восстановить. Стекло казалось единственным выходом. Как ни странно, никому не пришло в голову усилить охрану.
Когда застекленные полотна вновь повесили на стены, публика возопила от возмущения. «Как можно смотреть на картину, если вйдишь в ней только себя?» «В Лувре появился новый зеркальный зал — почище, чем в Версале!»
«Позор Омолю и его лакеям!» — так называлась одна из газетных статей, в которой министра и хранителей обвинили в том, что они застеклили «Мону Лизу», поскольку оригинал был похищен и администрация, желая скрыть это от публики, подменила его подделкой. Омоль ответил газетчикам, что с таким же успехом можно украсть башни собора Нотр-Дам. Через несколько дней он пожалеет об этих словах.
Из-за наплыва туристов в Лувре было полно посетителей. К десяти часам Пилигрим с Форстером еле протолкались через толпу в зал Карре, где между «Обрyчением святой Екатерины» Корреджо и «Аллегорией Альфонсо д' Авалос» Тициана висела «Мона Лиза».
Как выяснилось, зал был набит битком не только из-за «Моны Лизы». В нем разыгрывался спектакль, удерживавший зрителей на месте дольше обычного. Там сидел человек — и брился.
Форстер, расспросив народ, узнал, что это Ролан Доржелес, довольно известный в Париже писатель. Он пришел в музей вместе со своим камердинером и со всеми необходимыми причиндалами с утра пораньше без пятнадцати десять. В зале стояло походное кресло, чашка, кyвшин с горячей водой, рядом лежали бритва, расческа и мыло для бритья. Сам писатель завернулся в большое белое полотенце.
Зеркалом ему служил застекленный автопортрет Рембрандта. Это представление, и смешное, и дикое одновременно, было задумано Доржелесом как протест против пакрытых стеклом живописных полотен. Оно незамедлительно привлекло внимание прессы, и писатель с намыленным подбородком появился на карикатурах в нескольких газетах.
Пилигрим, за которым, как тень, следовал Форстер, шел по залам неторопливой — из-за толпы — походкой. Он хотел, чтобы и его, и Форстера заметило как можно больше охранников. Кроме того, при входе в музей он назвал свое имя и попросил передать визитку главному хранителю музейных сокровищ Эмилю Монкрифу. Тот должен был узнать имя Пилигрима, достаточно известное в узких кругах.
Мельком глянув на «Мону Лизу», Пилигрим сразу увидел, что портрет застеклен. Это его обескуражило. Не так-то просто разбить стекло и вытащить картину. Придется вынимать ее из рамы сзади.
Вначале Пилигрим намеревался уничтожить портрет прямо в зале. Но тогда его арестуют на месте и в лучшем случае отправят обратно в Цюрих. Нет, не годится. Ему предстояло уничтожить еще и другие произдедения искусства. Он хотел повергнуть мир в хаос, а для этого надо любой ценой остаться на свободе.
За завтраком Пилигрим сказал Форстеру, что запомнил расстояния между входом в зал Карре и выходом, а также разные пути отступления. Это и было главным результатом их субботнего похода в Лувр, если не считать того, что они оповестили о своем присутствии персонал. Пилигрим понимал, что он уже не мальчик и не сможет бежать слишком долго, особенно по лестницам.
Ему еще в музее пришло в голову: а ведь пока Форстер будет уносить ноги — и картину, — сам он может улизнуть на улицу еще до того, как экскурсоводы обнаружат пропажу. Подумав об этом, Пилигрим решил воспользоваться тем, что по понедельникам Лувр обычно закрыт.
Прежде чем покинуть музей, он подошел к одному из служащих в форме и спросил, можно ли увидеться с месье Монкрифом. Смотритель ответил, что можно, провел Пилигрима с Форстером в помещение для администрации и велел подождать. Через пару минут появился Монкриф — чересчур экспансивный, надушенный и ухоженный мужчина лет сорока с хвостиком, принявщий Пилигрима с распростертыми объятиями, словно давно не виданного брата, хотя они никогда раньше не встречались и знали друг друга только понаслышке. Прежний главный хранитель, знакомый Пилигрима, умер; Монкриф, как оказалось, был его протеже.
Пилигрим очень вежливо осведомился по-французски, не позволит ли месье Монкриф посетить музей в понедельник, когда в залах не будет народу, поскольку ему хотелось бы попристальнее разглядеть две картины, о которых он намеревается писать.
Ну разумеется! Если мистер Пилигрим желает, месье Монкриф или кто-нибудь из экскурсоводов проводят его и снабдят всей необходимой информацией.
Быть может, в другой раз. Сейчас мистеру Пилигриму достаточно будет внимательно осмотреть полотна.
Монкриф пригласил Пилигрима с Форстером в свое святилище (то бишь кабинет), где и подписал пропуск, который они смогут предъявить в понедельник у главного входа.
Пилигрим выразил свою признательность и сказал, что никогда не забудет его доброты.
Затем последовали поклоны, рукопожатия и предложение вызвать такси, если нужно.
Пилигрим сказал, что у него есть собственный транспорт — то есть ноги.
Монкриф проводил их до дверей и вышел в просторный внутренний двор позади музея, на площадь Карусель. По пути он сказал, что, к сожалению, в понедельник они не будут в Лувре совершенно одни. В музее, естественно, будет охрана, а кроме того, пара реставраторов, которые придут чинить старые облупившиеся рамы.
Это не беда, ответил главному хранителю Пилигрим. Но все-таки спасибо за информацию.
В полдень они вышли из музея на Луврскую набережную, и Пилигрим сказал:
— Пообедаем на другом берегу. Какой чудесный дснь! Мы провели его не зря и узнали много полезного. Жаль, сейчас не сезон, не то я съел бы дюжину устриц!
Третьего июля, в среду, когда Эмма спустилась утром к завтраку, Юнг уже уехал на «фиате» в Цюрих.
Лето было в самом разгаре, и в девять часов стояла влажная безветренная жара. В доме открыли все окна в надежде, что с озера подует свежий ветерок, но не тут-то было. Ни малейшего дуновения. Вы могли зажечь тысячу свечей, и ни одна из них не погасла бы.
Лотта, спросив разрешения у фрау Эмменталь, вышла в сад, срезала десяток роз — розовых, белых, красных и желтых — и поставила их на стол. Эмма, решив, что цветы оставил Карл Густав, прослезилась от счастья.
— Посмотри, какой у меня внимательный муж! — сказала она Лотте, когда та принесла кофейник — Правда, они прелестны? Я самая счастливая женщина в мире! Меня любят.
Лотта, не промолвив ни слова, сделала книксен. На кухню она вернулась вполном расстройстве чувств.
— Она поблагодарит доктора Юнга, и мне устроят головомойку!
— Ничего подобного, — сказала фрау Эмменталь, потрепав девушку по руке. — Ты сделала это от чистого сердца и подняла хозяйке настроение. Я поговорю с доктором Юнгом. Он поймет. В конце концов он даже поблагодарит тебя.
Эмма, закурив сигарету, что она делала крайне редко, пила в столовой кофе.
«Я хочу видеть дым, — думала она, — Хочу видеть, как он поднимается над розами и заволакивает их пеленой. И сад — и птичий щебет в кронах деревьев… А там вдали, над озером, безмолвно парят чайки, и горы, окутанные туманом, вздымаются в тиши, сотканной мною из клубов дыма и молчания».
Клубы дыма и тишина.
Все будет хорошо.
Раз на столе стоят розы — все непременно будет хорошо.
«Когда-нибудь у нас родится еще ребенок, — подумала она, машинально тронув лепестки. — Если только… Не говори так! Даже не думай! Никогда! Если только — это ужасные слова. Они означают, что ты опустила руки. Но ты не сдалась. Да, ты хотела сдаться, черт бы тебя побрал! Черт бы меня побрал… Я никогда не сдамся!»
Она затушила окурок.
На столе стоял стакан апельсинового сока, абрикосовое варенье, мюсли, на тарелке лежала булочка. И газета «Die Neue Zurich Zeitung».
Эмма выпила сок, разломила булочку на четыре куска, два из них съела с маслом, один — с абрикосовым вареньем, а последний отложила для птиц, как, по словам Карла Густава, это делал мистер Пилигрим.
Покончив с едой, она налила себе еще чашку кофе и закурила вторую сигарету. (Ну и распустилась же я сегодня!) А потом развернула «Эн-це-це».
Эмма чуть не подавилась. Капли кофе упали на салфетку, разложенную у нее на коленях.
Буквы газетного заголовка были величиной в три дюйма.
«МОНУ ЛИЗУ УКРАЛИ!»
Эмма уронила газету на пол.
«Я не хочу этого знать!» — подумала она, хотя уже знала, не прочитав более ни слова, кто совершил преступление.
В конце концов она подняла газету и стала читать — одни детали, пропуская все теории, размышления и рассказы очевидцев.
Кража произошла позавчера, в понедельник, когда по традиции Лувр был закрыт для публики. Кто-то — возможно, с сообщником или двумя — вошел в зал Карре, где висела «Мона Лиза», и унес картину, умудрившись проделать это за пятнадцать минут, пока новичок, заменявший опытного охранника, отлучился в туалет выкурить сигаретку.
Эмма тоже с улыбкой закурила и глубоко затянулась дымом. Да, все мы в стрессовой ситуации тянемся за сигаретой…
Обнаружили пропажу лишь через несколько часов. Сначала все подумали, что «Джоконду» отнесли в отдел фотографий. Так часто бывало. Как заметил во вторник один из свидетелей, художник Луи Беро, «если женщина не с любовником — ищите ее у фотографа».
Эмма, лихорадочно листая страницы, пыталась найти в статье еще какие-нибудь факты.
Ага! К полудню следующего дня, во вторник, были получены ответы из фотографического отдела и лаборатории, где реставрировали полотна. «Мону Лизу» нигде не нашли. Она пропала.
Администрация наконец поставила в известность surete (службу безопасности, фр.) и жандармерию, и Лувр немедленно наводнили полицейские.
Картину, прикрепленную к стене с помощью четырех железных винтов, снял, безусловно, специалист, имевший с собой набор инструментов. Мало того! Преступник не поленился взять все необходимое, чтобы вынуть холст из рамы. Раму со стеклом обнаружили на одной из лестниц, ведущей к аварийному выходу.
Пилигрим.
Только мистер Пилигрим мог это сделать. Эмма йе сомневалась, что он поехал в Париж. А теперь поняла зачем. Откуда она это знала — не важно. Эмма читала дневники Пилигрима и была наслышана о его душевных муках.
Что же дальше? Если Пилигрим действительно сумасшедший, он может уничтожить картину. Да, это казалось немыслимым — впрочем, не для Пилигрима, а с точки зрения западной цивилизации вообще. «Мона Лиза» положила начало новой эре в искусстве. Ее портрет представлял собой средоточие творческой мысли. Она была богиней совершенства и покровительницей женского пола. Она защищала цельность женской натуры. Мужчины так боялись ее, что не могли понять, в чем ее волшебная сила. «Ни один мужчина, — подумала Эмма, — никогда не понимал ее, и в то же время она понятна любой женщине».
Ни один мужчина, кроме Пилигрима.
Она была самим воздухом, которым он дышал.
«Нет, не делай этого! — взмолилась про себя Эмма. — Не надо!»
И тем не менее Пилигрим отчаянно хотел умереть. Сможет ли уничтожение картины — именно этой картины — освободить его? Он совершенно не сомневался, что сам был Джокондой. Быть может, он, подобно Дориану Грею, решил, что стоит ему вонзить в сердце портрета нож, как долгожданная смерть наконец придет к нему? А что, если Уайльд тоже знал? Может, Пилигрим посвятил его в свою проблему, и Оскар Уайльд положил ее в основу романа? В конце концов, они были друзьями и делились личными переживаниями. Пилигрим оплакивал Уайльда как близкого человека, которому доверял. Может, он был Дорианом Лизой — или же Моной Греем?
Эмма закурила последнюю сигарету. Дымок поднимался вверх. Срезанные розы, согревшись в комнате, немного поникли и раскрыли лепестки. Аромат в воздухе витал опьяняющий, насыщенный и волшебный, но Эмма смотрела на цветы в смущении. «Мы режем и убиваем всех подряд, — думала она. — Мы режем и убиваем всех, кто стоит у нас на дороге. Так, как Карл Густав зарезал и убил меня. Так, как я зарезала и убила своего ребенка. И как мистер Пилигрим зарежет и убьет «Джоконду». Потому что она стоит между ним и вечностью».
Юнг в клинике — ничего еще не зная о краже — поднялся на третий этаж и вошел в палату З06.
Там до сих пор стояла пустая клетка с распахнутыми дверцами — символ побега Пилигрима, такой явный и нахальный, что Юнг неволыю улыбнулся.
Он окинул комнаты взглядом. Некоторые ящики выдвинуты, двери шкафа открыты, окна стоят нараспашку — а около них собрались голуби, ожидая кормежки.
Юнг порылся в комоде, нашел коричневый бумажный пакет с засохшими крошками и покормил птиц.
В другом ящике он обнаружил лежащую вниз лицом фотографию, которую Пилигрим вынул из серебряной рамочки, вставив туда снимок леди Куотермэн.
Юнг перевернул фотографию. На ней была снята по плечи печальная, но прекрасная женщина — та самая, которая, по словам Пилигрима, утверждала, что она его мать.
В конце девятнадцатого века, когда ее снимали, женщине было лет сорок пять. Странно, но она сидела почти в той же позе, что и Элизабетта Герардини на портрете Леонардо да Винчи. Быть может, это вышло случайно, хотя не исключено, что, с точки зрения фотографа, такой ракурс лучше всего позволял запечатлеть лицо. Леонардо всегда требовал от своих моделей, чтобы лицо было повернуто под углом к туловищу.
Вот она, «женщина, которая утверждала, что она — моя мать». Ни улыбки, ни вуали. Сплошная печаль.
Пилигрим, похоже, ненавидел ее и считал самозванкой, поскольку был уверен, что у него вообще нет родителей. Уникальная форма помешательства: не родиться — и тем не менее существовать.
Юнг сунул фотографию в карман. Он решил, что попросит Кесслера упаковать все имущество Пилигрима — одежду, ювелирные безделушки, книги и туалетные принадлежности, чтобы вернуть их беглецу, когда его поймают и водворят на место. А пока он проследит за тем, чтобы в номер никого другого не селили. Эти комнаты казались Юнгу чуть ли не святилищем. Он хотел, чтобы они оставались, пусть даже пустые, в его распоряжении.
Отныне он каждое утро приходил сюда кормить птиц.
За два дня до этого, в понедельник, первого июля, Пилигрим с Форстером встали на рассвете, упаковали сумки и положили их в багажник «рено». Выписавшись из отеля «Поль де Вер», они поехали на автостанцию, где их машину подготовили к дальнейшему путешествию. В бак залили бензин, а на заднее сиденье поставили запасную канистру. На этом настоял Пилигрим, хотя Форстер пытался убедить его, что бензина вполне достаточно и везти канистру с собой даже опасно.
— У меня есть на то причины, — отрезал Пилигрим.
В кармане у него был список других необходимых вещей.
«Мягкие хлопчатобумажные перчатки — две пары. Спортивная обувь. Плащи. Папка с двенадцатью листами бумаги для рисования. Мелки и карандаши. Складное кресло с сиденьем из холстины. Кусачки. Нож. Деньги. Корзина для пикника, паштет, хлеб, фрукты, шоколад, вино».
Все это было собрано и уложено в машину.
Форстер припарковал «рено» прямо за углом, на улице Пон-Неф, в двух кварталах от Лувра.
Ровно в десять они явились в музей и предъявили пропуск, подписанный месье Монкрифом. Охранник распахнул двери, обращаясь с посетителями столь почтительно, словно Пилигрим был особой королевской крови.
Громадные залы были пусты. Шаги Пилигрима и Форстера гулким эхом разносились меж молчаливых статуй. Эти статуи да собственные отражения в зеркалах сопровождали их на пути в зал Карре. Затем издалека послышались и другие звуки кто-то начал тихонько насвистывать, хлопнула дверь.
— Черт! — выругался не видимый мужчина и снова стал насвистывать.
Свет, хотя и рассеянный, освещал каждую деталь — резные притолоки над дверями, мраморные фигуры в нишах, красочные гобелены и зеркала в золоченых рамах.
Плавные изгибы лестниц вели из залов во все стороны.
Над одной из них была стрелка с надписью «Мона Лиза». Форстер нес походное кресло, папку и коробку с принадлежностями для рисования, в которой были спрятаны нож и кусачки. Пилигрим держал в руке корзину для пикника; он выглядел так, будто собрался в Тюильри.
Пилигрим показал охраннику, стоявшему у входа в зал Карре, подписанный Монкрифом пропуск. Сердечные приветствия, поклоны — и они продолжили путь.
У противоположного входа стоял на стремянке реставратор в белом халате. Очевидно, он уже успел починить раму и теперь заделывал швы, чтобы скрыть следы своей работы.
Пилигрим с Форстером неторопливо обошли весь зал и в конце концов остановились перед «Моной Лизой».
Пилигрим снял плащи шляпу, бросив их на скамейку; предназначенную для посетителей, однако перчатки снимать не стал. Усевшись в кресло, он открыл папку и положил ее на колени. Форстер потянул ему коробку с мелками и карандашами, а сам встал сзади, разглядывая портрет.
— Попробуй поговорить с этим парнем, — тихонько шепнул ему Пилигрим. — Нужно решить, что с ним делать.
— Да, сэр.
Пилигрим стал набрасывать эскиз Моны Лизы, то есть свой собственный портрет. Наложение нынешнего облика на образ дамы позабавило его. Стекло, покрывавшее картину, отражало лишь контуры его лица — овал, строение черепа и освещенные места. Все остальное было смесью искусства и реальности. Портрет времени.
Как оказалось, реставратора звали Винченцо Перуджа. Родился он на севере Италии, в городке Домена, в районе озера Комо. Вообще-то по профессии он был маляр, но, совершенствуя свои таланты, стал реставратором-самоучкой. Все это Форстер выяснил при первом знакомстве, стоя под стремянкой, пока усатый итальянец работал наверху.
Они также обсудили проблему отращивания усов, и Форстер признался, что это занятие для него в новинку.
Перуджа был невысок, даже ниже Форстера. Смуглое, довольно привлекательное лицо — правда, слишком серьезное. Поджарое, ловкое тело, отличная фигура. До странности маленькие — во всяком случае, так показалось Форстеру — руки. Однако работал он искусно и очень ловко. Форстер завороженно глядел, как маляр смешивает краски, чтобы замазать места, где старый гипс соединялся с новым.
Их разговор сам представлял собой комичную помесь английского с итальянским с вкраплениями французского.
Пока они беседовали, охранник по фамилии Верронье подошел к Пилигриму и встал у него за спиной.
С первого взгляда было видно, что он просто замещает постоянного охранника и работа его совершенно не интересует. «Мона Лиза» ничего не значила для него. Он словно говорил: «Я — сторонний наблюдатель. Мое дело присматривать за картинами, а это всего лишь одна из них».
— Вам нравится? — по-французски спросил Пилигрим.
— Ничего. Хотя грудь могла быть побольше.
Пилигрим улыбнулся. Он помнил ощущение тяжести этих грудей.
— Она была довольно миниатюрной женщиной.
— Она же сидит! Откуда вам знать? Мне, например, не хотелось бы заниматься с ней любовью.
— Да? Интересно почему?
— Не люблю я, когда бабы превосходят меня в чем-то. Женщина должна знать свое место.
— По-вашему, она в чем-то вас превосходит?
— Она глядит на всех свысока, хотя я не назвал бы ее красоткой. По-моему, она слишком холодная. В ней нет человечности.
— Вы, случаем, не студент?
— Нет.
— Вы говорите как студент. Ничего не знаете, однако беретесь судить обо всем.
Это была ошибка.
— Я не дурак! — возмутился Верронье. — Так же, как и вы, судя по вашей мазне, не художник. По-вашемy, человек не имеет права на собственное мнение?
— Имеет, конечно, — сказал Пилигрим. — Извините. Мне просто кажется, что вы ошибаетесъ. По-моему, она очень человечна.
— На вкус и цвет товарищей нет. Если бы у меня была такая женщина, я хотел бы, чтобы она смотрела на меня снизу вверх.
— Понятно.
Наступило неловкое молчание. Пилигрим прекратил рисовать. Верронье кашлянул.
— Я вас оставлю на минутку, — сказал он. — Пойду в туалет выкурить сигарету. А вы пока присмотрите за этим итальянцем в конце зала. Кто знает, а вдруг он вор? Итальянцы вообще нечисты на руку, как и цыгане, и другие темнокожие.
— Хорошо, — отозвался Пилигрим, возобновив работу над рисунком.
Ровно в полдень Форстер вернулся к хозяину и предложил пойти пообедать.
— А как тот человек на стремянке?
— По-моему, нам нечего его бояться.
— Он может нам пригодиться?
— Возможно, хотя я не знаю для чего.
— Давай пригласим его с нами пообедать. — Пилигрим улыбнулся, как нашкодивший мальчишка, и добавил: — В конце концов, доброжелательность рождает ответное чувство.
Они поели на площади Карусель.
Перуджа принес с собой хлеб, сыр и вино, но не отказался от груши, шоколада и вина из корзинки для пикника.
Сияло солнце. Пилигрим неплохо говорил по-итальянски и смог поддержать беседу с маляром. Как выяснилось, Перуджа был холост, тридцати двух лет от роду и приехал в Париж на заработки, поскольку в Италии царила такая нищета и безработица, что он чуть не помер с голоду.
Практически неграмотный, он мог написать свое имя и разобрать по слогам заголовки в итальянских газетах, однако за всю жизнь не прочел ни единой книги. И ему никто никогда не читал. В школу он не ходил, а считать умел только по пальцам. Тем не менее он был искусным ремесленником и много раз работал в Лувре.
Пока они ели и пили, Пилигрим расспросил Перуджу о его пристрастиях. Как и многие другие необразованные люди, итальянец жил скорее чувствами, нежели разумом, причем страсти его были глубокими и сильными. Неумение читать и писать являлось источником постоянного конфликта, раздиравшего маляра изнутри. Он не мог по-настоящему общаться с людьми — и от этого необходимость в общении становилась особенно настоятельной.
Главной страстью Перуджи был его патриотизм. «Италия — мать всех народов». Просто и прямолинейно. «La donna Italia!» — воскликнул он, подняв бокал. Кроме того, поскольку Винченцо частенько работал в Лувре, от его внимания не ускользнуло, что все выдающиеся произведения искусства были созданы итальянцами. Все до единого! Тициан! Тинторетто! Караваджо! Боттичелли! Леонардо!
Он произносил эти имена, будто выпевая их на музыку Верди.
— А главное сокровище Лувра — это Джоконда! Она сама Италия, наша общая мать!
Пилигрим улыбнулся и кивнул, но ничего не ответил.
— Если бы не Наполеон, — продолжал Перуджа, — Джоконда и все прочие шедевры остались бы в Италии, где их создали.
— Наполеон? — переспросил Пилигрим.
— Конечно, — откликнулся Перуджа. — Он пришел в нашу страну и ограбил ее! Забрал все шедевры. Французы поступали так везде. Вторгались в чужую страну, воевали, убивали, жгли и уходили, оставляя позади разруху. Больше всего на свете я хотел бы вернуть итальянские картины из Лувра во Флоренцию, Рим и Венецию — туда, где они родились. И пусть бы хранились там вечно!
— Идея прекрасная, — сказал Пилигрим. — Однако нсосущсствимая.
— Ничего подобного! — возразил Перуджа. — Вполне осуществимая! Я, например, знаю, как открутить «Мону Лизу» от стены.
Пилигрим ничего не сказал.
«Вернуть ее домой, — думал он. — Да. Захотеть возвращения света. Возжелать света вместо тьмы — вот что мне нужно».
Он вспомнил свою буйную выходку в музыкальной комнате клиники Бюргхольцли. Вспомнил, как швырнул на пол пластинки и расколотил скрипку. Вспомнил свою ярость, вызванную тем, что искусство — все искусство! — ни на что не способно. А еще он вспомнил скорчившуюся на полу фигуру графини Блавинской, которая глядела на Кеселера и кричала: «Не надо!»
Захотеть возвращения света. Возжелать света вместо тьмы. Как же заставить их понять? Просто произведение искусства — этого мало. Нужно расшевелить души зрителей, читателей, слушателей. Вытащить человечество из болота жестокости и деградации, куда оно так охотно погружается. Может, спасение как раз в таких простых людях, как Перуджа, который нутром почуял, что вернуть картину на место ее рождения — значит подарить отчаявшимся согражданам лучик света?
— Проблема в том, — сказал Перуджа, — что мне духу не хватает. Я часто бывал с ней наедине, но так и не осмелился снять ее со стены и удрать.
— А если кто-нибудь поможет? — спросил Пилигрим. — Тогда у вас хватит смелости сбежать с ней?
Перуджа помолчал, затем спросил:
— На что вы намекаете, месье?
— Я с вами согласен, — ответил Пилигрим. — Я согласен, что ее место в Италии. Во Флоренции. Мне понравилось то, что вы сказали о рождении картин. Это абсолютно справедливо. Все шедевры рождаются. Их мать — это страна и ее культура, а отец — художник, скульптор, композитор или писатель.
— Я не смог бы так выразиться, — улыбнулся Перуджа, — но я тоже так думаю.
На том и порешили.
В два часа дня охранник Верронье снова пошел в туалет на перекур.
Перуджа отвинтил картину от стены.
Пилигрим вынул ее из рамы и отдал итальянцу холст, сунув его в папку.
Из зала Карре они разошлись поодиночке. Форстер бросил на лестничной клетке раму и стекло. Все трое вышли из Лувра в двадцать минут третьего.
Пилигрим дал Перудже пятьсот франков и пожелал счастливого пути.
Никто из них не оглянулся на прощание. Пилигрим с Форстером пошли к «рено» и положили корзинку, складное кресло и коробку с карандашами на заднее сиденье, рядом с канистрой. Пилигрим, сияя от восторга, кинул на корзинку плащ и сказал:
— В четыре часа мы уедем из Парижа. Но сначала отпразднуем это дело. Поехали в «Сиреневый сад» пить шампанское!
Когда они высхали на Луврскую набережную, Пилигрим проводил взглядом крохотную фигурку Винченцо Перуджи, шагавшего по улице Пон-Неф и, казалось, сгибавшегося под тяжестью папки с драгоценным грузом, зажатой под мышкой.
«Она свободна, — подумал Пилигрим. — Я свободен. Мы свободны».
Свершилось!
Теперь его ждала новая цель. Шартр.
Американский писатель и историк Генри Адамс, прочитав в 1910 году монографию Пилигрима о Леонардо «Сфумато — туманная вуаль», послал англичанину свою собственную книгу «Гора Сен-Мишель и Шартрский собор», изданную в 1904 году. После этого они стапи переписываться, хотя так и не встретились лично. (Семь писем Пилигрима хранятся в архиве Адамса в Массачусетском историческом обществе.)
Любовь Адамса к Шартрскому собору заинтересовала Пилигрима, смутно помнившего о своей работе над витражами, однако он ничего не написал об этом американскому знакомому. Пилигрим просто похвалил его книгу, и все. Адамс, в свою очередь, считал, что его связывают с «заокеанским другом», как он называл Пилигрима, особые узы. Его поразило сходство в восприятии той эпохи, которую Адамс называл «последним веком постижения, до вмешательства разума». Прочитав монографию Пилигрима, Адамс убедился в том, что правильно трактует прошлое. Американский историк никогда не расспрашивал Пилигрима, откуда тот так хорошо знает жизнь давно ушедших столетий. Он просто поверил ему как выдающемуся знатоку истории и искусствоведу.
«Голос мистера Пилигрима, — отметил Адамс в своем дневнике, — уникален и переполняет меня восторгом, поскольку, как и я сам, он отбросил пелену учености и рассудка, мешающую исследователю видеть прошлое не таким, как ему бы хотелось, а таким, каким оно было на самом деле».
Пилигрим тоже сделал записи в дневнике, касающиеся трактата Адамса о двенадцатом веке. Записи представляли собой краткий перечень попаданий и промахов. О последних он в своих письмах никогда не упоминал. «В общем, — написал в заключение Пилигрим, — он понял все верно».
Но исследования прошлого больше не привлекали Пилигрима. Он встал на путь «неприятия», как он записал в блокноте, который дал ему Форстер. «Давайте отвернемся от несостоятельных амбиций рода человеческого и посмотрим правде в лицо. Тогда мы увидим, как низко мы пали!»
Успех эскапады с Джокондой так вдохновил Пилигрима, что, направляясь на юго-запад по новой дороге между Парижем и Шартром, он запел:
Прекрасный мечтатель, проснись во мне,
Мы будем со звездами наедине…
«Дай-то Бог, — робко подумал Форстер, — чтобы шампанское, которое мистер Пилигрим выпил сегодня, помогло ему наконец заснуть».
Возможно. Но только не в машине.
— Посмотри, как тонет солнечный корабль, — говорил Пилигрим Форстеру, который вел машину в своих громадных очках. — Взгляни на птиц, что летают в небе, и на деревья, деревья, деревья…
«У него приступ поэтического вдохновения, — решил Форстер. — Полет фантазии, так сказать».
— Мы направляемся в Шартрский собор, Форстер, — неожиданно сказал Пилигрим. — Самое грандиозное, величественное и священное из всех сооружений христианства. Он ждет нас — и ни о чем не подозревает. Самый большой пожар случился там в 1194 году. Семьсот восемнадцать лет назад. Семьсот восемнадцать лет! Она знает, что мы едем. Ты слышишь? Она знает! Мы были там раньше. Она почует запах моих подошв. Вспомнит прикосновение моих пальцев. Она поймет, что я вернулся. Она меня вспомнит.
Форстер поднял воротник пыльника повыше. Солнце светило прямо в глаза, и он дал себе обещание, что купит очки потемнее. «Что мы будем есть на ужин? — думал он. — И где заночуем?»
— Американец мистер Генри Aдaмc написал о Шартрском соборе, что у того бывают разные настроения. И добавил, что порой он бывает мрачным и даже суровым. — Пилигрим тихонько рассмеялся. — Интересно, какое у нашей дамы настроение сегодня? Наверное, она полна предчувствий.
Перед ними огнем горел закат, дрожа в тумане и испарениях, поднимавшихся с земли. Казалось, небо лизали пламенеющие языки.
Ужасныс пожары, — протянул Пилигрим. — Говорят, всего их было три. Один из них случился на моей памяти
«О Боже! — подумал Форстер. — Опять эти воображаемые жизни…»
Такое уже случалось прежде, в саду на улице Чейни-Уок когда, по выражению миссис Матсон, у хозяина ехала крыша. Он то бил тростью по веткам в полной уверенности, что через забор лезут сарацины, то залезал в тачку, утверждая, что это повозка, в которой его везут на гильотину, то хватал своего пса Агамемнона в охапку и умолял не выдавать его Клитемнестре. Трудные мгновения, что и говорить, но они их пережили. А теперь он собирался разрушить Шартрский собор.
Что ж…
Они украли и отдали «Мону Лизу». Тоже неплохая фантазия. Форстер даже усомнился на миг, что это не сон. Неужели они действительно ее увели?
Да. Это было на самом деле. И сейчас она где-то в Париже — скорее всего спрятана под кроватью.
А они едут в Шартр.
— Мы не станем там задерживаться, — сказал ему Пилигрим. — Зарегистрируемся в гостинице, а в четыре утра уже уедем.
Он решил остановиться в отеле «Du Реlеrin» («Пилигрим», фр.). Пока они туда доехали, настроение у Пилигрима сильно упало. Он даже забыл сказать Форстеру, что они будут жить в гостинице «Пилигрим». Там была малюсенькая столовая, и они поужинали, хотя без особого удовольствия. Рагу было мерзкое, вино еще хуже. В номер удалились в отвратительном расположении духа, одцако лишь Пилигрим позволил себе разрядиться. Он швырнул свои ботинки в стену и закатил обличительную речь против поездок в автомобиле минут этак на двадцать, после чего пошел в туалет, жалуясь на запор. В одиннадцать вечера Пилигрим улегся спать прямо в одежде и велел, чтобы его разбудили ровно в два часа ночи.
Во вторник, второго июля, в четыре часа утра, Пилигрим с Форстером вышли из вестибюля гостиницы с чемоданами в руках и направились к «рено», припаркованному на конющенном дворе.
Со времен появления автомобилей на таких дворах стоял густой запах конского навоза, смешанный с запахом масла и бензина. Кроме того, в воздухе витали ароматы сена и угля. Пилигрим остановился на минутку, с удовольствием вдыхая эту пряную смесь. Несколько часов сна вернули ему доброе расположение духа.
«Пилигримы во времени, — думал он. — Сколько же их тут перебывало за эти годы! И все они останавливались в гостинице «DuPelerin», зная, что в конце путешсствия их ждет величественный собор со шпилями, витражами и христианскими реликвиями. Семьсот лет паломничества — семьсот лет пилигримов. И я, последний пилигрим, который сотрет Шартрский собор с лица земли. Чтобы понять, чтоБог умер, нам нужны Доказательства. Habeas Corpus (Распоряжение о предоставлении арестованного о суд, лат.). Руины собора, посвященного Иисусу Христу, докажут нам, что Христа нет и что все его евангелисты были лжецами. Именно там впервые погибло искусство».
Пилигрим вспомнил историю зданий. После большого пожара 1194 года сохранились три реликвии, и в народе говорили, чтоПресвятая Дева Мария таким образом продемонстрировала любовь и уважение к набожным горожанам. Остались нетронутыми череп матери Богородицы святой Анны, витражное стекло с изображением Девы Марии, держащей на коленях младенца Христа, и загадочный покров.
Считалось, что в этот покров Дева Мария была облачена в ту ночь, когда родила Иисуса. Его подарил первому Шартрскому собору — тоже погибшему вогие — Карл Лысый, внук Карла Великого, в 876 году.
На сохранившемся витраже, как говорил Пилигрим Юнгу, остались его инициалы «С той поры, когда я играл роль Симона младшего, мастера по витражам и сына знаменитого стеклодува». Тогда он тоже был евангелистом — по стеклу. Один Бог знает, почему именно этот витраж не сгорел при пожаре, но факт оставался фактом.
Фигура Богородицы была семи футов высотой. Над ее головой парила голубка, распростершая крылья, словно предупреждая о грядущем кресте. На коленях у Девы Марии сидел младенец Иисус, поднявший правую ручонку в благословении. В левой руке он держал книгу, в которой по-латыни была написана цитата из книги пророка Исайи: «Всякий дол да наполнится», «И всякая гора и холм да понизятся» (Книга пророка Исайи, 40:4), — припомнил Пилигрим.
Что ж… Сегодня ночью Шартрский собор понизится, да еще как!
До собора доехали быстро, хотя и поплутали немного из-за отсутствия уличных фонарей. Машина то и дело сворачивала в темные переулки. Город казался во тьме то ли заброшенной деревней, то ли осажденной крепостью, в которой все горожане забаррикадировались за закрытыми ставнями.
На церковном дворе в отдельных закутках за заборами спали нищие и прокаженные. Чтобы защитить их от дождя, во дворе построили соломенные и деревянные навесы. У каждой группы отбросов общества были собственные костры, по которым они легко отличались. Костры прокаженных горели еле-еле, почти не давая тепла, поскольку им было запрещено собирать в городе хворост и угли и приходилось рассчитывать исключительно на благотворительность. А также милость Божью.
Казалось, эти нищие калеки сидят там уже десяток тысяч лет. Пилигрим был уверен, что узнал некоторые лица, освещенные тусклыми отблесками костра.
Они шептали одно и то же: «Дай нам немного хлеба, пилигрим!»
Хлеба у него не было, но Пилигрим без слов бросил им пригоршню монет.
Когда они вошли в здание, громадная дверь заскрипела и застонала, словно ее не открывали сто лет. Церковь была освещена лишь свечечками молящихся, однако света хватало, поскольку свечи стояли повсюду, во всех углах и нефах, а также у алтарей, посвященных Богородице и святой Анне.
Нефы и алтари европейских соборов обращены на восток, по направлению к Иерусалиму. Поэтому главныи портал собора всегда выходит на запад. Во время заутрени и вечерни прихожане освещены соответственно восходящим или заходящим солнцем. Хоры в основном расположены вдоль южной стены, хотя и не везде. Но в Шартре было именно так, и там, за хорами, уходило ввысь «личное окно» Пилигрима.
Первым делом он подошел к главному алтарю, встал на колени и перекрестился. Не будучи религиозным, Пилигрим тем не менее считал необходимым выказать уважение к монументальному сооружению, которое собирался разрушить.
В нем шевельнулось смутное воспоминание, больше похожее на сон, о том, как он преклонял колени здесь раньше, причем не единожды. «Когда я знал своего Бога». Это место считалось священным еще до христианской эры. Во времена друидов земля, на которой стоял ныне собор, была посвящена языческому чуду рождения ребенка девой. «Богородице Дево, радуйся, — пробормотал Пилигрим, — Благодатная Марие, Господь с Тобою…»
Потом он встал и подошел к хорам у южной стены. Вглядываясь во мглу, Пилигрим воззрился на одно из окон вверху. Notre Dame de la Bellе Verriere — Богородица на прекрасном стекле. Тьма скрывала невероятную голубизну старинного витража с рубиновыми и розовыми вкраплениями, а кроме того, окно находилось слишком высоко, так что Пилигрим не смог различить инициалы, выгравированные им на одной из синих пластин у ног Пресвятой Девы. Но он знал, что они по-прежнему там: «С. Мл.». Симон Младший.
Пилигрим повернулся к Форстеру, который ждал его с двумя канистрами бензина, стоящими рядом на полу.
— Начнем отсюда! — Пилигрим показал на деревянные хоры под Богородицей.
Взяв канистру, он аккуратно полил бензином резные скамейки и отступил назад.
— Попрощайся со всем этим и пойдем, — сказал он камердинеру, отдав ему пустые канистры и вытащив из кармана коробок спичек.
Форстер ничего не ответил. Он побледнел от страха и безнадежности. Ему казалось, что ни он, ни мистер Пилигрим не переживут этого кошмара.
— Ты готов? — спросил наконец Пилигрим.
— Да, сэр. Да, — пробормотал Форстер.
— Тогда ступай. Я пойду следом.
Форстер, не оглядываясь, зашагал к воротам. Неф внезапно показался ему бесконечно длинным, миль двадцати, не меньше, и, пока он шел к громадной двери, ему все чудилось, что он бредет по морю во время прилива.
Пилигрим залез в карман и вытащил три носовых платка. Связав их вместе, он положил жгут на пол, одним концом в лужу бензина.
А потом очень осторожно зажег две спички сразу.
Закрыл глаза, открыл их — и бросил спички на ближайший конец жгута из платков. Пламя начало подбираться к бензину. Пилигрим отвернулся и быстро пошел по церковному нефу к воротам.
В пять часов утра они уже ехали в Тур — а окна Шартрского собора, оставшегося позади, заалели от пожара.
Самый большой заголовок «Эн-це-це» за четвертое июля был посвящен сто тридцать шестой годовщине независимости Америки. Второй по величине сообщал, что император Японии находится при смерти — и действительно, три недели спустя он скончался.
Юнг, сердитый на американцев из-за их недавнего бряцания оружием недавней агрессии в Гондурасе, не стал читать передовицу. Что до японского императора, тот тоже вечно сражался, в основном с Россией, и режим его был насквозь продажным. Юнг пропустил и эту статью, обратив внимание на последнюю, оставшуюся на странице.
Загадочный пожар в Шартрском соборе во Франции.
Боже правый!
Юнг пробежал глазами коротенькую статейку: к счастью, ущерб невелик… Власти в замешательстве… Началось расследование.
Пилигрим. Это мог сделать только Пилигрим.
Сперва он украл «Ману Лизу» — наверняка он, больше некому! — а теперь поджег свой любимый собор. Он что, решил лишить Францию всех ее сокровищ? Его неабходимо остановить…
Приехав в клинику, Юнг попросил фройляйн Унгер узнать, как можно связаться с французским послом в Берне. Репутация Юнга заставит посла прислушаться к его словам о том, что сбежавший пациент объявил войну искусству и происшествия в Лувре и Шартре, без сомнения, его рук дело. Как найти беглеца — вопрос другой, главнае, что они будут знать, кого искать.
Эмму в Кюснахте это известие тоже повергло в отчаяние, но по другой причине. Если мистера Пилигрима схватят, как это отразится на его страстном желании исправить прошлое? Именно в этом, по ее мнению, заключалась проблема Пилигрима. Между зловещим настоящим и катастрофическим будущим стояло только одно — признание истинного значения прошлого. В записях Пилигрима она постоянно сталкивалась с мыслью о присущей искусству цельности. «ОБРАТИТЕ ВНИМАНИЕ!» — вновь и вновь писал он заглавными буквами. Но никто его не слушал. И теперь, чтобы привлечь внимание к этой цельности — которая по самой сути своей взывала к состраданию и примирению, — он решил уничтожить наиболее наглядные произведения, в которых утверждались эти идеи. «Когда свидетельства сострадания. и примирения исчезнут, написал он в одном из дневников, — мы поневоле вспомним об их истинном значении». И вот он начал свай крестовый поход.
В среду вечером, третьего июля, когда Пилигрим с Форстером приехали в Тур, в прессу уже просочилось известие о пожаре в Шартре. «Сначала Мона Лиза, а теперь собор!» — таков был один из заголовков. «Шартрский собор в огне!» — возвещал другой.
На снимках виднелся дым, валивший из церковных ворот, и обугленные хоры, однако история была гораздо печальнее…
Когда в соборе началось расследование, полиция обнаружила останки сгоревшего человека. Похоже, один из прокаженных, спавших на церковном дворе, увидел в разноцветных окнах отблески огня и заполз внутрь, пытаясь потушить пожар. Там он и погиб. Другие прокаженные и нищие, не дожидаясь приезда пожарных, образовали цепочку и начали заливать огонь водой из ведер. В конце концов пожар потушили, однако прокаженного спасти не удалось.
Прочитав об этом, Пилигрим погрузился в молчание и отказался от еды. Они с Форстером пошли в ресторан отеля «Турень», полистали меню и выпили вина.
— Я, пожалуй, снова закурю, — проговорил наконец Пилигрим и послал Форстера за сигаретами.
Он не курил вот уже несколько лет — бросил, когда заметил, что леди Куотермэн пристрастилась к сигаретам. «Противная привычка, — сказал он ей, — особенно для женщины». Но теперь ему необходимо было отвлечься — чем-то заняться, на чем-то сосредоточиться, поскольку у Форстера был такой жалкий вид, что Пилигрим не мог на него смотреть. Форстер походил на Крота из «Ветра в ивах» (книга для детей английского писателя Грэма Кеннета (1859–1932)): отерянный, несчастный и бесконечно печальный. Как и Крот, Форстер хотел вернуться домой.
Ночью Пилигриму приснился человек без пальцев на руках и ногах, как его описывали в газетах, который полз к пламени, тщетно пытаясь его потушить. Пилигрим ни в коем случае не хотел человеческих жертв и молился о том, чтобы их не было. Собор остался стоять, почти неповрежденный, а человек погиб. Образы во сне были столь живыми и яркими, что Пилигрим закричал, и Форстеру пришлось его разбудить.
Утром пошел дождь. Слишком поздно.
Во вторник, четвертого июля, ровно в полдень, после легкого завтрака Пилигрим с Форстером сели в «рено» И направились к югу.
— Прошу прощения… Мы едем в Испанию, да? А куда именно? — спросил Форстер, пытаясь говорить как можно более небрежно, словно это его не слишком интересовало.
— В Авилу, — ответил Пилигрим, не добавив больше ни слова.
Форстер никогда не слыхал об Авиле. Ему это название ни о чем не говорило.
В два часа они остановились на окраине деревушки Вираж, названной так потому, что Луара делала здесь поворот.
На перекрестке стояла маленькая гостиница. Следующую остановку они намеревались сделать в Пуатье, хотя Форстер сомневался, что им удастся добраться туда дотемна.
Поскольку на завтрак Пилигрим с Форстером выпили только cafe au lait (кофе с молоком, фр.), поделив пополам круассан, они решили остановиться в гостинице «Шандорез», названной так в честь семейства, владевшего ею со времен революции.
Пилигрим, недовольный и нервный, послал Форстера узнать, смогут ли их покормить.
— Закажи хороший обед и бутылку кларета, — велел он. — Скажи, что мы голодны, как волки, и вели заколоть жирного тельца.
Форстер, стоявший возле машины, даже не улыбнулся. Он кивнул, сдвинул кепку назад и пошел к дверям гостиницы.
«А я пока поеду к реке, — подумал Пилигрим, проводив камердинера взглядом. — Я всегда был неравнодушен к рекам, а Луара — одна из самых красивых в мире».
Усевшись за руль, на место Форстера, Пилигрим завел еще не остывший мотор.
Когда Форстер входил в гостиницу «Шандорез», ему почудилось, что он слышит звук отъезжающей машины. Но поскольку Форстер был уверен, что этого не может быть — ведь мистер Пилигрим не умел водить, — то он не обратил на это внимания и пошел искать proprietaire (владельца, фр.).
Пилигрим подъехал по проселочной дороге к реке — и тут его вдруг охватила паника, поскольку он не знал, как остановить автомобиль.
Он раз двадцать видел, как этоделает Форстер, однако в памяти вcплыл только жест, которым кончалась каждая поездка. «Рычаг. Рычаг». Надо дернуть за рычаг. Но где? Где?
«Слева. Слева». Он где-то слева. Пилигрим лихорадочно, не спуская глаз с дороги, хватал ладонью воздух между левой ногой и дверцей.
«Тормози! Тормози, Бога ради!»
В самый последний миг он нашарил рукоятку и с силой потянул на себя. Машина судорожно дернулась и остановилась. Пилигрим с такой силой ударился о руль, что ему показалось, будто тот пронзил ему диафрагму. Он задыхался, лихорадочно глотая воздух ртом.
Река была футах в пяти от передних колес. Пять футов земли, уходившей вниз и поросшей высокой травой и ивовыми кустами.
Пилигрим вышел из машины и на минуту прислонился к капоту «рено». С моста неподалеку доносились голоса играющих детей. Залаяла собака. Близость реки успокоила Пилигрима. Ему всегда нравился вид и плеск воды. И ее запах.
Здесь Луара была широкой и опасной из-за мощного подводного течения, хотя казалось, что она несет свои воды безмятежно и даже немного лениво. Но, стоя на краю и глядя вниз, Пилигрим видел вьющиеся водоросли и бурные водовороты, которые могли за долю секунды увлечь человека на дно.
Перед глазами внезапно всплыл образ Сибил. Пилигрим не знал толком почему. Возможно, потому, что он чудом не погиб в автомобильной аварии. Ведь лавина унесла Сибил так же, как его чуть было не унесла река.
Он посмотрел на противоположный берег. На лугу паслись коровы. Их стерегла собака. Пастушья собака. Черная. Она смотрела на Пилигрима почти веселым взглядом и махала хвостом.
«Река, — подумал он. — Стикс, Луара, Темза, лас Агвас, Арно, Скамандр возле Трои… Где-то рядом всегда была река».
Как-то раз он попытался утопиться в Серпантайне. Разумеется, тщетно.
Но кто сказал, что вода не может стать его сообщницей теперь, когда Сибил умерла и боги решили покинуть землю?
«В глуши я нашла алтарь с надписью: «Неведомому богу»… и принесла ему жертву».
Здесь тоже глушь. Поля до горизонта. Необъятное, как в первый день творения, небо. Деревья и лепет невидимых детей. Река, чью глубину трудно измерить..
Пилигрим оглянулся через плечо на автомобиль, который сидел в высокой траве, как пришелец с другой планеты.
«Словно в конце пути. А почему бы и нет?»
Он попытался вызвать в воображении «неведомого бога» единственного оставшегося бога, которого он не знал.
Молись!
Быть может, у него есть ответы? Быть может, он дарует мне прощение за смерть того человека, которого я убил в Шартре. Меа culpa. Меа culpa. Меа maxima culpa… (моя вина. Моя великая вина, лат.) Пилигрим легонько ударил себя в грудь и, словно собаки ему было недостаточно, окинул небеса взором в поисках еще одного знамения.
Оно было там, как всегда. Вечные орлиные крылья. Пилигрим пошел назад к машине.
Не думай ни о чем. Действуй!
Он открыл дверцу и сел за руль.
Машина так накренилась, что ему даже не надо было включать мотор. Довольно будет отпустить тормоз.
Пилигрим улыбнулся.
«Над речкой ива свесила седую листву в поток…» (В.Шекспир, «Гамлет», пер. Б.Пастернака) — вспомнилось ему. Вот она, перед ним, ива — склонилась набок, словно уступая ему дорогу, как уступала дорогу Офелии.
Пилигрим медленно протянул руку и отпустил тормоза.
«Пусть это закончится!» — прошептал он и закрыл глаза.
Вскоре во двор гостиницы «Шандорез» прибежал мальчишка, удивший на соседнем мосту вместе со своим другом.
Машина съехала в реку, сказал он, а ero друг нырнул, чтобы посмотреть, можно ли спасти водителя. «Давайте скорее!»
Все побежали.
Оставшийся спасать проезжего парень вынырнул из воды, едва дыша. Мужчины скинули одежду и сменили его.
— Я видел его! Видел! — твердил паренек. — Он был там! Я видел его! Но когда я нырнул за ним, там никого не оказалось…
В машине не было ничего, кроме багажа.
Форстер ждал на берегу. Он умолял, чтобы ему позволили присоединиться к ныряльщикам, но его не пустили. Местные знали реку, а он нет. Он понятия не имеет, какие там опасные подводные течения и водоросли. Хватит с них одного утопленника. Зачем им второй?
На речном берегу столпились полицейские, жители деревни и проезжие путешественники. Всех влекло зрелище смерти, кипевшее жизнью: обнаженные ныряльщики, женщины и дети, тепло одетые туристы, повытаскивавшие из машин корзинки с едой и велевшие своим шоферам расстелить на траве покрывала для пикника…
Поиски длились четыре часа, после чего местный префект дал отбой.
— Когда-нибудь мы найдем утопленника, только не здесь, а гораздо ниже, — сказал он. — Его явно унесло течением.
Форстер сидел у реки, пока не стемнело. Неужели мистеру Пилигриму наконец удалось покончить с собой? Или он погиб в результате аварии? Форстер так никогда этого и не узнал — но он догадывался. А на том берегу черный пес поднял голову к луне и завыл.
Через неделю, в четверг, одиннадцатого июля, Юнгу принесли в клинику письмо без обратного адреса. Судя по штемпелю, оно было послано из Дьеппа, то есть из Нормандии.
«Г. Форстер, эсквайр». Юнг невольно улыбнулся претенциозности подписи. Форстер определенно давно мечтал об этом, хотя никогда не называл себя эсквайром прежде. «Мистер Форстер стал джентльменом, — подумал Юнг. — Что ж… Браво, браво!»
Письмо отнюдь не было данью вежливости. Форстер сообщал в нем о кончине Пилигрима.
Странно, но ни Форстер в своем послании, ни Юнг в мыслях не произносили слова «смерть», словно оно было запретным, когда речь шла о Пилигриме.
Форстер не писал о том, что произошло в Лувре и Шартре, хотя и признал, что помог Пилигриму бежать. Он упомянул, что они уехали на машине, «дабы, — как он выразился, — осуществить желание мистера Пилигрима отдать последнюю дань уважения определенным шедеврам».
Откуда он знал, что эта дань была последней?
Миетер Пилигрим объясняет это в прилагаемом письме.
В послании Форстера чувствовалось редкостное уважение к личности другого человека. Там не было ни намека на снисходительность к болезни или душевному расстройству Пилигрима. Форстер принимал своего хозяина таким, какой он был, со всеми его страстями и убеждениями — уникальными и странными, трогательными и возмутительными. Что же касается его любви к искусству и природе, особенно птицам и псу Агамемнону, она всегда оставалась неизменной.
«У него был воистину оригинальный вкус, — писал Форстер, — и я всегда считал своей привилегией заботу о его гардеробе. Даже слабости мистера Пилигрима (если можно назвать их слабостями) были совершенно невинны. Категорическое неприятие каких-то блюд, требование, чтобы вода в ванной была всегда одной и той же температуры, гневные письма в «Таймс», бесконечная преданность друзьям и так далее. Мистер Пилигрим был очень дисциплинированным человеком и писал каждый день. Он мог быть на удивление груб с людьми, которые его раздражали, и в то же время предельно терпеливым и вежливым, если видел, что человек, каким бы скучным он ни казался, хочет сообщить ему нечто важное. Он никогда не требовал, чтобы я захлопнул дверь перед чьим-то носом, считая это верхом неприличия, однако порой, увидев посетителя через окно, просил меня не открывать. «Тогда вам не придется хлопать дверью», — говорил он.
Что же до кончины мистера Пилигрима, могу сказать только одно: я отлучился в гостиницу минут на десять, чтобы заказать обед. Когда я вышел, мистера Пилигрима и след простыл.
Потом в гостиницу прибежал парнишка и сказал, что какой-то автомобиль свалился в Луару. Я сразу понял, что это машина моего хозяина. Мистера Пилигрима.
Мы сделали все возможное для его спасения, но наши усилия не увенчались успехом. Он ушел от нас навсегда. Я буду оплакивать его до самой смерти. Он, конечно, был моим хозяином, но и другом тоже.
Мы с вами не встречались, однако леди Куотермэн говорила мне о вас. Она верила, что вы поможете мистеру Пилигриму. Как выяснилось, она ошиблась. Не обижайтесь, пожалуйста, но факт остается фактом. Мы его потеряли.
Рано или поздно тело мистера Пилигрима, без сомнения, будет найдено, и тогда я вернусь за ним во Францию. Я должен выполнить его последнюю волю — кремировать тело и разбросать пепел в саду на Чейни-Уок, где он был так счастлив.
А пока могу лишь добавить, что я нашел в багаже мистера Пилигрима запечатанное письмо. Оно адресовано вам, так что, полагаю, он хотел, чтобы вы его прочли. Я его, естественно, не вскрывал. Ручку мистера Пилигрима я оставил себе на память. Она голубая — его любимого цвета.
Искренне ваш
Г. Форстер, эсквайр».
Тело Пилигрима так и не найдут. Форстер никогда больше не приедет во Францию. Жизнь Пилигрима закончилась. Или одна из них.
Юнг положил письмо Форстера на стол и замер, с горечью думая о кончине Пилигрима и о том, что никогда больше не услышит его рассказов, в которых тот с таким воображением воссоздавал прошедшие эпохи.
«Не просто с воображением, — подумал Юнг. — Это было творческое воссоздание прошлого, убедительное и даже, можно сказать, достоверное. Он рассказывал о прошлом с уверенностью очевидца. Откуда такая уверенность? Впрочем, безумцы всегда убеждены в истинности собственных фантазий. Они точно знают, о чем говорят, и никогда не испытьшают сомнений. Я вот, к примеру, на такое не способен…»
Он улыбнулся.
«Сумасшедшие абсолютно уверены в себе, а мы, здоровые, вечно терзаемся сомнениями. Мы теряемся в догадках, на ощупь подбираемся к истине, маскируем собственную неуверенность извинениями и умолчаниями, кокетливо утверждая, что мы «ничего не знаем», хотя и притворяемся, что знаем все. Мистер Пилигрим был самим собой. Он не поступался своими убеждениями, хотя и страдал от неверия окружающих. Ему не позволяли переступить черту…
Сказал ли кто-нибудь ему хоть раз в жизни: «Я тебе верю»?
Разве что леди Куотермэн, да и то с оговорками. Но она действительно хотела ему верить, что правда, то правда».
Юнг развернул второе письмо — три с половиной исписанные страницы. Оно начиналось словами: «Мой дорогой герр доктор Остолоп!»
Юнг снова улыбнулся. В этом приветствии был весь мистер Пилигрим — до конца нспоколебимый в своих нападках на здравый смысл.
«Вы не обязаны мне верить — и все-таки поверьте», — эхом отозвался у него в ушах голос Пилигрима.
«Мой дорогой герр доктор Остолоп!
Приближаясь к концу пути, я хотел бы напомнить вам, как вы однажды сказали, что поверите мне, только если я окажусь в шкуре Галилео, Жанны д'Арк или Луи Пастера. Их всех судили отъявленные скептики, однако никто из этих провидцев не отрекся от убеждений. Они продолжали настаивать на своем даже после смерти, пока время не доказало их правоту. Земля действительно вращается вокруг Солнца, святые говорят от имени Господа, а привипки предотвращают болезнь. Весьма эклектичное трио верующих, мягко говоря.
Но я устал от людского суда. Вы как-то размышляли в моем присутствии, существует ли на самом деле такая штука, как «коллективное бессознательное человечества». Насколько я понимаю, термин вы придумали сами. Так вот, герр доктор Олух, могу сказать вам совершенно точно: да, существует, и я — живое подтверждение тому. Я собственными глазами видел все повороты судьбы человечества и, как я говорил вам, бремя «коллективного бессознательного» было для меня вдвойне невыносимо, поскольку в наше время род человеческий категорически не желает учиться на уроках своей же истории и осознать собственную цельность и ценность.
Свидетельств тому — миллион. Мы упрямо отвергаем истинность коллективной памяти и снова и снова идем на костер, словно это наше единственное спасение.
За последние несколько лет я понял, чтов ближайшем будущем нас ждет еще одно грандиозное всесожжение. Не могу сказать, в какой форме оно произойдет, но оно уже у ворот. Очень скоро пламя объемлет всех нас — и лишь потому, что мы не обращаем внимания на мудрый внутренний голос, который вечно твердит нам; «Хватит! Довольно!»
Никто, естественно, не поверит моим предсказаниям, и вы в том числе. Неверие — часть моей вечной кары, мой приговор, который я отбываю в течение множества жизней.
Что я пытаюсь всем этим сказать? Да то, что ваше «коллективное бессознательное» доказало свою бесполезность. Вы, герр доктор Обалдуй, сами предали его, когда встретились со мной и отказались мне верить. Разве не правда, что любая научная теория — ничто без доказательств? Вы проиграли, поскольку не приняли меня в качестве доказательства своей собственной теории. Так сказать, побоялись последствий правоты. Вас терзали сомнения, поскольку вы сомневались, что хотите оказаться правы. Однако вы забыли, что, помимо последствий вашей правоты и неправоты, есть еще последствия поражения.
Вы проиграли, герр доктор. Вам предстоит пройти еще многие мили, в то время как я стою в конце пути. Я молился об этом всю свою жизнь. Боюсь, вы тоже будете молиться об этом, и не раз.
Быть может, я стану частью мифологии, которую вы пытаетесь создать. Меня бы это не удивило. Можете назвать меня Стариком. В конце концов, образ старика, многое повидавшего на своем веку, и впрямь подходит мне больше всего.
На прощание хочу вам пояснить, почему я всегда говорю о своей жизни в целом, а не о существовании в каком-то образе. Во всех этих обличьях жила одна и та же душа. Надеюсь, скоро она уйдет на покой. Мне так долго отказывали в этом естественном праве!
Так называемые необъяснимые явления, или загадки, существовали всегда. Любая цивилизация и эпоха на земле предлагали свое объяснение этих явлений, стараясь понять, как в них проявляются Великий Дух ли, или Бог, или божества, и каким образом они связаны с нашей жизнью, а наша жизнь с их. Танцы солнцепоклонников, обрезание, сам акт рождения, жертвоприношения, девственность, культ Ра и Ворона, вуду, дзэн, персональные и племенные тотемы, поклонение Марии и культ Сатаны — этот список бесконечен. Сеичас мы называем загадкой искусство. Самые знаменитые наши шаманы — Роден, Стравинский (хотя я не перевариваю его музыку) и Манн. О чем они говорят нам? Да все о том же: «Вернись и подумай!» Со временем этих шаманов заменят другие, но все они будут говорить одно и то же. Так было всегда. Только никто не слушает.
Жизнь предъявляет к нам какие-то немыслимые требования. С одной стороны, мы должны смириться с тем, что наши возможности ограничены, а с другой — она требует, чтобы мы прорывались за эти границы в поисках вечности. Я не хочу никакой вечности. И никогда не хотел. Я не верю в вечность. Я верю только в настоящее.
Порой мне кажется, что я живое воплощение вечных истин и слепоты окружающих. И все-таки, поскольку вы обладаете незаурядной интуицией, я говорю вам: смелее идите вперед! Если вы послушаетесь моего совета, то, быть может, сумеете замкнуть круг ваших познаний».
Юнг встал, посмотрел на письма Форстера и Пилигрима, положил их в нотную папку, сунул туда же бутылку запретного бренди, блокнот и ручку. Снял халат, надел пиджак и похлопал себя по карманам, чтобы убедиться, что не забыл сигары и спички. Затем, отворив ставни, выключил настольную лампу, затушил сигару и вышел в коридор.
Пешком или на лифте?
На лифте.
Он зашел в кабину, пробурчал: «Наверх» — и отступил назад.
Невозмутимый оператор, как всегда, ничего не ответил. Лицо его походило на застывшую непроницаемую маску. Несмотря на то что пассажирами были умалишенные и их надсмотрщики, которых лифтер ежедневно возил из одного ада в другой, он совершенно не замечал ни тех, ни других.
Дверца открыта — дверца закрыта. Он жил в своей клетке, как в чистилище.
Поднявшись на третий этаж, Юнг на мгновение остановился в коридоре.
Так много воспоминаний! Ожиданий. Поражений.
Писатель без пера. Беззвучная пианистка. Медвежья берлога. Луна.
Юнг постучал в палату 306 и вошел в дверь.
Двери.
Двери.
Двери.
И больше ничего.
Плетеная мебель пахла пылью.
Юнг чихнул. Потом быстро прошел через гостиную и заглянул в спальню. Дверь в ванную комнату была распахнута настежь.
Юнг открыл окна.
Покормил птиц.
Голубки ворковали, голуби гарцевали… Юнг пробыл с ними больше часа — отрешенный, как лифтер, в опустевшем мире.