HORA MORTIS[111]


Сегодня, в один из длинных и меланхоличных вечеров осени девяносто второго года, когда за окном, словно пук брошенных кем-то на холст едва различимых линий, моросит дождь, а неслышное, как паук, время ткет свою извечную паутину из одиночества и печали, мне пришла на ум идея составлять антологию смертного часа человека. Я вспомнил, что многие — нет нужды в их перечислении — предавались этой горькой забаве, но поля скорби в Аиде широки, и выбор для подобной антологии — увы! — бесконечен.

Включая сопутствующие теме ассоциации, я тут же попытался сделать короткий набросок, фрагмент одной из ее бесчисленных глав. Получившийся рассказ лишен пейзажа. Как живопись Микеланджело — это вереница человеческих фигур.


Многим доводилось ступать на грань бездны, ощущать запредельное дыхание смерти (причем здесь я имею в виду не только экзальтированные басни Моуди[112]), переживать минуту умирания. Так Клавель[113] вспоминает, как однажды, «той безумной ночью», задыхаясь от отчаяния и бессмысленности, барахтаясь словно слепец в пустыне, он звал на помощь священника: «И тогда я сказал жене — иди и позови его, иначе я умру, И она пошла, и священник пришел…» Мне верится, что задыхающийся Клавель пережил тогда муку смерти, ее надвинувшуюся тень.

Сплошным моментом переживания собственной кончины и как следствие — отчаянным бунтом Конечности против Необходимости, Абсурда против Разума была, по-моему, жизнь Кьеркегора, этого мастера ужасов, этого Хичкока от философии. Ниспосланное ему «жало в плоть» заставляло его — подлинного мыслителя — ставить над духом мучительные опыты, чтобы потом поведать миру об их результатах. Несчастный, с мрачным пафосом описывающий свои страдания, болезненный и невропатичный, Кьеркегор являет мне пугающий пример того, как жутко бродить по перифериям сознания, рискуя сойти с ума, сойти с узкой колеи человеческой мудрости, выйдя за разрешенное человеку понимание. Какая жертвенность, какое отчаяние! Ну что же, дай Бог, чтобы где-то в ином пространстве и времени Кьеркегор дождался бы наконец повторенья и провел свою заветную и скучную жизнь супругом Регины Ольсен. Ведь именно о ней — да и как его не понять! — мечтает он в дневниках уже незадолго до смерти. Бедный и жалкий Индивид, о как я сочувствую тебе!

Говоря о Кьеркегоре, я вспомнил Шестова — его комментатора. Он пишет, в частности, о том, как ему тяжело читать рассказы Платона о предсмертных беседах Сократа, как тяжело узнавать, что тот много говорил напоследок. Ведь Шестов предполагает, что Сократ и Паскаль, также много рассуждавший перед смертью, делали это, дабы не разрыдаться. Шестов добавляет, что, в противоположность им, более откровенный Мюссе в свой смертный миг плакал, как ребенок. Такова интерпретация Шестова, и она, конечно, больше, чем о ложном стыде, который якобы испытывали перед смертью Сократ и Паскаль, говорит нам о самом Шестове.

Банальная пословица гласит, что человек умирает как жил. Тургенев, повествуя о том, как умирают русские люди, упоминает старуху, все бормотавшую перед смертью: «Голубчики, доешьте щи, не пропадать же им — они ведь посолены…» Счастливица! Ты не представляешь, на берегу какой реки уже стоишь, умереть для тебя значит не больше, чем перейти из сеней в светлицу избенки![114]

Итальянец Буццати[115], который изрек однажды, парадоксально и афористично вторя Зороастру, что «величайшее событие в жизни — смерть», умирая, велел принести зеркало и, глядя на свое пепельное, с исказившимися чертами лицо, прошептал: «О, да это она, я узнаю ее цвет…»

Гений поэтов, автор визионерского «Пьяного корабля» Артюр Рембо, тридцати семи лет от роду неузнанным скончавшийся от гангрены в марсельском госпитале, до последних минут бредил долговыми расписками от торговцев, покинутых им на африканских плантациях, где он незадолго до того служил приказчиком.

Герман Гессе с его пронафталиненным немецким академизмом, Гессе — Мэн Се[116], верующий в Атман[117] и превосходство слова Ом[118] над иными словами, поражается легенде о смерти У Дао-цзы, самого знаменитого китайского художника. Тот рисует на стене пейзаж, потом чудесным образом входит в изображенную на нем пещеру и исчезает в ней насовсем. Вместе с ним исчезает и картина.

Александра Македонского приводит в трепет смерть очень старого индуса, гипнософиста Калана, принадлежавшего, по-видимому, к одной из джайнских сект. Сначала тот ведет неторопливую беседу с Онесикритом — киником, следующим за войском македонцев, а затем добровольно на глазах у всех с абсолютным равнодушием восходит на костер, дабы тихо и торжественно совершить превращение.

Император Отон, покончивший самоубийством, разделил перед смертью деньги между слугами и, наточив меч, в ожидании гонца, должного сообщить ему, что все его сторонники спрятались в надежных местах, погрузился в крепкий сон. Приближенные слышали даже, как он храпит. Кстати, поведение этого императора сродни поведению великого Катона, также глубоко заснувшего перед задуманным им самоубийством.

Сколько людей — столько смертей. Обстоятельства смерти людей великих человечеству свойственно приукрашивать привнесением различных символов (правда, символы эти можно зачастую прочитать и наоборот, как сделал это Шестов, увидев иную подоплеку, чем мужество и стойкость, в предсмертных разглагольствованиях Сократа). Так, передают, что Александр Алехин — четвертый шахматный чемпион, непобежденный король шахмат, умерший от удара в одной из дешевых португальских гостиниц, в последний миг склонялся над доской, схватившись за фигурку белого короля. Любопытно, что и царь Иван Грозный, убийца и тиран на русском троне, в день смерти сначала долго парился в бане, словно смывая с себя кровь своих жертв, а затем тоже приказал подать шахматницу — в этот миг его и настигла дама с косой. Интересно, а как здесь истолковать этот шахматный знак?

Екклезиаст считает, что день смерти лучше дня рождения. Не знаю. Но минута смерти во всяком случае показательнее минуты рождения. Ведь это кульминация человеческой трагедии непрерывного прощания с миром, миром, куда нас бессознательными втащили на аркане. Впрочем, и выпихнут из него — вероятно, чтобы соблюсти симметрию — также не спросив. Платон по этому поводу говорит в Федоне, что жизнь дается философу только затем, чтобы достойно подготовиться к смерти. В этом ему вторят Цицерон и Монтень — постскриптум антиков. Быть может, действительно «философствовать — это значит учиться умирать»? Быть может, это и так. Но все равно никому не дано знать, в каком состоянии встретит он свой последний час. Не дано этого знать ни Платону, ни Монтеню, ни тебе, читающему эти строки, как не дано этого знать мне, пишущему их сейчас, когда чудится, что время тоскливо ползет по нитке, которая вот-вот должна оборваться, и потому, наверно, и выудившему из памяти эти сплетни о чужих смертях.


Загрузка...