Так прошел месяц.
Подобное геройское поведение Огнивцева решительно удивляло Марусю и даже задевало ее за живое, словно бы Огнивцев проявил относительно нее неслыханную и неожиданную дерзость.
В самом деле это было что-то невероятное.
Обыкновенно, почти все, знакомившиеся с Марьей Николаевной, через неделю делались ее военнопленными, а на вторую уже глупели, вздыхали, писали довольно глупые стихи, делали признание и, при малейшей возможности, целовали руки, а этот проповедник и чтец, считающий любовь глупым времяпрепровождением, действительно воображает, что он неуязвим и не может «втемяшиться с сапогами»… Скажите, пожалуйста!
И Маруся с обычным своим мастерством и легкомыслием тщеславной женщины принялась «обрабатывать» уже и без того обработанного, но крепившегося в своих теоретических взглядах мичмана.
Красноречивые взгляды «русалочных» глаз, порой грустные и задумчивые, порой ласковые, манящие, что-то обещающие… Сочувственные реплики на восторженные речи… Загадочное молчание… Внезапная порывистость… Нечаянно срывавшиеся слова восхищения умом мичмана… Платья с легким вырезом. Красивые позы во время лежания на кушетке по случаю легкого нездоровья и… ко всему этому, быть может, и маленькое увлечение мичманом во время этой травли…
Мичман все еще держал себя с мужеством героя, стараясь не обнаруживать своего чувства к этой, еще недавно «отсталой» женщине, которую он уже теперь считал умной и отзывчивой ко всему хорошему и честному… Но, тем не менее, эти чарующие взгляды, это явно выказываемое сочувствие, это загадочное молчание заставляли мичмана по-временам делаться действительно отчаянным «подлецом», то есть забывать о будущем переустройстве вселенной и о трех мальчишках, которых он стал неаккуратно обучать грамоте, и отвратительно, словно-бы у него пересохло в горле, читать «Рефлексы головного мозга» и вместо «рефлексов» думать об этих больших серых глазах, считая высшим в мире счастьем любить Марусю и быть ею любимым и по временам испытывая безумное желание целовать и эти глаза, и эти маленькие ручки с длинными, тонкими пальцами, и эти полураскрытые алые губы, прелесть которых он заметил только недавно, за что и называл себя добросовестно «болваниссимусом».
И Маруся уже не без нетерпения ждала признания, когда, в один из мартовских вечеров, Огнивцев особенно скверно читал статью Добролюбова и, прерывая чтение, взволнованно курил папиросу за папиросой, взглядывая строго, решительно и пытливо на молодую женщину, сидевшую в двух шагах от него на оттоманке, в капоте и в туфельках на ногах.
Мужа дома не было, и Мария Николаевна почти не сомневалась, что мичман, который так отвратительно читает в ее присутствии и так решительно на нее взглядывает, воспользуется таким удобным случаем, чтобы высказать ей все то, что, очевидно, он до сих пор скрывал.
И, как-бы поощряя его к откровенности, она проговорила, даря мичмана тем загадочным взглядом, полным чар, который, по определению Огнивцева, способен был спалить человека и подавать ему некоторые надежды.
— Вы сегодня скверно читаете, Борис Константинович.
— Да… В горле першит что-то… Верно простудился немного, Мария Николаевна…
— Так бросьте читать.
— Но надо кончить… Статья ведь какая!
— Завтра окончим, а теперь лучше поболтаем.
— Что-ж… я с большим удовольствием…
Но, несмотря на «большое удовольствие», Огнивцев, обыкновенно болтавший за двоих, теперь решительно не находил слов и неистово курил с решительным по-прежнему видом.
Зато молодая женщина болтала теперь без умолку. Она говорила и о том, какая хорошая статья Добролюбова, и о том, как ей надо еще много учиться и читать, и о том, что после завтра она поедет в Петербург в Итальянскую оперу («Быть-может и вы поедете?») и, как-то незаметно перейдя в задушевный тон, выразила удовольствие, что познакомилась с таким умным и развитым человеком, как Борис Константинович.
И, заметив, как «умный и развитой» Борис Константинович вспыхнул от удовольствия от такой похвалы, прибавила:
— С вами никогда не бывает скучно, Борис Константинович… С вами умнее становишься, Борис Константинович… И вся праздная моя жизнь кажется такою пустой… И я так рада, если мы с вами будем друзьями, Борис Константинович… С вами ведь можно дружить, не боясь, что вы серьезно влюбитесь, или как это вы говорили… Такое смешное слово?..
— Втемяшусь! — добросовестно подсказал Огнивцев.
— Именно… Ведь вы отрицаете такое глупое времяпровождение? Не правда-ли?
— Отрицаю! — как-то нерешительно на этот раз промолвил мичман.
— И отлично… значит мы будем друзьями… Хотите?
И, не дожидаясь согласия, она протянула Огнивцеву руку и взглянула на мичмана, словно бы приласкала его взглядом своих бархатных глаз.
Огнивцев так сжал маленькую руку Марьи Николаевны, что она чуть было не вскрикнула и от боли и, быть может, от, изумления, что он не поцеловал руки.
Но изумление ее увеличилось, когда Огнивцев, точно полоумный, сорвался с кресла и, походив взад и вперед по гостиной, остановился перед молодой женщиной и взволнованно спросил:
— Мария Николаевна! Вы любите своего мужа?
Никак не ожидавшая такого вопроса, молодая женщина на секунду растерялась и молчала.
— Вы любите Сергее Николаевича? — снова спросил мичман.
— Что за странный вопрос?
— Вы не хотите ответить?..
— Да зачем вы вдруг спросили об этом?
— Мне необходимо это знать! — не без некоторой торжественности проговорил решительно и резко молодой мичман.
— И даже необходимо? — смеясь повторила Маруся.
И после паузы, во время которой успела прочесть в глазах мичмана мучительное нетерпение, промолвила как-то загадочно:
— Любовь — понятие относительное.
И прибавила:
— Ну, положим, люблю. Вам-то что до этого?
— Мне?!
О как бы хотелось ему, этому самому мичману, уже втайне питавшему к Вершинину ревнивую злобу, сказать этой маленькой женщине, что ему до «этого» большое дело, огромное дело, но вместо того он на секунду притих и, наконец, проговорил:
— Разумеется, мне до этого нет, собственно говоря, никакого дела… И вы извините меня, Марья Николаевна… Действительно, глупый, нелепый вопрос… Разве вы жили бы с человеком, которого не любите… Ведь это было бы ужасно?! Это ведь…
Он чуть было не прибавил, что быть женой нелюбимого мужа позорно, но во-время прикусил язык и, взволнованный и побледневший, хотя и старавшийся сохранить отважный вид, сел снова в кресло и не без некоторой даже развязности проговорил:
— Так, если позволите, я буду читать, Марья Николаевна.
— Не запершит ли у вас опять в горле, Борис Константинович? — участливо заметила Маруся.
— Не бойтесь.
— Ну, так я не позволю. Вы задели мое любопытство… Вы мне скажите, зачем вы спрашивали, люблю ли я мужа? Слышите ли?! Я хочу знать. Мне тоже это необходимо! — значительно прибавила она.
— Не спрашивайте, Марья Николаевна! Вы любите мужа и… шабаш!
— Ну, а если б я не любила мужа, как следует, по настоящему… Если б я только его терпела. Что-бы тогда? — вдруг кинула Маруся, понижая голос.
— Если-бы… Мало, что было, если-бы…
— Но вы скажите… Ведь мы друзья?.. Так скажите…
— Вы непременно этого хотите?
— Хочу.
— Тогда я сказал бы вам, что люблю вас. И если бы вы могли ответить на мою любовь любовью, я сказал бы: оставьте мужа и со мной начните новую жизнь! — восторженно и решительно проговорил Огнивцев, взглядывая на Марусю благоговейно-влюбленным взором.
— Однако, вы… вы стремительны, Борис Константинович… И это говорите вы? Вы, отрицающий любовь? Вы, который никогда не втемяшитесь? Я не поверила бы вам…
— А хотели бы поверить?
— Почему же нет? — уронила Маруся.
— И могли бы полюбить меня? Ответьте: могли бы?
Маруся ничего не отвечала, но торжествующая смотрела на Огнивцева таким ласкающим взглядом, что мичман, опьяненный и обнадеженный им, прочел в нем то, что ему так хотелось, и стал говорить, что он только теперь понял, какой он был идиот, отрицая любовь, что он с первой встречи влюбился в Марью Николаевну, что он любит ее до безумия, что он…
Но он не окончил речи, хоть и хотел еще много, много сказать.
Совсем опьяневший от этого, полного неги и вызова, взгляда, он уже сидел рядом на диване с Марусей и, вероятно, желая окончательно убедить ее в своей горячей любви, стал осыпать поцелуями ее руки.
Она их не отнимала, и мичман вдруг оставил их и дерзко прильнул к ее губам.
По видимому, молодая женщина не ожидала такой удивительной смелости и такого быстрого перехода от руки к губам, особенно от человека, который только что говорил, что любовь — ерунда. Но он так искренно отрекся от своего заблуждения и так пригож был этот молодой, жизнерадостный мичман, что Маруся не успела даже настолько рассердиться, чтобы оттолкнуть его от себя и не только не противилась безумным поцелуям, но и сама целовала мичмана.
И только тогда вырвалась из его крепких объятий, когда, наконец, увидала, что мичман готов совсем потерять голову.
— Довольно. Уходите… Уходите! — шепнула она и благоразумно поднялась с дивана и отошла на другой конец гостиной.
Еще один прощальный и «мирный» на честное слово поцелуй, и Огнивцев ушел счастливым, отравленным. и далеко не «мыслящим» человеком.
Так прошла неделя, другая. Когда Вершинин был дома, мичман читал и украдкой бросал на Марусю влюбленные взоры, а когда мужа не было дома, Огнивцев говорил о любви и доказывал ее горячими поцелуями.
Но совесть его мучила, и терзала ревность к мужу. А главное, надо же скорее покончить и начать новую жизнь. Хотя Маруся, при напоминании о новой жизни, отвечала неопределенно, но для мичмана не было ни малейшего сомнения, что он любим и что она желает новой жизни.
И вот однажды вечером, после порции поцелуев, он решительно объявил Марусе, что пользоваться дальше краденым счастьем он не может. Надо объяснить мужу. Если Марья Николаевна не решается, то он сам завтра утром скажет Сергею Николаевичу.
— О чем? — изумленно и испуганно спросила Маруся.
— Как о чем? О том, что мы любим друг друга, и поэтому ваш муж должен отстраниться…
— Но разве я говорила, что вас люблю настолько, чтобы бросить мужа… С чего вы это взяли?
Мичман замер от изумления.
— Вы мне нравитесь, лгать не стану… Я виновата перед вами, что могла ввести вас в заблуждение, допустить то, чего не следовало… Простите, Борис Константинович. Но ломать всю жизнь, сделать несчастным человека, который так любит меня… Борис Константинович! Вы ведь умный человек, и кроме того, человек с характером… Увлечение ваше скоро пройдет. Ведь есть дела посерьезнее любви. И вы простите меня, неправда ли?
Огнивцев не верил своим ушам.
— Так значит… значит все… кончено! — упавшим голосом проговорил он.
— То есть, что кончено?.. Вы знаете, я расположена к вам… Я люблю с вами болтать… Останемся друзьями и приходите ко мне…
— Вы смеетесь? Прощайте совсем, Марья Николаевна.
— Совсем? Значит, вы меня больше не хотите видеть?..
И Маруся опять ожгла мичмана своим взглядом.
— Не хочу видеть!?.
И мичман снова стал говорить о своей любви с отвагой отчаяния человека, спасающего свою жизнь, и так горячо, так страстно, что Маруся снова внимала этим прельстительным речам с таким участием, все лицо ее снова дышало такой радостью и глаза снова так нежно глядели на мичмана, что он малодушно попросил на прощанье последний поцелуй.
И ему дали его. И он был такой долгий, был полон такой отравы этот последний поцелуй, что мичман готов был, казалось, заплакать, когда Маруся, наконец, отвела свое закрасневшееся лицо…
— Прощайте, Марья Николаевна! — проговорил Огнивцев, почти выбегая из гостиной.
— Так вы, значит, более не придете. Борис Константинович? — бросила ему Маруся из передней.
— От вас зависит…
Маруся только усмехнулась.
— Вы, Марья Николаевна, играете, что ли, со мной?.. Совсем прощайте.
— Так ли? Пожалуй, завтра же придете? — вызывающе кинула Маруся.
— Вы уверены?
— Почти.
— Напрасно… Или все, или ничего! Слышите? — в свою очередь крикнул Огнивцев.
— Ничего!? Разве вам мало того, что вы называете «ничего»? Неблагодарный! Так не приходите больше. Я не желаю вас видеть. Я ошиблась в вас.
— А я в вас… И не приду. Прощайте!
— Прощайте! — сухо проговорила Маруся.
Огнивцев стукнул дверями и возвратился домой возмущенный, печальный и еще более влюбленный в женщину, которая, по его мнению, так бессердечно поступила с ним, не соглашаясь начать с ним новую жизнь.
Несколько раз после того он подходил к дому, где жила «эта женщина», но самолюбие мешало ему войти к Марусе, и он возвращался. Наконец, чтобы скорее побороть свою любовь, он уехал в месячный отпуск, в Тамбовскую губернию, к старой тетке. Отец и мать Огнивцева давно умерли, и тетка была его самой близкой и любимой родственницей.
Когда однажды он рассказал ей, почему приехал в деревню, старая, умная тетка, выслушав его исповедь, сказала, ему:
— И умно сделал. Эта женщина никогда не любила и никого не полюбит. Она только себя любит. И моли Бога, Боря, что все так хорошо окончилось… Такие исковерканные женщины счастья не дают… Они только дурманят людей. Это — пустоцветы!
— Что это Огнивцева давно не видно? — спросил вскоре после последнего визита Огнивцева Вершинин жену.
— А не знаю… Видно, надоело ходить…
— Уж не влюбился ли в тебя?.. И как порядочный человек…
— У тебя вечно одно на уме! — раздраженно перебила Маруся…
Она в самом деле была раздражена и немного скучала без своего «неистового» мичмана. Почти уверенная, что он придет, она была удивлена, что он не идет, и через неделю поехала на бал в собрание, надеясь там встретить Огнивцева и… снова заставить его бывать у нее. Но Огнивцева в клубе не было. Знакомые офицеры сказали ей, что мичман внезапно уехал в отпуск.
Маруся была изумлена, несколько времени похандрила и в эти дни была нервна и особенно холодна с мужем. Вершинин это заметил и мысленно блогодарил Огнивцева за его отъезд.
Назначение «Чародейки» в дальнее плавание было неожиданностью для Вершинина. «Чародейку» посылали вместо другого, прежде назначенного в кругосветное плавание, только что выстроенного клипера, который оказался на пробе неудачным и требующим серьезных исправлений.
Отказаться от назначения было немыслимо. Все, что мог сделать Вершинин, это заручиться обещанием высшего морского начальства, что ему разрешат вернуться в Россию годом раньше.
Нечего и говорить, как тяжело было Вершинину расставаться с женой. Два года разлуки! Мало ли что может случиться с такой легкомысленной женщиной!
Его, впрочем, утешала мысль, что Маруся эти два года будет жить не одна в Кронштадте, а в Петербурге вместе с матерью и отцом, старым адмиралом. И кроме того, Вершинин заметил, что после того, как Огнивцев уехал, жена как будто стала несколько серьезнее и не окружала себя поклонниками, как прежде.
А Огнивцев, вернувшись из отпуска, ни разу ни заглянул к Марусе. Назначенный по личной своей просьбе на «Чародейку», он усердно работал на клипере и только за несколько дней до ухода клипера приехал к Марусе с визитом в то время, когда муж был дома. Он просидел несколько минут и, казалось Марусе, был нежно грустен и говорил, против обыкновения, мало.
Когда, в день ухода «Чародейки», Маруся приехала на клипер, Вершинин заметил как нежно и ласково смотрела Маруся на Огнивцева, разговаривая с ним долее, чем, казалось бы, следовало жене, приехавшей провести последние минуты с мужем.
Но он не показал и виду, что это его глубоко обидело, в последнюю минуту расставания, когда на клипере гудели пары, и якорь уже был поднят, долго, любовно и пытливо заглянул в русалочные глаза Маруси и, крепко сжимая ее руку, с необыкновенной серьезностью проговорил:
— Помни, родная моя, об одном: Я никакой правды не боюсь. Я только обмана боюсь. Я люблю тебя, Маруся, больше жизни и умоляю тебя: если полюбишь кого-нибудь — напиши. Я стеснять тебя не буду. Дам развод.
Маруся взглянула на мужа тоскующим взглядом. Этот взгляд словно и ласкал, и жалел.
— Будь покоен, Сережа, я тебя не обману. Если бы случилось что-нибудь серьезное, я напишу.
И со своей властной манящей улыбкой протянула губы.
Вершинин прильнул к ним, долго не отрывался и наконец, сдерживая подступающие слезы, шепнул:
— Прощай, прощай, Маруся, моя любимая, моя ненаглядная.
Когда Маруся по сходне перешла на пароход, Вершинин, поднявшись на мостик, долго еще не отрывал глаз от любимой женщины.
Наконец, клипер пошел тихим ходом, и Вершинин замахал фуражкой и не заметил, что один из прощальных кивков Маруси был направлен не на мостик, а на корму, где стоял Огнивцев.