Через три дня «Чародейка» в девятом часу утра снималась с якоря. Дул ровный норд-вест, и «Чародейка» собиралась уходить из Фунчаля под парусами.
Только что раздалась команда старшего офицера, распоряжавшегося авралом: «по марсам и салингам». И марсовые бросились, как бешеные, по вантинам.
Мрачный стоял капитан на мостике, мрачный, напрасно старавшийся скрыть от всех свое душевное состояние. Тоска и злоба грызли его сердце.
Еще бы!
Он только что приехал с завтрака от консула и у него в кабинете, куда после завтрака консул пригласил гостей покурить, на письменном столе, среди пачки писем, присланных с клипера для отправки их в Россию с первым почтовым пароходом, заметил большой пакет, невольно бросившийся в глаза своею объемистостью.
Вершинин машинально взглянул на него и побледнел.
Пакет был адресован на имя Аделаиды Петровны Любарцевой, подруги Маруси, с припиской; «для передачи М. Н. В.».
Сомнений больше не могло быть. Жена в переписке с Огнивцевым!
«И сколько, подлец, ей написал!» — пробежало у него в голове.
И вот теперь взглядывая, как ставились паруса, Вершинин уже не испытывал обычного чувства удовлетворенности и удовольствия капитана, на судне которого матросы работают лихо, и «Чародейка» оделась в паруса, похожая на белокрылую птицу, с такой быстротой, которая могла бы удовлетворить самого требовательного моряка.
На палубе царит тишина, обычная на военном судне во время аврала[2]. Только раздаются отрывистые командные слова старшего офицера, видимо счастливого, что «съемка с якоря» идет великолепно. Гребные суда были подняты мастерски. На шпиле ходили быстро. Во время постановки парусов нигде, слава Богу, ни одна снасть не «заедала», словом все шло, как по маслу.
И старший офицер, взглянув на капитана, удивился, что он не только не весел, а, напротив, мрачен, словно бы чем-то серьезно недовольный.
А, кажется, нечем быть недовольным!
И старший офицер снова поднял голову кверху, оглядывая внимательно: дотянуты ли везде до места шкоты, нет ли какой-нибудь неисправности.
Но все в порядке. И старший офицер недоумевающе пожал плечами и с некоторым раздражением в голосе крикнул:
— Пошел брасы!
Почти безучастно относившийся к тому, что делается теперь на «Чародейке», Вершинин все-таки по привычке глядел на верх, как отдают паруса, и сам в это время думал, как лжива и испорчена Маруся и как она подло обманывает. Пишет ласковые письма — и в то же время переписывается с Огнивцевым. До сих пор она, кажется, ни кем серьезно не увлекалась, а теперь дело кажется серьезное… Так зачем же скрывать? Зачем лгать? Ведь я ей говорил, что правды не боюсь…
И какой же подлец этот Огнивцев. Какой подлец! — злобно повторял про себя Вершинин и, как это обыкновенно бывает у ревнивых людей, ему с какою-то болезненною рельефностью представлялось, как Маруся ласкала Огнивцева и в то же время охотно отдавалась мужу. И он стискивал зубы, готовый крикнуть от боли и оскорбления.
Вершинин опустил взгляд на палубу, и взгляд упал на «подлеца». Он стоял у своей грот-мачты, которою заведовал, и в эту минуту проговорил что-то механику, смотревшему в качестве постороннего зрителя на аврал.
Неодолимая, чисто физическая ненависть охватила капитана при виде мичмана, веселого, улыбающегося.
И Вершинин внезапно крикнул Огнивцеву резким и грубым голосом:
— Во время аврала не разговаривают. Мичман Огнивцев, я вам говорю!
— Есть! — ответил Огнивцев.
И мгновенно побледневший, с засверкавшими негодующими глазами, он вызывающе и с недоумением взглянул на капитана, взглянул и, словно бы внезапно понявший причину этого грубого окрика, отвел взгляд, пожал плечами и как-то неестественно улыбнулся.
И Вершинин тотчас же спохватился, что сделал грубое замечание Огнивцеву не за то, что он что-то сказал механику, а за то, что он любим, как ему казалось, Марусей, — внезапно покраснел и, сознавая совершенную им несправедливость, избегал смотреть на Огнивцева.
«Из-за этой женщины я делаюсь подлецом!» — подумал Вершинин и в эту минуту ненавидел жену, благодаря которой совсем терял самообладание. Полный стыда за свою грубую и несправедливую выходку, он тут же дал себе слово не быть таким подлецом и не проявлять в служебных отношениях своих личных чувств, недостойных порядочного человека.
Все офицеры были поражены. Все привыкли видеть капитана настоящим джентльменом, сдержанным и справедливым. Все привыкли к тому, что он если и делал замечание, то в вежливой форме и предпочтительно с глазу на глаз. И вдруг — этот бешеный окрик из-за пустяка и при том на такого хорошего морского офицера, как Огнивцев.
Между тем «Чародейка» снялась с якоря. Слегка накренившись. с поставленными верхними и нижними парусами, она понеслась в полветра от Мадеры в океан, взявши курс к югу в область пассата.
Подвахтенных просвистали вниз.
Когда офицеры спустились в кают-компанию, многие с недоумением спрашивали Огнивцева: не было ли каких причин этой грубой выходки капитана.
— Никаких! — отвечал Огнивцев.
— И вы, Борис Константинович, конечно, пойдете объясняться к капитану? Так оставить это нельзя!.. — не без задора спрашивал своим тонким визгливым голосом рыжий лейтенант Болховитинов, один тех мнительных, мелко-самолюбивых и легко обижающихся людей, которые всегда с кем-нибудь и из-за чего нибудь любят объясняться.
— Нет, не пойду! — сухо ответил Огнивцев.
— Так и оставите это дело?
— Так и оставлю! — почти резко проговорил Борис Константинович.
Болохвитинов замолчал, удивленно пожавши плечами. Удивились и другие, знавшие, что Огнивцев очень ревнив к своему достоинству и грубости не снесет.
А вот теперь снес. А как храбр на словах!
Огнивцев читал такие мысли почти на всех лицах. Только старший штурман, по видимому, не разделял общего удивления и, сочувственно взглядывая на Огнивцева, промолвил:
— Не бойсь, капитан и сам теперь мучается… Он совсем расстроенный ушел в каюту. Я видел…
Еще в кают-компании не улеглось возбуждение, вызванное грубой выходкой капитана, как вбежал рассыльный с докладом, что капитан требует всех офицеров наверх.
Все вышли с обычной у моряков быстротой на палубу и выстроились на правой стороне шканцев по старшинству. На многих лицах стояло выражение недоумения. К чему это капитан собрал всех офицеров и не у себя в каюте, а наверху при торжественно-официальной обстановке?
Огнивцев, казалось, догадывался, и на его нервном, подвижном лице отразилось душевное волнение. Он чувствовал себя виноватым перед Вершининым за эти краденные поцелуи и, неблагодарный, вспомнил теперь об них под чудным голубым небом южных широт далеко не с хорошим чувством и к Марусе и к самому себе за то, что поступил не как «мыслящий человек», а как свинья. «Именно свинья!» энергично подчеркнул про себя молодой мичман в порыве раскаяния. И теперь он даже сожалел, что в ответ на письмо Маруси отвечал длинным посланием. Не следовало отвечать.
«Но если бы Вершинин знал, что я писал. Если бы знал!»
И в ту же минуту, как Огнивцев подумал об этом, он увидал побледневшее, осунувшееся и напряженно-серьезное лицо капитана, который быстрыми шагами приблизился к офицерам. Увидал и, прикладывая руку к козырьку фуражки, почувствовал себя еще более виноватым и в то же время пожалел, что такой хороший человек, как капитан, страдает из-за такой женщины, как Маруся.
А капитан между тем говорил слегка вздрагивающим, но громким решительным голосом:
— Я только что позволил себе сделать грубое замечание Борису Константиновичу и, сознавая себя виноватым, считаю долгом извиниться перед Борисом Константиновичем в присутствии всех господ офицеров.
И затем, обратившись к Огнивцеву, продолжал:
— Прошу вас, Борис Константинович, извинить меня и забыть о случившемся… Но если — если вас мое извинение не удовлетворяет, я охотно готов дать вам удовлетворение, какое вы от меня потребуете! — прибавил капитан, понижая голос и глядя на Огнивцева в упор своими большими, черными, полными скорби глазами.
— Я вполне, вполне удовлетворен Сергеи Николаевич! — возбужденно и растроганно отвечал Огнивцев, невольно краснее под этим грустным, словно бы укоряющим взглядом Вершинина.
— Очень вам благодарен, Борис Константинович! Можете расходиться, господа! — промолвил капитан, казалось, душевно облегченный.
Офицеры спустились в кают-компанию и восхваляли джентльменство капитана. Огнивцев был решительно подавлен его благородством и питал к нему восторженные чувства.
И теперь вина его перед ним казалась ему великой и требовала искупления. Но как искупить ее? Как успокоить его ревность? Как объяснить ему, что он в своем послании был только проповедником и обвинителем, и ничем больше.
Действительно, в ответ на письмо Маруси, одно из тех заигрывающих, полных недосказанных слов и кокетливых намеков, женских писем, в которых Маруся проявляла то же кокетство, что и в жизни, в ответ на ее сожаления, что Бориса Константиновича нет и ей не с кем читать и не с кем посоветоваться о том, как избавиться от праздной жизни, — Огнивцев исписал чуть ли не тетрадь бумаги, рекомендуя Марии Николаевне прежде всего прочитать массу книг, список которых он добросовестно приложил, и затем поступить на медицинские курсы. Вместе с тем он говорил о самовоспитании, о более серьезном отношении к людям, правдивости в чувстве, о безнравственности обмана… Одним словом, послание мичмана было горячее, пространное и нисколько не походило на любовное. Вдали от Маруси, Огнивцев чувствовал себя освобожденным от ее чар, хотя порой, вспоминая об ее поцелуях, приходил в волнение и негодовал, что Маруся так подло с ним поступила, введя его в обман своими поцелуями и заставив его быть таким подлецом перед Вершининым.
И Огнивцева раздражало еще более то, что он был не один, пользовавшийся поцелуями.
Перед отправлением в плавание он слышал от одного товарища, что целовали ее многие и что сам он был даже любовником Маруси в течение трех недель и, внезапно прогнанный ею, чуть было не застрелился. И товарищ начал было поносить молодую женщину, но был остановлен негодующим Огнивцевым, который сказал ему, что он свинья, во-первых, потому, что обманывал мужа, а во-вторых, потому, что рассказывает об интимных отношениях к женщине и поносит ее за то, что его прогнали.
— Ты подлец, и я с тобою больше незнаком! — прибавил Огнивцев.
Раздумывая обо всем этом после извинения перед ним Вершинина, молодой мичман решил более не отвечать Марусе, если бы она и писала ему еще. Для него не было никаких сомнений, что капитан догадывался, от кого было письмо, когда передавал его и неожиданно предложил ехать в Россию…
— Не стоит эта женщина такого человека! — проговорил вслух Огнивцев, лежа на койке в своей маленькой каюте, и решил, что он никогда не женится.
А капитан в это время ходил по своей каюте, все еще мучимый ревнивым чувством, все еще полной скорби, и скоро вошел за альков в маленькую спальню, долго-долго глядел на большую фотографию жены, висевшую над койкой, и, наконец, из груди его вырвалось:
— Маруся, Маруся!
И в тоне этого скорбного восклицания звучали и укор, и любовь.