Часть третья

1

Они въехали в Феррару еще до наступления ночи. Тонио еще не приходил в сознание. Когда экипаж, несшийся по бесплодной равнине, подбрасывало на ухабах, мальчик открывал глаза, но, похоже, ничего не видел.

В маленькой гостинице на окраине города Гвидо отнес его на кровать. Связал ему руки. Пощупал лоб.

В маленьком оконце дрожали зеленые тополя. Перед самым заходом солнца полил дождь.

Гвидо достал бутылку вина. Поставил свечу на подставку у изголовья Тонио и, усевшись в ногах, стал ждать, периодически проваливаясь в сон.

Он резко открыл глаза, сам не зная, почему проснулся. На миг ему показалось, что он в Венеции. А потом он вспомнил все, что случилось. Прищурившись, посмотрел на крохотный огонек свечи. И тут у него перехватило дыхание.

Тонио Трески сидел, прислонившись к стене. В темноте его глаза казались сверкающими щелочками. Как давно он проснулся, Гвидо не знал.

Но он ощутил присутствие опасности. И сказал по-итальянски:

— Выпей вина.

Тонио не ответил ему. Гвидо заметил, что руки у него свободны, а тряпка, которой они были связаны, валяется на полу.

Ни на секунду мальчик не сводил взгляда с Гвидо. Припухшие веки и лиловые синяки под глазами придавали ему особенно злобный вид.

Гвидо сделал глоток из стоявшей рядом с ним чашки. Потом вытащил из саквояжа документы и положил их перед Тонио на грубое белое одеяло.

Мальчик медленно перевел взгляд на латинские буквы. Но читать документы не стал, лишь мельком взглянул на них.

И так быстро соскочил с постели и прижал Гвидо к стене, что тот даже не понял сразу, что произошло. Руки Тонио сжали горло Гвидо, и тому понадобилась вся сила, чтобы оторвать его от себя. От мощного удара в голову мальчик отлетел прочь, успев опереться на руки, чтобы не упасть, и дрожа всем телом. Было очевидно, что он еще слишком слаб и не может защитить себя. Он покраснел и закрыл глаза.

Тонио не сопротивлялся, когда Гвидо поднял его и прислонил к стене. Его губы медленно раскрылись и тело обмякло, словно он терял сознание.

Гвидо обеими руками схватил мальчика за плечи и, посмотрев ему в лицо, вздрогнул: взгляд Тонио был почти безумным.

— Послушай, — сказал маэстро тихо. — Я не имею никакого отношения к тому, что с тобой произошло. Врач, который сделал операцию, наверняка уже умерщвлен. Те, кто убил его, убили бы и меня, если бы я не согласился вывезти тебя с Венето. Они бы убили и тебя. Они так прямо и сказали.

Рот мальчика шевелился: похоже, он накапливал слюну.

— Я не знаю, что это за люди. А ты знаешь? — спросил Гвидо.

Тут Тонио послал в его лицо такой плевок, что Гвидо отпустил его, встал и секунду стоял, закрыв глаза руками.

Когда же он посмотрел на свои ладони, то увидел, что они пропитаны кровью.

Маэстро сделал шаг назад, сел на деревянный стул, на котором сидел и до того, и прислонился затылком к стене.

Глаза мальчика не изменили своего выражения, но его тело, казавшееся в темноте полупрозрачным, сотрясли жестокие спазмы, постепенно перешедшие в мелкую дрожь.

Когда Гвидо подошел, чтобы укутать его одеялом, Тонио отпрянул, прошипев по-венециански что-то вроде: «Не трогай меня».

Гвидо вернулся на свое место и битый час сидел, наблюдая за мальчиком, выражение лица которого не менялось. И ничего не менялось. Ничего не происходило. Постепенно, однако, слабость и боль одолели Тонио, и он сполз на тюфяк.

Когда Гвидо накрыл его, он уже не мог сопротивляться. И у него не было сил протестовать, когда маэстро приподнял его голову и велел выпить немного вина.

Когда же он снова лег навзничь, его глаза словно остекленели. Пока Гвидо говорил, мальчик не сводил взгляда с какой-то точки на потолке.

В гостинице стояла тишина. Звезды только появлялись на небе — крохотные, блестящие точки за подвижными тенями тополей. Приглушенным, размеренным голосом Гвидо описал человека, который подошел к нему в Венеции, и людей, которые силой привезли его в Фловиго. Потом он передал содержание бумаг, на которых стояла подпись Тонио.

Не особенно вдаваясь в подробности, он осторожно объяснил, каким образом сам оказался вовлечен в это дело и как те люди заставили его вывезти Тонио за пределы Венецианского государства. Наконец он сообщил мальчику о том, что вместе с ним были переданы карета и толстый кошелек, и сказал, что в том случае, если Тонио этого пожелает, он, Гвидо, отвезет его в консерваторию Сан-Анджело, в Неаполь.

Он объяснил, что выбор остается за Тонио. Но потом, помолчав, добавил, что, по словам тех людей, Тонио лишится дальнейшей финансовой поддержки, если откажется поехать в консерваторию и остаться там.

— Тем не менее ты свободен и можешь либо поехать со мной, либо делать, что пожелаешь.

Кошелек был весьма увесистым.

На этих словах мальчик отвернул голову и закрыл глаза, сделав рукой красноречивый жест. Поняв его смысл, Гвидо замолчал.

Он стоял у стены, скрестив руки на груди, пока не услышал, что дыхание мальчика стало ровным.

Признаки душевного расстройства исчезли с белевшего на подушке лица. Черты его смягчились. Красивый мальчишеский рот казался мягким, податливым. На изящных чертах играли отблески слабого света, придавая им особую красоту.

Свет падал на линию подбородка, высокие скулы, гладкий лоб.

Гвидо приблизился. И долго смотрел на тонкие, расслабленные во сне руки мальчика, на его полураскрытую ладонь поверх одеяла.

Теперь лоб был теплым. Тонио даже не пошевелился, когда Гвидо коснулся его.

Выскользнув за дверь, маэстро вышел в открытое поле, начинавшееся у самого дома.

* * *

Луна была скрыта за облаками. В городке не светилось ни одного огонька. По крайней мере, их было не видно с того места, где он стоял. Гвидо долго брел по высокой сырой траве, прежде чем нашел относительно сухое место, где лег навзничь и поднял глаза к редким звездам, проглядывавшим сквозь разорванные облака.

Знакомое ужасное отчаяние постепенно охватывало его.

Оно подступало, как пронизывающий зимний холод. Он узнавал его приход по дрожи, которая всегда сопутствовала ему, и по тому особому привкусу во рту, который чувствуется во время болезни.

Но он не был болен. Он был здоров, но опустошен, и вся его жизнь казалась ему лишенной всякого смысла, не более чем нелепой мешаниной случайных событий; в ней не находилось ничего благородного, ничего приятного, ничего такого, что могло бы дать ему хоть какое-то успокоение.

Это не имело ни малейшего отношения к грозящей ему смерти. Похоже, это значило для него не больше, чем все то, что когда-либо с ним случалось. И, сам того не желая, он мысленно вернулся в Неаполь, в ту комнату, где когда-то, давным-давно, пытался покончить с собой, напившись до бесчувствия и вскрыв вены.

Гвидо в мельчайших подробностях представлял ту комнату: крашеные стены, цветочный бордюр вдоль потолка. И хорошо помнил, как в самые последние мгновения мысленно стремился к морю и какое наслаждение доставляло ему воображать бескрайнюю водную гладь.

Глаза его увлажнились. И небеса над ним, казалось, источали недобрый белый свет, заглушить который можно было лишь благословенной тьмой.

И опять-таки помимо своего желания, он услышал голос Тонио Трески, поднимающийся к небесам из кривых венецианских переулков, и почувствовал, что в его сознании происходит смешение этих двух мест: комнаты в Неаполе, где он был так непередаваемо счастлив, думая, что умирает, и Венеции, где он услышал это возвышенное пение.

И внезапно маэстро понял, что стояло за той дикой, непостижимой тьмой души, что угрожала поглотить его.

«Если этот мальчик не выживет, если он не сможет пережить совершенное над ним насилие, то и я жить не стану».

Вскоре он поднялся со своего ложа из трав и побрел назад в гостиницу. Но все же не нашел в себе сил подняться наверх и, присев на каменную ступеньку, обхватил голову руками и тихо заплакал.

Прошло много лет с тех пор, как он последний раз лил слезы, или так ему казалось. Но уж конечно, уже много лет он не позволял им литься столь обильно.

Остановило же его то, что он услышал собственный плач.

В удивлении Гвидо поднял голову. Небо стало светлее, первые голубые ниточки уже простегали бесконечное поле облаков. Он вытер слезы рукавом и встал.

Но когда он обернулся и посмотрел вверх, то увидел з конце каменной лестницы, идущей вдоль стены, худенькую фигурку Тонио.

Мальчик смотрел на него. Он не сводил своих черных глаз с Гвидо, пока тот поднимался к нему.

— Вы тот маэстро, с которым я встречался? — мягко спросил Тонио. — Для вас я пел в соборе Сан-Марко?

Гвидо кивнул, вглядываясь в бледное лицо, влажные губы, глаза, все еще светившиеся нездоровым блеском.

Он едва мог вынести вид разбитой, разрушенной невинности. И поднял глаза к небу, безмолвно молясь, чтобы этот мальчик отвернулся от него.

— И это из-за меня вы плакали? — спросил Тонио.

На мгновение Гвидо опешил. Потом почувствовал вспышку своего обычного гнева, от которого лицо его покраснело, а губы задергались. Но еще через мгновение понял совершенно отчетливо, словно кто-то прошептал ему на ухо: да, действительно, он плакал из-за этого мальчика.

Он сглотнул застрявший в горле комок и не сказал ничего. Просто смотрел на Тонио в мрачном удивлении.

Тут на лице мальчика, еще мгновение назад таком спокойном, почти ангельском, появилось горькое выражение. Потом горечь сменилась злобой, еще больше заострившей черты лица, и глаза засверкали опасным блеском, вынудившим Гвидо медленно отвести взгляд.

— Что ж, мы должны выбираться отсюда, — прошептал Тонио. — Мы должны продолжить наше путешествие. У меня есть дело, которое не терпит отлагательства.

Гвидо смотрел, как он развернулся и прошел в комнату. Все документы были разложены на столе. Мальчик собрал их и вернул маэстро.

— Кто были те люди, что совершили это? — внезапно спросил Гвидо.

Тонио в это время надевал плащ. Он взглянул на него так, словно был погружен в глубокую думу.

— Идиоты, — ответил он. — Идиоты под началом труса.

2

Тонио не произнес почти ни слова за всю дорогу до Болоньи, великой и суматошной северной столицы.

Если он и чувствовал себя плохо, то скрывал это, а когда Гвидо говорил ему о том, что стоит обратиться к врачу, потому что в таких случаях всегда существует риск заражения, решительно отворачивался.

Лицо его все больше менялось. Оно вытянулось, линия рта стала тверже. А глаза, расширившись, сохранили лихорадочный блеск.

Он, казалось, оставался совершенно слеп к весенним красотам итальянской провинции. Но равным образом не желал замечать фонтанов, дворцов и кишащих людьми улиц великого города.

Настояв на покупке шпаги, инкрустированной драгоценными камнями, кинжала и двух пистолетов с перламутровыми рукоятками, Тонио также приобрел себе новый костюм и плащ. Потом он вежливо (он всегда был вежлив, хотя никогда по-настоящему послушен или угодлив) попросил Гвидо найти для него адвоката, знакомого с делами музыкантов.

В Болонье это не составляло труда. В здешних кафе было полно певцов и музыкантов, стекавшихся сюда со всей Европы в надежде на встречу с агентами и импресарио, призванными обеспечить их работой на предстоящий сезон. После наведения справок Гвидо и Тонио отправились в контору компетентного адвоката.

Тонио принялся диктовать письмо в Верховный трибунал в Венеции.

Он пошел на такое самопожертвование ради своего голоса, заявлял он, и требует, чтобы никто в Венеции не был обвинен в осуществлении этого действия.

В оправдание своих учителей и всех тех, кто привил ему любовь к музыке, а также Гвидо Маффео и прочих сотрудников консерватории Сан-Анджело, он подтверждал, что никто из них не знал о предполагаемом действии до того, как оно совершилось.

Но прежде всего он хотел снять всякие обвинения со своего брата Карло.

«Поскольку этот человек является в настоящее время единственным наследником нашего покойного отца, обладает телесным здоровьем и способен жениться, он во что бы то ни стало должен быть освобожден от какой бы то ни было ответственности за мои действия, для того чтобы впоследствии мог бы исполнить свои обязанности по отношению к будущей жене и детям», — продиктовал Тонио.

Затем он подписал письмо. Несмотря на столь странное содержание, адвокат засвидетельствовал его, глазом не моргнув, и то же самое сделал Гвидо.

Копия письма была отправлена Катрине Лизани, с просьбой немедленно переслать в Неаполь все личные вещи Тонио. Мальчик просил также узнать, можно ли выплатить небольшое приданое Беттине Санфредо, прислуживающей в кафе ее отца на площади Сан-Марко, с тем чтобы она могла найти достойного жениха.

После этого Тонио вернулся в монастырь, в котором они остановились, и в изнеможении упал на кровать.

Гвидо часто просыпался среди ночи и видел, что Тонио, полностью одетый, сидит на другом конце комнаты и ждет утра. А в начале ночи, до полуночи, мальчик иногда метался во сне и даже кричал, но потом просыпался, и его лицо становилось таким же безжизненным и непроницаемым, как всегда.

Понять, сколь велика его душевная рана, было невозможно, хотя временами Гвидо казалось, что он чувствует боль, которая скрывалась за внешне спокойным видом Тонио, застывшего в углу кареты. Даже когда Гвидо хотелось с ним заговорить, он не решался сделать это, и его на миг охватывало то же отчаяние, что он испытал той ночью в Ферраре. И в то же время он чувствовал себя униженным из-за того, что мальчик застал его плачущим и даже прямо спросил, не он ли был причиной слез маэстро. При этом Гвидо абсолютно забыл о том, что он не дал тогда Тонио никакого ответа.

* * *

Во Флоренции они забрали двух мальчиков, которых Гвидо оставил там до своего возвращения в Неаполь, и Тонио явно мешало их присутствие в карете. При этом он всю дорогу не отрывал от них глаз.

Но в Сиене он купил обоим мальчикам новые башмаки и плащи, а за столом заказал для них какие-то сласти. Они были застенчивыми, послушными мальчиками девяти и десяти лет, которые не осмеливались ни говорить, ни что-либо делать без указания. Однако было видно, что у младшего из них, Паоло, весьма веселый нрав. Он часто во весь рот улыбался Тонио, и тот поспешно отводил глаза.

Однажды Гвидо задремал, а проснувшись, увидел, что этот мальчик сидит рядом с Тонио. Шел дождь. Над мягкими темно-зелеными холмами полыхали молнии. С каждым ударом грома Паоло придвигался ближе и ближе к Тонио, и в конце концов Тонио, не глядя, приобнял его. Когда карету тряхнуло, его пальцы вцепились в ногу мальчика, чтобы удержать его, и было заметно, что его внезапно охватило какое-то сильное чувство. Но потом он закрыл глаза и свесил голову набок, словно шея у него была сломана. А карета продолжала трястись под теплым весенним дождем по дороге, ведущей в сторону Вечного города.

* * *

Тонио оказался совершенно равнодушен к мрачному величию Рима, но к тому времени, когда они добрались до Порто-дель-Популо, его напряженное внимание переместилось с двух мальчиков на Гвидо. При этом взгляд его нисколько не утратил своей тихой злобности. Он безжалостно и неотступно останавливался на Гвидо, фиксировался на его походке и манере сидеть, даже на темных волосах, покрывавших тыльную сторону его ладоней. В комнатах, которые они делили по ночам, Тонио нагло смотрел, как Гвидо переодевается, разглядывал его длинные и мощные на вид руки, могучую грудную клетку, широкие плечи.

Гвидо молча сносил все это.

Но постепенно начал раздражаться, хотя сам не знал, почему именно. Собственное тело не много значило для него. С малых лет он выступал на сцене консерватории, менял костюмы, гримировался, надевал самые разные одежды и маски, так что отлично изучил особенности своей внешности. Так, например, он знал, что широкая грудь позволяет ему неплохо смотреться в мужских ролях и что его огромные глаза выглядят сверхъестественными, стоит их хорошенько подкрасить.

Но нагота, пристальное разглядывание, изъяны — все это не значило для него ровно ничего.

И все же взгляд мальчика был таким дерзким и неотступным, что начал действовать ему на нервы. Как-то вечером, не в силах больше его выдерживать, Гвидо отложил ложку и в упор посмотрел на Тонио.

Он натолкнулся на остекленелые глаза и даже испугался, не лишился ли мальчик рассудка. Но потом понял, что Тонио так сосредоточился на разглядывании, что даже не заметил, когда Гвидо вернул ему взгляд. Словно маэстро был чем-то неодушевленным. Когда же глаза Тонио чуть ожили, то казалось, будто они следуют своему собственному маршруту: взгляд переместился на горло Гвидо. А может, на белый льняной галстук? Гвидо так не понял. Теперь Тонио смотрел уже на его руки, а потом опять на глаза, словно маэстро был картиной.

Ненависть его к Гвидо была столь всеобъемлющей, столь явной, что маэстро почувствовал, как в нем закипает гнев. У Гвидо был ужасно вспыльчивый характер, самый тяжелый во всей консерватории, в чем уже успели убедиться некоторые из его учеников. И теперь он, впервые за все это время, давал волю своей вспыльчивости, которая питалась тысячей самых мелких обид.

В конце концов дошло до того, что он оказался на посылках у этого мальчишки, словно был для него не больше чем лакеем.

На поверхность всплыла его врожденная ненависть к аристократии. Но он тут же осознал, что валит все в одну кучу.

Но Тонио уже отложил салфетку и встал из-за стола.

В эту ночь, как и во все предыдущие, они были обеспечены лучшими апартаментами, какие только мог предложить город, — на сей раз это оказался богатый монастырь, располагавший большими и изящно меблированными комнатами для путешественников, которые могли себе их позволить.

Мальчуганы еще ковырялись в своих тарелках. Тонио вышел из столовой и направился в узкий садик, обнесенный высокими стенами.

Гвидо остался сидеть в столовой. Ему нужно было подумать. И, отводя детей спать и накрывая их одеялами, он продолжал размышлять.

И все равно, выходя в ночь, он не мог еще понять своего гнева. Знал только, что страшно обижен на этого мальчика, на его неприязненный взгляд, на его вечное молчание. Он напоминал себе о боли, которую должен был испытывать Тонио, о его страдании, но думать об этом было слишком мучительно. Он вообще запрещал себе думать об этом, прежде всего потому, что эти мысли ужасали его.

И всякий раз, когда мысленно Гвидо спрашивал себя, что же все-таки происходит с мальчиком, о чем он думает и что чувствует, какой-то упрямый внутренний голос тут же нашептывал: «Ах, ты всегда был евнухом, ты знать об этом не можешь!» — и все это с оттенком насмешливого превосходства.

Так или иначе, но в тот момент, когда он направился в сад, Гвидо испытывал настоящую ярость. В лунном свете он увидел над бассейном в форме раковины огромную полулежащую статую, а перед ней — стройную фигурку Тонио Трески.

Рим полон таких огромных статуй, величина которых в три-четыре раза превышает размеры нормального человека. Создается впечатление, что эти статуи словно произрастают во всех закоулках города, у стен, над воротами, над бесконечно разнообразными фонтанами. И если где-нибудь в церкви или во дворце они не кажутся неуместными, то в маленьких двориках или садиках выглядят ужасно нелепыми и даже пугающими, особенно если наткнуться на них неожиданно.

В такие моменты человека охватывает ощущение абсурдности представшего глазам зрелища. Статуи похожи на гигантов, зажатых в узком пространстве, и при этом так реалистичны, что кажется, могут внезапно ожить и начать крушить все вокруг своими кулачищами.

Отдельные детали этих колоссов сами по себе производят впечатление. Видны словно шевелящиеся под мрамором белые мышцы, вздувшиеся вены на руках, впадины на ногтях пальцев ног. Но общий вид просто ужасен.

Вот и Гвидо испытал неприятное чувство, когда подходил сзади к Тонио.

Мраморный бог полулежал у стены, наклонив вперед гигантское бородатое лицо. С его открытой к небу ладони с растопыренными пальцами вода стекала на освещенную лунным светом поверхность бассейна.

Тонио Трески неотрывно смотрел на обнаженную грудь и широченные бедра статуи, плавно переходившие в ниспадающую свободными складками драпировку, из-под которой выступала рельефная нога — на ней покоился вес всего гиганта.

Гвидо отвел глаза от чудовищного бога. Его заворожила игра лунного света на водной ряби. А потом краешком глаза он заметил, что мальчик повернулся к нему. Эти безжалостные глаза опять принялись жадно разглядывать его.

— Почему ты вечно пялишься на меня? — спросил маэстро и неожиданно для себя вцепился в складку ткани на плече Тонио.

Он физически ощутил изумление мальчика. В свете луны было видно, как сморщилось его лицо, приоткрылся рот и губы медленно зашевелились.

Четкие, ясные черты молодого лица расплылись в беспомощности, в полном раскаянии. Наверное, если бы мог, Тонио пробормотал бы какое-нибудь отрицание; он пытался что-то сказать, но остановился и замотал головой, не в силах продолжать.

Гвидо пришел в отчаяние. Он снова протянул к мальчику руку, но рука так и повисла в воздухе, когда он с ужасом увидел, что мальчика полностью оставили силы.

Тонио глядел на свои ладони — то на одну, то на другую. Потом вытянул руки вперед, словно хотел поймать что-то в воздухе. А может, просто их рассматривал? Да, он рассматривал свои руки, а потом вдруг из его горла вырвался какой-то клекот, полусдавленный стон.

Повернувшись к Гвидо, он тяжело дышал и был похож на бессловесное животное, а в его распахнутых глазах читалось все большее отчаяние.

И внезапно Гвидо все понял.

Мальчик продолжал тяжело дышать, держа перед собой руки и не сводя с них глаз. Потом неожиданно хлопнул себя по груди, и сдавленный стон превратился в гортанный крик, становившийся все громче и громче.

Тогда Гвидо протянул руки, обнял Тонио и со всей силой прижимал к себе его напряженное тело, пока не почувствовал, как оно обмякло и затихло.

Потом Гвидо молча отвел его в постель. Но на ходу мальчик успел шепнуть ему одно слово: «Чудовище».

3

Они прибыли в Неаполь первого мая. И даже долгая поездка среди зеленых пшеничных полей не смогла подготовить их к виду широко раскинувшегося великого города, который утопал в солнечных лучах, сбегал каскадами с холмов в блеске пастельных стен и расцветающих на крышах садов и принимал в объятия панораму чистого голубого залива, усеянной белыми парусами гавани и Везувия, посылающего струйки дыма в безоблачное небо.

Карета с трудом пробивалась вперед, окруженная неутомимым роем горожан. Казалось, будто само благоухающее тепло воздуха вызывало к жизни это оживление. Туда и сюда сновали кареты и экипажи, то и дело дорогу перегораживали ослики, громко расхваливали свой товар уличные разносчики, порой подходя к самым окнам и предлагая мороженое, ледяную воду, ломтики спелой дыни.

Возница щелкал хлыстом, лошади напрягались, таща карету вверх по холму, и с каждым поворотом извилистой улочки открывался новый захватывающий вид.

Это был настоящий рай. Гвидо вдруг почувствовал, что в этом нет никакого сомнения. Он был не готов к тому ощущению радости бытия, которое переполнило его.

Нельзя было смотреть на этот город с его буйной листвой и цветами, на этот изрезанный берег и эту грозную гору и не проникнуться радостью до самой глубины души.

Он видел, как возбуждены младшие мальчики, особенно меньший из них, Паоло: он чуть не выскакивал из окна, примостившись на коленях Тонио. Но и Тонио полностью забылся. Он напряженно, под разными углами разглядывал Везувий.

— Но он дышит дымом, — прошептал он.

— Он дышит дымом! — откликнулся эхом Паоло.

— Да, — ответил Гвидо. — Он так ведет себя уже очень давно. И не обращайте на него слишком много внимания. Никто не знает, когда он решит и в самом деле показать свой нрав.

Губы Тонио зашевелились, словно он молился.

* * *

Наконец лошади застучали копытами по конюшенному двору консерватории. Тонио первым спрыгнул с подножки кареты и подхватил на руки Паоло. Опустив мальчика на землю, он тут же устремился за ним во внутренний двор. Его взгляд блуждал по окружавшим его стенам, поднимавшимся над четырехугольной крытой аркадой из римских арок, сплошь увитых буйной лозой.

Из открытых дверей доносилась разноголосица инструментов. Маленькие лица выглядывали из-за стекол. Фонтан, украшенный потрепанными временем херувимчиками, бил мощной струей, которая сверкала на солнце.

Из дверей дирекции не замедлил появиться и обнять Гвидо маэстро Кавалла.

Вдовец, чьи взрослые сыновья давно разъехались по разным странам, капельмейстер любил Гвидо особенной любовью. Гвидо всегда знал это и теперь испытал внезапный прилив теплого чувства к этому человеку. Ему показалось, что Кавалла постарел. Неужели это так неизбежно? Он почти совсем седой.

Весьма небрежно поприветствовав младших мальчиков, маэстро Кавалла отпустил их. Его взгляд привлекла одинокая фигура венецианца, бродившего среди окружавших аркаду апельсиновых деревьев, уже отцветших и усыпанных крошечными завязями.

— Объясни мне, что происходит, — тихо сказал маэстро.

Однако стоило ему снова взглянуть на Гвидо, как он тут же еще раз обнял его и на мгновение прижал к себе, словно прислушиваясь к какому-то отдаленному звуку.

Гвидо тут же покрылся испариной.

— Вы ведь получили мое письмо из Болоньи?

— Да, получил, и каждый день ко мне являются люди из венецианского посольства. Они чуть ли не обвиняют меня в оскоплении юнца под этой самой крышей и угрожают получить ордер на обыск.

— Что ж, в таком случае пошлите за ними, — прорычал Гвидо. На самом деле он испугался.

— Почему ты готов на все ради этого мальчика? — терпеливо спросил маэстро.

— Когда услышите его голос, поймете, — ответил Гвидо.

Кавалла улыбнулся:

— Ну, я вижу, ты остался самим собой, нисколько не изменился!

После секундного колебания он согласился, по крайней мере на время, выделить Тонио отдельную комнату в мансарде.

* * *

Тонио медленно поднялся по лестнице, невольно оглянувшись на многолюдные классные комнаты, сквозь открытые двери которых можно было увидеть сотню или даже более мальчиков, игравших на разных музыкальных инструментах. Среди общего грохота выделялись звуки виолончелей, контрабасов, флейт и труб. То тут, то там не менее десяти ребятишек стучали по клавишам клавесинов.

Мальчики учили уроки и в коридорах, примостившись на разных скамейках; один из них упражнялся на скрипке углу лестницы, другой сочинял композицию, сидя на ступеньке и используя лестничную площадку вместо письменного стола. Когда Тонио и Гвидо проходили мимо него, он покачал головой, чуть не пропустив нужный штрих на нотном стане.

Сами ступени за века были затерты великим множеством ног, и вообще все вокруг было ветхим и обшарпанным, чего раньше Гвидо как-то не замечал.

Он не мог угадать, о чем думает Тонио, и не знал, что за всю свою жизнь этот мальчик ни один день не подчинялся правилам или дисциплине какого-либо учреждения.

К тому же Тонио совсем ничего не знал о детях. И поэтому смотрел на них так, словно они были чем-то совершенно необычным.

Он приостановился у двери, ведущей в длинную спальню, где провел в детстве много ночей сам Гвидо, и затем с видимой охотой последовал за ним по коридору мансарды в маленькую комнатку со скошенным потолком, которой суждено было стать его собственным обиталищем.

Это была очень опрятная комната, служившая для размещения особых постояльцев, например какого-нибудь кастрата, сумевшего выделиться в последние годы своего пребывания в консерватории. Как-то раз и Гвидо довелось здесь ночевать.

Открывавшиеся внутрь ставни мансардного окна были расписаны зелеными листьями и нежными распустившимися розами. По стенам вдоль потолка шел бордюр, повторявший этот цветочный узор.

Письменный стол и стул были украшены яркой эмалью. Красного дерева комод с позолоченными краями стоял в ожидании личных вещей Тонио.

Оглядевшись по сторонам, мальчик вдруг увидел в открытом окне голубоватую вершину горы вдалеке и почти неосознанно двинулся к окну.

Целую вечность стоял он, глядя как завороженный на струйку дыма, ровно поднимавшуюся к редким облачкам, а потом снова повернулся к Гвидо. Взгляд его был наполнен тихим удивлением. Потом он опять бегло осмотрел обстановку маленькой комнатки, без малейших признаков неудовольствия. Словно ему хотя бы на миг понравилось все то, что он увидел. Словно груз его боли был чем-то вполне обыденным и любой человек мог справляться с ним день за днем, час за часом, без конечного облегчения. Потом Тонио снова обернулся к горе.

— Ты хотел бы подняться на Везувий? — спросил Гвидо.

Тонио обернулся к нему с таким просиявшим лицом, что Гвидо опешил. Перед ним снова предстал обычный мальчик, наивный и восторженный.

— Мы как-нибудь пойдем туда, если захочешь, — предложил Гвидо.

И Тонио впервые улыбнулся ему.

Но, к огорчению Гвидо, когда он объяснил, что Тонио придется встретиться с представителями Венеции, лицо мальчика потускнело.

— Я не хочу, — прошептал Тонио.

— Ничего не поделаешь, — вздохнул Гвидо.

* * *

Когда все они собрались на первом этаже, в большом кабинете маэстро Кавалла, Гвидо понял молчаливость Тонио.

Эти два венецианца, с которыми мальчик явно был незнаком, вошли в комнату со всей возможной напыщенностью. Другими словами, в своих огромных париках и сюртуках они напоминали галеоны, на всех парусах входящие в узкую гавань.

Они смотрели на Тонио с нескрываемым презрением. Их вопросы были короткими и враждебными.

У Тонио задрожали ресницы. Он смертельно побледнел и стиснул за спиной руки. Он отвечал, что сам принял такое решение, никто из этой консерватории не оказывал на него влияние. Да, операция была сделана. Нет, он не позволит произвести осмотр. Нет, он не может открыть имя хирурга. И опять: нет, никто из этой консерватории не знал о его планах...

В этот момент маэстро Кавалла гневно прервал допрос, заявив на венецианском диалекте, столь же быстром и уверенном, как у Тонио, что его консерватория — обитель музыкантов, а не хирургов. Мальчиков никогда не оперируют здесь. «Мы не имеем к этому никакого отношения!»

Венецианцы презрительно усмехнулись в ответ.

Но и Гвидо едва не усмехнулся на это, однако сумел скрыть свои чувства.

Допрос явно подошел к концу. Присутствующие неловко замолчали. Старший из венецианцев, похоже, пытался побороть какое-то скрытое чувство.

Наконец он прокашлялся и хриплым, почти грубым голосом спросил:

— Марк Антонио, тебе нечего к этому добавить?

Он застал Тонио врасплох. Тот сжал побледневшие губы и покачал головой, не в состоянии произнести ни слова. Он смотрел в сторону, расширив глаза словно бы для того, чтобы ничего не увидеть.

— Марк Антонио, ты сделал это по собственной воле? — Венецианец сделал шаг вперед.

— Синьор, — начал Тонио не своим голосом, — это бесповоротное решение. Ваша цель — заставить меня об этом пожалеть?

Венецианец вздрогнул, как будто то, что он должен был теперь сказать, произносить не стоило. Он поднял правой рукой маленький свиток, который все это время висел у него сбоку. И сказал бесстрастно:

— Марк Антонио, я воевал с твоим отцом в Леванте. Я стоял на палубе его корабля у Пирея. Мне не доставляет никакого удовольствия говорить то, что тебе и без того должно быть известно, а именно: что ты предал своего отца, свою семью и свою родину. Поэтому отныне и навсегда тебе запрещен въезд в Венецию. Что до остального, то твои родственники решили определить тебя в эту консерваторию, где ты и должен оставаться, если не хочешь лишиться всякой поддержки от них.

* * *

Маэстро Кавалла был вне себя. В полном оцепенении глядя на закрывшиеся двери, он внутренне кипел от ярости.

Потом сел за свой стол, собрал бумаги Тонио в черную кожаную папку и сердито отбросил ее в сторону.

Гвидо сделал рукой жест, призывая к терпению.

Тонио не шевелился. Когда он наконец повернулся к маэстро, на лице его было выражение полной отрешенности. Лишь красноватый блеск глаз выдавал его.

Но маэстро Кавалла был слишком оскорблен, слишком разгневан, слишком зол для того, чтобы замечать происходящее вокруг.

С его точки зрения, поведение венецианцев было абсолютно возмутительным. Он даже пробормотал себе под нос с внезапной яростью, что их спесивые заявления почти ничего не значат. «Запрещен въезд! Ребенку!»

Он высыпал на стол содержимое кошелька Тонио, пересчитал его, ссыпал все в верхний ящик конторки и преспокойно запер ящик на ключ. Затем обратился к Тонио:

— Теперь ты ученик этой школы, и, принимая во внимание твой возраст, я предоставил тебе на какое-то время комнату на верхнем этаже, вдали от остальных кастратов. Но ты, как и все мальчики-кастраты, должен носить черную тунику с красным кушаком. Подъем в нашей консерватории — за два часа до рассвета, а занятия заканчиваются в восемь часов вечера. Тебе положен час отдыха после полдника и два часа дневного сна. Как только твой голос будет проверен...

— Но мой голос мне не понадобится, — тихо сказал Тонио.

— Что? — изумился маэстро.

— Я не собираюсь учиться пению, — пояснил Тонио.

— Что?!

— Если вы снова посмотрите на эти бумаги, то увидите, что я собираюсь учиться музыке, но там нигде не сказано, что я должен учиться пению...

Лицо Тонио снова закаменело, хотя голос немного дрожал.

— Маэстро, позвольте мне поговорить с мальчиком, — вмешался Гвидо.

— Я также не собираюсь носить какую-либо особую одежду, — продолжал Тонио, — которая показывала бы всем, что я... кастрат.

— Что это значит? — Маэстро встал и так придавил к столу костяшки пальцев, что они побелели.

— Я буду учиться музыке... клавишным, струнным, композиции, всему чему угодно, но я не буду учиться пению! — заявил Тонио. — Я не буду петь сейчас, я не буду петь никогда. И я не буду наряжаться как каплун!

— Но это безумие! — Маэстро повернулся к Гвидо. — Да они все как один спятили на этих северных болотах! Скажи же мне, Бога ради, зачем же ты тогда согласился на кастрацию? А ну позови лекаря! — велел он Гвидо.

— Маэстро, мальчик действительно был оскоплен. Пожалуйста, позвольте мне уговорить его.

— Уговорить! — Маэстро грозно посмотрел на Тонио. — Ты находишься под моей заботой и в моей власти. — Он протянул руку к аккуратно сложенной черной униформе, лежавшей на столе сбоку от него. — И ты наденешь форму кастрата.

— Никогда. Я буду подчиняться во всем остальном, но не буду петь и никогда не надену этот костюм.

— Маэстро, отпустите его, пожалуйста, — попросил Гвидо.

Как только Тонио вышел, Кавалла опустился на стул.

— Что происходит? — вопросил он. — У меня двести студентов под этой крышей, и я не намерен...

— Маэстро, позвольте мальчику включиться в общую программу и, пожалуйста, позвольте мне уговорить его.

Маэстро ответил не сразу. Потом, немного успокоившись, спросил:

— Ты слышал, как поет этот мальчик?

— Да, — ответил Гвидо. — И не один раз.

— И какого же типа у него голос?

Гвидо задумался.

— Представьте себе, что вы читаете новые ноты. И на миг закрываете глаза, чтобы услышать, как это может быть спето — спето в идеале. Так вот, у него голос, который звучит у вас в голове.

Капельмейстер представил себе. Потом кивнул.

— Ну ладно, попробуй его уговорить. Но если не сможешь, учти: я не позволю, чтобы мною командовал какой-то там венецианский патриций!

4

Это был кошмар, и ни проснуться, ни вырваться из него было невозможно. Кошмар все длился и длился, и всякий раз, когда Тонио открывал глаза, он все не заканчивался.

За два часа до рассвета прозвенел первый звонок. Тонио резко сел на кровати, точно его дернули за цепь. Обливаясь потом, вперил взгляд в черное небо, усыпанное медленно плывущими звездами, и на миг — на миг — был поражен этой неописуемой красотой.

Казалось невероятным, что все происходит с ним и именно он лежит теперь в комнатке с низким потолком, в пятистах милях от Венеции.

Он встал, умылся, побрел в коридор и вместе с еще тридцатью кастратами, гуськом покидающими общую спальню, спустился по каменной лестнице.

Две сотни учащихся сновали по коридорам, как муравьи, без единого слова занимая свои места у клавесинов, виолончелей, учебных столов. Где-то вдалеке отчаянно, взахлеб плакал маленький ребенок.

Дом ожил, наполнившись резкими звуками, фрагментами отдельных мелодий, сливающимися в общую какофонию. Хлопали двери. Тонио пытался слушать маэстро, но все расплывалось у него перед глазами. Слова учителя быстро неслись вперед, объясняя идеи, которые он был не в состоянии постичь. Остальные ученики заскрипели перьями. Тонио сосредоточился на упражнении и начал выводить какие-то каракули, сам не веря в то, что справится с заданием.

Усевшись наконец за клавиши, он играл, пока не заболела спина. Все тяготы и несчастья его нынешнего положения отошли на второй план, когда несколько приятных часов он занимался тем, что умел делать и что всегда умел делать. В это время он сделался одним из тех мальчиков, своих ровесников, которые не жили здесь с раннего детства, а были приняты в консерваторию поздно, лишь благодаря своему исключительному мастерству и таланту.

— Ты даже не знаешь, как держать скрипку? Ты что, никогда не играл на скрипке?

Он пытался водить смычком по струнам без диссонирующего визжащего звука. Плечи ужасно болели, время от времени он сутулился, наклоняясь вперед, не обращая внимания на злые слова, на резкий щелчок плети по стоявшему перед ним пюпитру.

О, если бы он хоть на минуту мог погрузиться в музыку, почувствовать, как она поднимает его, уносит ввысь. Но в кошмарной действительности это невозможно. В этом кошмаре музыка — всего лишь шум, музыка — наказание, музыка — молотки, колотящие по вискам. Тонио почувствовал острую боль от удара плетью на тыльной стороне руки и, содрогнувшись всем телом, уставился на след. Полоса краснела и разбухала, словно жила своей собственной жизнью.

Потом был завтрак. Длинный стол. Миски дымящейся горячей пиши, вызывавшей у него тошноту. Для него теперь любая еда оказывалась тошнотворной, словно малейшее наслаждение стало ему недоступно. Он отказался сидеть рядом с другими кастратами. Вежливо, тихим голосом попросил пересадить его.

— Ты будешь сидеть здесь.

Он отступил перед налетевшим на него человеком, упавшим на его плечо кулаком и этим безапелляционным заявлением.

Тонио почувствовал, как горит его лицо. Горит! Он не мог поверить, что плоть может хранить столько огня.

В комнате стояла тишина, но все глаза были устремлены на него. Он чувствовал себя так, словно его стирали в порошок — его, «венецианского принца», как, он слышал, называли его они на своем неаполитанском диалекте. Ведь здесь все до единого знали, что сделали с ним, что он один из них, этих существ со склоненными головами, искалеченными телами, этих мальчиков, которые не являются и никогда не станут мужчинами.

— Надень красный кушак!

— Не буду!

Ничего этого нет. Все это происходит не с ним. Ему хотелось резко встать и выйти наружу, в сад, но даже элементарная свобода передвижения была здесь запрещена, молчание приковывало каждого мальчика к скамье, где у каждого из них было определенное место. И все же он услышал сзади шепот:

— Почему бы вам не взять кушак, синьор, и не спрятать в бриджах? Тогда никто не узнает!

Он резко обернулся. Кто произнес эти слова? Насмешливые, хитрющие улыбки в миг сменились отсутствующим выражением на лицах.

Открылась дверь, вошел Гвидо Маффео. Да будет благословенно молчание, если хотя бы два часа он должен смотреть на это холодное бесчувственное лицо, в эти злобные глаза. Скопец, хозяин скопца. И хуже всего, он-то знал, что именно произошло, что такое этот кошмар. Его знание скрыто за бесчувственной маской гнева.

«Почему ты вечно пялишься на меня?»

«Почему, как ты думаешь, я смотрю на тебя? Потому что я чудовище, и ты чудовище, и я хочу видеть, во что превращусь!»

Почему маэстро не ударил его? Чего он ждал? Что лежало за этим неизменным выражением жестокости на таком обаятельном и привлекательном лице, почему невозможно было отвести от него взгляд? Однажды в детстве мать отхлестала его по щекам и кричала при этом: «Перестань плакать, перестань плакать, ради Бога, что тебе нужно от меня, перестань!» Глядя на Гвидо Маффео, он подумал: «Я впервые понимаю, что она имела в виду. Твои расспросы невыносимы, оставь меня одного! В этой комнате, сейчас, пожалуйста, Боже, оставь меня одного».

«Тогда сядь спокойно. Смотри. И слушай».

«Он приводит в комнату это белолицее кастрированное чудовище. Я не хочу даже слышать это, это пытка. А он начинает свои наставления, он не дурак, он, возможно, лучше их всех, вместе взятых, но он никогда, никогда не будет учить меня».

В восемь часов, когда прозвенел последний звонок, он потащился вверх по лестнице столь усталый, что едва переставлял ноги. Он стал проваливаться, падать все ниже, ниже в кошмары, сменявшие один другой. «Пожалуйста, хоть этой ночью позволь мне не видеть снов. Я так устал. Я не могу вести эту битву во сне, я сойду с ума».

Опять за дверью кто-то стоял. Тонио поднялся на локте. Потом так неожиданно распахнул дверь, что стоявший за нею мальчик не успел убежать. Вообще-то их было двое. Они подались вперед, словно хотели войти.

— Убирайтесь отсюда! — зарычал он.

— Мы только хотели посмотреть на венецианского принца, который слишком хорош для того, чтобы носить красный кушак.

Смех, смех, смех.

— Предупреждаю вас: лучше убирайтесь отсюда.

— Да неужели? Ты не слишком дружелюбен, приятель! Не слишком любезно держать нас за дверью...

— Я вас предупреждал...

— Ого! Неужели? А это что?

Оба уставились на кинжал. Тот, что повыше, с длинными тонкими руками, уже становился похожим на чудовище. Он нервно засмеялся:

— А маэстро знает, что у тебя есть эта штука?

Левой рукой Тонио резко толкнул его, и они оба, потеряв равновесие, с боязливым смешком выскочили из комнаты. Даже говорили они странными, неестественными голосами, с какой-то визгливостью, резкостью, вынести которую было невозможно. Да, и это тоже. Он предвидел время, когда перестанет даже говорить вслух.

Он потянул за тяжелую спинку кровати. Сначала она не поддалась, но потом внезапно легко заскользила по голому полу, словно сорвалась с привязи. Он забаррикадировал ею дверь и только после этого повалился спать.

Но тут заметил краем глаза, что небо вдруг покраснело, и ему почудилось, что он услышал странный слабый звук. В здании началось какое-то движение. Приблизившись к окну, он увидел, что гора вдали охвачена огнем.

* * *

Его постоянно посещали два кошмарных сна.

Первый.

Он бежит по узенькой улочке — и вот-вот ему удастся скрыться. Но его хватают и тащат назад, он вырывается и оказывается на набережной, скатывается в воду, и вот он в безопасности. Он плывет, как крыса, плавно рассекая воду, а они беспомощно бегут по берегу. Он в ужасе. Но он убегает! Он кидает все в дорожные сундуки и чемоданы сбегает вниз по ступенькам палаццо, покидает Венецию, он спасен.

И потом вдруг приходит ужасное осознание. Словно заря медленно освещает глухие закоулки сна. Он осознает, что спит, что это не на самом деле!

Вот что произошло в реальности. О, как он сыграл им на руку! Пел, пел, пел...

На миг ему казалось, что он слышит собственный голос, отраженный теми влажными стенами, усиленный так, что это превосходит самые смелые ожидания, голос, который можно слушать без оглушающего гнева.

Второй сон.

Они еще на месте. Он может почувствовать их между ног, потому что они выросли снова. А может, их просто не отрезали так, как надо? Какую-то часть оставили, и из нее все выросло назад. Совершили ужасную ошибку. В любом случае они еще на месте, и хирург объясняет все это ему. Да, это случается тогда, когда это сделано недостаточно чисто, да, они на месте, проверь сам, если хочешь.

Тонио сел в темноте. Не заметив, как покинул теплую расщелину постели, оказался у окна, почувствовал на лице соленый морской бриз, пойманный в ловушку этой комнатой с низким потолком. Мысль о том, что он может коснуться головой крыши, неожиданно накатила на него волной ужаса. Он сжался на подоконнике, обхватив себя руками. Огни города расплывались перед его глазами. Издалека, из какой-то таверны доносилась какая-то ритмичная музыка. Или это были уличные певцы, бродящие по пологим склонам? Он открыл рот, словно хотел глотнуть побольше воздуха, и закрыл глаза.

Снова сны.

Лето. Жара. Такая, как сейчас. Она словно висит в огромных пустых залах палаццо. Он пересчитывает кусочки стекла, из которых составлено окно. Их около сорока. Он лежит голый в постели с матерью. Ее бюст обнажен, и он любуется ее прекрасными грудями. Жара увлажняет ее локоны, спускающиеся ей на лоб и щеки. Она шевелится, поворачивается к нему, так, что стонет матрас, приподнимает его, притягивает к себе, и он ощущает голой спиной жар ее грудей... Ее губы щекочут волосы на его затылке...

О-о-о-о-о-о Боже, н-е-е-е-е-т, это сон!

Звенит звонок.

Все начинается снова.

— Надень красный кушак!

— Не буду!

— Ты хочешь, чтобы тебя выпороли за это?

— Я не хочу ничего.

«Почему мне никогда не снится, что я держу его в руках и он не может вырваться, убежать от меня, и я могу сделать с ним то же, что он сделал со мной, сделал со мной? Где он, такой сон?»

— Чего ты надеешься этим добиться? — Гвидо Маффео ходит по комнате взад и вперед. — Скажи мне, Тонио! Поговори со мной. Ведь ты сам согласился быть здесь, я не заставлял тебя. Чего ты хочешь добиться этим молчанием, этим...

— Я не могу выносить это. Я не могу спокойно выносить эти лица, пышущие гневом.

— Умоляю вас не сечь его. Если бы вы только предоставили это мне.

— Я предоставил это тебе, но он по-прежнему упрямо отказывается...

— Повяжи кушак.

— Не буду.

Первый удар, это боль, от которой ты должен защищать себя, но не можешь защитить. Второй — это нечто, чего нельзя вытерпеть. Третий, четвертый, пятый... «Не думай об этом, думай о чем-нибудь другом, о каком-нибудь другом месте, о чем-нибудь другом, о чем-нибудь другом».

— Повяжи кушак.

— Не буду.

— Тогда скажи мне, раз ты такой ученый, мой прекрасный маленький венецианец, что бывает с евнухом, который не поет?

Их всех построили у главных ворот, и они двинулись парами, руки за спиной, красные кушаки ровно пополам рассекают мягкую черную ткань туники, черные ленты завязаны у шеи. Все разом, с правой ноги, потекли за ворота. «Возможно ли, чтобы я проходил через эти ворота вместе с ними, чтобы я шел в одной процессии с этими евнухами, этими каплунами, этими кастрированными чудищами?»

Унижение большее, чем быть раздетым догола. И все же он двигался, переставлял ноги, и ему казалось, что весь мир состоит из одних людей. Люди стенами смыкаются вокруг, чтобы посмотреть поближе, их голоса поднимаются, смешиваются. И поначалу они так красивы и так уверенны, эти голоса, взлетающие кверху, кверху, в открытое небо. И каждый, кто глянет на идущих, знает, знает, не важно, есть на нем красный кушак или нет, знает в точности, кто он такой.

Это невыносимо, похоже на описания варварских пыток. Невозможно представить себе мысли и ощущения того, кто находится в самом центре происходящего, того, кого ведут в самую глубь толпы, со связанными руками, так что он даже не может прикрыть лицо. Все, что ты представляешь собой, принадлежит теперь этому миру вокруг тебя, и хотя ты глядишь вперед так, словно ничего этого не происходит с тобой, ты замечаешь облака, плавно уносимые морским бризом, ты видишь фасад церкви.

Кто они, эти южные итальянцы, кто они, как не мир, не целый мир!

Уходи отсюда, уходи.

— Если ты уйдешь отсюда, — шипит злобный Гвидо Маффео, тот самый, который знает об этом все, — куда ты пойдешь?

Я не уйду.

— Ты хочешь, чтобы тебя отсюда вышвырнули!

И теперь, когда настало время порки, думай о боли, а не о том, как ее побороть, потому что ни в прошлом, ни настоящем, ни в будущем нет ни одной стороны твоей жизни, которая бы не сводила тебя с ума, стоит тебе подумать о ней. Так думай о боли. У этой боли, во всяком случае, есть пределы. Ты можешь вычислить, какими путями движется она по твоему телу. У нее есть начало, середина, конец. Представь себе, что у нее есть цвет. Первая полоса от удара, например. Какого она цвета? Красною? Красного, переходящего в сверкающе-желтый. А потом снова красного, красного, никакого желтого, а потом белого, белого, белого.

— Прошу вас, маэстро, предоставьте его мне.

— Ты будешь петь, или тебя исключат из школы!

— Куда же ты пойдешь?

Вот оно. Куда ты пойдешь? Зачем ты поместил себя в этот дворец, состоящий из пыточных камер, почему ты не уйдешь отсюда? Потому что ты чудовище, а это школа для чудовищ, и если ты уйдешь отсюда, то останешься один, совсем один. Один на один вот с этим!

Не плачь перед этими людьми. Проглоти слезы. Не плачь перед чужаками. Обрати свой плач к небесам. Плачь перед небесами. Перед небесами.

5

— Чего ты пытаешься добиться? Ты сам-то хоть знаешь, чего хочешь?

Гвидо метался взад и вперед. Лицо его было искажено гневом. Он запер дверь классной комнаты и повесил ключ на пояс.

— Почему ты порезал этого мальчика?

— Вовсе не порезал. Так, поцарапал слегка. Выживет.

— Да, на этот раз выживет.

— Он ворвался в мою комнату. Он издевался надо мной!

— А что будет в следующий раз? Ты ведь знаешь, что маэстро распорядился забрать у тебя шпагу, кинжал и пистолеты, которые ты купил. Но это ведь не прекратится, да?

— Нет, если надо мной будут продолжать издеваться. Я окружен настоящими мучителями! И это не прекратится!

— Ты что, не понимаешь? Если ты будешь продолжать в том же духе, тебя выставят из консерватории. Лоренцо мог умереть от раны, которую ты нанес ему!

— Оставьте меня одного.

— А, вот отчего у тебя глаза на мокром месте. Ну-ка скажи это снова, я хочу это слышать.

— Оставьте меня одного!

— Я не оставлю тебя одного, я никогда не оставлю тебя одного, пока ты не начнешь петь! Ты думаешь, я не понимаю, что тебя удерживает? Ты думаешь, я не знаю, что с тобой происходит? Боже мой, да ты сумасшедший, если не понимаешь, что я рисковал жизнью, везя тебя сюда, хотя мне было бы лучше избавиться и от тебя, и от твоих мучителей? Но я увез тебя с Венето сюда, куда ваше правительство может прислать своих наемных убийц, и они запросто зарежут меня на какой-нибудь тихой улице!

— Но зачем вы сделали это? Разве я вас об этом просил! Чего вы хотите от меня, чего вы всегда хотели от меня?

Гвидо ударил его. Не совладав с собой, он так сильно хлестнул Тонио по щеке, что тот отлетел назад и схватился за голову. Гвидо ударил его еще раз. А потом сжал обеими руками и стукнул головой об стенку.

У Тонио перехватило дыхание, и он издал короткий горловой звук. Гвидо схватил его за шею, стал выворачивать голову.

И вдруг отпрянул от мальчика, схватив правой рукой левое запястье, словно удерживал себя от нового удара. Он стоял спиной к Тонио, но было заметно, как он напряжен.

Ненавидя себя, Тонио не смог сдержать тихих слез, полившихся из его глаз. После секундного колебания он достал носовой платок и яростно вытер лицо.

— Ну ладно, — еле слышно через плечо произнес Гвидо. — Сядь там. Опять. И смотри.

* * *

Каменный пол и стена были нагреты послеполуденным солнцем. Передвинув скамью на солнечное место, Тонио сел и закрыл глаза.

Первым из учеников был Паоло, чей сильный голос наполнил комнату, как яркий золотой колокольчик. Он легко скользил вверх и вниз и, протягивая каждую ноту, наполнял ее настоящей радостью.

Тонио открыл глаза и увидел затылок мальчика. Слушая, он задремал и поэтому слегка удивился, услышав замечания Гвидо, объяснявшего, в чем именно ошибся Паоло. Да ошибся ли он? Гвидо говорил: «Я слышу твое дыхание, я могу его видеть. Давай сначала, помедленней». И на этот раз... на этот раз... маленький голосок снова поднялся и упал... снова эти протяжные, пронзительные ноты...

Когда Тонио вновь проснулся, в классе был уже другой мальчик, постарше. И это уже был голос кастрата, не так ли? Голос чуть-чуть богаче и, может быть, тверже, чем мальчишеский. Гвидо был рассержен. Резко захлопнул окно. Мальчик ушел. Тонио протер глаза. Кажется, в комнате стало прохладнее? Солнце уже ушло, но там, где он сидел, еще сохранилось тепло. Вдоль всего подоконника окна на первом этаже на бесконечной лозе белели цветочки.

Он встал, и спину неожиданно свело болью. Что делает Гвидо у окна? Тонио не видел его лица, лишь согбенные плечи. Там, за окном, в саду было какое-то движение, бегали, кричали дети.

Потом Гвидо распрямился со вздохом, словно исходящим от всего его тяжелого тела, массивных плеч, взлохмаченных волос.

Он повернулся к Тонио. Его лицо было едва различимым на фоне яркого пятна арки, на которую еще падали солнечные лучи.

— Если твое поведение не изменится, — начат он, — маэстро Кавалла исключит тебя в течение недели. — Голос его был таким низким и хриплым, что Тонио ни за что бы не поверил, что это голос Гвидо, однако он продолжал: — Я ничего не могу сделать. Я уже сделал все, что в моих силах.

Тонио смотрел на него в изумлении. Он видел, что эти суровые черты, которые так часто казались ему идеальным выражением гнева, смягчены признанием какого-то ужасного поражения, которого он не понимал. Ему хотелось спросить: «Почему это так важно для вас? Почему вы должны обо мне заботиться? Почему я был небезразличен вам в Ферраре? Почему небезразличен сейчас?» Он почувствовал себя беспомощным, как в ту ночь в Риме, когда в маленьком монастырском садике этот человек так яростно вопросил: «Почему ты вечно пялишься на меня?»

Тонио покачал головой, пытаясь что-то сказать, но не мог. Он хотел возразить, что усвоил все остальные предметы, которым его обучали, что подчинился правилам, таким суровым и безжалостным, подчинился, сам не зная почему... Но он знал почему. Они требовали от него одного: чтобы он стал тем, кем он был. И ничего другого.

— Маэстро! — прошептал он. Слова застревали у него в горле. — Не просите этого у меня. Это мой голос, и я не могу отдать его вам. И он не ваш, не важно, каким далеким было ваше путешествие в поисках его, не важно, что вы вытерпели в Венеции, чтобы привезти меня сюда для ваших собственных целей! Он мой, а я петь не могу. Не могу! Неужели вы не понимаете, что то, о чем вы просите меня, невозможно! Я никогда больше не буду петь, ни для вас, ни для себя, ни для кого!

* * *

В комнате было темно, хотя снаружи, над высокими фронтонами здания, небо светилось ровным перламутровым светом. Сумеречные тени спускались со всех четырех этажей в сад, где изредка мелькали какие-то силуэты, склонялись к земле тяжелые ветви с апельсиновыми плодами, и, как восковые свечки, мерцали в темноте лилии. Из всех ниш доносились характерные для позднего вечера звуки — беглые, свободно льющиеся мелодии, исполняемые на всех инструментах, на всех этажах лучшими музыкантами.

Это была уже не какофония; все здание гудело, словно живое существо, и Тонио испытал страннейшее ощущение мира и покоя.

Может, он был так измучен гневом и горечью, что позволил этим чувствам ненадолго улетучиться? Сказал им: позвольте мне минутку побыть одному. Он не думал о Венеции, не думал о Карло, не метался по тем закоулкам памяти, где таились эти мысли. Сейчас его мозг представлял собой скорее великое множество пустых комнат.

И он ощутил покой, царящий в этом месте, которое могло бы показаться ему таким прекрасным, если бы он только был способен ощущать это.

Так что сейчас, хоть на миг, пускай так и будет.

Представь, если хочешь, что жизнь еще возможна, что жизнь справедлива — что ж, хорошо. И что, если бы тебе захотелось, ты бы мог, скажем, приблизиться к этому открытому инструменту, а сев за него, положив пальцы на клавиши, мог бы запеть, если бы захотел. Ты бы мог спеть о печали, о невыразимой словами боли. На самом деле ты мог бы делать все, что захочешь, потому что все, что удерживало от этого, уже отброшено и оставлено далеко позади, как чешуя, которую скинуло тело — человеческое тело, превращенное нечеловеческой несправедливостью в нечто чудовищное, но теперь свободное и способное вновь обрести себя.

Он лежал с открытыми глазами на узкой лавке, где, возможно, иногда спал сам Гвидо в перерывах между напряженными занятиями, и думал: «Да, представь себе, сколько всего ты можешь».

Небо потемнело, и сад изменился. Апельсиновое дерево рядом с аркой, сначала окутанное сумерками, теперь почти совсем растворилось в темноте. Уже невозможно было различить ни фонтан, ни белые лилии. И только окошки по ту сторону двора светились во мраке, как множество маяков.

Тонио лежал тихо, удивляясь, что никто не запрещает ему оставаться в этой пустой комнате и погружаться в такой глубокий и пустой сон.

Постепенно ему пришло в голову, что при закрытом окне и закрытой двери он мог бы сейчас подойти к клавесину, положить руки на клавиши и... Нет, если он позволит мыслям зайти так далеко, он может потерять все. И он снова закрыл глаза.

Сама мысль о собственном голосе не была теперь для него невыносимой. И не было ничего мучительного в мелькнувшем на мгновение воспоминании о тех ночах, когда он бродил по улочкам Венеции и, влюбленный в звук собственного голоса, сыграл на руку своему брату. Но если он не оставит этого сейчас, то неминуемо начнет думать об этом в той же всепоглощающей, безжалостной манере, воображая, что же теперь они говорят о нем, и пытаясь догадаться, верит ли хоть кто-нибудь, что он сам сделал это с собой, как утверждалось в его письмах.

Но все же теперь многое изменилось. Похоже, если он позволит голосу выйти на свободу, это будет уже не голос певшего с воодушевлением мальчика, а голос чудовищного создания, в которое он превратился теперь и которое останется таким навсегда. Эта мысль сразила его; как будто он сдался, как будто примерил на себя все кошмарные роли, которые для него написали, словно жизнь была оперой и ему дали эту ужасную роль.

Стыд, не что иное, как стыд, почувствовал он, едва эта мысль посетила его. Это ведь все равно что разорвать на себе одежду и позволить им пялиться на свои шрамы, на эту сморщенную, пустую...

Он чуть не задохнулся от этой мысли и, оборвав себя, сел на постели.

Услышав, что дверь открылась, поднял руки и обхватил склоненную голову.

Он знал, что в комнату вошел Гвидо, хотя и не понимал, откуда знает это. Он почувствовал, что реальный мир готов выдернуть его из грез.

Тонио поднял глаза, решительно настроенный на то, чтобы еще раз отстоять себя, и увидел, что перед ним стоит капельмейстер, синьор Кавалла, и обеими руками протягивает ему шпагу, которую не так давно отобрал.

— Возьми это, — прошептал он.

Тонио не понял. Потом он увидел на столе свои кинжал, пистолеты и кошелек.

Лицо маэстро было мертвенно-бледного цвета. На нем не обнаруживалось ни следа гнева — лишь какое-то непонятное, но все равно пугающее выражение, которое Тонио не мог определить. Он ничего не понимал.

— Тебе нет смысла оставаться здесь дольше, — сказал Кавалла. — Я написал твоим родственникам в Венецию, что они должны изменить свои распоряжения. Но тебе нет нужды ждать ответа. Ты должен уехать.

Он замолк. Даже в сумерках Тонио увидел, что подбородок капельмейстера дрожит. Но это был не гнев.

— Да, твои дорожные сундуки прибыли. Карета на конюшенном дворе. Ты должен идти.

Тонио не проронил ни слова. Он даже не взял шпагу.

— Так это решение маэстро Гвидо? — спросил он. Капельмейстер сделал шаг в сторону и положил шпагу на кровать. Распрямившись, долго смотрел на Тонио.

— Я бы хотел... поговорить с ним, — попросил Тонио.

— Нет.

— Я не могу уехать, не поговорив с ним!

— Нет.

— Но ведь вы не можете запретить мне...

— Пока ты находишься под этой крышей, я могу запретить тебе все! — сурово произнес маэстро. — А теперь уходи отсюда и забирай с собой все горе, которое принес! Иди!

Тонио в смущении смотрел, как маэстро выходит из комнаты.

Некоторое время он стоял неподвижно, затем, прицепив шпагу, вооружившись снова пистолетами и кинжалом, взял кошелек и медленно открыл дверь.

Коридор перед главным входом в консерваторию был пуст. Зияла дверь в кабинет маэстро, придавая ему странный вид темной, заброшенной пещеры, потому что обычно при любых обстоятельствах дверь эта была закрыта.

Во всем здании не было слышно ни одного звука. Тишина стояла просто поразительная, ведь даже из длинной комнаты для занятий, где в этот час обычно находилось несколько мальчиков, не доносилось ни звука.

Тонио прошел до конца коридора и заглянул в другой, тянувшийся в торец здания, где за одной из дверей горел свет.

Ему показалось, что он увидел силуэт капельмейстера, приближающегося к нему медленным, ритмичным шагом. Он был окутан полутьмой, но в том, как он идет, чувствовалась странная решимость. Тонио смотрел на него со смутным, неприятным любопытством. Наконец он и этот человек оказались лицом к лицу.

— Хочешь посмотреть на результат своего упрямства? Желаешь взглянуть своими собственными глазами?

Кавалла схватил его за запястье и потащил вперед. Тонио пытался сопротивляться, но тот рванул сильнее.

— Куда вы меня тащите? — спросил Тонио. — Зачем?

Молчание.

Он шел быстро, не обращая внимания на боль в запястье, не отрывая взгляд от профиля маэстро.

— Отпустите меня! — потребовал он, когда они приблизились к последней двери. Но маэстро Кавалла яростно потянул его за руку и втолкнул в освещенную комнату.

Мгновение Тонио не мог видеть ничего. Он поднял руку, закрывая глаза от резкого света, и разглядел ряд кроватей и огромный крест на стене. У каждой кровати стояли тумбочки. Пол был голым. Во всей этой длинной комнате витал запах болезни. В дальнем конце две кровати были заняты мальчиками, которые, по-видимому, спали.

А на другой дальней кровати, по левую руку, лежал еще один человек. Его тело под одеялом казалось большим и тяжелым.

Тонио не мог двинуться с места. Маэстро Кавалла сильно ударил его между лопаток. Но он все равно не шевельнулся. Тогда маэстро потащил его вперед и поставил у изножья кровати.

Это был Гвидо.

Волосы его казались мокрыми. А лицо, даже при этом тусклом освещении, было не похоже на лицо живого человека.

Тонио открыл рот, но ничего не сказал, лишь снова сжал губы и задрожал. В голове возникло ощущение какой-то легкости. Оно становилось все сильнее. Как будто тело его начало терять вес, как будто его вдруг подняло в воздух и понесло прочь из этой комнаты. Он снова попытался заговорить, чувствовал, как открывается его рот, как шевелятся губы. Лежавшая перед ним фигура похожего на мертвеца человека стала расплываться перед глазами, словно он смотрел на нее через залитое дождем оконное стекло.

Вокруг было много лиц, лиц молодых учителей, проводивших занятия по всем тем предметам, в которых он искал забвение, и все смотрели на него с немым осуждением, а потом он услышал жуткий, нечеловеческий стон и осознал, что стон исходит от него самого.

— Маэстро, — пробормотал он, ощутив, что рот наполнился желчью.

А потом у него на глазах произошло маленькое чудо. На кровати лежат не мертвец. Ресницы дрогнули, появилось слабое дыхание.

До Тонио дошло, что он стоит, склонившись над Гвидо. Если бы он захотел, то мог бы коснуться его лица. Никто не собирался этому мешать. Никто не собирался защищать от него маэстро. Тогда он снова позвал его.

Веки поднялись, и огромные карие глаза невидяще уставились на него. А потом медленно закрылись.

Кто-то грубо схватил Тонио, потащил его к выходу из лазарета, в коридор. Маэстро Кавалла был вне себя от ярости.

— Его увидели рыбаки, увидели при свете луны. Он плыл в открытое море. Если бы они не заметили его, если бы не лунный свет...

Глаза его сверкнули, тяжелая челюсть дрогнула.

— Я опекал этого малыша, как собственного, этого малыша с голосом ангела. И дважды вырывал его из самой пучины смерти. Один раз, когда он потерял голос, и теперь второй раз, из-за тебя!

Он подвел Тонио к дверям здания и, схватив за плечи, заглянул ему в лицо, словно мог видеть в темноте.

— Ты думаешь, я не знаю, что с тобой сделали! Думаешь, я не видел таких людей много раз! Но здесь — о! — трагедия заключается в том, что это сделали с тобой, венецианским аристократом! Богатым, красивым, на пороге взросления, перед которым открывалась жизнь, похожая на цепь наслаждений, которые ты мог бы срывать, как фрукты, с любого понравившегося тебе дерева! Ох, трагедия, трагедия! — выдохнул он. — А чем это было для него? И для всех остальных здесь? Или же они — самые заурядные выродки, искалеченные в раннем детстве, причем таком, начинать жизнь с которого и вовсе не стоило? Так ведь, по-твоему?

А кем должен был стать ты? Напыщенным павлином на Брольо в этом тщеславном имперском городе, прогнившем до самой сердцевины? Членом правительства париков и мантий, прохаживающихся взад и вперед перед зеркалами, упивающихся собственным отражением, в то время как за пределами их крошечной орбиты целый мир... да, целый мир... вздыхает, вздымается, проходит мимо. А знаешь ли ты, мой гордый, элегантный юный принц, что мне совершенно безразличны твое потерянное королевство, твоя слепая и заплывшая жиром аристократия, мрачные мужчины и раскрашенные шлюхи. Я отлежал свое между этих ног, я напился до чертиков на этом костюмированном балу, который вы устроили из жизни, и я скажу тебе, что все это не стоит пыли у нас под ногами.

Всю жизнь я встречаю этих бездельников, наглых, испорченных, озабоченных лишь тщеславной защитой права на абсолютно бессмысленную жизнь, высшую привилегию не делать ничего сколько-нибудь значимого с колыбели и до могилы!

Но твой голос! Ах, твой голос, который стал ночным кошмаром моего возлюбленного Гвидо и свел его с ума, — это другой разговор! Потому что если бы ты обладал хотя бы половиной того таланта, что он описал мне, хотя бы половиной того божественного огня, то мог бы превращать обыкновенных людей в карликов и чудовищ! Лондон, Прага, Вена, Дрезден, Варшава, ты можешь назвать любые города, ведь валялся же хоть в каком-нибудь углу вашего вонючего города хоть какой-нибудь глобус! Неужели ты не знаешь, как велика Европа, неужели тебе никогда не говорили об этом?

Так все эти столицы стояли бы перед тобой на коленях, тебя бы слушали тысячи и тысячи людей, вынося твое имя из оперных театров и церквей на улицу. Они передавали бы его, как молитву, с одного конца континента на другой, они говорили бы о тебе так, как говорят о правителях, героях, бессмертных!

Вот чем мог бы стать твой голос, дай ты ему воспрянуть из руин, в которых ты оказался, выкарабкайся ты из всех своих страданий и боли и верни Богу то, что Он тебе дал!

Но ты из той древней породы, что не признает никакой аристократии, кроме себя, ты из этих позолоченных червей, жирующих на трупе Венецианского государства, храбрых обладателей высшей привилегии не делать ничего, ничего, ничего! И вот ты лишаешься единственной силы, с помощью которой мог бы взять верх над любым обыкновенным мужчиной!

Маэстро Кавалла открыл перед Тонио дверь.

— Что ж, больше я не буду терпеть тебя под своей крышей. Теперь я не испытываю к тебе никакой жалости и не стану помогать. Без своего дара ты просто урод, и нет никого презреннее тебя. Уходи же отсюда, убирайся вон! У тебя достаточно средств, чтобы найти другое место, где бы ты смог лелеять свое несчастье.

6

Гора снова заговорила.

Отдаленный грохот катился по освещенным лунным светом склонам — слабый, неотчетливый, ужасный звук, словно поднимающийся из недр земли. Глубокий вздох доносился из всех щелей и трещин на этих древних извилистых улочках, предупреждая, что в любой момент земля может начать выгибаться и трястись, как это часто бывало в прошлом, и разрушать хижины и дворцы, по той или иной неведомой человеку причине пережившие предыдущие извержения.

Повсюду на балконах и крышах стояли возбужденные люди. Их тускло освещенные лица были обращены к молниям и дыму, поднимающимся в бескрайнее небо, так великолепно озаренное полной луной, что, казалось, будто оно залито не лунным, а солнечным светом. Тонио спускался с холма, и ноги сами вели его на широкие площади и проспекты нижней части города.

Спина его была пряма; он шел медленно, грациозно, перебросив через плечо тяжелый плащ с шелковыми вставками, положив правую руку на эфес шпаги; шел так уверенно, как будто знал, куда ему идти, что ему делать, что с ним станется.

Но боль парализовала его. Ощущение было такое, словно мощный порыв ледяного ветра обморозил его кожу настолько, что он вдруг почувствовал отдельные части своего тела: застывшее лицо, онемевшие руки, закоченевшие ноги, бездумно направлявшиеся к морю и к набережной Моло, громыхающей под колесами карет и копытами украшенных султанами лошадей.

То и дело он останавливался, когда жестокая дрожь сотрясала его тело так, что у него на миг подгибались ноги. Он опускался на землю, не понимая, где находится, но его бессознательный стон тут же терялся в толпе, которая всякий раз подхватывала его и уносила вперед.

Он прокладывал путь среди торговцев и разносчиков, предлагавших сласти, фруктовые напитки и белое вино, бродячих музыкантов и красивых уличных женщин, задевавших его рукавами и юбками; их смех звенел подобно сотням маленьких колокольчиков, и все это походило на праздник, словно перед тем как вулкан взорвется и погребет их всех под своим пеплом, все вокруг решили жить, жить так, как если бы завтра не настало никогда.

Но сегодня вечером вулкан не погубит никого. Он лишь порычит, выплевывая горячие камни и пар в безоблачное небо, пока луна будет освещать чудесным сиянием и волны, и всех, кто плавает в теплом море, и всех, кто прохаживается на берегу.

Это был просто Неаполь. Это был просто рай — земля, небо, море, Бог и человек. И ничто из этого не трогало Тонио.

На него не могло подействовать ничто, кроме боли, которая морозила его кожу, пронизывала до самых костей и так сковывала его, что душа оказывалась словно запертой и запечатанной внутри. В конце концов он рухнул на песок, в воды самого Средиземного моря, скорчился, согнулся пополам, как от последнего смертельного удара, и почувствовал, как вода омывает его своим теплом.

Вода наполнила его башмаки, он плескал ею в лицо, а потом услышал поверх грохота волн собственный крик.

Он был там, на пенистом краю моря, и смотрел назад, на суматоху золоченых колес, на пешеходов, передвигающихся как привидения, едва касаясь земли ногами, на лошадей, увешанных звенящими колокольчиками, перьями, цветами. Он увидел, как вдруг из этого потока, заполняющего всю широкую дорогу, аркой огибавшую город от одного конца до другого, отделилась коляска и загромыхала по камням, направляясь к нему. Возница спрыгнул с козел, встряхнул плащ Тонио и широким жестом предложил ему занять одно из мягких сидений.

Какое-то время Тонио молча смотрел на него, слегка ошарашенный его неаполитанским говором.

Море перекатывалось у его ног. Возница отвел его от воды, выразительно демонстрируя заботу о его прекрасной одежде. Брюки Тонио были в песке, капли поблескивали на кружевной манишке.

Неожиданно Тонио рассмеялся. Он распрямился и, перекрикивая грохот волн и шум уличного движения, сказал, с трудом подбирая неаполитанские слова:

— Отвези меня на гору.

Человек отпрянул.

— Сейчас? Прямо сейчас? Это будет лучше сделать днем, когда...

Тонио покачал головой. Достал из кошелька две золотые монеты и вложил их в руку возницы. Улыбнулся жутковатой улыбкой человека, уверенного в своих силах и безразличного ко всему, и сказал:

— Нет. Отвези так высоко, как можешь. Сейчас. На гору.

* * *

В пригородах коляска двигалась довольно быстро, однако путь до начала пологого склона, на котором красиво раскинулись под гигантской луной сады и оливковые рощи, оказался довольно длинным. Гул вулкана становился все громче и громче.

Тонио уже чувствовал запах гари. Пепел попадал ему на лицо и проникал в легкие. Он прикрыл рот и зашелся в кашле.

В голубоватой дымке едва виднелись маленькие домишки. Их жители, сидевшие у открытых дверей, поднимались на ноги при виде подрагивающего фонаря коляски и тут же снова опускались, услышав, как возница хлещет лошадь, подгоняя ее.

Подъем становился все круче и труднее. Наконец они достигли точки, выше которой лошадь идти не могла.

Они остановились в рощице оливковых деревьев. Далеко внизу мерцали огни Неаполя, напоминающего огромный полумесяц.

А потом раздался гул, поначалу слабый и рассеянный, но постепенно он усилился настолько, что Тонио в испуге прижался к боку коляски. Гул завершился оглушающим грохотом, и на озарившемся небе стал виден исполинский столб дыма, разделенный ровно пополам сверкающим языком пламени.

Тонио спрыгнул на землю и сказал вознице, чтобы он поспешил вниз. Тот, кажется, запротестовал. Тонио, не слушая его, сделал несколько шагов в сторону, но тут из зарослей, которыми был покрыт каменистый склон, возникли еще две темные фигуры. То были проводники, которые в дневное время помогают людям добраться до конуса вулкана.

Возница был против того, чтобы Тонио шел дальше, и один из проводников, кажется, тоже. Но, предупредив возражения, Тонио заплатил второму из них и, взяв предложенную ему палку, вдел свободную руку в ременную петлю, свисавшую сзади с пояса мужчины. Оказавшись в такой связке с проводником, Тонио последовал за ним в темноту.

Из недр земли снова донесся грохот, сопровождаемый вспышкой света. Стало светло как днем, и среди зарослей деревьев Тонио увидел маленький домик и еще какого-то человека. Тут же воздух наполнился градом мелких камней, со стуком падающих на землю. Один из камней угодил Тонио в плечо, но несильно.

Только что появившийся человек махал руками.

— Выше идти нельзя! — прокричал он, приближаясь к Тонио. При свете луны сквозь оливковые ветви можно было разглядеть его изможденное лицо и вытаращенные, как у чахоточного, глаза. — Идите вниз! Вы разве не видите, что здесь опасно?

— Вперед! — велел Тонио проводнику.

Но тот остановился.

Тогда человек показал на огромную развороченную кучу земли, возвышавшуюся перед ним.

— Прошлой ночью здесь была роща, такая же, как эта, — сказал он. — На моих глазах земля вздыбилась, и вот, смотрите, что теперь. Поднимаясь выше, вы играете со смертью.

Он заковылял в сторону, так как в это время снова посыпался град камней, и на сей раз Тонио почувствовал на щеке кровь, хотя не заметил камня, который задел его.

— Иди вперед! — велел он проводнику.

Тот порылся в своих вещах. Потом подтащил Тонио на несколько ярдов вверх по склону. И остановился. Он что-то говорил и жестикулировал, но из-за гула горы Тонио не мог разобрать слов. Он снова крикнул: «Иди!» Но ему стало ясно, что проводник изнурен и напуган и ничто на свете не заставит его продолжать путь. На неаполитанском диалекте он умолял Тонио остановиться. Когда же он высвободил Тонио из ременной петли и тот полез вверх на карачках, цепляясь руками за грязную землю, проводник закричал ему по-итальянски, чтобы быть понятым:

— Синьор, этой ночью гора извергает лаву! Посмотрите, там, наверху. Идти дальше нельзя!

Тонио лег на землю, правой рукой прикрывая глаза, а левой — рот. Сквозь висевшие в воздухе частички пепла он смог увидеть слабое свечение потока, обозначающего линию склона справа от него: это лава текла вниз, исчезая в бесформенных зарослях. Тонио не шевелился и смотрел на огненный поток, не отрывая взгляда. Сверху на него сыпался пепел, а потом снова полетели камни, ударяя его по спине и голове. Он закрыл голову руками.

— Синьор! — истошно завопил проводник.

— Уходи! — прокричал в ответ Тонио.

И, не оглядываясь, чтобы проверить, послушался ли его проводник, на карачках быстро полез вверх по склону, цепляясь для ускорения за корни и опаленные ветви деревьев, врезаясь носками башмаков в мягкое месиво под ногами.

Снова посыпался град камней. Эти взрывы происходили согласно какому-то ритму, но Тонио не мог его определить и даже не пытался. Он просто припадал к земле, закрывая голову и лицо, и поднимался вновь, как только это становилось возможным. Огонь наверху освещал небо даже сквозь густое облако пепла.

Его остановил приступ кашля. Он завязал рот платком и продолжал свой путь, теперь более медленно. Его ладони и колени были сплошь в ссадинах и царапинах, а камни поранили ему лоб и плечо.

Гора опять заговорила. Сначала раздался гул. Он все нарастал и нарастал, пока не завершился ужасающим грохотом. Ночное небо снова полностью озарилось.

И тогда за полумертвыми деревьями, лежавшими впереди, Тонио увидел, что достиг подножия гигантского конуса. Он находился почти на самой вершине Везувия.

Он стал цепляться за землю, а она уходила вниз, и мелкие камешки сыпались ему в рот. Сама земля двигалась, вздымалась кверху! Яростный грохот оглушил его. Дым и пепел вились вокруг столба ослепляющего пламени, при свете которого был виден высокий голый конус, уходящий к небесам. Тонио снова двинулся вперед. Протянул руку к дереву, стоявшему всего в нескольких ярдах выше, как последний, упрямый и измученный часовой, но упал и почувствовал, что его подбросило вверх, в то время как дерево с жутким треском расщепилось пополам.

Повсюду открывались трещины, из которых поднимался кипящий пар. Тонио стал поспешно отползать назад.

В рот набивалась грязь, к ресницам прилипали мертвые листья. Но перед полуослепшими глазами по-прежнему стояла красная вспышка, как при взрыве. Он отчаянно цеплялся за землю, которая поднимала его, перекатывала с боку на бок. Снова раздался грохот, и его затрясло. Но хотя его горло сжималось спазмами крика, хотя руки цеплялись за камни, он не слышал ни одного звука, который исходил бы от него самого, он вообще не чувствовал в себе жизни, ибо стал частью горы и ревущего котла внутри ее.

7

Его лица коснулись теплые лучи солнца.

Дым висел в воздухе мириадами мельчайших частиц. Но где-то далеко пели птицы. И это было не раннее утро. Перевалило за полдень, и он мог определить это и по положению солнца на небе, и по ощущению тепла на лице и руках. Притихшая гора негромко ворчала.

Тонио только что открыл глаза. Долгое время лежат неподвижно, а потом понял, что рядом с ним стоит какой-то человек.

Его силуэт на фоне голубого неба был нечеток, а сам он был настолько изнурен, бледен и так дико таращил глаза, что казался ожившим мертвецом.

В первый момент испугавшись, Тонио тут же разглядел за его спиной прекрасные зеленые склоны, сливавшиеся внизу с плодородной долиной, на которой выделялась мозаика ярких красок и света — Неаполь. Стоящим рядом человеком был всего лишь местный житель, вышедший некоторое время тому назад из своей хижины, чтобы предостеречь Тонио.

Не произнеся ни слова, он протянул руку. Вытащил Тонио из грязи и медленно повел его вниз с горы.

* * *

Добравшись до города, Тонио зашел в одну из лучших гостиниц на Моло и снял дорогой номер из нескольких комнат. Послал слугу в лавку за парой чистого белья и смог наконец вымыться.

Искупавшись, он приказал вынести лохань из комнаты и какое-то время стоял перед зеркалом голышом, разглядывая себя. Потом облачился в чистую рубашку, аккуратно расправив кружева у воротника и на манжетах, надел бриджи, чулки и сюртук и вышел на веранду.

На завтрак ему принесли фрукты и шоколад и еще турецкий кофе, который он так любил пить в Венеции.

Он уселся на открытом воздухе, глядя на белый пляж и голубовато-зеленоватое море.

В море было полно рыбацких лодок и судов, направлявшихся в порт.

Прямо под его верандой лежала площадь под названием Ларго, наполненная той суетной и суматошной жизнью, которую он уже привык здесь видеть.

Тонио напряженно размышлял.

Хотя наступил редкий в его жизни момент, когда ему совсем незачем было это делать.

Прошло уже четырнадцать дней с тех пор, как он приехал в Неаполь. А перед этим — еще четырнадцать дней в пути, после того как они покинули убогую комнатенку в Фловиго. И все это время он, вероятно, ни разу не использовал по-настоящему свой разум.

То, что случилось с ним, навалилось на него всей тяжестью. И он никак не мог представить и осмыслить полную картину происходящего. Скорее можно сказать, что разные аспекты случившегося роились вокруг него, как жужжащие мухи, посланницы ада, призванные свести его с ума, и это им почти удалось. Раздираемый ненавистью, снедаемый скорбью по тому мужчине, которым никогда уже не будет, он ополчался против каждого встречного и даже против себя самого, без всякой цели и без надежды, ничего не исправляя и никого не побеждая.

Что ж, все это позади.

Все изменилось.

Хотя он и не вполне был уверен, что изменилось. Но после ночи, проведенной на Везувии, когда он мог двигаться, только если гора решала подвинуть его, он понял, что самое худшее, самое ужасное с ним уже произошло и теперь это позади.

И главным в этом изменении было осознание — пришедшее не в пылу гнева, но с холодной неотвратимостью, в миг опасности, — что он теперь остался один, абсолютно один.

У него никого не было.

Карло сотворил с ним зло, неустранимое зло.

И это зло отделило Тонио от всех, кого он любил. Совершенно отделило. Он никогда не сможет жить среди родственников и друзей. А если бы это даже было возможно, то их жалость, их любопытство, их отвращение просто уничтожили бы его.

Даже если бы ему не был запрещен въезд в Венецию, он никогда не смог бы вернуться туда из-за мучительного чувства унижения. Венеция и все, кого он знал и любил, оказались потеряны для него навсегда.

Хорошо. Это была более простая часть размышлений.

Теперь — более сложная.

Андреа тоже предал его. Наверняка Андреа знал, что Тонио — не его сын. И тем не менее заставил поверить в это, настроив Тонио против Карло, чтобы он продолжат за Андреа его битву после его смерти. Это было ужасное, ужасное предательство.

Но даже теперь Тонио знал, что сказал бы Андреа в свое оправдание. Если бы не Андреа, кем бы он стал? Первенцем в позорном выводке бастардов, детей опорочившего себя аристократа и обесчещенной девушки из монастыря? Какой была бы тогда его жизнь? А Андреа наказал непокорного отпрыска, который не заслуживал ничего, спас честь семьи и сделал Тонио своим сыном.

Но даже воля Андреа не могла творить чудеса. С его смертью созданные им в собственном доме иллюзии и порядки рухнули. И он ни разу не дал Тонио понять, что его ожидает. Он отправил его на битву, сплошь основанную на лжи и полуправде.

Не порождалось ли все это, в конце концов, неправильно понятой гордостью? Тонио не суждено было это узнать.

Но что он теперь знал и понимал, так это то, что он вовсе не сын Андреа и что человек, подаривший ему историю и судьбу, покинул его, а с ним исчезли и его мудрость, и его намерения, оставшиеся навек вне досягаемости.

Да, он потерял Андреа.

И что осталось от рода Трески? Карло. Карло, который сделал это с ним, Карло, которому недостало храбрости убить его, но хватило хитрости понять, что ради рода Трески Тонио никогда и ни в чем не обвинит его.

Умно. Трусливо, но очень умно. Этот испорченный и непокорный человек, который из любви к женщине когда-то угрожал своей семье пресечением рода, теперь будет строить ее на жестокости и насилии, причиненном собственному безвинному сыну.

Итак, члены семьи Трески были потеряны для него, как Андреа, так и Карло.

И все же кровь Трески по-прежнему текла в его венах. В нем по-прежнему жила любовь к тем Трески, которые ушли до этих двоих, отца и деда, и к тем, которые придут позже и должны будут унаследовать традиции и силу в мире, где мало кто будет помнить о Тонио, Карло и Андреа, этом ужасном сплетении несправедливости и страдания.

Да, это было трудно.

Но самое трудное было еще впереди.

Что ждало Тонио? Что следовало из этого хаоса? Во что превратился Тонио Трески, сидящий теперь на веранде в южном городе Неаполе, в полном одиночестве, глядя из-под сени Везувия на вечно изменяющуюся поверхность моря?

Тонио Трески стал евнухом.

Тонио Трески стал тем полумужчиной, тем недомужчиной, который вызывает презрение у любого полноценного мужчины. Тонио Трески стал тем существом, к которому прилепляются женщины и которое мужчины находят бесконечно раздражающим, пугающим, жалким, которое является предметом насмешек и бесконечных издевок, необходимым злом церковных хоров и оперной сцены и которое, если не считать его ловкости, изящества и парящего голоса, просто отвратительно.

Всю жизнь он слышал шепот за спиной евнухов, видел презрительные ухмылки, подмигивания, всякие идиотские жесты. И он теперь отлично понимал гнев того гордого певца, Каффарелли, который, стоя у рампы, злобно сверкал глазами на венецианцев, заплативших за то, чтобы поглазеть на него, как на придворную обезьяну, выполняющую вокальные акробатические упражнения.

Еще в стенах консерватории, к которой он прибился, как прибивается в чужих водах к обломкам своей потерпевшей крушение плавучей тюрьмы ее недавний узник, он увидел самоуничижение этих бесполых детей, насмешливо призывавших его разделить с ними их пониженный статус. Они прокрадывались по ночам в его комнату с необычно жестокими насмешками и шипели в темноте: «Ты такой же, как мы!»

Да, он был таким же, как они. И как же четко узаконено это миром. Брак невозможен для него, и его имя больше не принадлежит ему, и он не может его дать ни самой низкой из женщин, ни самому нуждающемуся приемышу. И церковь тоже никогда не примет его, не считая низших классов, и даже это по специальному разрешению.

Итак, он изгой, отлученный от фамилии, церкви, любого значимого института в этом мире, который был его миром, за исключением одного: консерватории. И мира музыки, для которого консерватория подготовит его и который не имел ни малейшего отношения к тому, что сделали с ним люди его брата.

Если бы не было консерватории, если бы не было музыки, то случившееся действительно могло бы быть хуже смерти.

Но это было не так.

Когда он лежал тогда на кровати в Фловиго и тот браво, Алонсо, приставил к его голове пистолет и сказал: «Твоя жизнь принадлежит тебе, забирай ее и проваливай отсюда», он подумал, что произошедшее с ним — хуже смерти. «Убейте меня», — хотел он сказать в ответ, но у него не было сил сделать даже это.

Но сегодня там, на горе, он не хотел умирать. Ведь оставалась консерватория, оставалась музыка, которая даже в мгновения самой ужасной боли звучала у него в голове — отчетливая, великолепная.

* * *

Лицо его чуть дрогнуло. Он смотрел на берег моря, где похожие на стаю ласточек детишки резвились в набегавших волнах.

Итак, что он должен делать?

Он знал. Он знал это уже тогда, когда спустился с горы. Две задачи предстояло ему выполнить.

Первой была месть Карло. Выполнение этой задачи требовало времени.

Потому что Карло должен сначала жениться, завести детей, здоровых, сильных детей, которые будут спокойно расти, пока не настанет день, когда они смогут жениться и завести собственных детей.

Вот тогда он и настигнет Карло. И не важно, уцелеет ли при этом сам. Скорее всего, не уцелеет. Его погубит либо Венеция, либо убийца, нанятый Карло. Но только после того, как он сам доберется до Карло и шепнет ему в ухо: "Теперь это между нами".

Он не знал еще, как именно отомстит. Когда он думал о тех людях в Фловиго, о ноже, о коварстве и о необратимости случившегося, смерть казалась слишком простым и слишком хорошим наказанием для его отца, в свои тридцать пять уже столько испытавшего и так много любившего.

Он знал только, что настанет день — и Карло окажется в его власти точно так же, как он оказался тогда во власти тех людей в Фловиго. Придет момент, и Карло будет желать смерти, так же как Тонио желал ее в тот момент, когда браво сказал ему на ухо: «Твоя жизнь принадлежит тебе».

А уж потом телохранители Карло могут взять его, Венеция может взять его, сыновья Карло могут взять, все равно. Карло к тому времени уже заплатит.

Теперь вторая задача.

Он будет петь.

Это он сделает для себя, потому что хочет этого, не важно, единственная ли это возможность жизни для евнуха или нет. И не важно, что это тот выбор, который определили для него Карло и его прихвостни. Он будет петь, потому что любит петь и хочет петь и его голос — единственное, оставшееся у него на этом свете из того, что он когда-то любил.

О, какая великолепная ирония заключается в этом! Теперь его голос никогда не покинет его, никогда не изменится.

Да, он сделает это для себя, и он отдаст этому все, что у него есть, и он позволит этому увезти его с собой куда угодно.

И кто знает, как прекрасно все это может быть? Небесное великолепие церковных хоров, даже огромное театральное действо, он не осмеливался по-настоящему думать об этом, но все это могло дать ему единственную возможность оказаться хоть на миг рядом с ангелами Господними.

* * *

Солнце стояло высоко в небе. Ученики консерватории давно уже погрузились в жаркий, беспокойный сон сиесты.

Но Ларго внизу по-прежнему кипела жизнью. С уловом возвращались рыбаки. А у дальней стены высилась маленькая сцена, на которой перед копошащейся толпой изгалялся в непристойных жестах кричаще разодетый Пульчинелла[26].

Поглядев немного на его длинную фигуру и послушав грубый голос, то и дело перекрикивающий толпу, Тонио встал и направился в маленькую комнату собрать свои немногочисленные пожитки.

Но он вынес с собой с Везувия еще кое-что.

И в этом он был уверен более, чем во всем остальном. Это он знал совершенно определенно, хотя и не мог бы выразить словами; он знал это уже тогда, когда очнулся там, на горе, почувствовал на лице солнечные лучи и увидел склонившегося над ним человека.

Он вдруг вспомнил слова Андреа: «Ты должен вбить себе в голову, что уже стал мужчиной. Веди себя так, будто это абсолютная правда, тогда и все остальное встанет на свои места».

Тонио прицепил шпагу, набросил на плечи плащ и глянул еще раз в зеркало на отразившиеся в нем юные тело и лицо.

— Да, — прошептал он, — вбей себе в голову, что ты мужчина, и ты им будешь! И будь проклят тот, кто скажет, что это не так!

Чтобы преодолеть это, был один способ. Единственный. И в этот тихий момент, стоя перед зеркалом, он позволил себе принять все то хорошее, что его «отец», Андреа Трески, когда-то дал ему. Гнев ушел. Ненависть ушла. Слепая ярость испарилась.

Но остался страх, который он не мог проанализировать, несмотря на всю ясность ума. Он знал, что страх есть. Он ощущал его давление так же явственно, как человек ощущает угрозу, исходящую от пылающего неподалеку пламени. И в то же время он не мог повернуться к нему лицом и признать его.

Но он решил оставить это на будущее. И сказал себе: «Я не буду об этом думать, и со временем он оставит меня». Страх этот был как-то связан с сильными, волнующими воспоминаниями о Катрине Лизани, раскинувшейся на подушках своей кровати, и о маленькой Беттине, его девочке из таверны, задирающей юбки в темноте каюты. Но, возможно, самым ужасным было то, что страх был как-то связан с воспоминанием о матери, мечущейся по темной спальне и шепчущей: «Закрой двери, закрой двери, закрой двери!»

Эти мысли так навалились на него, что Тонио даже забыл о том, что собирался покинуть свои комнаты в гостинице. Он стоял, ссутулившись, словно только что получил тяжелый удар в грудь. Но потом сознание его прояснилось. Образы трех женщин исчезли.

А там, наверху, среди неаполитанских холмов, тусклым светом мерцала консерватория, и теперь она притягивала его, как любовница.

8

Тихое время сиесты еще не подошло к концу, когда он добрался до ворот и, никем не замеченный, поднялся по лестнице в свою маленькую комнатку, где почти ничего не изменилось. Глядя на несколько костюмов, которые кто-то так заботливо вынул из комода и сложил в дорожный сундук, чтобы он унес их с собой, Тонио ощутил почти осязаемое спокойствие этого места.

Черная туника была на месте. Сняв сюртук, он натянул тунику, поднял с пола красный кушак и повязал его. Тихо пройдя мимо погруженной в дремоту спальни, спустился вниз, к дверям студии Гвидо.

Гвидо не отдыхал.

Он оторвался от клавесина с тем же внезапным выражением гнева на лице, с каким встречал всех, кто прерывал его во время работы. Но когда увидел, что перед ним Тонио, он просто лишился дара речи.

— Могу ли я убедить маэстро дать мне еще один шанс? — спросил Тонио.

Он ждал, сцепив руки за спиной.

Гвидо не отвечал. На лице его было написано такое угрожающее выражение, что на какой-то миг Тонио испытал самые противоречивые чувства. Но в его сознании мелькнула мысль: именно этот человек должен быть его учителем здесь. Мысль о том, что он будет учиться у кого-то другого, была непереносима, а когда он подумал о том, как Гвидо входит в море, чтобы утопиться, то почувствовал на мгновение всю тяжесть невысказанного чувства, давившего его двадцать восемь дней. Он постарался понять это сердцем. Он ждал.

Гвидо подозвал его жестом и стал лихорадочно рыться в нотах.

Тонио заметил на маленьком столике у клавесина стакан воды и выпил его до дна.

Взглянув на ноты, увидел, что это кантата Скарлатти. Она была незнакома ему, но Скарлатти он знал.

Гвидо заиграл вступление; его волнение было заметно по тому, как запрыгали по клавишам его коротковатые пальцы. И тут вступил Тонио, вовремя взяв первую ноту.

Но его голос звучал так мощно, неестественно для него и совершенно неуправляемо, что лишь чрезвычайным усилием воли он заставил себя продолжать движение вверх и вниз по пассажам, которые учитель вписал в текст композитора, украсив и орнаментировав его.

Наконец ему стало казаться, что с голосом все в порядке; он чувствовал, что уже вполне справляется с ним, и, когда закончил, испытал странное ощущение: ему показалось, что его унесло куда-то далеко-далеко и прошло очень много времени.

Тут он понял, что Гвидо смотрит куда-то мимо его. Это маэстро Кавалла вошел в открытую дверь, и теперь они с Гвидо смотрели друг на друга.

— Спой это еще раз для меня, — попросил капельмейстер.

Тонио слегка пожал плечами. Он все еще не мог взглянуть прямо в глаза этому человеку. Опустив глаза, он, медленно подняв правую руку, потрогал ткань своей черной туники, будто поправляя ее простой воротник. Ему почудилось, что воротник душит его, словно напоминая, что он стал теперь тем, кем никогда не был; и сразу вспомнились все те резкие обвинения, которые обрушил на него этот человек.

Казалось, это было давным-давно, и все, что было тогда сказано, оказалось теперь неважным.

Он смотрел на большие руки маэстро, его пальцы, поросшие черными волосами. Потом перевел взгляд на широкий черный кожаный ремень, опоясывавший его рясу. И без всякого усилия мог разглядеть под ней никоим образом не искалеченную анатомию мужчины. Медленно подняв глаза, он увидел, что лицо и горло маэстро покрыты синеватой щетиной.

Но наткнувшись наконец на взгляд маэстро Кавалла, Тонио удивился.

Капельмейстер смотрел на него мягко, с благоговейным страхом и ожиданием. И с тем же выражением смотрел на Тонио Гвидо. Оба не отрывали от него глаз и ждали.

Тонио сделал глубокий вздох и запел. На этот раз он отлично слышал свой голос.

Он позволял звукам подниматься вверх, мысленно следуя за ними без малейшей попытки их модулировать. Потом настал черед более простых и чувственных частей кантаты. Его голос обрел полет. И в какой-то не поддающийся определению миг во всей своей чистоте к нему вернулась радость.

Если бы сейчас у него были слезы, он мог бы заплакать и ему было бы все равно, что он не один, что это увидят.

Его голос снова принадлежал ему.

* * *

Он закончил петь и посмотрел в окно на солнечный свет, пробивающийся сквозь листву. И тут же почувствовал, как страшная усталость навалилась на него. День был теплым. Издалека доносилась какофония разных инструментов, на которых играли дети.

Рядом возникла тень. Почти неохотно повернувшись, Тонио глянул в лицо Гвидо.

Но учитель обхватил его обеими руками, и Тонио медленно, нерешительно, откликнулся на это объятие.

Вдруг ему вспомнился какой-то другой момент, когда он так же держал кого-то в объятиях и испытывал то же самое сладкое, жестокое и тайное чувство. Но что бы то ни было — когда бы то ни было, — это ушло.

Маэстро Кавалла шагнул к нему.

— Твой голос восхитителен.

Загрузка...