После последнего выхода на поклоны Тонио продрался в гримерную сквозь готовую его растерзать толпу поклонников и, велев синьоре Бьянке с вежливыми извинениями отослать графского кучера прочь, быстро переоделся.
После второго антракта он послал Кристине записку, и последняя часть спектакля оказалась для него поистине мучительной.
И только после того, как занавес опустился в последний раз, Паоло вручил ему ответ художницы.
Но лишь полностью переодевшись и став опять самим собой, если не считать спутанных, взлохмаченных волос, Тонио вскрыл записку:
«Площадь Испании, палаццо Санфредо, моя мастерская на верхнем этаже».
Какое-то мгновение он стоял в оцепенении. И даже не сразу заметил, что вошел Гвидо с какими-то важными новостями о предстоящем пасхальном сезоне во Флоренции, и впервые заговорил о том, что, прежде чем покинуть страну, они должны выступить в каждом из лучших театров Италии.
— От нас ждут ответа в ближайшее время, — сказал Гвидо, стуча пальцем по листку бумаги, который держал в руке.
— Но почему им нужно знать это сейчас? — пробормотал Тонио.
Вошла синьора Бьянка. Ей стоило большого труда закрыть за собой дверь.
— Ты должен выйти, хотя бы на несколько минут, — сказала она, как говорила это каждый вечер.
— ...Потому что мы говорим о Пасхе, а Пасха будет всего через сорок дней после того, как мы закончим выступать здесь. Речь идет о Флоренции, Тонио! — воскликнул Гвидо.
— Хорошо, да... То есть, конечно... Мы еще поговорим об этом, — бормотал Тонио, тщетно пытаясь причесать волосы.
Сложил ли он записку? Сунул ли он ее в карман?
Гвидо тем временем налил себе вина.
В комнату проскользнул Паоло, весь красный, и с преувеличенным облегчением рухнул у двери на пол.
— Выйди к ним, Тонио, сейчас же, а то конца этому не будет! — Синьора Бьянка развернула его и вытолкала к толпе.
Но почему это было так трудно для него? Казалось, все хотели его потрогать, поцеловать, схватить за руку и сказать ему, как много он для них значит. И он чувствовал, что не хочет никого обидеть. Однако чем больше он улыбался и кивал, тем больше к нему приставали, и к тому времени, как он снова прорвался в комнату, он был уже настолько вне себя, что залпом выпил вино, предложенное ему Гвидо.
В гримерную, как обычно, вносили цветы: огромные оранжерейные букеты. Синьора Бьянка шепнула ему, что люди ди Стефано за дверью.
— Черт! — воскликнул он и нащупал в кармане записку Кристины. На ней не стояло подписи, но он внезапно вытащил ее, и, не обращая внимания на то, что Гвидо, Паоло и синьора Бьянка таращатся на него, как на потерявшего рассудок, сжег ее на пламени свечи.
— Постой-ка! — воскликнула синьора Бьянка, когда он повернулся, чтобы уйти. — Куда ты собрался? Скажи мне, скажи маэстро, пока не ушел!
— Какая разница! — раздраженно ответил он. И, увидев, что Гвидо чуть улыбается, как взрослый, подсмеивающийся над детской страстью, тихо взъярился.
Едва вступив в коридор, он увидел людей Раффаэле. Но это были не слуги, а графские бравос.
— Синьор, его сиятельство желает видеть...
— Хорошо, но не сегодня. Он не может, — быстро сказал Тонио и двинулся в сторону улицы.
На мгновение ему показалось, что сейчас эти люди помешают ему пройти. Но прежде чем схватиться за шпагу или сделать еще что-нибудь столь же глупое, ледяным тоном он повторил слова отказа. Очевидно, бравос Раффаэле были совершенно не готовы к такому обороту дела, и, не зная, как поступить, стушевались и не решились силой запихнуть Тонио в ожидавшую снаружи карету.
Но когда он уселся в собственный экипаж, то увидел, что и они тут же вскочили на коней. Поэтому Тонио, придумав хитрый план, приказал кучеру отвезти его на площадь Испании.
У палаццо Санфредо его карета замедлила ход и поползла, как черепаха. Миновав палаццо, Тонио добрался до второго проулка, где проезд был таким узким, что карета чуть ли не царапала стены, и там незаметно выскользнул из нее и закрыл дверь, а потом, спрятавшись в темноте, подождал, пока бравос графа проедут мимо.
Итак, долгожданный момент настал.
Тонио открыл нижнюю дверь палаццо и, увидев факел, освещавший лестничную площадку, остановился и взглянул наверх. Лестничный колодец казался продолжением улицы — такой он был заброшенный, холодный. Глядя на него, Тонио постарался ни о чем не думать. Иначе ему неизбежно пришли бы в голову мысли о том, что уже три, нет, четыре года он не лежал в постели с женщиной, и о том, что он не в состоянии избежать предстоящего, хотя и не имел ни малейшего представления, чем это могло бы закончиться.
В какой-то момент он даже пробормотал вслух, хотя и довольно невнятно, что можно найти решение. Надо уверить себя, что она некрасива, непривлекательна. И тогда он освободится от наваждения.
Но все же он не двигался с места.
И уж совершенно врасплох его застало появление со стороны улицы двух англичан. Те говорили на своем родном языке и тут же чуть ли не по-приятельски поздоровались с ним. Ему показалось, что они прямо-таки с благоговейным ужасом поглядывают на его рост, хотя и сами были немного выше, чем итальянцы. Тонио просто оцепенел. Он был совершенно уверен в том, что они пялятся на него, потому что он уродлив. Ледяным взглядом проводил он их вверх по лестнице.
Ему пришло в голову, что, будь здесь зеркало, он мог бы посмотреться в него и увидеть, кто же он все-таки. Дитя-переросток, как ему иногда казалось, или — раз и навсегда — чудовище? Он задумался. Печаль захлестывала его, делала слабым, и ему вдруг пришло в голову, что он легко мог бы отправиться нынче вечером к графу, и тогда эта девушка, окончательно им оскорбленная, стала бы отныне держаться от него подальше.
Так что когда он все же поставил ногу на ступеньку и начал подниматься наверх, то сам этому немного удивился.
Дверь в студию оказалась открыта, и первое, что бросилось ему в глаза, было небесным сводом, совершенно черным небом, усыпанным яркими звездами.
Сама по себе эта просторная комната ничем не освещалась. Но в ней были огромные высокие окна, одно прямо перед Тонио, а другое — справа. Широкий, чуть скошенный потолок тоже был стеклянным. Благодаря всему этому и можно было видеть ночное небо.
Шаги его звучали глухо; на миг он потерял равновесие, ему почудилось, что небо над этим крохотным клочком земли посреди Рима передвигается, словно над плывущим в океане кораблем.
Звезды казались просто дивными. Созвездия представали перед ним в удивительно четком виде. И, глубоко вдыхая свежий воздух, проникавший в комнату, он медленно покружился под небесами, словно ему совершенно нечего было бояться в этом мире, и неожиданно почувствовал себя очень маленьким и очень свободным.
Лишь после этого он заметил, что в комнате все же присутствуют кое-какие предметы: стол, стулья, картины на мольбертах, с темными фигурами, прорисованными на белом фоне, а еще ряды разных бутылочек и баночек... И почувствовал острый запах скипидара, перебивший внезапно более глубокий и приятный запах масла, которым пользуются художники.
А потом он увидел ее, Кристину, стоявшую в тени, в самом дальнем от окон углу. Ее голова была покрыта свободными складками капюшона.
Страх обуял его. Сковал, лишил сил. И все те трудности, что он воображал себе, снова стали терзать его. Что он скажет ей? Как они начнут? Что вообще может произойти между ними? Что считается само собой разумеющимся? Что вообще они оба здесь делают?
Он почувствовал дрожь в руках и ногах и, радуясь, что в комнате темно, склонил голову. Печаль заполняла эту высокую, открытую небу комнату, печаль вставала стеной и была темнее самой ночи. Ему казалось, что эта девушка слишком невинна, а воспоминание о ее красоте создало в его сознании абсолютно неземной образ.
Но в реальности темная фигура уже приближалась к нему, и вдруг в этой пустой комнате прозвучал голос Кристины, и этот голос произнес его имя.
— Тонио, — сказала она, как будто какая-то близость уже успела связать их, и как только он услышал ее низкий и довольно мелодичный голос, то невольно приложил к губам палец.
Теперь он видел ее лицо под капюшоном, а сам капюшон вдруг навеял на него мысли о монахах, что обычно сопровождают на эшафот приговоренных к казни, и тогда он быстро протянул руку, легко преодолев расстояние, еще остававшееся между ними, и стянул капюшон с ее волос.
Она не шелохнулась. И не испугалась. Даже когда его пальцы втиснулись в тугие пряди и, разведя их, сомкнулись у нее на затылке. Она шагнула ближе.
И, неожиданно поднявшись на цыпочки, прильнула к нему всем своим юным телом, укутанным тонкой шерстяной тканью и кружевом. И он тут же ощутил мягкость ее подбородка и невинность пухлых губ, а потом, по внезапной дрожи, почувствовал охватившее девушку желание.
И это желание покорило его, передалось всему его телу, рту, вытягивающему желание из ее губ, из теплой, сладкой ложбинки на шее, а потом и из округлости высоких, прикрытых тонкой тканью грудей.
Тонио прижал к своей груди ее голову так сильно, что, наверное, даже причинил Кристине боль, и потом зарылся лицом в ее волосы, приподымая их сияющими пригоршнями, которые даже в этой сумрачной зимней комнате отсвечивали золотом. Крохотные завитки волос стали щекотать его лицо, и тогда, оторвавшись от нее, он тихо вздохнул, и этот едва уловимый звук тут же растворился в воздухе.
Кристина отстранилась от него и, взяв его за руку, повела в соседнюю комнату.
Даже ее пальцы показались ему странными на ощупь — хрупкими, словно драгоценности. Он поднес ее руку к губам.
Перед ними, у дальней стены, стояла кровать. Вся остальная мебель была зачехлена; похоже, этой комнатой давно не пользовались.
— Свечи, — шепнул он. — Свет.
Она замерла, словно не поняла. А потом покачала головой.
— Нет, позволь мне видеть тебя, — прошептал Тонио и притянул ее к себе, так что она была вынуждена снова привстать на цыпочки.
Но этого ему показалось недостаточно, и тогда он легко приподнял ее так, чтобы ее глаза оказались на одном уровне с его глазами. Ее волосы упали вперед, накрыв их обоих, и какой-то миг он не чувствовал ничего, кроме собственной дрожи и ее трепета, перетекавшего в его тело.
Подняв Кристину одной рукой, как маленького ребенка, и довольно смутно осознавая, что делает, он закрыл дверь на задвижку. Потом взял маленький подсвечник и поставил его внутрь кровати, которую закрыл со всех сторон, опустив тяжелые бархатные занавеси. От занавесей исходил густой запах пыли. Тонио чиркнул спичкой, зажег одну за другой три свечи, и маленькая комнатка, состоявшая сплошь из занавесок и мягких перин и подушек, озарилась мерцающим светом. Кристина стояла перед ним на коленях. Ее лицо было чудом изумительных контрастов. Темно-серые ресницы, обрамлявшие дымчато-синие глаза, увлажнились, точно она только что плакала, а губы имели девственно-розовый оттенок и словно никогда не знали краски. И вдруг, к своему огромному удивлению, он увидел, что под черным плащом на ней то самое чудесное шелковое платье, фиолетовый цвет которого отбрасывает на щеки неземной блеск и оттеняет сверхъестественную белизну округлых грудей, которые чуть ли не светятся, приподнимаясь над кружевами корсажа. Фиолетовый цвет заострял черты ее лица, ложась еле заметной тенью на щеки, покрытые нежнейшим пушком.
Ему достаточно было одного взгляда, чтобы увидеть все это, но потом он всмотрелся в ее лицо и был потрясен его выражением. Оно испугало его, усилив и без того бешеное биение его пульса, потому что он понял: в этом теле заключен дух не менее железный и суровый, чем его собственный. Кристина не боялась его. В ней чувствовались сосредоточенность, храбрость и воля. Протянув руку к подсвечнику, она взглядом попросила его затушить свечи.
— Нет... — прошептал он.
Протянул руку, но все не решался коснуться ее лица. Насколько проще было касаться всего ее тела в темноте! Едва ощутив под пальцами этот шелковистый пушок и кожу под ним, Тонио поморщился, как от боли. И тут же лицо девушки утратило всю свою серьезность. Нахмуренные дымчатые брови разгладились и казались теперь карандашными линиями, проведенными над блестящими глазами. А глаза наполнились слезами, чуть смазавшими, но одновременно усилившими их синеву. Однако было видно, что она боится заплакать.
Тонио задул свечи и отдернул занавески, чтобы впустить под балдахин свет звезд, а потом повернулся к Кристине, сгорая от желания, и, не обращая внимания на то, что она отпрянула, испуганная его напором, сорвал с нее шелка и оборки и высвободил груди.
Девушка вскрикнула и стала отбиваться. Но он снова схватил ее и стал покрывать поцелуями, поворачивать, запрокидывать, и вдруг ее губы раскрылись, его язык прорвался к ее зубам, и Тонио почувствовал, как покорно тает ее мягкая верхняя губа, и ему стало казаться, что ее рот — уже не просто рот, а маленькие живые врата податливой плоти.
Потом он скинул с себя одежду, и она разлетелась вокруг, сминаемая их телами, когда он взгромоздился на Кристину и вытянулся промеж ее ног, опустив голову между ее грудей.
Страсть делала его грубым и сводила с ума. Вид девушки и запах смешивались в его сознании. Сомкнув губы сначала над одним, а потом над другим соском, он почувствовал, как она напряглась под ним, и тогда, подвинув колени выше, он подтянул и ее, как бы пытаясь хотя бы на миг защитить от себя самого.
Ее волосы падали на его голые плечи; лоб, о который терлась его щека, казался теплым камнем; а жар грудей, колышущихся и пружинящих под ним, был просто сном наяву, и вся Кристина была сама сладость, сама податливость. Но, проникая в ее тайные места, раскрывая ее, как цветок, лепесток за лепестком, Тонио почувствовал, что не в силах больше ждать, что не может тянуть этот момент целую вечность, что должен взять ее немедленно.
Однако когда он внезапно вошел в нее, то почувствовал сопротивление. Она резко напряглась, и, успокаивая ее губами, он протянул руку к влажным волосам между ее ног.
Девушка тихо вскрикнула, и тогда он отодвинулся и стал ждать, ждать, касаясь ее самой тайной точки и чувствуя, как она становится все больше и больше и пряный запах проникает в самый его мозг.
Кристина обвивала его руками, словно хотела в нем утонуть, а потом наконец приподняла бедра, и он вошел в нее, а почувствовав, как обволакивающая теснота сомкнулась вокруг него, перестал управлять своим телом. И вдруг, уже на самом-самом краю терпения, ощутил, что наткнулся на барьер невинности, и рванулся сквозь него прямо к вершине наслаждения.
Она плакала. Плакала, прижавшись к нему. А потом подняла свою маленькую ручку и отвела с лица мокрые пряди. Тонио сидел на кровати, не отрывая от нее рук и не сводя глаз с изгибов хрупкого тела под дождем волос. И почувствовал, приподнимая ее лицо, что умрет, если она сейчас оттолкнет его.
— Я не хотел причинить тебе боль, — прошептал он. — Я ведь не знал...
Но ее маленький ротик раскрылся ему навстречу так же податливо, как и прежде.
Ее обнаженное тело, все эти восхитительные, благоуханные округлости и впадинки, так и льнули к нему, а на простынях темнело пятно ее девственной крови.
И хотя, чтобы успокоить девушку, он ласково заговорил с ней и окружил ее самыми нежными словами и поцелуями, ему казалось, что речи эти звучат где-то далеко-далеко и их произносит кто-то другой. Он просто любил ее, безумно любил ее. Она принадлежала ему. А вид крови на простынях вытеснял из его сознания всякую рациональную мысль. Кристина не принадлежала ни одному мужчине до него! И Тонио сходил с ума от страсти. Он чувствовал, что все течение его жизни сотряслось и скрылось в тумане, как тонкая тропка, вьющаяся на север, скрывается в тумане после землетрясения. Он ощущал ужас, а еще абсолютно слепую потребность сделать так, чтобы любимая получила наслаждение. Точно такую же потребность, но уже по отношению к нему самому Тонио подметил у кардинала в самые первые страстные ночи всего несколько месяцев назад.
Несколько месяцев назад! А казалось, прошло много лет. Все это виделось таким же далеким и фантастическим под луной времени, какой давно уже стала Венеция.
Ему хотелось снова взять ее. Теперь он бы показал возлюбленной такое мастерство и такую нежность, что вся ее боль исчезла бы, как кровь, текущая у нее между ног.
Он бы целовал ту заветную точку и шелковую кожу между бедер, и под мышками, и под тяжелыми белыми грудями. Он бы дал ей не просто то, что мог бы дать любой мужчина, а все секреты своего терпения и умения, все благовоние и вино тех ночей, что были проведены в любви ради любви, когда в его объятиях еще не было этой драгоценной, трепещущей и беззащитной женщины.
— Это тайна, тайна! — прошептал он, и сердце его снова заколотилось.
Проснувшись в десять часов утра в своей собственной постели, Тонио быстро приступил к работе и разогрел голос в серии сложных дуэтов с Паоло. Потом надел белоснежную кружевную манишку, гобеленовый жилет и свой любимый серый бархатный камзол и прицепил самую тяжелую шпагу, после чего немедленно отправился на Виа-дель-Корсо. Там его карета некоторое время двигалась бок о бок с каретой Кристины, а затем он как можно более незаметно проскользнул в ее кабинку.
Девушка была необыкновенно прелестна, и, оказавшись рядом, он тут же набросился на нее с жаркими поцелуями и непременно овладел бы ею тут же, в карете, если бы ему удалось ее на это уговорить.
Волосы Кристины были теплыми, полными благоухания, согретого утренним солнцем, и, когда она слегка щурилась, темные ресницы делали глаза еще более прозрачно-синими. Он коснулся ее ресниц подушечками пальцев. И почувствовал, что влюблен в эту чуть припухшую нижнюю губку.
Но стоило ему забыться, как печаль снова овладела бы им, и когда он это почувствовал, то перестал целовать Кристину, хотя и не отпустил. Он посадил ее к себе на колени, он качал ее на правой руке, ее волосы проливались на него золотистым дождем, а потом ее лицо приняло то самое обманчивое выражение наивности и серьезности, смешанных в щедрых пропорциях, и он впервые произнес вслух ее имя:
— Кристина.
В шутку он попытался произнести его так, как это делают англичане, как его произносила она сама, делая из звука плотную преграду. Однако это оказалось так трудно, что он нахмурился и произнес ее имя по-итальянски, так, чтобы язык оставался в передней части рта и воздух свободно мог проходить от слога к слогу: он его спел.
Она рассмеялась чудесным журчащим смехом.
— Ты никому не сказала, где я был этой ночью? — внезапно спросил он.
— Нет. Но почему я не должна никому говорить? — удивилась она.
Ее звенящий голосок завораживал его. Было почти невозможно прислушиваться не к музыке голоса, а к словам.
— Ты молода, наивна и явно не знаешь света, — объяснил он. — Я не могу допустить, чтобы ты страдала. Сама мысль об этом непереносима. А ты о себе совсем не заботишься.
— Так ты собираешься меня скоро оставить?
Он был поражен ее вопросом. И не знал, выдало ли лицо его чувства. Он теперь не мог сосредоточиться ни на чем, кроме того, что он сейчас рядом с ней и обнимает ее.
— Тогда позволь мне отпугнуть тебя сразу и навсегда, — сказала она. — Позволь мне сказать тебе, что мне дела нет до мнения света.
— Хм-м-м...
Он отчаянно пытался слушать. Но Кристина была такой соблазнительной, а дерзость, с какой она произнесла последние слова, особенно возбудила его. Она вся так и пылала решительностью, словно была самым обыкновенным человеком, а вовсе не эфирным созданием, хотя, конечно же, она не могла быть просто человеком, обычной женщиной, ибо за такой красотой не мог скрываться еще и ум.
Нет, что за чепуха! Несмотря на всю ее привлекательность, в речах художницы проглядывал ясный и мощный интеллект.
— Мне нет дела до того, что другие думают обо мне, — объясняла она. — Я была замужем. Я была послушна. И делала то, что мне велели.
— Но ты была замужем за человеком слишком старым для того, чтобы помнить о своих правах или привилегиях, — ответил Тонио. — Ты молода, ты наследница состояния, ты можешь снова выйти замуж.
— Я не собираюсь снова выходить замуж! — воскликнула Кристина, прищурив глаза и глядя на солнце, мелькавшее среди листьев. — И почему ты должен говорить это мне? — спросила она с искренним любопытством. — Почему тебе так трудно понять, что я хочу быть свободной и хочу рисовать, хочу работать в своей мастерской, хочу жить такой жизнью, которая мне по душе?
— Ах, ты говоришь это сейчас, — заметил он, — но потом можешь сказать что-то прямо противоположное, а ничто не повредит тебе больше, чем опрометчивость.
— Нет. — Она приложила палец к его губам. — Это не опрометчивость. Я люблю тебя. Я всегда любила тебя. Я любила тебя с того первого мгновения, когда увидела много лет назад, и ты это знал. Ты знал это даже тогда.
— Нет. — Тонио покачал головой. — Ты любила то, что видела на сцене, на хорах в церкви...
Кристина с трудом удержалась от смеха.
— Я любила тебя, Тонио, и я люблю тебя сейчас, — сказала она. — И я не вижу никакой опрометчивости в моей любви к тебе. А если бы даже в этом и было что-то неблагоразумное, мне нет до этого никакого дела.
Он наклонился, чтобы поцеловать ее, веря ей в эту минуту. И когда он обнял Кристину, ему показалось, что прелесть ее юности и невинности переросла в нечто более сильное и прекрасное.
И все же он мягко сказал:
— Я боюсь за тебя. И до конца не понимаю.
— Да что тут понимать? — шепнула она ему на ухо. — Разве в те годы в Неаполе ты не замечал хоть краешком глаза, как я несчастна? Ты же все время наблюдал за мной. — Она поцеловала его и положила голову ему на грудь. — Что я могу рассказать тебе о своей жизни? Что я пишу от зари до зари. Что работаю по ночам при плохом освещении. Что мечтаю о заказах, о росписи капелл и храмов. И все чаще нахожу, что больше всего мне хочется писать лица — бедных и богатых и тех, кто поднимает меня на гребень моды, и тех, кого вижу на улицах. Неужели это так трудно понять? Такую жизнь?
Его руки не переставая касались любимой, ласкали, отводили назад волнистые пряди, а те тут же возвращались на прежнее место.
— Знаешь, кто я? — спросила Кристина с премилой улыбкой. — Я познала такое счастье на площади Испании, что вмиг стала простушкой.
Он рассмеялся.
Но очень быстро выражение его лица изменилось, потому что он задумался.
— Простушкой, — прошептал он.
— Ну да. Сущей глупышкой. — Она нахмурилась. — Я имею в виду, что, просыпаясь, я думаю о живописи, и ложась спать, думаю о живописи, и вообще меня волнует одна-единственная проблема: как бы удлинить день...
И он понял. В самые ужасные свои моменты, когда он не мог отбросить мысли о Карло и Венеции, когда ему казалось, что сами сцены палаццо Трески надвигаются на него и льющийся вокруг свет — это свет Венеции, он страстно мечтал о такой простоте, о которой она говорила. И, сложись все по-другому, он был бы таким же. Гвидо обладал этой божественной простотой, потому что музыка стала его всепоглощающей страстью, его сутью, его мечтами. И те последние семь дней и ночей, что Гвидо работал за пределом изнеможения, лицо его, в этой простоте, было на редкость невыразительным.
— Но для любви и одиночества, — говорила она теперь, и в ее голосе слышалась горечь, — для любви и одиночества моя жизнь — такая, как она есть, — была бы просто божественным даром.
— Так, значит, для этого нужна только любовь? — прошептал Тонио. — Значит, только моей любви не хватает для того, чтобы сделать твою жизнь божественным даром?
Кристина встала и обвила руками его шею. Свет мелькал среди листьев за ее спиной, золотыми, зелеными, темными пятнами, и Тонио закрыл глаза, прижал ее к себе и, обняв своими длинными широкими руками, почувствовал, какая она вся маленькая и нежная. Ему казалось, что даже если когда-нибудь раньше доводилось ему испытывать такое счастье, он уже давно об этом забыл, а этот миг не забудет никогда, что бы за ним ни последовало.
Во всем, что они делали в то утро и в тот день, присутствовали какая-то легкость и стремительность.
Они прошлись по лавкам. Кристина искала в них старые картины, за которые торговалась яростно, как мужчина. Она была знакома с владельцами, а кое-кто из них даже специально ожидал ее. Девушка уверенно продвигалась среди скопища пыльных сокровищ и, казалось, забыла на миг о присутствии Тонио.
Эти темные и забитые разными предметами лавки очень нравились ему. Он разглядывал старые рукописи, карты, мечи. А найдя пачку нот Вивальди и несколько сборников более давних композиторов, немедленно их купил.
Но большую часть времени он просто зачарованно наблюдал за Кристиной, пока владельцы художественных лавок торговались с ней и уговаривали ее, а потом все равно соглашались на ее цену. Она купила несколько фрагментов римских статуй, объяснив, что будет использовать их как модели для живописи, и Тонио помог кучеру аккуратно завернуть эти сокровища в старые простыни и донести до кареты. Она купила также портреты, потрескавшиеся и потемневшие, но полные богатых и важных деталей.
Ему было очень легко с ней. Ее самообладание восхищало его. И ему нравилось, хотя он и не задумывался об этом, ощущение насыщенности ее жизни. Он слушал, как она говорит о своих сокровищах, о том, что должна научиться лучше рисовать руки и ступни, о том, что должна изучать цветы, ткани, должна научиться понимать, что хорошо, а что плохо.
Им владело чудесное ощущение того, что он знал эту женщину всегда, был с нею всегда и всегда наслаждался ее милым обществом, и в то же время каждый ее жест, каждое колыхание золотистых волос изумляли его.
Карета выехала из Рима и двинулась на юг по открытой местности. Часто встречающиеся на пути развалины придавали ландшафту романтическое очарование. То за виноградной лозой проглядывал акведук, то вдруг возникала какая-нибудь одинокая колонна, придавая пейзажу вид запустения и разрушения. Задушевным голосом Кристина рассказывала ему об удивительной красоте Италии и о том, что итальянский ландшафт снился ей и она поняла это, едва его увидела, и что ее муж, который всегда был очень добр к ней, возил ее по всей Италии и давал ей возможность делать зарисовки или писать картины, когда она захочет.
Какое-то время Тонио еще понимал, где они находятся, так как дорога шла неподалеку от виллы графини, но потом они двинулись дальше на юг, в сторону моря, и вскоре выехали на длинную аллею, обсаженную с двух сторон остроконечными тополями, устремленными к голубому небу.
Впереди виднелся дом, прямоугольный фасад которого, тянувшийся налево и направо перпендикулярно аллее, был испещрен потеками и глубокими трещинами, а охряная штукатурка, когда-то покрывавшая его, совсем облупилась и местами висела клочьями. И все же весь дом сверкал, залитый солнцем, лишь закрытые ставнями окна вырисовывались темными пятнами. Когда они подъехали, Кристина, взяв Тонио за руку, ввела его в дом через парадный вход.
Темный каменный пол был усыпан листьями. В углу что-то зашуршало, и на свет выскочило несколько всполошенных курочек. Потом под высокими потолками разнеслось глуховатое и навязчивое блеяние овец. У покрытых росписью стен валялись кучи соломы. И прямо по росписи на покореженную старую мебель падали каскадом реки, вызванные дождем.
— Что это за дом? — спросил он Кристину, шедшую впереди него, с видом принцессы придерживая юбки.
Внезапно он остановился и замер. Вид этих развалин вызывал у него чуть ли не дрожь. Он вспомнил, как много лет назад в Венеции стоял посреди таких же пустых и залитых солнечным светом комнат, с тамбурином в руке; мощная, ритмичная музыка зазвучала в его ушах и затихла, когда он закрыл глаза и почувствовал на веках солнечное тепло.
Свежий воздух овевал его. Он не испытывал ни печали, ни сожаления. А когда снова открыл глаза, то увидел за окнами яркие лучи солнца и вздыбленную землю вдали, и это место показалось ему похожим на огромный остов дома, открытого всем дождям, и ветрам, и запаху зелени и всего растущего на земле.
Стоя на лестнице, Кристина подозвала его.
— Это мой дом, — сказала она, когда Тонио подошел, и взяла его под руку. — Если я так захочу. Ты дашь мне свое благословение? — Она кинула на него совершенно невинный и неожиданно беззащитный взгляд. — Я могу ездить по всей Европе и рисовать и повсюду могу писать портреты и, может быть, даже расписывать храмы, как мечтала, но потом возвращаться назад, сюда, в этот дом, домой.
Вслед за ней он поднялся по лестнице в просторный зал, откуда открывался вид на сельский пейзаж. За длинным серым частоколом тополей клонилась под ветром высокая, как пшеница, трава. Низко над полем нависали облака, словно отороченные золотом.
Девушка тихо стояла перед ним, подняв круглое личико, и ее щечки были такими мягкими на вид, что ему захотелось тут же взять ее лицо в ладони.
И в то же мгновение он почувствовал ее жизненную силу. Точно так же, как остро ощутил ее несколько минут назад, когда она поверяла ему свои мечты. И вдруг его поразила мысль о том, что он окружен великим множеством мужчин и женщин, которым неведомы такая энергия, такие мечты. Но, конечно, они ведомы Гвидо. И Беттикино. И всем тем, кто живет и работает ради музыки. И Кристине.
И это отделяло ее от всех этих графинь, маркиз и графов, от всех этих разряженных и разукрашенных людей, что составляли публику, ежевечерне заполняющую театр. И он почувствовал, что готов понять эту женщину, понять то, что она говорит, и то, что она делает, понять ее подлинную силу и то, почему она всегда казалась ему такой одинокой, даже когда танцевала в переполненных бальных залах.
Он смотрел на нее, вглядываясь в потемневшие, встревоженные глаза.
И поражался тому, что раньше думал о художнице просто как о воплощении чувственной, земной красоты, способной вернуть ему великую утраченную силу. И вот она стояла перед ним, и он понимал, что тот образ бездумной и недоступной красавицы был лишь раковиной, которая теперь раскрылась и обнажила ее подлинное "я" во всей его поразительной глубине. И, увидев теперь печаль в ее лице — а ему казалось, что это была именно печаль, — он притянул Кристину к себе и крепко обнял.
Он держал ее лицо в ладонях, гладил ее волосы, отдавался ей, чувствуя, как она отдается ему, и они занимались любовью на постели из соломы, согревая друг друга собственным теплом.
Ему приснился снег.
Он не видел снега с тех пор, как покинул Венецию, и вообще никогда не видел такого мощного снегопада, укрывшего землю как одеялом, стирающего собой все и вся. Ему снилось, что он проснулся в этом же самом месте и обнаружил, что все кругом, до самого горизонта, покрыто снегом, чистым и белым. Голые тополя сверкали льдом, мягкие, невесомые и прекрасные снежинки кружились в воздухе и падали, падали на землю. Проникая сквозь разбитые окна, они ровным и удивительно белым ковром ложились на пол.
Кристина была здесь, с ним. Но не так близко, чтобы он мог коснуться ее. И тут он увидел, что на дальней стене нарисованы сотни не замеченных им раньше фигур: архангелы с могучими крыльями и пылающими мечами, отправляющие проклятых в ад, и святые со страдальческими взглядами, устремленными к небу. Образы эти, начерченные черным мелом, были такими жизненными, словно ее рука вытащила их из стены, где они раньше были замурованы. Он смотрел на их нахмуренные брови, на вихрящиеся над их головами облака и на языки пламени, готовые поглотить поверженных грешников.
Эта картина ужаснула его своей величественностью. А фигурка Кристины перед ней была такая маленькая! С распушенными волосами, в развевающейся при движении юбке, она переходила с места на место и, протянув руку вперед, изменяла форму того, что казалось неизменным и невыразимым.
Когда же Кристина обернулась к нему, он увидел, что она тоже покрыта снегом. Влетая в раскрытые окна, снежинки ложились на ее юбку, груди, покатые плечи. Ее волосы были белы от снега, ласково заметавшего их обоих.
Но что все это значило? Что означал этот снегопад в таком неподобающем месте? Даже во сне Тонио отчаянно хотел получить ответ на этот вопрос. Отчего такой необыкновенный покой, такая сверкающая красота? И, взглянув еще раз на холмистую землю, раскинувшуюся под перламутровым небом, он понял, что сейчас вообще находится не в Италии, а далеко-далеко от всех тех мест, какие ему дороги, каких он боится, какие имеют для него значение. А Венеции, Карло, всего этого медленного погружения жизни в полный хаос просто не существует! Он находился посреди огромного мира и ни в каком конкретном месте — везде и нигде, а снегопад становился все плотнее, белее, ослепительнее.
Стоя посреди снежной круговерти, он почувствовал, как руки Кристины обвились вокруг него. Ангелы и святые взирали на них со стены, а Тонио знал, что он любит ее и больше ее не боится.
Он проснулся.
Теплые лучи закатного солнца касались его лица. Он лежал один на соломе. Какое-то время он не шевелился. И вдруг постепенно из темноты проступила огромная картина на стене, точно такая, какую он видел во сне. Конечно же, он видел ее перед тем, как заснуть, хотя и не запомнил этого. А перед картиной стояла она, девушка с золотистыми волосами.
Каждую ночь, как только падал занавес, он выбегал из театра, выскальзывал из кареты на Виа-дель-Корсо и тайком, скрываясь от все еще преследовавших его бравос Раффаэле, спешил по грязным, запутанным улочкам к ней, на площадь Испании.
Служанка, смуглая сморщенная старушка, вечно шныряла по комнате, вытирая пыль, бессмысленно суетилась и буравила Тонио маленькими черными глазками, как будто он был из породы так ненавистных ей «мужчин». При виде ее он начинал испытывать дикую ярость. Но тут же из затененных глубин комнаты появлялась Кристина и успокаивала его. Она пила его поцелуи, как наркотик, полуприкрыв веки, и долго таяла в его объятиях, а потом умоляла его попозировать ей немного.
Его била дрожь. Любовь казалась ему мучением. Все то чистое возбуждение, что он испытывал на сцене, перерастало в страстное и отчаянное желание.
Вскоре вся мастерская озарялась свечами, и яркий свет превращал высокие окна в зеркала. Кристина усаживала Тонио перед собой, доставала бумагу, прикрепляла ее на доску и начинала рисовать пастелью, быстро растушевывая ее, так что вскоре кончики ее пальцев становились разноцветными.
Ритмичное поскрипывание мела часто убаюкивало его. Со всех сторон на него, как живые, глядели портреты — сочные, яркие. Некоторые лица были ему знакомы, другие принадлежали мифического размера персонажам, выписанным на фоне гигантских небес и облаков так реально, что казалось, они вот-вот придут в движение. С высокого, в полный рост, портрета на него ласково, как живой, смотрел сам кардинал Кальвино, абсолютно похожий на себя, запечатленный с точностью, которая отзывалась в сердце Тонио тайной мукой.
Да, вне всякого сомнения, Кристина была очень талантлива. Эти здоровые, крепкие фигуры, не важно, знакомые или незнакомые, давили на него своей неукротимой мощью.
А посреди всего этого обилия лиц и фигур работала художница. Ее волосы, живые и волнующиеся на свету, казались ему все более и более удивительными. Ему стало любопытно, рассердилась ли бы она, если бы угадала его мысли: она была для него такой же экзотичной, как белая голубка, слетевшая с заоблачных высот только для того, чтобы поиграть на крышке клавесина. В ней присутствовала такая чувственность, что она казалась просто воплощением плотского желания. И как в такой оболочке могли скрываться ум, талант и такая воля? Эта мысль невероятно занимала его.
Чувствуя себя уже на грани помешательства и ради собственного удовольствия продолжая изводить себя, он представлял ее читающей книги, ибо наверняка она постоянно читала книги, или пишущей философские трактаты, ибо, конечно же, Кристина была на это способна, а потом снова смотрел и смотрел на ее яростно двигающуюся, испачканную мелом руку, на то, как она ломает мел пополам, кусок за куском, создавая маленький бедлам на своем рабочем месте. Да, для того чтобы вот так лихорадочно, штрих за штрихом, накладывать краски, ей обязательно нужна была свобода. Ее лицо так и светилось сосредоточенностью, а он тупо глядел на нее и мечтал об одном: похитить и унести.
Но для занятий любовью времени все же оставалось достаточно.
И он боялся того неизбежного момента в будущем, когда нахлынет боль.
В его сознании теплилось одно смутное воспоминание: он находился в каком-то прекрасном, чудесном месте, полном музыки, и вдруг эта музыка смолкла, и он почувствовал, как жуткий страх закрадывается в его душу. Кажется, то была музыка Вивальди, стремительные скрипки из «Времен года». Так вот тогда, когда музыка смолкла, он физически почувствовал пустоту воздуха.
Наконец картина была закончена. Десять дней он был в плену у художницы, отдавшись полностью опере и ей, и никому и ничему больше.
Ночь уже подходила к концу, когда Кристина показала ему портрет, и он тихо ахнул.
На той эмалевой миниатюре, что она передала через Гвидо, художница уловила его нежность и невинность. Но в новом портрете чувствовались мрачность, задумчивая отрешенность, даже холодность. Он и не подозревал, что она это видит.
Не желая ее разочаровать, он пробормотал какие-то простые слова восхищения. Отложил портрет в сторону, подошел к ней, сел рядом на деревянную скамью и отнял у нее мел.
«Любить ее, любить ее» — вот все, о чем мог думать Тонио, что мог чувствовать, к чему мог себя побуждать. И он крепко обнял Кристину, снова поражаясь тому, какая тонкая грань отделяет насилие от всепоглощающей страсти.
Любить человека, подобного ей, значило принадлежать этому человеку. Свобода подчинилась разуму, и счастье нашло для себя лучшее место, лучшее время. Он прижал ее к себе, не желая ничего говорить, и ему казалось, что ее мягкое горячее тело, сминаясь под ним, открывает ему самые ужасные тайны.
Любить, любить, обладать ею.
Он отнес ее в кровать, раздел, уложил. Ему хотелось забыться.
А потом наступил момент полнейшей расслабленности, которую он так часто испытывал раньше с Гвидо: тело наконец успокоилось, и ему хотелось просто находиться рядом с возлюбленной.
Для них накрыли стол, внесли свечи. Кристина набросила ему на плечи халат и повела к столу, на который служанка уже поставила вино и тарелки с дымящимся спагетти. Они наелись до отвала жареной телятины и горячего хлеба, и тогда он посадил подругу на колени, и, закрыв глаза, они начали маленькую игру рук и поцелуев.
Вскоре это стало выглядеть так: когда Тонио вслепую ощупывал личико Кристины, она делала то же самое, когда он сжимал ее маленькие плечи, она хваталась за его плечи, и так до тех пор, пока они полностью не изучили один другого.
Он засмеялся, и тогда девушка, словно получив его согласие, тоже рассмеялась как дитя, ибо абсолютно во всех деталях их тела различались. Тонио целовал ее шелковую нижнюю губку, гладил круглый гладкий живот и нежную кожу с тыльной стороны коленей, а потом подхватил ее на руки и снова отнес в постель, чтобы найти теперь все те влажные щели, пушистые складки, теплые трепещущие точки, что принадлежали только ей. А в окна между тем уже заглядывало утро.
Рассвело. Солнечный свет просочился в комнату. Тонио сел у окна, положив руки на подоконник, и вдруг, сам тому удивляясь, стал думать о Доменико, Раффаэле, кардинале Кальвино, воспоминания о котором все еще отзывались в его сердце болью, подобно музыке скрипок.
Когда-то он любил их всех, вот что было интересно. Но в эту минуту тишины от любви к ним не осталось ничего, что мучило бы его. А Гвидо? Гвидо он любил теперь больше, чем когда-либо, но та любовь была глубокая, тихая и больше не требовала страсти.
Но что же он чувствовал сейчас?
Ему казалось, что он сходит с ума. И тот покой, что снизошел на него в памятном сне про снегопад, теперь оставил его.
Он посмотрел на Кристину.
Она безмятежно спала на своей постели. Он чувствовал себя мужем, братом, отцом. Ему хотелось забрать ее отсюда и унести далеко-далеко — вот только куда? Куда-то, где падает снег? Или назад на ту виллу за воротами, где они могли бы навеки поселиться вдвоем. Ужасное чувство фатальности овладело им. Что он уже натворил? Чего он на самом деле хочет? Разве он свободен? Нет, ему нельзя никого любить, ему нельзя любить даже саму жизнь.
И он вдруг понял, что если не уйдет от Кристины сейчас, то будет потерян для нее навсегда. Но поскольку он чувствовал бесконечную власть этой женщины над собой, ему хотелось плакать. Или просто лежать рядом с ней и обнимать ее.
Он так отчаянно любил Кристину, что понимал: скоро она сможет сделать с ним все, что захочет, совершить хоть какую жестокость. А еще он понимал, что когда любил кого-то раньше, то никогда его не боялся, и даже Гвидо никогда не боялся. А ее он боялся и сам не знал почему. Знал только, что это связано с той болью, которая его ждет, когда возлюбленная просто обязана будет отвергнуть его.
Но она никогда так с ним не поступит. Тонио знал ее, знал ее потаенные места. Он чувствовал, что в ее сердце скрыта та великая и простая доброта, к которой он стремился всей душой.
Быстро подойдя к кровати, он обнял Кристину и прижал к себе. Ее глаза медленно-медленно раскрылись, и она заморгала, глядя вверх невидящим взглядом.
— Ты любишь меня? — прошептал он. — Ты любишь меня?
Ее глаза распахнулись и наполнились нежностью и грустью, когда она увидела, в каком он состоянии. А Тонио понял, что девушка видит его насквозь.
— Да! — ответила она так, будто только что осознала это.
Как-то днем, несколько дней спустя, когда, кажется пол-Рима собралось в ее студии, солнце лилось в ничем не завешенные окна, дамы и господа болтали, пили вино и английский чай и читали английские газеты, Кристина стояла, склонившись над мольбертом, и ее щека была испачкана мелом, а волосы небрежно перехвачены фиолетовой лентой. А Тонио, глядя на нее откуда-то сбоку, понимал, что принадлежит ей. «Какой ты дурак, — думал он, — ты только прибавляешь себе боли». Однако это ничего не меняло.
Гвидо чувствовал: что-то произошло, но был уверен, что Кристина здесь ни при чем.
Римский карнавал стремительно приближался. Опера успешно шла уже несколько недель, и тем не менее Тонио всячески избегал обсуждения любых будущих ангажементов. Как бы ни давил на него Гвидо, юноша умолял оставить его одного.
Он жаловался на страшную усталость, на дурное настроение, сообщал, что ему срочно нужно идти к Кристине.
Он говорил, что, раз оба они приглашены к трем часам на прием, ни о чем другом думать просто невозможно.
Предлогам и извинениям не было числа. И когда Гвидо порой просто припирал Тонио к стенке где-нибудь в дальнем углу театральной гримерной, лицо Тонио тут же каменело и приобретало ту холодность, которая всегда приводила маэстро в ужас. В такие мгновения Тонио лишь сердито бормотал:
— Я не могу сейчас об этом думать, Гвидо. Неужели всего этого недостаточно?
— Достаточно? Да ведь это только начало, Тонио, — обычно отвечал Гвидо.
Поначалу маэстро решил, что во всем виновата Кристина.
Прежде всего, он никогда не видел Тонио таким, каким тот был сейчас: всецело захваченным любовью, отнимавшей у него все время за пределами театра.
Но когда, воспользовавшись тем, что Тонио отправился на прием, которого никак не мог избежать, Гвидо наконец пришел к Кристине, то не слишком удивился при виде ее искреннего удивления.
Разумеется, она и не думала убеждать Тонио отказаться от пасхального ангажемента во Флоренции. Он вообще с ней об этом не говорил.
— Гвидо, я готова последовать за ним куда угодно, — просто сказала Кристина. — Я могу заниматься живописью в любом другом месте так же легко, как здесь. Мне нужны только мольберт, краски и холсты. Мне ничего не стоит отправиться хоть на край света, — голос ее дрогнул, — пока он со мной.
Она только что проводила последних гостей. Горничные убирали бокалы и чайные чашки. А художница, засучив рукава, возилась с маслом и красителями. Перед ней стояли стеклянные баночки с кармазином, киноварью, охрой. Кончики пальцев у нее были красными.
— Но почему, — спросила она, убирая со лба волосы, — почему он не хочет говорить о будущем, Гвидо? — Ему показалось, что она боится услышать ответ. — Почему он настаивает на том, чтобы мы все держали в секрете, чтобы все считали нас лишь добрыми друзьями? Я говорила ему, что вольна поступать так, как мне заблагорассудится, что он должен переехать ко мне! Гвидо, всем, кому это нужно, прекрасно известно, что он — мой любовник. Но ты знаешь, что он мне сказал? Это было не так давно. Было уже поздно, и он выпил слишком много вина. Так вот, Тонио сказал, что нисколько не сомневается в том, что при всем том, что ты сделал для него, тебе было бы лучше, если бы ты понял его. «После этого его паруса наполнятся ветром», — сказал он. А про меня сказал, что мне совсем не будет хорошо, если он покинет меня с погубленной репутацией, и что он ни за что на свете не может этого допустить. Но почему он говорит об уходе, Гвидо? До той ночи я думала, что это ты настаиваешь на том, чтобы мы расстались.
Зная, что Кристина не отрываясь смотрит на него, Гвидо еще крепче сжал ее руку, но ему нечего было ей сказать. Он глядел на крыши, видневшиеся в открытых высоких окнах, и чувствовал, как в сердце просыпается его старый враг, его старый кошмар.
Он не сказал девушке ничего, за исключением того, что поговорит с Тонио, и, мягко коснувшись губами ее щеки, вышел за дверь.
Забыв у Кристины свою треуголку, он не стал возвращаться, спустился по глухой лестнице и вышел на запруженную людьми площадь Испании, а потом повернул к Тибру и побрел прочь, опустив голову, держа руки за спиной.
Рим опутал его сетью кривых улочек, которые вели от одной маленькой площади к другой, мимо огромных статуй и сверкающих фонтанов, а он тщетно пытался не думать о том, что происходит.
Через несколько часов он ступил на прекрасный разноцветный пол собора Святого Петра в Ватикане. Прошел мимо величественных папских гробниц. Статуи на надгробиях, мастерски вырезанные из камня, как будто смеялись над ним. Верующие миряне толкали его со всех сторон.
Гвидо знал, что происходит с Тонио. Он знал это еще до того, как пошел к Кристине, но должен был убедиться.
В его не слишком склонном к воображению и привыкшем все воспринимать буквально мозгу снова всплыл тот образ, что нарисовал ему более разговорчивый маэстро Кавалла: Тонио, медленно разрываемый на части.
То, что он наблюдал теперь, было битвой двух близнецов: одного, жаждущего жизни, и второго, который не мог жить без надежды на отмщение.
И теперь, когда Кристина сжимала в своих объятиях светлого близнеца, когда опера окружала его такими благословениями и обещаниями, темный близнец отчаянно пытался погубить любящего, из страха, что если не сделает этого, то сам может погибнуть.
Гвидо не до конца мог постигнуть все это. Для его сознания это был довольно сложный образ. Но он понимал, что чем больше жизнь дает Тонио, тем больше он осознает, что не может наслаждаться ничем этим, пока не заплатит по старым счетам в Венеции.
Теперь Гвидо стоял один посреди бесконечной толпы, текущей по самой большой церкви в мире, и знал, что никто на свете не в силах ему помочь.
— Не могу, — прошептал он и отчетливо услышал свои слова среди множества окружавших его звуков. — Не могу жить без тебя.
Плотные лучи солнца застили ему глаза. Никто не обращал на него внимания, и он продолжал говорить, не двигаясь с места.
— Любовь моя, жизнь моя, голос мой, — шептал он. — Без тебя никакой ветер не наполнит мои паруса. Без тебя не будет ничего:
И то предчувствие, что мучило его по дороге в Рим — страх потери юного и преданного возлюбленного, — было ничем в сравнении с этой надвигающейся бездной.
Начался карнавал. Ночи стали теплее. Публика металась от одного зрелища к другому. Вернувшаяся в Рим графиня еженощно устраивала балы.
Гвидо отказался от всех планов на весну. Но агентам из Флоренции он все еще не дал никакого ответа. Если бы только ему удалось заставить Тонио согласиться еще на один ангажемент! Ведь, дав слово, Тонио ни за что не нарушит его, а это позволило бы выиграть время. Выиграть время — это было единственное, что он мог придумать.
Но однажды, вскоре после полудня, когда Гвидо писал для Беттикино и Тонио новый дуэт, желая проверить, не наскучило ли им все это — а им к этому времени и вправду наскучило, — к нему пришел один из самых важных помощников кардинала и сообщил, что синьор Джакомо Лизани, прибывший из Венеции, желает встретиться с Тонио.
— Кто это такой? — раздраженно спросил Гвидо.
Тонио не было дома — они с Кристиной веселились на карнавале.
Но как только Гвидо увидел этого белокурого молодого человека, он тут же его вспомнил. Несколько лет назад, в канун Рождества, он приезжал к Тонио в Неаполь.
Это был двоюродный брат Тонио, сын женщины, которая так часто ему писала. В руках он держал маленький сундучок или, скорее, ларец и желал лично преподнести его Тонио.
Он был очень огорчен, услышав, что Тонио сейчас нет. Когда же Гвидо назвал себя, он объяснил, в чем дело: более двух недель назад в Венеции после долгой болезни скончалась мать Тонио.
— Так что вы понимаете, — сказал он. — Я должен сообщить ему об этом лично.
Вышло так, что Тонио не объявился до самого представления, а непосредственно перед спектаклем Гвидо не решился сообщить ему печальное известие.
В результате это пришлось сделать уже после полуночи, когда молодой венецианец вернулся во дворец кардинала вместе с ларцом и как можно более мягко сообщил Тонио о случившемся.
Взглянув в этот миг в лицо юноши, Гвидо понял, что никогда больше не хочет видеть подобного выражения.
Потом Тонио поцеловал своего кузена, унес ларец к себе в комнату, открыл его и долго смотрел на содержимое, а немного погодя спокойно сказал Гвидо, что хочет выйти на улицу.
— Давай я пойду с тобой или провожу тебя к Кристине, — попросил Гвидо. — Позволь нам разделить с тобой твое горе.
Тонио долго глядел на маэстро, словно не понимая смысла его слов. И Гвидо почувствовал, какая пропасть отделяет и всегда будет отделять его от Тонио. Неведомая ему часть жизни этого человека, связанная с теми, кого он знал и любил в Венеции, была его тайной, в которую он не мог впустить никого.
— Пожалуйста, — еле слышно, пересохшими губами произнес Гвидо. Руки у него дрожали.
— Гвидо, если ты любишь меня, — сказал Тонио, — то позволь мне сейчас побыть одному.
Даже в таком состоянии он был ласков, он пытался улыбнуться, протянул Гвидо руку, чтобы его успокоить... И вышел из комнаты.
А вскоре после этого появился кардинал.
Гвидо сидел один и рассматривал вещи в ларце, который Тонио оставил открытым.
Внимательно разглядывая эти предметы, он чувствовал себя настолько опустошенным, что не мог произнести ни слова.
А вещей было много.
Там лежали ноты, в основном музыка Вивальди, в старых переплетах, с именем Марианны Трески, написанным девичьим почерком на обложках. А еще книги, французские волшебные сказки и рассказы о греческих богах и героях — еловом, книжки, которые обычно читают детям.
Но больше всего, пронзив острейшим ощущением несчастья, Гвидо потрясли разные детские, младенческие вещички.
Там была белая рубашечка, конечно же та, в которой крестили Тонио, и с полдюжины маленьких костюмчиков, все в целости и сохранности. Там были крохотные башмачки и даже пара маленьких перчаточек.
Обнаружились еще и портреты, эмалевые миниатюры и один маленький живописный портрет, на котором как живой был изображен красивый темноглазый мальчик, которым когда-то был Тонио.
Глядя на столь разные вещи, Гвидо понимал, что все это реликвии человеческой жизни, которые являются сокровищами для других и редко хранятся теми, кому когда-то принадлежали.
И вот теперь их почистили, упаковали и отправили в Рим как недвусмысленное свидетельство того, что в роду Трески не осталось ни одного человека, который любил бы когда-то жившего там юношу. Это выглядело так, будто бы и Тонио, и все те, с кем он когда-то делил свою жизнь, уже умерли.
Кардинал мягко спросил Гвидо, не нужна ли его помощь. Отослав слуг, он стоял один — терпеливый, бесконечно великодушный — и ждал простого музыканта, который заставил его томиться у двери, словно какого-то просителя.
Гвидо поднял на него глаза. Пробормотал вежливые извинения за этот конфуз. Он не мог понять, насколько сильно волнует этого человека правда о Тонио и в его ли власти хоть как-то изменить ситуацию.
Он проследил за взглядом кардинала, брошенным на странный набор разложенных на столе предметов.
— Мать Тонио умерла, — тихо сказал он.
За этими простыми словами лежало осознание того, что Марианна Трески, которую Гвидо никогда не видел и не знал, была, скорее всего, единственным обстоятельством, которое до сих пор удерживало Тонио от неизбежной поездки в Венецию.
Римский карнавал был в разгаре; шли последние, самые насыщенные вечера оперного сезона. С раннего утра до наступления темноты узкая Виа-дель-Корсо была запружена веселыми участниками маскарада. По обеим сторонам этой улицы, главной артерии города, находились трибуны, до отказа забитые зрителями в масках. Роскошно украшенные колесницы знатных семейств медленно ползли вдоль улицы, пригибаясь к земле под тяжестью фантастически разодетых индейцев, султанов, богов и богинь. Огромная платформа Ламберти была посвящена теме Венеры, выходящей из пены морской. Сама маленькая графиня, украшенная гирляндами цветов, стояла на ней в огромной морской раковине, сделанной из папье-маше. За ними медленно, продвигаясь дюйм за дюймом, следовали кареты. Их пассажиры, также в масках, рассыпали по обе стороны конфетти из засахаренного миндаля, а между тем повсюду расхаживали мужчины в женском платье, женщины в мужском, переодетые в принцев, матросов, персонажей комедии масок. Те же старые темы, то же вечное безумие...
Тонио, в маске и длинном черном табарро, скрывавшем его одежду, вел за собой Кристину, чья маленькая фигурка чудесно смотрелась в костюме военного офицера. Волосы ее были по-мужски убраны назад. Парочка то пробиралась к сцене и хохотала над дурацкими выходками Пульчинеллы, то сбегала на несколько минут в какую-нибудь подворотню, чтобы поцеловаться, пообниматься и просто перевести дыхание.
Ближе к вечеру толпа рассеивалась, потому что приближалось волнующее зрелище — финал скачек. Пятнадцать лошадей сначала вели под уздцы с площади Народа на площадь Венеции, а потом обратно на первую площадь, где их отпускали, и лошади неслись вскачь, совершенно свободно, на вторую площадь. Это было жестокое зрелище, полное волнующей опасности. Животные давили друг друга, неизбежно затаптывали кого-то в людской толпе и наконец врывались на площадь Венеции, где и определялся победитель.
Потом, когда солнце садилось, участники маскарада снимали маски, улицы пустели, и все направлялись дальше — на балы, гремевшие по всему городу, или на самое главное развлечение — в театр.
Оперная публика безумствовала как никогда. И хотя маски уже были сняты, в зале преобладали маскарадные костюмы, особенно дарующие свободу табарро. Женщины в военных мужских костюмах наслаждались возможностями, предоставляемыми брюками. Противоборствующие лагеря поклонников Беттикино и Тонио неистовствовали, стараясь перекричать друг друга.
Ложи казались переполненными настолько, что могут вот-вот рухнуть, и театр вновь и вновь сотрясался аплодисментами и криками «браво!».
Потом все отправлялись домой — Тонио и Кристина в объятия друг друга, чтобы проснуться на заре и вновь окунуться в водоворот карнавала.
Но иногда посреди этого столпотворения Тонио вдруг застывал на месте, закрывал глаза и, покачиваясь на пятках, представлял, что находится на площади Сан-Марко. Ближние стены исчезали, сменяясь открытым небом и золотой мозаикой, сверкающей над многотысячной толпой, как огромные немигающие глаза. Ему казалось, что он чувствует запах моря.
С ним были его мать и Алессандро, и это происходило на том самом первом, славном карнавале, когда они наконец получили свободу и мир казался таким прекрасным и полным изумительных чудес. Он слышал ее смех, чувствовал ее рукопожатие, и ему казалось, что все воспоминания о ней были полными, и их не затрагивали дальнейшие несчастья. У них была общая жизнь, так и останется навсегда.
Ему нравилось думать, что она рядом, что каким-то образом она знает и понимает все это.
И если в эти дни горькой и тайной скорби он испытывал острую боль, то из-за того, что ему так и не удалось больше поговорить с матерью, посидеть рядом с нею, сжимая ее руки в своих, из-за того, что он не успел сказать ей, как сильно ее любит, и что совсем не в его силах что-либо изменить.
Она казалась такой же беспомощной в смерти, какой была в жизни.
Но когда он открывал глаза, то снова оказывался в Риме, и римские девушки бегали вокруг и щекотали тех, у кого не было масок, своими плетеными веничками, мужчины в костюмах адвокатов осыпали толпу бранью, а самые большие нахалы — молодые люди в женских платьях — предлагали себя другим, оголяя грудь и выставляя напоказ бедра. И, видя всю эту кипучую жизнь вокруг, Тонио в который раз осознавал то, что знал всегда: он никогда, никогда не собирался расставаться с матерью. Никогда, даже в самых кошмарных снах о мести или судилище не снилось ему ни прощальное слово, ни протянутая рука, ни вздох любви. Он скорее смутно представлял себе ее в траурных одеждах, плачущей среди осиротевших детей, потому что ее муж, единственный муж, которого она действительно знала, убит и отнят у нее.
Марианна была избавлена от этого. И это было теперь отнято у него. Ей не пришлось снова надевать траурное платье. Она спала в гробу. И это Карло оплакивал ее. «Он убит горем, — писала Катрина. — Он вне себя и обещает не пожалеть ничего для своих детей. Но хотя он работает все больше и больше, клянясь, что будет для своих детей и отцом, и матерью, он находится в столь плачевном состоянии, что в любой момент может выйти из здания государственной канцелярии и пуститься бродить по площади как умалишенный».
Он почувствовал, как Кристина сжала его руку.
Толпа толкала его со всех сторон и чуть не сбила с ног. Перед его глазами снова была мать. Она лежала в гробу. «Интересно, — подумал он, — как они одели ее? Надели ли они на нее те красивые белые жемчуга, что ей подарил Андреа?» Перед его глазами проплывала похоронная процессия — волны людей, одетых в красное — красное как цвет смерти, — устремляющихся к черным гондолам, волны людей и морские волны, и он слышал тихие причитания оплакивающих, растворяющиеся в соленом ветре.
Лицо Кристины было полно любви и грусти.
Она стояла на цыпочках, обнимая его. Она была такой восхитительно настоящей, такой теплой, и ее губы, нежно целующие его, словно просили: вернись ко мне.
Они поспешили через Виа Кондотти. Взбежали по лестнице наверх, в студию на площади Испании.
И, большими глотками осушив прямо из горла бутылку вина, задернули на кровати тяжелые занавеси и быстро, лихорадочно занялись любовью.
Потом они молча лежали и слушали отдаленный рокот толпы. Вдруг внизу кто-то отрывисто засмеялся. Смех словно поднялся по стенам и ушел в открытое небо.
— Что с тобой, скажи? — наконец попросила она. — О чем ты думаешь?
— О том, что я жив, — вздохнул Тонио. — Просто о том, что я жив и очень, очень счастлив.
— Пойдем. — Кристина резко встала. Потянула его, вытаскивая из теплой постели, накинула ему на плечи рубашку. — У тебя еще час до театра. Если поторопимся, увидим скачку.
— Времени не очень-то много, — улыбнулся он, надеясь удержать ее дома.
— А ночью, — сказала она, целуя его снова и снова, — мы идем к графине, и уж на этот-то раз ты потанцуешь со мной. Мы ведь с тобой никогда не танцевали. На всех тех балах в Неаполе, что посещали... вместе.
Он не двигался, и тогда Кристина одела его, как ребенка, аккуратно застегнула своими пальчиками жемчужные пуговицы.
— А ты наденешь фиолетовое платье? — шепнул Тонио ей на ухо. — Если наденешь, я потанцую с тобой.
Впервые за долгое время он сильно напился. Он знал, что опьянение — враг печали. Как там написала Катрина? «Карло бродит по площади как умалишенный и вино — его единственный спутник»?
Но зал был полон людей, вихрем кружились яркие краски, звучал неустанный ритм музыки. А Тонио танцевал.
Танцевал так, как не танцевал уже много-много лет, и все старые па вспомнились самым волшебным образом. Видя перед собой восторженное личико Кристины, он всякий раз наклонялся и украдкой целовал ее, и ему казалось, что он в Неаполе, в те времена, когда так мечтал о ней.
А еще он был сейчас в Венеции, в доме Катрины. Или тем далеким летом на Бренте.
Вся его жизнь вдруг показалась ему гигантским кругом, где он танцевал, танцевал, танцевал, поворачиваясь и кланяясь в оживленном темпе менуэта, а все, кого он любил, были рядом с ним.
Гвидо был здесь, и его любовник Марчелло — красивый юный евнух из Палермо, и графиня, и Беттикино со своими обожателями.
Когда Тонио вошел, казалось, все головы повернулись к нему. Он словно услышал, как все зашептали: «Тонио, это Тонио!»
Музыка плыла в воздухе вокруг него, а когда очередной танец кончился, он схватил бокал белого вина и мгновенно его осушил.
Кристина, похоже, собиралась пригласить его на кадриль, но он ласково поцеловал ей руку и сказал, что лучше полюбуется ею со стороны.
Он не мог определить, в какой точно момент понял, что будет беда, или когда в первый раз увидел, что к нему идет Гвидо.
Может быть, с того самого момента, как вошел в зал и почувствовал, что с Гвидо что-то не в порядке. Тонио тут же приобнял маэстро и попытался подбодрить его, чтобы тот улыбнулся, даже если решительно этого не хотел.
Но на лице Гвидо была написана тревога, а в его шепоте слышалось отчаяние.
— Пойди и сам скажи графине, почему мы не едем во Флоренцию, — прошептал он.
— Не едем во Флоренцию?
Когда же они приняли это решение? И все вокруг тут же словно померкло, и уже невозможно было притворяться, что это Неаполь или Венеция. Это был Рим, и оперный сезон подходил к концу, и его мать умерла, и ее перевезли через море, чтобы положить в землю, а Карло слонялся по площади Сан-Марко, поджидая его.
Лицо у Гвидо было угрюмым и опухшим, и он быстро-быстро и еле слышно повторял:
— Да, скажи графине, скажи же ей, почему мы не едем во Флоренцию.
И кажется, в этот самый момент Тонио почувствовал странное, неясное возбуждение.
— Мы не едем, не едем... — прошептал он, и тут Гвидо вытолкал его в тускло освещенный коридор и потащил мимо свежерасписанных стен и обтянутых бордовой парчой с золотыми лилиями панелей к каким-то открытым дверям.
При этом маэстро все говорил, говорил, и это все были угрозы, какие-то ужасные, ужасные обвинения.
— И что же мы будем делать после этого? — спрашивал сам себя Гвидо. — Ну, ладно, даже если мы не едем во Флоренцию, то осенью мы, конечно, сможем поехать в Милан. Нас зовут в Милан. Еще нас приглашают в Болонью.
И он знал, что если не остановится, то скажет что-то ужасное, непоправимое. То, что может вырваться из тьмы, где до сих пор сидит затаившись.
В комнате оказалась графиня. Ее маленькое круглое лицо выглядело поблекшим. Одной рукой она держала юбки, а другой похлопывала по плечу Гвидо почти любовным жестом.
— ...Никогда и никуда не собираешься ехать, так? Ответь мне, ответь! Ты не имеешь права так поступать со мной! — Видно было, что сердце Гвидо разрывается.
«Не настаивай, не заставляй меня это сказать. Потому что, сказав это, я не смогу взять свои слова обратно». Тонио испытывал радостное возбуждение, почти душевный подъем. И в то же время ему казалось, что он стоит на краю бездны. И если сделает хотя бы несколько шагов, уже не сможет удержаться.
— Ты знал, ты всегда знал.
Неужели Тонио произнес это?
— Ты ведь был там, мой друг, мой самый настоящий, самый дорогой друг, мой единственный брат на земле, ты был там, ты своими глазами видел! Это совсем не было похоже на то, что делают с маленькими мальчиками, когда их моют, холят и лелеют, а потом строем отправляют в консерваторию, как каплунов на рынок! Гвидо...
— Тогда обрати свой гнев на меня! — умолял его маэстро. — Потому что я тоже в этом участвовал! Я был орудием твоего брата, и ты это знаешь...
Обняв Гвидо, графиня пыталась его успокоить. И словно издалека доносились сетования маэстро: «Я не могу жить без тебя, Тонио, я не могу жить без тебя...»
Но Тонио уже был холоден как лед. Все это стало далеким, печальным, необратимым. Он выдавил из себя:
— Ты в этом не участвовал. Ты был просто шахматной фигуркой, которую переставляли с клетки на клетку.
Гвидо кричал, что он сидел в кафе на площади Сан-Марко, что он был там, когда те люди пришли и сказали ему, что он должен отвезти Тонио в Неаполь.
— Не говори обо всем этом! — умоляла графиня.
— Это была моя вина! Я мог остановить это! Если ты хочешь мстить — мсти мне! — кричал Гвидо.
Оттащив его назад, графиня отвела Тонио в сторону. Ее лицо казалось старым-престарым, и говорила она очень тихим голосом, ибо речь шла о страшной тайне, что это старый счет и надо послать наемных убийц и что ему нет нужды марать свои собственные руки, и неужели он не знает, что у него есть друзья, которые могли бы обо всем позаботиться? «Только слово скажи!» А Тонио, почти не слушая ее, смотрел за окно, где дышал сад, освещенный луной, а по ту сторону сада сиял огнями бальный зал, где он сам был так недавно. И он подумал: «Там ли еще Кристина?» И представил себе, будто она танцует с Алессандро.
— Я жив, — прошептал он.
— Ах, лучезарное дитя, — сказала графиня.
Гвидо плакал навзрыд.
— Но ведь он всегда знал, что настанет время, когда ему придется остаться одному. Я бы не отпустил его, — признался Тонио графине, — если бы он не был к этому готов. Но его захотят увидеть в Милане и без меня. И вы это знаете...
Она покачала головой.
— Но, мое лучезарное дитя, ты ведь знаешь, что случится, если ты сейчас поедешь в Венецию! Как мне разубедить тебя...
Итак, это было произнесено. Это было сделано. То существо, что долго ждало во мраке своего часа, вырвалось наконец на свободу, и обуздать его теперь было невозможно.
И снова радостное возбуждение овладело Тонио. «Поезжай в Венецию. Сделай это. Пусть это произойдет. И больше не надо будет ждать, ждать, задыхаясь от ненависти и горечи. И больше не надо будет смотреть на сверкающую, прекрасную жизнь вокруг, зная, что ей противостоит мрак, бездонная тоска...»
Но тут Гвидо рванулся к нему, и графине пришлось всем телом повиснуть на нем, пытаясь удержать. Теперь лицо маэстро выражало ничем не прикрытую ярость.
— Скажи, как ты можешь так поступать со мной! — кричал он. — Скажи мне, скажи, как ты можешь так поступать со мной! Даже если я был просто пешкой в руках твоего брата, я увез тебя из того города, я увез тебя, когда ты был искалечен и сломлен...
Графиня тщетно пыталась увести его.
— ...Скажи, ты хотел бы, чтобы я оставил тебя там умирать? Да они убили бы тебя, если бы я тебя там оставил! И скажи мне, что ты не хотел бы ничего этого, не хотел бы ничего из того, что потом с тобой произошло!
— Нет! Остановись! — вскинула руки графиня.
И тогда радостное возбуждение, владевшее Тонио, переросло в гнев. Он повернулся к Гвидо и услышал свой голос, резкий, четкий:
— Ты знаешь причину. Лучше, чем кто-либо другой, ты знаешь причину! Человек, который так поступил со мной, все еще жив и не понес за это наказания. И могу ли я называться мужчиной, скажи мне, могу ли я называться мужчиной, если не сделаю этого!
Внезапно он почувствовал слабость.
И шатаясь пошел в сад.
У дверей бального зала он непременно упал бы, не подхвати его под руку какой-то слуга.
— Домой, — сказал Тонио, увидев рядом заплаканную Кристину.
Было утро.
Кажется, всю ночь они воевали. Он и Гвидо. И эти комнаты, такие холодные теперь, из спален превратились в какое-то жуткое поле битвы.
А где-то далеко от стен этого дома его ждала Кристина. Не ложилась, сидела одетая, может быть, у окна, опершись руками о подбородок, глядя вниз на площадь Испании.
Но Тонио не торопился отправиться к ней, чтобы утешить. Он был один. И видел свое отражение в тусклом зеркале, расположенном в противоположном конце комнаты. Отсутствие на лице всякого выражения делало его похожим на демона с ликом ангела. И весь мир стал другим.
Паоло плакал.
Мальчик слышал все. И пришел к нему, а он смог лишь оттолкнуть его своим молчанием.
И теперь, скорчившись где-то в полутьме, Паоло безутешно рыдал. И звук его плача, поднимаясь и падая, разносился эхом, как разносился когда-то по тем коридорам огромного разрушенного дома, где Тонио крался вдоль стены, с босыми, покрытыми пылью ногами и залитым слезами лицом, и, войдя в комнату, увидел, как его мать свесилась за подоконник. Беспомощность и ужас встали комком в его горле, когда он стал тянуть ее за юбку, а потом раздались его крики, разносимые эхом, все громче и громче. А когда Марианна обернулась, он закрыл руками лицо, чтобы не видеть ее лица. А потом почувствовал, что падает. Его голова ударялась о стены и мраморные ступеньки, и он не мог остановиться. И пронзительно закричал, а потом она спустилась к нему, в развевающейся юбке, подхватила его крики и превратила их в вопли, становившиеся все пронзительнее.
Он встал. Вышел на середину комнаты и снова взглянул в зеркало. «Ты любишь меня?» — прошептал он, не шевеля губами. И увидел, как глаза Кристины открылись, как у механической куклы, и ее ротик, сверкнув, произнес единственное слово: «Да-а-а-а-а».
Паоло очутился рядом с ним. И он оказался довольно тяжелым, когда неожиданно повис на нем. Тонио еле устоял на ногах. Плач Паоло раздавался словно издалека. Маленький флорентиец так крепко вцепился в Тонио, что ему пришлось разжимать его руки своими длинными белыми пальцами. Держа Паоло за руки, он снова глянул в зеркало.
— Почему ты не предупредил меня, — сказал он своему отражению, бледнолицему великану в черном венецианском табарро, за которого, опустив голову и прижимаясь к плащу всеми руками и ногами, как будто его нельзя было оторвать, цеплялся ребенок. — Почему ты не предупредил меня, что время вышло? Оно уже почти истекло.
Он неуклюже прошел к постели, таща за собой Паоло. Упал на подушки. Мальчик приютился рядом с ним. И Тонио казалось, что даже сквозь сон он слышит его плач.
Добравшись до театра, он все еще чувствовал усталость. Перед этим он сводил Паоло в маленькое кафе, где они вдвоем плотно пообедали. Теперь у него слегка шумело в голове, и мир вокруг сверкал, хотя яркие краски чуть полиняли под дождем, разгонявшим участников маскарада. Паоло не начинал есть, пока не увидел, что Тонио приступил к еде. Кажется, Тонио разрешил ему выпить слишком много вина.
Он думал, что сегодня не сможет петь. И в то же время понимал, что ничто не способно его от этого удержать.
И как только он услышал топот и рев зрительской толпы, как только увидел Беттикино в гриме и костюме — гордом облачении из шелка и доспехов, — то на помощь ему вместе с силой воли пришло привычное возбуждение.
Он оделся более тщательно, чем обычно, и подсветил белой краской лицо так же тонко и умело, как это делал Беттикино. Когда он наконец предстал перед огнями рампы, то был опять самим собой, и голос, посопротивлявшись лишь в самом начале, затем набрал полную силу. Тонио чувствовал в зрителях карнавальное оживление: оно слышалось в их хрипловатых и полных любви криках «браво!». На одну секунду он позволил себе окинуть взглядом весь зал — все это великое множество смутных, устремленных к нему лиц — и понял, что эта ночь создана для рискованных пассажей, всевозможных трюков, самых разных полетов фантазии.
После первого акта за сцену пришла Кристина. Впервые она видела его так близко в женском платье, и поэтому, прежде чем впустить ее в гримерную, он надел покрытую драгоценными камнями маску.
А она не удержалась от изумленного восклицания, глядя на него. Вернее, не на него, а на женщину в бархатном платье сливового цвета с белыми атласными розочками.
— Подойди ко мне, милый, — сказал он зловещим шепотом, просто чтобы испугать ее.
Сама она была в это время маленьким офицериком в эполетах, тесные бриджи соблазнительно обтягивали ее стройные ножки. Похожая на робкого мальчугана, она чуть ли не со страхом приблизилась к нему и, подняв руку, коснулась его лица. Он улыбался ей, и ему прекрасно было видно в зеркале, что представляет собой их сладкая парочка. Он расправил юбки и уселся в кресло, а Кристину посадил к себе на колени. Резкие треугольные складки на материи между ее ног тут же вызвали у него острое желание их коснуться.
Но удовлетвориться пришлось нежным шелком ее белой шеи.
Она подняла кубок с вином и передала ему, а потом жадно поцеловала его. Тонио медленно развернул ее так, чтобы она могла видеть их отражение в зеркале: высокая женщина в кошачьей маске с блестками, с белым напудренным лицом и ярко-красными губами, а у нее на коленях — прехорошенький мальчик.
Она повернулась к нему и потрогала мушки у него на лице. Он снял маску, и, увидев его подведенные глаза, Кристина еще раз невольно ахнула.
— Вы пугаете меня, синьор, — прошептал он тем же соблазнительным женским шепотом, и она, чувствуя легкую пульсацию в горле, сделала вид, будто хочет его изнасиловать.
Ее маленькая ручка залезла к нему под юбки, коснулась голых ног под ними, а потом, нащупав затвердевший член, так грубо схватила его, что он прошептал еле слышно:
— Осторожно, мой милый, не погуби то, что там еще осталось!
Она затряслась от смеха. Потом прижалась к нему и вздохнула. Они постарались успокоиться. Никогда прежде не говорил он ей ничего подобного, никогда не касался хоть сколько-нибудь фривольным тоном темы того, кем он на самом деле является. Однако теперь мог шутить по этому поводу и смотреть на Кристину всепрощающим взглядом, точно на ребенка.
— Я люблю тебя, — прошептала она.
Он закрыл глаза. Зеркало исчезло, а с ним и покрывавшие их одежды. Или так ему только казалось? Тонио снова мечтательно подумал о том, как в детстве любил прятаться в темноте. Никто не мог обидеть его, когда он становился невидимкой. Но когда он снова посмотрел на нее, то понял, что она видит не краску, не парик, не бархат или атлас, а только его самого, как будто они оба были невидимками в темноте.
— Что? — спросила она. — О чем ты думаешь, когда так смотришь?
Он покачал головой. Улыбнулся. Поцеловал ее. И снова посмотрел в зеркало на их сверкающее отражение. Даже упрятанные в маскарадные костюмы, они представляли собой прекрасную пару.
Той же ночью, только чуть позже, когда они добрались до мастерской Кристины, он узнал, что Гвидо уже поговорил с ней.
Художница была готова оставить все, только чтобы оказаться во Флоренции на Пасху. Все заказанные портреты могли быть закончены до конца Великого поста, и, конечно, он мог подождать до этого времени. И тогда они поехали бы во Флоренцию вместе.
Легкими, быстрыми шагами ходила она по студии и объясняла, показывая на свои работы, что эта может быть завершена тогда-то, а эта уже почти готова. Для путешествия ей нужно совсем немного. Она уже купила новый кожаный чемодан для пастелей; ей так хотелось порисовать во флорентийских церквях. Она призналась, что никогда не бывала во Флоренции. А потом — в нужный момент — стянула с волос ленту и распустила волосы.
Как всегда после спектакля, Тонио чувствовал себя стройным и почти невесомым; его собственный мужской костюм казался таким легким после всех этих греческих доспехов и женских юбок. А Кристина все еще выглядела мальчиком, только распущенные золотистые волосы придавали ей облик пажа или ангела со старинной картины.
Он смотрел на нее, не произнося ни слова и думая о том, что лучше бы Гвидо не говорил ей, и в то же время зная, что Гвидо как-то облегчил объяснение для него. Но эти последние ночи с ней... последние ночи... как он хочет их провести?
Правда, сейчас, глядя на нее, он не хотел ничего. И в ней не чувствовалось ни грусти, ни страха.
Он позвал ее в спальню, и она тут же подбежала к нему. Он подхватил ее на руки и понес, шепнув: «Ганимед», и женственность ее форм не могли скрыть ни бриджи, ни плотный двубортный мундирчик.
И все было так же, как тогда в кафе с Паоло: несмотря на сонливость, Тонио чувствовал, как бьется в нем жизнь. И краски вокруг были такими яркими, буйными. Он мял пальцами тонкие простыни, ласкал нежную кожу под ее коленями. Ее плечи казались ему омытыми голубоватым светом. И, прижав возлюбленную к себе, он подумал: сколько еще он сможет это выдерживать? Когда нахлынет невыносимая, щемящая боль?
Размягченная любовью, Кристина снова зажгла свечи. Налила им обоим вина и начала говорить.
— Я поеду с тобой хоть на край света, куда угодно, — сказала она. — Я буду писать портреты знатных дам Дрездена и Лондона. Я буду писать русских в Москве, я буду писать королей и королев. А Германия! Ты только подумай, Тонио, обо всех этих церквях, музеях и замках с башнями и башенками на высоких холмах! А ты когда-нибудь видел северные храмы? Там столько витражей! Только представь себе такую церковь, не мраморную, а каменную, с высокими, узкими сводами, возносящимися к небесам, и множество блестящих разноцветных стеклышек, из которых складываются лики ангелов и святых! Ты только подумай об этом, Тонио! А Санкт-Петербург зимой! Новый город, построенный по образцу Венеции, укутанный одеялом из прекрасного белого снега...
В ее голосе не чувствовалось отчаяния, а глаза светились мечтой, и, не отвечая, он пожал ей руку, словно поощряя продолжать.
— Мы бы ездили повсюду, мы четверо, — говорила она. — Ты, Гвидо, Паоло и я. Мы бы купили самую большую дорожную карету и смогли бы даже взять с собой эту несносную синьору Бьянку. А может быть, Гвидо взял бы с собой и своего красавчика Марчелло. И в каждом городе мы снимали бы себе какое-нибудь роскошное жилье, обедали бы вместе, спорили бы, ездили бы в театр! Днем я занималась бы живописью, а ночью ты бы пел. И если бы нам какое-нибудь место понравилось больше, чем другие, мы бы там остались и иногда, может быть, уезжали бы за город, чтобы побыть одним, вдали от всех и вся. Ведь мы бы еще больше любили и понимали друг друга. Ты только представь, Тонио!
— Мне нужно было убежать с бродячей оперой, — тихо пробормотал он.
Она наклонилась к нему, сосредоточенно сдвинув золотистые брови, но, поняв, что он не будет повторять сказанное, просто поцеловала его в губы.
— Мы бы купили виллу, которую я показала тебе месяц назад, и она стала бы нашим настоящим домом. Устав от иностранных языков, мы бы возвращались домой, и Италия встречала бы нас своим ярким сиянием! О, ты даже не можешь себе представить, как здорово это было бы! Гвидо мог бы по вечерам писать сонаты, а Паоло вырос бы в прекрасного певца. И у него тоже был бы дебют в Риме.
И мы все принадлежали бы друг другу. И что бы ни случилось, мы были бы вместе, были бы одна большая семья, один великий клан. Я тысячу раз мечтала об этом, — призналась она. — И если после всех моих девичьих грез жизнь могла подарить мне тебя, то и это тоже может стать явью.
Кристина помолчала, внимательно глядя на него.
— Что ты сказал Паоло, когда забирал его из Неаполя? Паоло сам рассказал мне об этом. Ты заявил, что все, что угодно, может случиться, когда меньше всего этого ожидаешь. А сейчас его жизнь превратилась в волшебную сказку с дворцами, богачами и бесконечными песнями. Тонио, все, что угодно, может случиться — это твои слова.
— Какая наивность, — ответил он.
И, наклонившись, поцеловал Кристину, погладил ее лицо, восхищаясь удивительно мягким и почти незаметным пушком, покрывавшим ее щеки. Потом коснулся ее губ кончиком пальца. Она никогда не была более красивой, чем сейчас.
— Нет, не наивность, — запротестовала она. — Тонио, это проницательность.
— Послушай меня, красавица, — сказал Тонио более резко, чем ему самому хотелось бы. — Ты любишь меня очень сильно. Так же сильно, как я люблю тебя. Но ты никогда не знала по-настоящему мужской любви. Ты не знаешь мужской силы, мужской потребности, мужского огня. Ты говоришь о северных храмах, о камне и витражах, о разных типах красоты. Так вот, с мужчинами то же самое. Есть разные типы любви. И мужская любовь — другая. Придет время, и ты узнаешь, что огромный мир полон секретов, заключающихся в самых обыкновенных вещах, которые другие воспринимают как само собой разумеющееся. Речь идет об обыкновенной силе любого мужчины. И разве ты не видишь, когда все уже сказано и сделано, что это именно то, что было отнято у нас обоих, это то, что было отнято у меня?
Как ты думаешь, что значит для меня постоянная мысль о том, что я никогда не смогу дать тебе то, что мог бы дать любой мужик, любой работяга: искру жизни внутри тебя, ребенка, в котором соединились бы мы двое? Ты вольна сейчас сколько угодно говорить, что любишь меня, но как ты можешь быть уверена в том, что не настанет день, когда тебе откроется моя истинная сущность!
Он увидел, что напугал девушку. Он крепко держал ее за плечи, такие хрупкие, точеные, и губы ее дрожали, а глаза блестели, полные слез.
— Ты сам не знаешь, кто ты такой, — выкрикнула Кристина, — иначе не сказал бы этого мне!
— Я больше не говорю о респектабельности, — возразил он. — Теперь я могу поверить тебе, когда ты убеждаешь меня, что не думаешь о замужестве, что тебе нет дела до молвы и до порицания за любовь к певцу-кастрату. Ты убедила меня в том, что достаточно сильна для того, чтобы повернуться спиной к пересудам. Но ты не знаешь, каково это — держать в объятиях мужчину! И ты думаешь, я смогу пережить тот момент, когда увижу в твоих глазах, что я тебе надоел и ты готова найти себе другого...
— Так это плохо, что я люблю в тебе мягкость, нетипичную для мужчин? — сердито спросила она. — Так значит, это странно, что я предпочитаю твой огонь любому другому огню, который мог бы уничтожить меня? Неужели ты не видишь, какой она могла бы быть, наша жизнь вдвоем! Почему я должна хотеть того, что может мне дать любой, в то время как у меня есть ты! Разве после тебя хоть что-нибудь может иметь для меня значение? Что может иметь хоть какую-то ценность? Ты — Тонио Трески, ты обладаешь талантом и величием, за которые другие бьются всю жизнь и совершенно без толку. О, как я злюсь сейчас на тебя! Мне даже захотелось тебя обидеть! И все потому, что ты не веришь мне! И не веришь в то, что мы могли бы жить вдвоем, и в то, как прекрасно это было бы! Ты делаешь выбор за нас обоих, и я никогда тебе этого не прошу! Понимаешь? Ты подарил мне себя на такое короткое время! Я никогда тебе этого не прощу!
Кристина сидела, склонившись вперед. Ее голые груди были прикрыты вуалью золотистых волос. Закрывая лицо руками, она сотрясалась в коротких, сдавленных рыданиях.
Тонио хотел коснуться ее, утешить. Но он тоже был зол и тоже несчастен.
— Ты немилосердна, — внезапно сказал он. А когда девушка подняла заплаканное, опухшее от слез лицо, объяснил: — Ты немилосердна к мальчику, которым я был, и к мужчине, которым я мог бы стать. Ты немилосердна, потому что не видишь, что каждый раз, сжимая тебя в объятиях, я знаю, что могло бы быть между нами, если бы...
Она закрыла ладонями его рот. Тонио изумленно посмотрел на нее, а потом отвел ее руку.
— Нет! — покачала головой Кристина. — Тогда бы мы вообще никогда не встретились. И я клянусь тебе всем, что для меня священно, что твои враги — это мои враги, и те, кто ранит тебя, ранят меня. Но ведь ты говоришь не о мести, а о смерти. Ради этого ты собираешься покончить с собственной жизнью. Гвидо знает это. И я знаю. А все почему? Потому что этот человек должен знать, ведь так? Он должен знать, что это ты пришел убить его после всего того, что он с тобой сделал. Он должен знать, что это ты!
— Да, ты права, — мягко ответил он. — Это правда. Ты сформулировала это лучше и проще, чем мог бы сделать я.
Много времени спустя, когда Тонио решил, что, выплакав все слезы, Кристина заснула, переплетясь с ним горячими и влажными руками и ногами, он тихо выскользнул из ее объятий, осторожно поправил подушку у нее под головой, пошел в мастерскую и, сев у окна, устремил глаза на мелкую звездную россыпь.
Стремительный ветер уже разогнал дождевые облака, но город все еще блестел, омытый дождем, и казался таким прекрасным при лунном свете. Сотни огоньков мерцали на балконах и в окнах, в щелях разбитых ставен на всех этих узких улочках внизу, под сверкающими крышами.
Он подумал: поймет ли она его хоть когда-нибудь? Если он отступит сейчас, это будет означать, что он отступил навсегда. А как он сможет жить с этим ощущением собственной слабости, с признанием этого жуткого поражения, с осознанием того, что он позволил Карло так искалечить и разрушить его жизнь, а после этого оставил его жить как ни в чем не бывало?
Перед его глазами всплыл дом в Венеции. Призрак жены, которой он никогда не знал, и кучка детей-призраков. Он увидел огни над каналом и сверкающее палаццо, медленно исчезающее под водой. «Почему это сделали со мной!» Ему хотелось кричать, и вдруг он почувствовал, что Кристина стоит рядом, сбоку от него.
Она прислонилась к его плечу своей маленькой головкой, и Тонио, заглянув девушке в глаза, вдруг испугался, что пропустил какой-то важнейший момент своей жизни. Наверняка он совершил когда-то ужасное зло, ведь иначе этого просто не могло случиться! Такое не могло случиться с Тонио Трески, рожденным для стольких великих дел!
Бредовые мысли.
Ужас этого мира как раз и заключался в том, что тысячи злодеяний совершались теми, кто никогда не был ни обвинен, ни наказан, и рядом с величайшими обещаниями никогда не было ничего, кроме несчастья и нужды. Детей искалечили для того, чтобы сделать из них хор серафимов, и их пение стало плачем, обращенным к небесам, — к небесам, которые их не слышат.
А с ним самим все это произошло по чистой случайности — чудесной случайности — только потому, что в одну далекую зиму он пел по ночам на узких улочках Венеции, обнажая свое сердце под такими же, как эти, звездами.
«И все же, если предположить, что все так, как сказала она...» Он стоял в темноте и смотрел на нее, на изгиб ее головы, на голые плечи под свободно накинутым покрывалом, а когда Кристина подняла на него глаза, он увидел белизну ее лба и темные очертания лица.
«Если предположить, что это действительно возможно... Что где-то на краю земли, на блистающей окраине своего собственного мира, они могли бы жить вместе и любить друг друга, а все остальное — то, что дано другим, — пропади оно пропадом!»
— Я люблю тебя, — сказал он и подумал: «И ты почти заставила меня в это поверить».
Голос его дрогнул. Ну как он может бросить ее? Как он может бросить Гвидо? Как он может бросить самого себя?
— И когда ты уезжаешь? — спросила Кристина. — Если уж ты решил так поступить и ничто на свете не может тебя остановить...
Тонио покачал головой. Только бы она ничего больше не говорила! Она еще не приняла это, нет, еще не приняла, и, по крайней мере, в этот миг ему было невыносимо слышать, что она притворяется. Последнее представление оперы должно было состояться на следующий день. И хотя бы это время у них еще оставалось.
И вот пришло время заключительной скачки. Лошади рвались вперед, врезаясь в толпу, подминая под себя зрителей, и хотя в воздухе стояли пронзительные крики, ничто не могло остановить их стремительное движение в сторону площади Венеции. Мертвых и раненых тут же уносили прочь. Тонио, стоя на вершине трибуны, прижимал к себе Кристину и смотрел на площадь, где на головы взмыленных, обезумевших животных набрасывали серые тряпки. Тьма медленно опускалась на крыши домов. Начинался великий завершающий ритуал карнавала, знаменующий последние часы перед наступлением Великого поста: мокколи[42].
Свечи повсюду.
Они появились в окнах вдоль узкой улицы; они появились на крышах карет, на концах шестов, в руках женщин, детей и мужчин, сидевших у дверей... и вот уже вокруг мерцали тысячи и тысячи свечей. Тонио быстро схватил огарок у стоявшего рядом с ним человека и коснулся свечи Кристины, ибо кругом уже раздавался зловещий шепот: «Sia ammazato chi non porta moccolo» — «Смерть тому, кто не несет свечу!»
Тут же какая-то темная фигура метнулась вперед и задула свечу Кристины, хотя она и пыталась прикрыть пламя рукой. Раздался крик: «Sia ammazata la signorina!»[43] Тонио тут же зажег ее свечу снова, а затем, прикрывая собственный огонек от того же шельмеца, сильным выдохом из своих мощных легких задул его свечу и произнес то же проклятие: «Sia ammazato il signore!»[44]
Вся улица внизу стала морем тускло освещенных лиц. Каждый пытался защитить пламя своей свечи и в то же время задуть свечу у другого. «Смерть тебе, смерть тебе, смерть тебе...»
Взяв Кристину за руку, Тонио повел ее вниз по ярусам трибуны, задувая слабые огоньки направо и налево, а люди вокруг пытались ему отомстить. Проскользнув в самую гущу толпы, Тонио притянул Кристину к себе под мышку. Он мечтал о какой-нибудь боковой улочке, где они могли бы перевести дыхание и снова начать ту маленькую любовную игру, какой мучили друг друга весь этот день, перемежая это вином, смехом и почти отчаянной бравадой.
Сегодня вечером оперное представление должно было быть коротким и закончиться до двенадцати часов, то есть до начала Пепельной среды[45], и сейчас он не думал ни о чем, кроме звездного неба и обволакивающего океана тоненьких огоньков и шепота вокруг: «Смерть тебе, смерть тебе, смерть тебе...». Тут его пламя погасло, и у Кристины тоже. Девушка ахнула, но в этот момент Тонио, которого пихали и толкали со всех сторон, прижал ее к себе и раскрыл ее губы своими, не обращая никакого внимания на то, что их свечи погасли. И толпа понесла их, повлекла за собой, словно морская волна.
— Дайте-ка мне ваш огонек, — быстро обратилась Кристина к высокому человеку, стоявшему рядом с ней. Зажгла свою свечу и передала огонь Тонио.
При освещении снизу лицо ее приобрело какой-то жутковатый вид. Мягкие завитки волос отливали золотом. Она положила голову ему на грудь и приставила к его свече свою, чтобы его большие ладони смогли загородить оба язычка пламени.
Наконец настало время уходить. Толпа потихоньку рассеивалась. Детишки все еще задували свечи у своих родителей и дразнили их ритуальным проклятием, родители вторили им тем же, и это сумасшествие постепенно перекинулось на боковые улочки. Но Тонио стоял неподвижно, не желая покидать этот последний островок карнавала даже ради последних моментов театрального экстаза.
Все окна были по-прежнему освещены. На улицах висело множество фонарей, и проезжающие мимо кареты светились огоньками.
— Тонио, у нас мало времени... — прошептала Кристина.
Ему ничего не стоило удержать ее маленькую ручку против ее воли. Девушка тянула его, но он не шевелился.
Тогда она встала на цыпочки и положила руку ему на затылок.
— Тонио, ты о чем-то мечтаешь...
— Да, — пробормотал он. — О вечной жизни...
Она повела его на Виа Кондотти. Она чуть ли не танцевала впереди его и тащила его за длинную руку, как за поводок.
Вдруг подскочил какой-то мальчишка и прошипел:
— Sia ammazato...
С вызывающей улыбкой Тонио вскинул руку и спас свой огонек.
Произошедшее дальше случилось так быстро, что потом он не мог сложить все кусочки мозаики в одно целое. Неожиданно перед ним возник какой-то силуэт, потом искаженное гримасой лицо, послышался шепот: «Смерть тебе!», а потом Кристина отпустила его руку, он упал, потеряв равновесие, и услышал, как она закричала.
Он выхватил свой кинжал в тот же момент, когда почувствовал лезвие другого ножа у своего горла.
Он выбил его вверх, так что лезвие успело царапнуть ему лицо, и выбросил свой кинжал вперед, нанеся им удар, второй, третий по какому-то человеку, пытавшемуся прижать его к стене.
Но в тот миг, когда этот человек стал падать на него всем своим весом, он почувствовал, что сзади находится еще один, и внезапно его шею сдавила удавка.
В состоянии абсолютного ужаса он начал бороться, достал левой рукой человека, напавшего сзади, а правой рукой ворочал кинжалом в кишках другого.
Тут раздались топот и крики, крики Кристины. А он уже задыхался, шнур впивался в его плоть... И вдруг шнура не стало.
Тонио повернулся и бросился на нападавшего, но тут кто-то, схватив его за руки, закричал:
— Синьор, синьор, мы в вашем распоряжении!
Он оглянулся. То был человек, которого он никогда не видел, а за его спиной стояли бравос Раффаэле, те самые люди, которые преследовали его несколько недель, и между ними — Кристина, а они держали ее, но с таким видом, словно защищали и вовсе не собирались обижать. А у его ног лежал убитый им человек.
Грудь Тонио тяжело вздымалась. Он вжался в стену, как загнанное в угол животное, не верящее никому.
— Мы состоим на службе у кардинала Кальвино, — сказал ему тот человек.
И было ясно, что люди Раффаэле не нападали на него. Они стояли тут же.
Между тем напирала толпа, сотни тонких свечей. И постепенно Тонио осознал: все эти люди пришли, чтобы защитить его.
Он смотрел на убитого.
Прибежала стайка маленьких ребятишек и тут же отпрянула, увидев мертвяка. Пальцы детишек казались красными и прозрачными на фоне пламени свечей.
— Вы должны скорее уходить отсюда, синьор! — сказал ему браво, и люди Раффаэле согласно закивали. — Здесь могут оказаться и другие желающие напасть на вас.
Несколько бравос повели его прочь, а один из них наклонился над трупом и обшарил его.
Он сидел у самого дверного порога. Кардинал Кальвино был вне себя от ярости.
Вызвав графа Раффаэле ди Стефано, он горячо поблагодарил его за помощь, которую оказали его люди в защите Тонио и Кристины, благополучно доставленной в дом графини.
Раффаэле выразил недовольство тем, что нападавшие смогли подойти так близко к Тонио.
Но кто были эти разбойники? И кардинал, и Раффаэле обратились с этим вопросом к Тонио, но тот лишь покачал головой и сказал, что ему известно не более, чем им.
Вскоре выяснилось, что оба нападавших были заурядными головорезами. У них нашли венецианские паспорта, венецианские монеты. Бравос кардинала прирезали одного из них; другого убил сам Тонио.
— Кто в Венеции может желать твоей смерти? — допытывался Раффаэле. Его маленькие черные глазки буравили Тонио. Спокойствие певца сводило его с ума.
Тонио снова покачал головой.
То, что он сумел добраться до театра и смог выйти на сцену, казалось ему чудом, а то, что он справился со своей работой, было результатом привычки и профессионального мастерства, которое он не ценил до самого последнего момента.
Но эта комната оказалась для него большим наказанием, чем освещенная огнями сцена, где, слушая свой голос словно издалека, он мог погрузиться в собственные мысли.
Он чувствовал приятное возбуждение, подобное тому, что испытывал два дня назад, открывая душу Гвидо, возбуждение, которое делало его холодным и твердым и которое легко можно было скрыть гримом и костюмом.
Теперь же он заставлял себя сидеть тихо и не двигаться. И все же не мог забыть о порезе на горле, не мог отделаться от мысли о том, как глубоко должна была вдавиться веревка, чтобы навсегда лишить его голоса, если не жизни.
А еще он помнил о ноже, приставленном к горлу. Нож у горла, удавка на горле.
Он поднял глаза и остановил свой взгляд на Гвидо, который наблюдал за дознанием с таким видом, словно был озадачен и напуган не меньше остальных.
Теперь же его лицо было непроницаемым. Можно было не сомневаться: он не собирается никому ничего говорить.
— Отныне Марка Антонио будут охранять четверо, — сказал кардинал.
Тактично, несмотря на то что гнев все еще будоражил его, кардинал не стал спрашивать Раффаэле, с чего это вдруг его люди там оказались. Бравос кардинала говорили с этими людьми так, словно они были хорошо знакомы и не удивлены их присутствием.
«А что, если бы никого из них там не оказалось?»
Тонио прищурился и отвел глаза, когда Раффаэле наклонился, чтобы поцеловать кольцо на пальце кардинала.
Несмотря на свою маску спокойствия, Гвидо на другом конце комнаты выглядел сникшим. Словно он уже увидел тело Тонио, истекающее кровью на городской улице.
Тонио снова потрогал свой порез. Раффаэле уже уходил. Бравос останутся на страже во всех коридорах дворца, точно так же как бравос Карло когда-то таились во всех коридорах палаццо Трески.
— Уйди, Гвидо, — прошептал Тонио.
Наконец они с кардиналом Кальвино остались одни.
— Мой господин, — сказал Тонио. — Не окажете ли вы мне после стольких милостей еще одну? Не можем ли мы с вами пройти сейчас вдвоем в часовню? Не изволите ли вы принять мою исповедь?
Молча прошли они по коридору. А открыв двери часовни, обнаружили, что в ней очень тепло. Перед мраморными святыми мерцали свечи, а золотые двери дарохранительницы чуть светились над гладкой белизной покрытого тканью алтаря.
Кардинал прошел на первый ряд резных стульев, установленных перед поручнем, и сел, предложив Тонио соседнее сиденье. Им не было необходимости использовать деревянную кабинку исповедальни. Кардинал склонил голову, давая Тонио понять, что он может начинать, когда захочет.
— Мой господин, — сказал Тонио. — То, что я скажу вам, должно остаться тайной исповеди. Этого нельзя открывать никому.
Кардинал нахмурился.
— Марк Антонио, почему ты напоминаешь мне об этом?
Он поднял правую руку и сделал решительный знак благословения.
— Потому что я не прошу формального отпущения грехов, мой господин. Возможно, я просто ищу справедливости. Я ищу правды перед лицом небес. Я не знаю точно, чего ищу, но должен сказать вам, что человек, пославший ко мне наемных убийц, — мой собственный отец, известный всем и каждому как мой брат.
Дальнейший рассказ потек быстро, четко, словно годы смыли с него все банальности и ненужные подробности, оставив лишь голую канву. Лицо кардинала заострилось от боли и сосредоточенного внимания. Опущенные гладкие веки смотрелись полукружиями над его глазами. Иногда он качал головой, не прерывая красноречивого молчания.
— То, что было сделано со мной, давно подтолкнуло бы любого другого к мести, — прошептал Тонио. — И я знаю, что лишь мое счастье вынуждало меня отсрочивать достижение своей цели. Я не отношусь к своей жизни с ненавистью или презрением. Я ценю ее. Голос для меня был не только божьим даром, но и радостью, и все люди вокруг стали моей отрадой, хотя похоти всегда было в избытке, а вот страсти явно не хватало. Я не могу этого отрицать. Но я живу. Иногда я кажусь сам себе стаканом с водой, попавшим под лучи солнца, когда свет буквально взрывается в нем, так что стакан становится самим светом.
Так как же я мог убить его? Снова сделать мою мать вдовой, а детей — сиротами? Как мог я принести мрак и смерть в этот дом? И как я мог поднять на него руку, когда он — мой отец, и в любви к моей матери он даровал мне жизнь? Как мог я сделать это в тот момент, когда, не считая моей ненависти к нему, жил в счастье и довольстве, которого не знал никогда, даже в детстве?
Поэтому я все откладывал задуманное. Я решил, что у Карло должно быть двое детей. Я ждал. И даже тогда, когда не осталось ничего, чтобы удержать меня, когда я снял свои обязательства перед теми, кого любил, и ничто больше не стояло на моем пути, боязнь разрушить собственное счастье вынуждала меня бездействовать. Но что еще более важно, мой господин, — мое счастье заставляло меня испытывать вину за то, что я собираюсь убить его. Почему он должен умереть, когда у меня есть весь мир, любовь и все, о чем только может мечтать мужчина! Вот вопросы, которые я задавал себе.
Но даже сегодня, в этот самый день, я еще тянул, борясь со своей совестью и своей целью. Я спорил не с другими, а с самим собой.
Мгновение помолчав, Тонио горестно вздохнул.
— И теперь вы видите, что он сам разрубил этот узел: подослал наемников, чтобы убить меня. Теперь он может это сделать. Моя мать умерла и похоронена. Четыре года прошло, с тех пор как кто-либо мог отыскать те неоспоримые мотивы, которые в случае моего убийства обеспечили бы ему смертный приговор. Да в те годы я был предан дому, семье и даже ему, последнему отпрыску нашего рода.
И, подослав этих убийц с приказом зарезать меня, он попытался разрушить саму жизнь, что удерживала меня вдали от него, ту жизнь, что говорила мне: забудь его, пусть живет!
Но я не могу забыть его. А теперь он не оставил мне выбора. Я должен поехать туда и убить его, и, Бог свидетель, нет такой причины, по которой я не могу сделать это, а потом вернуться к тем, кого я люблю и кто меня ждет. Скажите же мне, что нет причины, по которой я не могу погубить себя для того, чтобы рассчитаться с этим человеком, тем самым, что сегодня пытался убить меня.
— Но можешь ли ты рассчитаться с ним, Марк Антонио, — спросил кардинал, — не жертвуя собственной жизнью?
— Да, мой господин, — ответил Тонио с уверенностью. — Я могу это сделать. Уже давно я нашел способ заполучить его в свои сети с минимальным риском для себя.
Кардинал молча обдумывал все услышанное. Прищурившись, он смотрел вдаль, на дарохранительницу.
— Ах, как мало я тебя знал, как мало я знал о том, что ты пережил... — наконец произнес он.
— Мне в голову пришел один образ, — продолжал Тонио. — Весь вечер он мучил меня. Речь идет о старой легенде, в которой великому завоевателю Александру преподнесли так называемый гордиев узел, а он разрубил его мечом. Ибо это верная метафора того, что происходит у меня в душе. Настоящий гордиев узел из желания жить и веры в то, что я не смогу жить, пока не уничтожу его и тем самым не буду уничтожен сам. Что ж, он разрубил гордиев узел ножами своих наемников. И сегодня вечером, когда я улыбался, говорил или даже пел на сцене, я постоянно думал о том, что теперь мне ясно, почему эта древняя легенда всегда мне не нравилась. Ну какая же мудрость в том, чтобы просто разрубить — и уничтожить — загадку, которая поставила в тупик куда более ясные головы? Какое грубое, трагическое непонимание! Но так обычно и ведут себя мужчины, мой господин: они разрубают или отрезают. И наверное, только те из нас, кого нельзя причислить к мужскому роду, могут увидеть мудрость добра и зла в более полном свете и постичь ее парализующую силу.
О, если бы я был волен так поступить, я бы проводил все свое время с евнухами, женщинами, детьми и святыми, презирающими вульгарность мечей! Но я не волен. Он приходит за мной. Он напоминает мне, что мужское начало невозможно так легко истребить и что его можно вытащить из самого моего нутра и отправить на борьбу с ним. Все так, как я всегда и считал: я не мужчина и мужчина одновременно, и я не могу жить ни как тот, ни как другой, пока он остается безнаказанным!
— Тогда есть лишь один верный способ выхода из тупика. — Кардинал наконец повернулся к нему. — Ты не можешь поднять руку на отца, не поплатившись за это. Ты сам мне это сказал. Нет нужды цитировать тебе Писание. И тем не менее твой отец пытался убить тебя, потому что он тебя боится. Услышав о твоем триумфе на сцене, о твоей славе, о твоем богатстве, о твоем фехтовальном мастерстве, о том, какие влиятельные люди стали твоими друзьями, он не может не полагать, что ты собираешься выступить против него.
Так что ты должен поехать в Венецию. Ты должен сделать так, чтобы он оказался в твоей власти. Я могу послать с тобой своих людей или людей графа ди Стефано, как тебе будет угодно. И устрой с ним очную ставку, если ты так этого хочешь. Убедись в том, что все эти годы он страдал в наказание за то зло, что причинил тебе. А потом отпусти его. И тогда он обретет столь необходимую ему уверенность в том, что ты никогда не причинишь ему зла.
Ты же получишь свою сатисфакцию. Гордиев узел будет распутан, и мечи окажутся не нужны.
Все это я говорю тебе не как священник. Я говорю как человек, испытывающий благоговейный ужас перед тем, что ты пережил, что ты потерял и чего добился, несмотря ни на что. Бог никогда не испытывал меня так, как испытывал тебя. А когда я согрешил перед своим Богом, ты был добр ко мне в моих грехах и не выказал ни презрения, ни чудовищного превосходства над моей слабостью.
Поступай так, как я сказал тебе. Человек, позволивший тебе жить так долго, не хочет на самом деле убивать тебя. Прежде всего он хочет получить твое прощение. И только когда ты увидишь его перед собой на коленях, ты сможешь убедить его в том, что у тебя есть сила, чтобы простить его.
— Но разве у меня есть такая сила? — спросил Тонио.
— Когда ты поймешь, что эта сила — величайшая из всех сил, ты обретешь ее. Ты станешь тем, кем хочешь быть. А твой отец будет вечным свидетелем этого.
Гвидо не спал, когда вошел Тонио. Он сидел в темноте за своим письменным столом, и оттуда доносились тихие звуки: вот он поднял бокал, вот отпил из него, вот почти бесшумно поставил бокал на деревянную поверхность стола.
Паоло лежал калачиком посреди постели Гвидо. Лунный свет падал на его залитое слезами лицо и распущенные волосы, и было видно, что он заснул не раздеваясь и что ему было холодно, потому что он обнимал себя обеими руками.
Тонио поднял свернутое одеяло и накрыл мальчика. А потом нагнулся и поцеловал Паоло.
— Ты ведь оплакиваешь и меня? — повернулся он к Гвидо.
— Может быть, — ответил Гвидо. — Может, тебя. А может, себя. И Паоло. И Кристину тоже.
Тонио подошел к столу. И подождал, пока из темноты постепенно проступило лицо Гвидо.
— Ты успеешь написать оперу до Пасхи? — спросил Тонио.
Поколебавшись, маэстро кивнул.
— Тогда пойди к импресарио и договорись с ним. Найми карету, достаточно большую для того, чтобы вы все — Кристина, Паоло, синьора Бьянка — смогли добраться до Флоренции и снять там дом для всех нас. Потому что я обещаю, что если не вернусь к тебе раньше, то я буду с тобой в Пасхальное воскресенье, прежде чем откроются двери театра.