Кардинал Кальвино прислал за ними, едва они прибыли. Ни Тонио, ни Гвидо не ожидали, что эта честь будет оказана им так скоро. Они немедленно последовали за одетым в черную сутану секретарем наверх. Паоло поспешил следом.
Ничто из виденного в Венеции или Неаполе не смогло подготовить Гвидо к восприятию этого громадного дворца, расположенного в самом центре Рима, не более чем в двадцати минутах ходьбы от Ватикана, с одной стороны, и примерно на таком же расстоянии от площади Испании — с другой. За мрачным желтоватым фасадом скрывались коридоры, уставленные античной скульптурой, стены, увешанные фламандскими гобеленами, и внутренние дворики, сочетавшие греко-римские элементы с колоссальными современными статуями у ворот, фонтанами и прудами.
Кругом расхаживало множество представителей знати, входили и выходили священники в черных сутанах, а за двумя двойными дверями оказался длинный зал библиотеки, где, склонившись над бумагами, скрипели перьями одетые в черное стряпчие.
Но главной неожиданностью оказался сам кардинал. По слухам, глубоко религиозный человек, он прошел долгий путь наверх от рядового священника, что было не слишком типично для кардиналов. Говорили также, что он очень популярен в народе и толпы людей часами околачиваются на улице, ожидая, когда появится его карета.
Римская беднота являлась предметом его особой заботы. Он был попечителем многочисленных сиротских приютов и благотворительных учреждений, которые постоянно навешал. Порой, нимало не беспокоясь о том, что его малиновая сутана будет забрызгана грязью, и оставляя свиту за дверью, он заходил в бедняцкие лачуги, пил вино с рабочими и их женами, целован их детей, ежедневно помогал нуждающимся из своих средств.
Ему было под пятьдесят. Гвидо предполагал обнаружить в нем строгость и аскетизм, мало соответствовавшие окружавшему его великолепию декора и узорным полам из разноцветного мрамора, которые могли бы сравниться с полами собора Сан-Пьетро.
Но кардинал просто излучал добродушие, и глаза его светились веселостью.
В нем чувствовались жизненная энергия и дружелюбие, казавшееся сочетанием простой любезности с настоящей любовью к каждому человеку, которого он видит перед собой.
У кардинала была сухощавая фигура, пепельные волосы и удивительно гладкие веки, без единой морщинки или складочки. Но некоторые черты его лица казались очень резкими, словно высеченными из мрамора, как у тех мрачных статуй святых в старинных церквях, которые теперь казались искаженными, даже зловещими.
Правда, в нем самом не было ничего мрачного или отталкивающего.
Окруженный блестяще одетыми дворянами, расступившимися по его команде, он подозвал Гвидо к себе. После того как маэстро поцеловал его перстень, кардинал обнял его и сказал, что музыканты его двоюродной сестры могут жить во дворце сколько пожелают.
— Вам, наверное, нужны инструменты? — спросил он. — Буду счастлив послать за ними. Вы только скажите моему секретарю, и вам тут же будет доставлено то, что пожелаете.
Он взял лицо Паоло в свои ладони и провел большим пальцем по его щеке. Мальчик тут же оживился и просиял, а кардинал прижал его к своей длинной малиновой сутане.
— А где же ваш певец? — спросил он и, тут же догадавшись, посмотрел на Тонио.
Сразу стало ясно, что он поражен, лицо его стало несколько озадаченным. Когда же Тонио выступил вперед поцеловать перстень его преосвященства, Гвидо показалось, что и все окружающие должны были непременно заметить эту перемену.
Тонио был лишь слегка взлохмачен с дороги, его темно-зеленый бархатный камзол чуть запылился, и, с точки зрения Гвидо, он был похож на ангела, надевшего человеческое платье. Он не стал более неловким из-за своего высокого роста, а благодаря интенсивным занятиям фехтованием в последние два года приобрел грацию танцора. Однако Гвидо в который раз показалось, что Тонио как будто находится под гипнозом: все его движения были замедленными, даже глаза словно остекленели.
У кардинала дрогнули губы. Сначала он смотрел на Тонио с изумлением, будто тот совершал что-то странное и непонятное, а потом выражение светло-серых глаз Кальвино сделалось совсем отсутствующим.
Гвидо вдруг стало ужасно жарко. Сначала он подумал, что просто задыхается от жары в этом переполненном зале. Но когда увидел выражение лица Тонио и то, как он смотрит на кардинала, и когда ощутил внезапную тишину вокруг, маэстро испытал нечто большее, чем укол страха. Нет, конечно, это вовсе не то, что он вообразил себе, разумеется нет.
Ну кто не обратит внимания на юношу такой замечательной красоты и кто не будет смотреть на такого человека, как его преосвященство, иначе как с выражением благоговения?
Однако страх не покидал его, эхом отзываясь на тяжелые думы, что не отпускали Гвидо всю дорогу до Рима.
Тут было и беспокойство по поводу тысячи практических мелочей, связанных с предстоящей оперой, и удивившие его самого переживания по поводу потери голоса много лет назад.
— Я никогда не был большим поклонником оперы, — ласково говорил между тем кардинал, обращаясь к Тонио, — и боюсь, что знаю слишком мало об этом искусстве, но нам всем приятно, что у нас есть певец, который выступит перед нами после вечерней трапезы.
Тонио окаменел. Гвидо почувствовал, что гордости певца нанесено весьма болезненное оскорбление: с ним обращались как с рядовым музыкантом. Тонио, как поступал всегда в подобных случаях, долго смотрел в пол, а затем медленно поднял глаза и сказал несколько подчеркнуто:
— Да, мой господин.
Кардинал догадался, что совершил оплошность. Было любопытно наблюдать, как он снова взял руку Тонио в свои и добавил:
— Если вы будете так любезны.
— Это будет честью для меня, мой господин, — с ледяной вежливостью ответил Тонио, как принц, разговаривающий с принцем.
Тогда кардинал рассмеялся, весело и заразительно, и, повернувшись к секретарю, сказал почти ребячливо:
— Это даст моим врагам новый повод для разговоров.
Их немедленно проводили в отведенные им покои — анфиладу просторных комнат, выходивших окнами во внутренний сад с выстриженной травой, где деревья отбрасывали на землю размытые тени. Распаковав веши, они отправились бродить по комнатам. Паоло пришел в возбуждение, увидев кровать с резным изголовьем и красновато-коричневыми занавесями, предназначенную для него. А Гвидо понял, что они с Тонио должны взять себе разные комнаты и, ради Паоло, теперь спать отдельно.
К вечеру Гвидо разложил все свои ноты и перечитал рекомендательные письма, данные ему графиней. Ему предстояло посещать все возможные концерты и светские вечеринки. Необходимо было поговорить об операх, имевших успех в последние два года, и послушать как можно больше местных певцов. Секретари кардинала уже достали для него запрошенные партитуры и либретто. И нынче вечером ему предстояло идти на первый маленький концерт в дом какого-то англичанина.
Так почему же предвосхищение всего этого не переполняло его радостью, когда он наблюдал, как слуги кардинала вносят клавесин и аккуратно расставляют на полках книги?
Тонио, конечно же, был покорен Римом. Они с Паоло постоянно обсуждали все увиденное по пути в город, а сегодня вечером собирались пойти смотреть папские сокровища в музее Ватикана. Они выходили вместе по разным поручениям, считая каждый выход в город отдельным приключением.
А Гвидо, оставшись один, никак не мог отделаться от дурных предчувствий, которые преследовали его всю дорогу от Неаполя до Рима.
Но что же это было такое, что же не давало ему покоя?
Конечно, он не мог забыть кошмар, связанный с ранним детством Тонио и его последними днями в Венеции, о которых мальчик никогда не говорил.
Гвидо не нуждался в доказательствах того, что это именно Карло, старший брат Тонио, виновен в том немыслимом насилии, которое было учинено над мальчиком. И он прекрасно понимал, почему Тонио никогда не допустит, чтобы это стало известно.
Все это было ясно из бумаг, подписанных Тонио и доставленных в Венецию, прежде чем они добрались до Неаполя. Этот Карло Трески был последним отпрыском мужского пола в фамильной линии.
И Гвидо смутно припоминал элегантно одетого человека, который был чуть ли не душой общества во время нескольких светских вечеров, на которые он забредал в те дни в Венеции, когда события еще не приняли столь драматический оборот. Гвидо обратил на него внимание только потому, что он был братом «патриция-трубадура», как именовали Тонио. Крупный, очень красивый мужчина, рассказчик забавных историй, декламатор и любитель поэзии, явно исполненный желания доставить другим удовольствие, удержать их внимание и заслужить их любовь. В то время он казался лишь одним из многих хорошо воспитанных и бесконечно куртуазных венецианцев.
Но теперь одна мысль о нем леденила душу Гвидо.
Ничего этого он никогда не объяснял капельмейстеру. Но со временем это оказалось совершенно излишним: Кавалла сам обо всем догадался, так же как мог догадаться любой другой.
Но оба учителя верили, что после того, как Тонио решил столь самозабвенно посвятить себя пению, время и успех смогут залечить его душевные раны. А как же его брат? Они предполагали, что Тонио был вынужден простить его, и благодарили за это Бога.
Но Карло Трески удивил их. Он не только женился на матери Тонио («Достаточно для того, чтобы воспламенить самого смиренного кастрата!» — прокомментировал эту новость маэстро, а ведь Тонио никак нельзя было назвать «смиренным кастратом»), но и за три года произвел на свет двух здоровых сыновей.
А Марианна Трески снова была беременна.
Гвидо не слишком задумывался об этом, пока не настала пора уезжать из Неаполя и маэстро не предупредил его, чтобы он не спускал с Тонио глаз.
— Я боюсь, что он выжидает подходящего случая. В нем как будто сосуществуют два близнеца. Один любит музыку больше всего на свете, а другой жаждет мести.
Гвидо ничего не ответил, но вспомнил маленький городок в Венето, избитого и растерзанного мальчика, лежавшего на забрызганной кровью грязной постели.
И, что хуже всего, он вспомнил о своей роли во всем этом кошмаре.
Глядя на капельмейстера, он почувствовал внезапную слабость и словно онемел. Образ двух близнецов в одном теле потряс его. Никогда прежде не думал он о таких вещах. Он даже не знал, как это назвать. Но ему нередко случалось видеть у своего ласкового и милого любовника лицо его темного близнеца, достаточно часто приходилось испытывать, как от него исходят ненависть, гнев и холод, которые можно почувствовать физически, как холод инея на влажных стенах какой-нибудь гостиницы на севере.
Но он знал также и другого близнеца, жившего и дышавшего в теле Тонио, — того, который так же страстно жаждал выйти на сцену театра Аржентино, как этого хочет Гвидо. Этот близнец обладал голосом, какого нет ни у кого на свете, и способен был любить и яростно, и нежно. Именно этот человек стал для Гвидо самой жизнью.
— Не спускай с него глаз, — просил его маэстро со страхом в голосе. — И дай ему увидеть все, что предлагает мир. Пусть он получит любые удовольствия, какие пожелает. Корми только одного близнеца, а другого заставь голодать, с тем чтобы в тот час, когда между ними случится битва, один обязательно уступил другому.
Гвидо кивнул. Этот образ тоже поразил его. Но в свинцовой тишине, нависшей над комнатой, он был не в состоянии выразить хотя бы малейшее согласие с мыслями маэстро, он мог думать только о том маленьком городке и о том униженном ребенке, которого держал на руках. Он думал о том, как даже посреди всего этого кошмара он так хотел заполучить этот голос, что не мог скорбеть о попранной невинности.
А это значило, что где-то в душе Тонио жила частичка его самого, которая тоже жаждала возмездия.
Конечно, а как могло быть иначе!
Да, старый ужас снова посетил его. Но он никогда и не исчезал. Только раньше Гвидо боялся, что Тонио станет жертвой собственных душевных мук. Теперь стало понятно, что главной бедой станет стремление к мести. Собственно, это было одно и то же. Гвидо постоянно носил в себе предощущение беды, оно было подобно осознанию своей смертности и приводило его в отчаяние, заставляло замолкать и чувствовать, как мороз пробегает по коже.
Поговорить об этом с Тонио ему никогда не удавалось. Действительно, в те страшные дни, когда приходили письма с Венето, именно тот, второй близнец, читал и уничтожал их, а потом погружался в оцепенение, словно надышавшись ядовитых паров, исходивших от присланной бумаги.
Но существовал и другой — лучезарный и полный энергии — Тонио, который говорил с ним о предстоящей опере, о театре, о том, что нужно взять с собой из Неаполя, а что оставить. Он спрашивал, сколько зрителей вмещает театр Аржентино.
— Я понимаю, что это значит для тебя, — сказал он однажды Гвидо. — Нет, нет, я говорю не о себе и не о тебе как моем учителе. Я говорю о Гвидо-композиторе. Я понимаю, что это значит.
— Тогда не говори об этом, — улыбнулся Гвидо. — А то замучишь нас обоих.
Они переговаривались нежно, взволнованно и то и дело смеялись, упаковывая ноты, книги и огромное количество разных вещей, стразов и кружев, что представлял собой гардероб Тонио.
«Корми одного близнеца», — говорил ему маэстро.
Да, он будет делать это, потому что это единственное, что он может сделать, единственное, что делал до сих пор. Он в состоянии только учить, направлять, любить и превозносить этого несравненно талантливого и прекрасного певца, своего возлюбленного, Тонио, мечтающего теперь о таком же успехе, о котором он, Гвидо, грезил много лет назад, собираясь дебютировать в Риме.
Но почему-то всю дорогу до Рима Гвидо мучили воспоминания и о другой былой трагедии — о том, как он сам потерял голос. Он нисколько не был склонен копаться в прошлом, во всяком случае не больше, чем в сложных символах, однако в редкие мгновения эта старая боль так захватывала его, что он понимал: эти воспоминания ничуть не смягчились со временем.
А может быть, когда все было уже сказано и сделано, эти мысли нахлынули на него из-за того, что он не мог думать о расставании с маэстро Кавалла и школой, в которой жил с шестилетнего возраста.
То есть его сознание вытащило откуда-то из глубин эту старую муку, чтобы защитить его от тяжести расставания. Но он не очень-то верил в это. И сам не знал почему.
Боль утраты по-прежнему терзала его, усугубленная словами маэстро относительно Тонио: «Дай ему увидеть все, что предлагает мир. Пусть он получит любые удовольствия, какие пожелает».
Так что же, в конце концов, испытывал Гвидо? Мучительное ощущение того, что он теряет что-то исключительно драгоценное и что у него отбирают нечто, сопоставимое с его голосом? Нет! Сейчас Тонио ни за что не покинет его, чтобы совершить свое жуткое паломничество в Венецию, если даже он и в самом деле собирается его предпринять.
И все же ощущение оставалось. Дурное предчувствие. Наводящее ужас.
Даже теперь, сидя в тишине своей комнаты во дворце кардинала, Гвидо осознавал, что предчувствие беды не покидает его. И оно обострялось воспоминанием о том, как вспыхивало лицо кардинала Кальвино всякий раз, когда он бросал взгляд на Тонио. Какая невинность! Наверняка его преосвященство действительно был абсолютно святым, каким все считали его, иначе бы скрыл свои чувства и никогда не пошутил бы так глупо.
Поприветствовав музыкантов, кардинал покинул дворец.
Гвидо смотрел, как необычайная процессия выезжает за ворота. Пять карет с облаченными в ливреи кучерами и лакеями составляли свиту кардинала. И уже в пяти шагах от дома кардинал кинул в толпу первую горсть золотых монет.
Вошел Тонио. Они с Паоло уже успели посетить портного, который должен был одеть его словно престолонаследника. Он купил себе великолепную шпагу, с десяток книг и скрипку, поскольку это был любимый инструмент Паоло, а Гвидо настаивал, чтобы — на всякий случай — он владел в совершенстве хоть каким-нибудь инструментом...
Мысли о потере; тоска. Почему Гвидо так беспокоился об этом? «На всякий случай!» Нет, никакая трагедия не подстерегает Паоло! Ничто не подстерегает ни одного из них.
И все же у Гвидо было тяжело на сердце. В этой просторной комнате он чувствовал себя совсем разбитым. Святые в золоченой раме нисколько не успокаивали его.
Тонио раздевался у двери.
Гвидо смотрел, как он стягивает мягкую белую рубашку и скидывает бриджи, а старый Нино, лакей, отправленный с ними графиней, собирает и уносит эти вещи.
Тонио стоял спиной к Гвидо, словно наслаждаясь прохладным воздухом, омывающим его тело. Потом надел зеленый шелковый халат, подвязав его свободно на талии. Когда же, обернувшись, он медленно поднял глаза, то Гвидо подумал, что в чувственной внешности его есть нечто восточное: в мягких волнах волос, в том, как мягкая ткань, ниспадая с угловатых плеч, струится вдоль высокого и стройного тела...
— Почему ты такой мрачный? — спросил Тонио так тихо, что Гвидо поначалу не расслышал. Смыслу слов пришлось преодолевать пространство погруженной в полумрак комнаты.
— Никакой я не мрачный, — ответил наконец Гвидо.
Но он понимал, что несколькими словами ему не отделаться. Тонио сел так близко, что смог дотянуться сложенными пальцами до руки учителя. И снова Гвидо поймал себя на том, что несколько отстраненно наблюдает за Тонио, как и мгновение назад, словно они не вели разговор.
Несколько лет назад он предсказывал, что Тонио будет столь же грациозным, как Доменико, и оказался прав. Но грация Тонио превосходила его ожидания. Юноша усмирял свои длинные конечности естественными для него плавными движениями; его низкий голос обладал глубиной и силой и был потому прелюдией к певческой мощи, когда она обнаруживала себя.
Черты его лица, кажется, слегка укрупнились и разошлись в стороны, а вот глаза сохранили ту же загадочность. Глядя на Тонио даже сейчас, Гвидо был немного растерян. «Магия ножа, — устало подумал он. — Причина этой исключительной соблазнительности в том, что нож освобождает, а не отрезает. Ему не стоит ни знать об этом, ни пытаться это использовать. Это просто в нем есть. А в сочетании с его прежними венецианскими манерами это может свести с ума любого».
— Гвидо, — доносился голос Тонио словно откуда-то издалека. — С Паоло все будет хорошо! Я знаю! Я сам буду давать ему уроки.
Внезапно Гвидо разозлился. Ему захотелось, чтобы Тонио ушел. Он посмотрел на него, но не мог с ним заговорить. Он вспоминал тот момент много лет назад, когда лежал на полу в классе, чувствуя себя совершенно несчастным после первого любовного акта. А человек, которого он так желал, тогда склонился над ним и что-то сказал ему на ухо. Но что?
— Паоло здесь ни при чем, — произнес он раздраженно, сердясь, что Тонио не понимает его. — Паоло отличный певец. — Его воодушевляла мысль о том, что здесь, в Риме, Паоло научится гораздо большему, чем научился бы в консерватории. В его сердце было место для маленького флорентийца. Но сейчас он хотел, чтобы Тонио оставил его одного.
— Я устал с дороги, — коротко сказал он. — И мне предстоит много работы. Я не могу терять время.
Тонио склонился над ним. И прошептал что-то нежное и интимное ему на ухо. Гвидо понимал, что они одни в этих комнатах, ведь Тонио отослал слуг.
— Будь снисходителен ко мне, — сказал он сердито. И заметил по лицу ученика, что тот задет.
Однако Тонио лишь кивнул. Это всегда было при нем: невообразимая венецианская любезность. Он посмотрел на Гвидо без тени обиды и, улыбнувшись краешком рта, поднялся, чтобы уйти.
Потрясенный, Гвидо молча смотрел, как он идет через комнату. Маэстро представил его на сцене, вообразил толпы, поджидающие певца у гримерной. А потом вдруг вспомнил лицо кардинала Кальвино и его удивительно живые глаза.
«Ты не имеешь представления о поклонении, которое тебя ждет, ты не можешь даже догадаться об этом. Конечно, у них найдутся комплименты и для композитора. Если опера будет хороша, они могут даже поместить мое имя на афишах, а впрочем, могут и не поместить. Это для тебя Рим разобьется как яйцо, чтобы снова возродиться. И я хочу, чтобы так и было. Но откуда это странное чувство?»
Тонио был где-то за дверью. Но Гвидо казалось, что он рядом. Внезапно он представил себе, как ударил Тонио и увидел, как это прекрасное лицо пошло красными пятнами. Он встал из-за стола, не понимая, что делает, и, быстро пройдя в спальню, остановился, увидев, что Тонио стоит у окна и смотрит во двор.
— Ты же знаешь, что представляет собой эта римская публика, — сказал Гвидо. — Ты знаешь, что мне предстоит. Будь терпелив ко мне.
— Я терпелив, — откликнулся Тонио.
— Ты должен делать все, что я попрошу!
Он почувствовал острое, сильное желание ссоры. Всплыло все, что возмущало и раздражало его в Тонио. Но он знал, что сейчас еще не время.
— Я сделаю все, что ты попросишь, — вежливо сказал Тонио низким, глубоким, сдержанным голосом.
— О да, все, но только не выступишь в женском платье, хотя знаешь, что как раз это должен сделать. Именно здесь, в Риме, а не где-нибудь еще! И конечно, ты сделаешь все, но только не то, что абсолютно необходимо для тебя самого!
— Гвидо! — перебил его Тонио. Впервые он проявил гнев и нетерпение. Преображение этого ангельского лица никогда не переставало поражать Гвидо. — Этого я сделать не могу. Нет смысла спорить дальше.
Гвидо презрительно усмехнулся. Он достиг того, чего хотел: Тонио покраснел, а в глазах у него появился холод. Но для чего была нужна ему ссора в их самый первый день в Риме, когда у него нашлось бы достаточно времени повозить Тонио по театрам, показать ему кастратов в женских костюмах, чтобы тот понял, насколько они могущественны и привлекательны?
Тонио резко повернулся и отправился в гардеробную. Он уже снимал халат, сейчас он оденется и уйдет. Эти комнаты опустеют. Гвидо останется один.
Полное отчаяние овладело им.
— Подойди сюда! — холодно потребовал он. И двинулся к кровати. — Нет, сначала запри дверь, — поправился он, — а потом подойди.
Какое-то мгновение Тонио только пристально смотрел на него.
Он слегка сжал губы, а потом с тем же самым терпеливым кивком, столь характерным для него, сделал все, что было приказано. Он стоял у высокой кровати, положив руку на покрывало, и, безмятежно глядя в глаза учителю, ждал. Гвидо расстегнул бриджи и почувствовал, как его страсть вбирает в себя все эмоции и смешивает их в одну силу.
— Сними халат, — резко сказал он. — И ляг. Лицом вниз. Ложись.
Тонио стоял молча, по-прежнему не отводя от него своих красивых, даже чересчур красивых глаз. Потом, с еле уловимым неодобрением того, что происходит, он выполнил приказание.
Гвидо взгромоздился на него. Ощущение нагого тела сквозь одежду сводило его с ума. Ладонью он прижал лицо Тонио к постели и взял его самым грубейшим образом.
Потом, как ему казалось, они очень долго лежали рядом. Наконец Тонио поднялся, чтобы уйти.
Без единого слова жалобы он оделся и, взяв трость, подошел к кровати. Наклонившись, поцеловал Гвидо в лоб, а потом в губы.
— Почему ты терпишь меня? — прошептал Гвидо.
— А почему я должен не терпеть тебя? — так же тихо произнес Тонио. — Я люблю тебя, Гвидо, — сказал он. — И оба мы немного напуганы.
Эта улица, звезды над головой, потолок комнаты, его зубы, вгрызающиеся в плоть, и нож, настоящий удар ножа, и рычащий звук, оказавшийся его собственным криком...
Потом он проснулся, с ладонью, прижатой ко рту, и понял, что на самом деле не издал ни звука.
Он был во дворце кардинала Кальвино. Он был в Риме.
Какая ерунда этот старый сон и лица этих бравос, которых, как ему иногда казалось, он видел на улицах. Конечно, всегда оказывалось, что это не так. Это была его маленькая фантазия. Он воображал себе, как, встретив одного из них, застанет его врасплох. «Ты помнишь Марка Антонио Трески, мальчика, которого ты увез в Фловиго?» А потом вонзит кинжал ему промеж ребер.
Перед отъездом из Неаполя он провел полдня с одним настоящим браво, и тот научил его некоторым приемам обращения с маленьким кинжалом. Этот человек, получивший хорошее вознаграждение за урок, был явно доволен способным учеником.
— Но зачем вам делать это самому, синьор? — спросил он тихо, глядя на костюм Тонио, на его кольца и перстни. — Я сейчас как раз без работы. Мои услуги не так дороги, как вы могли бы подумать.
— Просто научи меня, — улыбнулся Тонио.
Улыбка в такие моменты всегда приходила ему на помощь. А браво, бывший, похоже, прирожденным учителем, лишь пожал плечами.
Это воспоминание быстро развеяло сон. И, не успев еще поставить голые ступни на упоительно прохладные мраморные плитки, Тонио снова подумал о том, что находится в резиденции кардинала, в самом центре Рима.
Сон был похож на неприятный вкус во рту или на слабую головную боль. Ничего, скоро это пройдет.
Город уже ждал его. Впервые в жизни Тонио оказался по-настоящему свободен. Несколько лет назад он сменил надзор своих воспитателей в Венеции на заботу Гвидо и консерваторскую дисциплину и теперь еще не мог привыкнуть к мысли, что все это позади.
Но Гвидо ясно дал ему это понять. У Паоло были свои учителя и наставники, а Тонио, хотя и посвящал утро вокальным упражнениям, совсем не должен был ни перед кем отчитываться. И Гвидо этого не требовал. Так уж теперь повелось. После сиесты, когда все еще валялись в постели, Гвидо исчезал и мог вернуться лишь к полуночи. А потом задавал вопросы в той манере, в какой люди интересуются друг у друга: «Ну, где был сегодня?»
Тонио не смог сдержать улыбки. От ночного кошмара не осталось ничего. Он уже совсем проснулся и мог успеть на утреннюю мессу кардинала, если, конечно же, поторопится.
Каждый день кардинал Кальвино проводил мессу в своей собственной часовне в присутствии домочадцев. Алтарь был украшен белыми цветами, в арках под огромным изображением распятого Христа, из рук и ног которого обильно сочилась мерцающая кровь, висели канделябры на множество свечей.
Когда Тонио вошел в часовню, яркий свет на миг ослепил его. Никем не замеченный, он присел на стульчик сзади. Он и сам не понимал, почему не может отвести взгляд от далекой фигуры у алтаря. Кардинал повернулся, и стало заметно, что в руках у него золотой потир.
Несколько молодых римлян опустились на колени, чтобы получить причастие. А за ними — священники, скромные, в более строгих одеждах. Тонио не последовал их примеру. Ощущая приятную расслабленность, он прислонился головой к позолоченной колонне за стулом и закрыл глаза.
Когда же он их открыл, кардинал, подняв руку, осенял присутствующих последним благословением. Его гладкое лицо казалось лишенным возраста и возвышенно чистым, словно он ничего не знал о зле и ни разу не согрешил даже в мыслях. В каждом его жесте и движении присутствовали убежденность и твердость, и Тонио преисполнился убежденности в том, что жизнь кардинала, в отличие от большинства людей, имеет смысл. Он верит в Бога, верит в себя, верит в то, чем является, и в то, что делает.
День был в разгаре, когда Тонио, после нескольких часов занятий с Гвидо и Паоло, вошел в пустой фехтовальный зал палаццо.
Этой комнатой много лет никто не пользовался. И то, как на полированном полу проступали сквозь толстый слой пыли его следы, было ему знакомо по Венеции. Вытащив из ножен шпагу, он принялся атаковать невидимого противника, напевая про себя, словно этот бой сопровождался великой музыкой и был на самом деле частью блестящего представления на сцене.
Даже устав, он продолжал тренироваться, пока не почувствовал приятную боль в икрах.
Но через час непрерывных занятий внезапно остановился. Ему показалось, что кто-то наблюдает за ним.
Он резко повернулся, сжимая в руке рапиру.
Вокруг никого не было. Коридор за его спиной был пуст, хотя откуда-то из глубин огромного дома доносились приглушенные звуки.
И все же его не отпускало ощущение того, что кто-то приходил. Быстро надев камзол и сунув шпагу в ножны, он пустился бродить по дворцу почти бесцельно, кивая и кланяясь каждому проходящему мимо.
Он приблизился к кабинету кардинала, но, увидев, что двери закрыты, пошел вдоль антресолей, разглядывая громадные фламандские гобелены и парадные портреты людей прошлого столетия, носивших огромные парики. Белые волосы волнами ниспадали им на плечи. Кожа на изящно очерченных лицах естественно сияла, как живая.
Вдруг снизу послышался шум. Прибыл кардинал.
Тонио смотрел, как, в окружении пажей и свиты, его преосвященство восходит по широкой белой мраморной лестнице. На нем был маленький, с косичкой, парик, идеально подходивший к его худощавому лицу. Кардинал любезно разговаривал с сопровождающими и лишь один раз остановился, опершись рукой о мраморные перила и пошутив над собой, чтобы перевести дыхание.
Даже во время этой вынужденной остановки он не утратил величественности. Но при всем богатстве его малиновой сутаны из муарового шелка и его серебряных украшений, при всей пышности кортежа на лице кардинала не было никакой торжественности, только все та же естественная живость.
Тонио подался вперед, сам не зная зачем. Возможно, только для того, чтобы поближе рассмотреть этого человека, поднимавшегося по лестнице.
Во время следующей остановки кардинал заметил Тонио и задержал на нем взгляд. Тонио поклонился и отступил назад.
Он не знал, почему постарался, чтобы его заметили, и теперь, стоя в одиночестве в темном коридоре, в дальнем конце которого сквозь высокое окно падал солнечный свет, покраснел от стыда.
И все же не мог не вспоминать легкую улыбку кардинала и то, как долго Кальвино смотрел на него, прежде чем ласково кивнуть.
Сердце у него начало стучать, как маленький молоточек.
— Ступай в город! — прошептал он себе.
В течение нескольких недель Гвидо не поднимал вопрос о появлении Тонио на сцене в женском платье.
Но, бывая тут и там по делам, связанным с работой, он все более убеждался, насколько это необходимо.
Он посетил театр Аржентино, поговорил с Руджерио об остальных певцах, которых следовало нанять для постановки, проинспектировал техническое состояние сцены, остался вполне им доволен и, наконец, договорился о своем проценте с продаж партитуры оперы.
Между тем Тонио покупал для Паоло все вещи, которые маленький флорентиец теоретически мог когда-нибудь надеть, начиная от расшитых золотом жилетов и заканчивая летними и зимними плащами (несмотря на то что стояло лето), дюжинами платков, рубашками с венецианским кружевом, столь обожаемым Тонио, и марокканскими тапочками.
Тонио явно провоцировал Гвидо, но тот не находил времени, чтобы возмутиться. К тому же Тонио оказался превосходным учителем и не только разучивал с Паоло вокализы, но и занимался с ним латынью.
Густые каштановые волосы флорентийца были теперь аккуратно уложены, он одевался так, что в любой момент был готов к выходу, и по вечерам, при свете факелов, они посещали музеи. Лаокоон[36] приводил Паоло в ужас по тем же причинам, что и всех остальных: мальчик переживал из-за того, что этот человек и двое его сыновей, окруженные змеями, должны были погибнуть одновременно.
Еще Тонио учил Паоло аристократическим манерам.
Каждое утро, раздвинув гранатовые шторы, они завтракали втроем у одного из высоких окон, и Гвидо пришлось признать, что ему приятно просто слушать болтовню этой парочки, тем более что его вовсе не призывали присоединиться к беседе. Он вообще любил, когда люди вокруг разговаривают: лишь бы они не заставляли вступать в разговор его самого.
Гвидо хватало бесед по вечерам. Благодаря графине, которая регулярно ему писала, он проводил вечера на светских приемах и повсюду интересовался местными вкусами. Притворяясь несведущим, он слушал, как люди подробнейшим образом описывают ему последние оперы.
Прокладывая себе путь по громадным бальным залам, поднимаясь по лестницам кардинальских дворцов и домов музыкантов-любителей, прибывших из-за границы, он изучал это многочисленное светское общество, бесконечно более уверенное в себе и более критично настроенное к другим, чем все те, что встречались ему в прочих городах.
А чего еще, собственно, приходилось ждать? Ведь это был Рим, магнит для всей Европы. Рано или поздно все попадали сюда и оказывались вознесенными или униженными, принятыми или непонятыми, отторгнутыми и изгнанными. Здесь обитали целые землячества уроженцев других мест. И хотя сам Рим не производил на свет такого числа композиторов, как Неаполь в последнее время, а Венеция в прошлом, именно здесь создавались или рушились репутации. Замечательные певцы, снискавшие лавры на севере или на юге[37], могли быть освистаны в Риме, а знаменитых композиторов здесь порой буквально выгоняли из театра.
Здешним жителям юг казался чудесным, но этого было недостаточно, чтобы удержать их от возвращения в Рим. А над венецианцами они смеялись, утверждая, что все происходящее оттуда есть не что иное, как баркарола[38] — музыка гондольеров, и у них не было ни малейшего сострадания к тем, чьи судьбы они разрушили в прошлом.
Иногда этот злобный снобизм очень раздражал Гвидо, особенно потому, что он знал, что в последнее время именно Неаполь стал поставщиком талантов для всего мира, а венецианец Вивальди являлся одним из лучших композиторов Европы. Но Гвидо не бунтовал. Он приехал сюда для того, чтобы учиться.
И он был пленен этим городом.
Днем он шатался по кофейням, впитывал жизнь, бурлившую на процветающей Виа Венето и узкой Виа Кондотти, и с интересом отмечал в толпе молодых кастратов, либо храбро одетых в роскошные женские платья, либо скрывающихся под обманчиво аскетическими черными одеяниями служителей церкви. Свежий цвет их лиц и прекрасные волосы привлекали к ним всеобщее внимание.
Захаживая в летние театры на постановки комических опер или драматических представлений, Гвидо изучал поведение этих мальчиков на сцене и все больше приходил к выводу, что в Риме, больше чем в любом другом городе из виденных им, существует мода на евнухов и потребность в них.
Здесь церковь до сих пор не отменила запрет на выступление женщин на сцене — запрет, прежде висевший над театрами всей Европы. Поэтому здешняя публика никогда не видела женщин в огнях рампы, никогда не была свидетелем того, как волшебно расцветает женская плоть при звуках восторженных криков и аплодисментов тысяч людей, набившихся в темный зал.
Даже в балете женские партии исполняли танцовщики-мужчины.
И Гвидо хорошо понимал, что, когда женщина исключена из целого царства жизни, да еще призванного имитировать весь мир, неизбежно должна появиться какая-то замена.
Суждено было возникнуть чему-то, способному занять место женственного. Способному стать женственным. И кастраты были не просто певцами, актерами, чем-то аномальным: они являлись замещением самих женщин.
И они знали это. Как они вихляли бедрами, как насмешничали, как дразнили изголодавшихся зрителей!
Гвидо сомневался в том, стоит ли показывать это Тонио, рискуя доставить тому нестерпимые страдания. Но в то же время это помогло бы ему увидеть, как многократно усилится его воздействие на публику, согласись он исполнить женскую роль.
«Да, в этом заключается злая ирония», — думал Гвидо, слушая великолепные сопрано. Это было то же искусство, которым он занимался всю свою жизнь, но здесь оно превратилось в божественную непристойность, куда более наполненную чувственностью, чем та жизнь, которую оно воплощало.
«Это даст моим врагам новый повод для разговоров», — сказал тогда кардинал, застигнутый врасплох. И он был прав.
Гвидо вздохнул. Сделал несколько пометок в записной книжке, которую носил с собой в кармане. Он отмечал темперамент, привычки, несдержанные вкусы тех, кого видел.
Он не сомневался, что на сцене театра Аржентино в первый день нового года Тонио должен появиться в роли женщины. Да, его голос и без этого привлечет к нему внимание богов, но в Риме он должен стать воплощением той самой чувственности, плотской силы. Он и только он. И сам Гвидо не перенесет, если кто-то другой из молодых певцов воспользуется тем, что он этого не сделает. Он должен это сделать. Должен победить.
И это был всего лишь один из аспектов той битвы, что предстояла Гвидо, а он собирался одержать триумф по всем статьям. Он должен был наконец понять этот город и смириться с его безжалостностью, ведь в противном случае страх помешал бы ему сделать то, что он обязан. И, день за днем пускаясь в странствия по городу, он пытался его постичь.
И постепенно влюблялся в него.
Он рассматривал собор Сан-Джованни в Латерано, церковь Сан-Пьетро-ин-Винколи, сокровищницу Ватикана, заросшую травой громадину античного Колизея, разбросанные развалины древнего форума. А мимо с грохотом проносились кареты кардиналов, и проходили одна за другой процессии монахов в капюшонах, священников в рясах, духовных лиц со всего мира, прибывших сюда для того, чтобы услышать голос Святого Отца, разносящийся эхом не только по самой большой на земле церкви, но и далеко за ее пределы — за земли и моря, до самых концов христианского мира.
Стоя на площади Сан-Пьетро, Гвидо уже не в первый раз ощутил величественность и неприступность Вечного города. Даже в воздухе Рима чувствовалось что-то особенное. Но что?
Ему слышались какой-то гул, какое-то бурление и казалось, что сам гигантский город является сердцевиной вулкана. Это был кратер, из которого вырвались огонь и дым, и все живущее и борющееся здесь было связано какой-то общей силой.
И разве не справедливо, что именно в Риме все и вся должно было проходить последнюю проверку? Пусть публика освистывает, и кричит, и изгоняет из театров и самого города всех тех, кому нет места в этом пантеоне. В конце концов, это не прихоть, это ее право.
Он отправился домой.
И работал над оперой, пока не заболели глаза и он не перестал слышать ноты, которые записывал. У него было написано уже множество арий для всех голосов.
Но все еще не было сюжета.
Наконец кардинал прислал за Тонио и попросил его спеть.
Ужин мог считаться неофициальным: на него были приглашены всего тридцать пять персон; за столом велись оживленные разговоры. И когда в дальнем углу зала, рядом с клавесином появился Тонио, его заметили далеко не все.
Гвидо дал ему простенькую арию с легко запоминающейся мелодией, которая могла раскрыть не больше чем четвертую часть его таланта и возможностей. Когда он запел, Гвидо оторвал глаза от клавиш и стал следить за реакцией присутствовавших.
Голос Тонио был высоким, чистым, исполненным грусти. Когда он запел, все беседы прекратились, головы гостей повернулись в его сторону.
Кардинал тоже смотрел на певца. Его чуть раскосые глаза со странно гладкими веками слегка поблескивали.
На протяжении ужина в перерывах между разговорами, требовавшими его внимания, он уничтожал все, что подкладывали ему на тарелку. В манере, с которой он ел, присутствовала неприкрытая чувственность. Он резал мясо большими кусками, пил вино большими глотками.
И в то же время он был таким худым, что казалось, все, что он поглощает, тут же сгорает у него внутри. Порок превращался в настоятельную потребность, даже когда он подносил к губам блестящие виноградинки.
Теперь же, когда Тонио запел, кардинал больше не обращал внимания на еду. Он воткнул в деревянную столешницу длинный нож с украшенной жемчугом ручкой и, обхватив ручку руками, оперся на нее подбородком.
Он не сводил глаз с Тонио, и на лице его читалось выражение серьезной озабоченности.
По ночам Гвидо часто сидел за своим письменным столом, чувствуя такую усталость, что даже не мог записывать ноты. Иногда он настолько выбивался из сил, что был не в состоянии дотащиться до кровати и раздеться.
О, если бы он мог лежать рядом с Тонио просто так, чтобы это было нечто само собой разумеющееся! Но время долгих, до самого утра, объятий прошло, в лучшем случае ушло на какое-то время. И снова к Гвидо вернулся прежний страх, от которого в этих чужих комнатах у него не было защиты.
И все же он не смог бы отрицать, что ему доставляло определенное удовольствие отправляться на поиски своего возлюбленного, было что-то сладкое и таинственное в том, чтобы, тихо ступая по холодному полу, пересечь комнату, открыть дверь и приблизиться к его постели.
Вот и теперь он отложил перо и посмотрел на лежавшие перед ним страницы. Все получалось таким гладким, но без тени вдохновения! Уже совсем скоро предстояло придать всему сочинению завершенную форму. Весь вечер он читал самые разные либретто Метастазио (на котором теперь все были словно помешаны и который, к счастью, был римлянином), но не мог найти подходящего сюжета. А все потому, что не одержал еще последней победы. И нынче ночью одержать ее не было никакого шанса.
Но сейчас он не мог думать. Его снедала страсть к Тонио.
Желание нарастало медленно, но неотступно.
Гвидо хмыкнул, постучал по губам костяшками пальцев и стал мысленно представлять себе сцены, доставлявшие ему сладкое мучение.
Потом тихо пересек комнату. Тонио был погружен в глубокий сон. Волосы ниспадали ему на глаза. Лицо было совершенным и на вид безжизненным, как у статуй работы Микеланджело. Но с первым же поцелуем Гвидо ощутил губами его тепло.
Он сунул руку под покрывало и притянул Тонио к себе. Глаза юноши распахнулись, он застонал и попытался вырваться, спросонья испугавшись. Его тело было горячим, как у ребенка, мечущегося в жару. Потом он открыл рог, чтобы впустить Гвидо.
Они лежали в темноте рядом. Гвидо старался не заснуть, потому что не мог допустить, чтобы его застали в постели Тонио.
— Ты все еще мой, целиком и полностью? — прошептал он, ожидая, что ответом ему будет тишина.
— Я всегда твой, — ответил Тонио сонно.
Казалось, это звучит не его голос, а голос спящего внутри его существа.
— И тебе больше никто не нужен?
— Никто.
Тонио зашевелился, прижался к Гвидо, обвил его руками, уютно устроился у него на груди. Когда они так сплелись и гладкий горячий живот Тонио оказался на уровне полового органа Гвидо, тот погрузил подбородок в густые черные волосы юноши, которые всегда изумляли его своей мягкостью.
— А ты никогда не представлял себе, что это может случиться? — медленно спросил он. — С мужчиной? Или с женщиной?
Он закрыл глаза, и его словно унесло потоком нежности, когда он услышал ответ, такой же тихий, как прежде:
— Никогда.
Когда Гвидо пришел, было уже очень поздно.
Во дворце царила абсолютная тишина. Похоже, кардинал рано ушел в свои покои. Лишь в нижнем этаже кое-где горел свет. Коридоры были погружены во мрак, белые скульптуры — полуразбитые боги и богини — таинственно светились в темноте.
Поднимаясь по лестнице, Гвидо чувствовал себя совершенно измотанным.
Он провел всю вторую половину дня с графиней на ее вилле на окраине Рима. Синьора Ламберти приехала для того, чтобы решить кое-какие вопросы, связанные с переездом в этот дом в конце года, и теперь собиралась пробыть в Риме всего несколько дней, чтобы, вернувшись накануне Рождества, провести весь оперный сезон здесь.
Делала она это для Гвидо и Тонио, поскольку сама предпочитала юг, и Гвидо был благодарен ей за такое решение.
Но когда он увидел, что у них, похоже, не будет возможности сегодня остаться наедине, то почувствовал себя оскорбленным и чуть ей не нагрубил.
Графиня несколько удивилась, но поняла его и велела следовать за ней в палаццо, в котором остановилась в качестве гостьи. А когда они очутились в постели, их обоих поразило то вожделение, с каким набросился на нее Гвидо.
Они никогда не говорили об этом, но в их совокуплениях именно графиня всегда играла ведущую роль. Ей доставляло удовольствие самой заводить и возбуждать Гвидо своими бесстрашными, нежными губами и руками. На самом деле она обращалась с маэстро так, словно он принадлежал ей. Она ласкала его, как ребенка, как свою собственность, как будто он был бесконечно привлекателен для нее, как будто он был человеком, которого она нисколечко не боялась.
Гвидо нравилась ее заботливость. Почти все кругом опасались его, а с ней он мог не беспокоиться о том, что она думает.
На каком-то подсознательном уровне он знал, что она имела для него чисто символическое значение. Она была женщиной, а Тонио был Тонио, предметом его страсти.
Гвидо понимал, что так всегда бывает между мужчинами и женщинами и мужчинами и мужчинами, и если ловил себя на мысли о том, что размышляет над разницей в отношениях, то старался немедленно выкинуть это из головы.
Но в этот день он вел себя почти как животное. Новая, незнакомая спальня, странное поведение ученика, короткая разлука — все вместе делало их с графиней любовную игру особенно изощренной.
Потом они не сразу встали с постели: пили кофе и ликер и разговаривали.
Вдруг Гвидо пришла в голову мысль: интересно, почему они с Тонио так враждуют? Сегодня утром их ссора, возникшая из-за вопроса о женской роли, достигла своего уродливого апогея, когда Гвидо предъявил контракт, который Тонио подписал с Руджерио, и там черным по белому было сказано, что он нанят в качестве примадонны. Тонио яростно отшвырнул контракт в сторону. Было видно, что он усматривает в этом предательство.
Но Гвидо заметил первые признаки того, что Тонио сдается. Выразилось это в том, что какое-то время спустя он сердито заявил, что никогда не примет сценический псевдоним. Он станет известен публике только как Тонио Трески. Если же обязательно нужно одно имя, то пусть его называют просто Тонио.
Гвидо разозлился. К чему такое отклонение от общепринятой нормы? Тонио обвинят в гордыне. Разве он не понимает, что большинство людей никогда не поверят в то, что он — венецианский патриций? Они будут считать это претенциозностью с его стороны.
Тонио явно был оскорблен.
Он долго молчал, а потом решительно заявил:
— Мне все равно, что будут считать люди. Это не имеет никакого отношения к тому, где я рожден и кем мог бы стать. Мое имя — Тонио Трески. Вот и все.
— Хорошо, но ты исполнишь роль, которую я напишу для тебя, — настаивал Гвидо. — Тебе платят столько же или даже больше, чем опытным певцам. Тебя привезли сюда, чтобы ты сыграл женскую роль. Твое имя, будь то Тонио Трески или любое другое, напишут крупными буквами на афишах, хотя ты пока для здешней публики никто. И привлечет их в театр только твоя молодость, твоя внешность и все прочее в этом роде. Публика ждет, что ты появишься в женском платье.
Произнеся эти слова, он не мог смотреть в лицо Тонио.
— Я этому не верю, — мягко ответил Тонио. — Три года ты мне твердил, что римская публика — самая строгая во всем мире. А теперь говоришь, что она жаждет увидеть всего лишь мальчика в юбках. Ты когда-нибудь видел старые гравюры с изображением орудий пыток? Железные маски и браслеты, настоящие пыточные костюмы? Вот чем будет для меня женское платье! А ты говоришь: «Надень его»! А я говорю: «Не надену».
Гвидо не мог этого понять. В юности, до восемнадцати лет, ему приходилось десятки раз играть женские роли. Но странность рассуждений Тонио всегда обескураживала его. Он мог лишь стоять на своем:
— Тебе придется уступить.
Ну как может человек, любящий вокальное искусство так, как его любит Тонио, как может человек, любящий театр так, как его любит Тонио, не сделать все, что требует от него это искусство?
Но ни о чем этом Гвидо не стал говорить графине.
Не мог он также признаться ей и в самом худшем: в своем холодном отношении к Тонио и неприятии его снисходительности.
Вместо этого он слушал графиню, изливавшую на него поток своих неприятностей.
Ей не удалось убедить вдову сицилийского кузена, молодую англичанку, которая вдобавок к хорошенькому личику еще и великолепно рисует, рассмотреть перспективу повторного брака.
Девушка не вернется домой, в Англию. Она не будет искать себе нового мужа. Вместо этого она хочет быть художницей.
— Мне она всегда нравилась, — пробормотал Гвидо, хотя новость была ему не слишком интересна. Он думал о Тонио. — И она отличный мастер. У нее мужская рука.
Но графиня не понимала этого. Женщина, желающая иметь собственную студию, женщина, взбирающаяся на подмости в церкви или палаццо с кистью в руке!
— Но ты ведь не отвернешься от нее? — ласково спросил Гвидо. — Она ведь совсем еще юная.
— Господи, нет! — воскликнула графиня. — В конце концов, она не моя дочь. А кроме того, моему кузену было семьдесят, когда он женился на ней. Я чувствую себя виноватой. Впрочем, — заметила она, вздохнув, — девушка достаточно богата для того, чтобы делать что хочет.
— Привези ее с собой в Рим, на оперу, — посоветовал Гвидо, чуть не засыпая. — Может, она найдет себе здесь подходящего мужа.
— Это маловероятно, — ответила графиня. — Но она приедет. Она ни за что не пропустит первый выход Тонио на римскую сцену.
Неторопливо шагая по коридору в сторону своих комнат, Гвидо заметил под дверью свет. С одной стороны, помня о вражде, возникшей между ним и Тонио, он обрадовался, с другой — встревожился. Повернув ручку двери, он вошел в комнату.
Тонио не спал и был полностью одет. Он сидел в углу с бокалом красного вина в руке. Когда Гвидо вошел, он не встал, но поднял глаза и зажмурился от света.
— Не стоило ждать меня, — бросил Гвидо чуть ли не резко. — Я устал и ложусь спать.
Тонио не ответил. Он медленно поднялся и пошел к маэстро, снимающему плащ. Гвидо не стал звонить лакею. Он вообще не любил, чтобы ему прислуживали, и предпочитал раздеваться самостоятельно.
— Гвидо, — сказал Тонио осторожным шепотом, — мы можем покинуть этот дом?
— Что значит «покинуть этот дом»?
Гвидо снял камзол и повесил его на крючок.
— Можешь налить мне немного вина, — сказал он. — Я очень устал.
— Это значит: покинуть этот дом, — повторил Тонио. — Это значит: жить где-нибудь в другом месте. Денег у меня достаточно.
— Что ты несешь? — осведомился Гвидо язвительно. Но он уже почувствовал легчайший приступ того ужаса, что много дней мучил его. — Что с тобой? — спросил он, прищурившись.
Тонио затряс головой. От вина губы его блестели. Лицо было искажено, как от боли.
— Что случилось? Отвечай, — настаивал Гвидо с нетерпением. — Почему ты вдруг захотел покинуть этот дом?
— Пожалуйста, не сердись на меня, — медленно сказал Тонио, со значением произнося каждое слово.
— Если ты не объяснишь мне, в чем дело, я ударю тебя. Я не делал этого много лет. Но сейчас не удержусь, — заявил Гвидо, — если ты не скажешь.
Он прочел на лице Тонио отчаяние и отвращение, но ничего не мог с собой поделать.
— Хорошо, я тебе расскажу все как есть, — вздохнув, сказал Тонио. — Сегодня вечером кардинал послал за мной. Он сказал, что не может заснуть и для того, чтобы успокоиться, ему нужна музыка. В его спальне был маленький клавесин. Он попросил меня сыграть и спеть.
Говоря это, он смотрел на Гвидо. Маэстро почти не слышал его. Он представил себе эту сцену, и ему снова стало нестерпимо жарко.
— И что же? — сердито спросил он.
— Ему была нужна не музыка, — продолжал Тонио, и было заметно, что говорит он с трудом. Потом он добавил: — Хотя я сомневаюсь, что он сам понимал это.
— Так как же ты это понял? — рявкнул Гвидо. — И не говори мне, что ты ему отказал!
Тонио был потрясен так, что буквально оцепенел.
Гвидо в ярости поднял руку. Сделал маленький круг по комнате и потом вскинул обе руки.
Тонио смотрел на него с осуждением и молчал.
— Так ты ушел? Сбежал? Как это было? — кричал Гвидо. — Он рассердился? Что на самом деле произошло?
Было очевидно, что Тонио не в силах отвечать. Он смотрел на Гвидо так, словно тот ударил его.
— Тонио, послушай меня, — сказал наконец Гвидо более спокойным тоном. Он знал, что не должен показывать охвативший его страх. — Вернись к нему и ради Бога прояви понимание к тому, чего он хочет. Мы в его доме, Тонио, он наш покровитель в этом городе. Он двоюродный брат графини, и он владыка Церкви...
— Кто? Владыка Церкви? — переспросил Тонио. — Проявить понимание к тому, что он хочет? А кто тогда я, Гвидо? Кто тогда я?
— Ты мальчик, вот ты кто. Ты кастрат, — резко произнес Гвидо. — И это ничего не значит. С тобой ничего не станется, если ты это сделаешь! Но если ты этого не сделаешь, это будет значить очень многое! Разве ты не видел, что к этому шло? Ты настолько слеп? Ах, Тонио, ты хочешь погубить меня. А все твои упрямство и гордость, против которых я беспомощен! — Он помолчал и закончил более ровным тоном: — Ты должен сейчас же вернуться к кардиналу.
— Погубить тебя! — воскликнул Тонио. — Ты велишь мне идти к нему и делать все, что он захочет, словно я уличная шлюха!
— Но ты не шлюха. Если бы ты был шлюхой, тебя бы не было в этом доме, тебя не кормил бы и не давал тебе пристанище сам кардинал. Ты кастрат. Ради Бога, дай ему то, что он хочет. Я бы без колебания сделал это, если бы он захотел того же от меня.
— Ты пугаешь меня, — прошептал Тонио. — Ты мне противен. По-другому я это назвать не могу. Тебя вытащили из Калабрии, одели в бархат и сделали из тебя бездумное и бездушное существо, лишь внешне похожее на благородного господина. Ибо ты готов на все ради достижения своих целей. У тебя нет ни чести, ни убеждений, ни порядочности. Ты хочешь отобрать у меня имя, ты хочешь лишить меня моего привычного внешнего облика, и все во имя музыки, и все это должно быть сделано, а теперь ты посылаешь меня в постель к кардиналу, и опять во имя той же самой необходимости...
— Да, да, да! — вскричал Гвидо. — Я приказываю тебе все это сделать. Считай меня дьяволом, если хочешь, но я скажу тебе, что все эти твои сложности красивы и надуманны. Ты не связан правилами мужчин. Ты кастрат. Ты можешь делать это.
— А ты сам? — спросил Тонио тем же шепотом. — Что значит для тебя, если я лягу с ним? — Он словно не осмеливался повысить голос — Ты ничего не почувствуешь?
Гвидо повернулся к нему спиной.
— Ты отсылаешь меня из своей постели на его ложе, — продолжал Тонио, — как будто я просто подарок его преосвященству, знак благодарности, знак уважения ему.
Гвидо только покачал головой.
— Так ты не понимаешь, что значит честь, Гвидо? — мягко спросил Тонио. — Может, они вырезали ее у тебя там, в Калабрии? Но они не вырезали ее у меня!
— Честь, честь... — Гвидо устало повернулся к нему и взглянул ему в лицо. — Если нет сердца, если нет мудрости, что такое тогда честь? Что она значит? Что бесчестного в том, чтобы дать этому человеку то, о чем он просит тебя, когда при этом ты нисколько не будешь унижен? Ты — это вечный пир, в котором он хочет принять участие — один или два раза, пока ты находишься под его крышей. Как это изменит тебя? Если бы ты был невинной девицей, ты бы мог умолять его не делать этого. Но в таком случае он не стал бы домогаться тебя. Он ведь святой человек. А если бы ты был мужчиной, то для тебя было бы постыдным признать, что выполнить его просьбу для тебя ничего не стоит. И ты мог бы открыто выражать свое отвращение, даже если бы на самом деле его не чувствовал. Но ты не девственница и не мужчина, Тонио, и ты свободен, свободен! Есть множество мужчин и женщин, которые каждую ночь мечтают о такой свободе. А ты свободен по своей природе и сам отказываешься от этого. А он... Он — кардинал, за свою любовь к Богу. Так что же такое драгоценное дано тебе Богом, что ты собираешься хранить для кого-то, кто окажется лучше, чем сам кардинал!
— Замолчи! — прошептал Тонио.
— Когда я взял тебя в первый раз, — продолжал, не слушая его, Гвидо, — это было на полу моей классной комнаты в Неаполе. Ты был один и совершенно беспомощен. Без отца, без матери, без родственников и друзей. Была в этом честь?
— Там была любовь, — возразил Тонио. — И страсть!
— Так полюби его! Он великий человек. Люди часами стоят у ворот только, чтобы увидеть, как он проезжает мимо. Иди же и подари ему свою любовь на этот краткий миг. А страсть... Страсть... появится...
Гвидо почти стремительно повернулся к нему спиной.
Молчание было невыносимым. Гвидо мучился от раздирающего его гнева, и ему казалось, что все то отчаяние, которое подбиралось к нему с самого начала этого долгого путешествия, теперь полностью овладело им, и спасения не было.
Но посреди этой тревоги, этого замешательства пришло озарение.
И когда он услышал, как дверь открылась и закрылась, это было похоже на удар между лопаток.
Он решительно подошел к письменному столу.
Сел перед открытой партитурой и, быстро обмакнув перо, начал писать.
Закончив, он долго смотрел на знаки на пергаменте. Потом уставился на перо в руке. Наконец осторожным движением положил перо, как будто не хотел потревожить ничего вокруг, даже пыль, кружащуюся в воздухе.
Он обвел взглядом находившиеся в комнате предметы. И, обхватив себя крепко правой рукой, словно для того, чтобы накопить силы для отпора какому-то ужасному нападению, положил голову на спинку стула и закрыл глаза.
Тонио стоял у двери в покои кардинала.
В глубине души он испытывал болезненную уверенность в том, что сам навлек на себя это. Он точно не знал почему, но чувствовал, что за всем происходящим кроется его собственная вина.
Даже когда старый Нино в первый раз пришел за ним со словами: «Его преосвященство не могут заснуть», Тонио испытал смутное возбуждение оттого, что его зовет великий человек.
Было лишь что-то странное в поведении старого слуги, в той манере, с какой он поспешил снять с Тонио обычный сюртук и предложить ему один из богато расшитых камзолов. В жестах старика присутствовала какая-то таинственность: словно он почему-то должен был ходить на цыпочках, торопиться, следить, чтобы никого из них не увидели.
Он достал из кармана старый, неровный и щербатый гребешок и причесал Тонио.
Поначалу Тонио не понял, что находится в спальне. Он видел только настенные гобелены с изображением античных персонажей на охоте, крохотных маленьких животных в обрамлении цветов и листьев. В мерцании свечей были видны необычные, сосредоточенные лица всадников и всадниц; чуть раскосыми глазами смотрели они в лицо вечности.
Потом он заметил клавесин — маленький переносной инструмент с единственным рядом черных клавиш. И только после этого — кардинала, стоящего неподвижно у стены. Он был в халате, сливавшемся по цвету с тьмой, которую рассеивали всего несколько свечей в роскошных канделябрах.
Кардинал заговорил, но Тонио слышат его голос словно откуда-то очень издалека и не вникал в смысл слов: в ушах у него звучал стук собственного сердца. Лишь середина высказывания дошла до него: кардинал сказал что-то о пении, о силе пения. Кажется, он хотел, чтобы Тонио спел.
Тонио сел за инструмент и коснулся клавиш. Звуки были точными и очень нежными, и его порадовало, что инструмент отлично настроен. Тонио начал арию, одно из самых красивых и печальных сочинений Гвидо, любовную медитацию из серенады, еще ни разу не исполнявшейся публично. Эта песня нравилась ему больше, чем то, что он пел в Неаполе, больше, чем те виртуозные сочинения, которые Гвидо писал для него в последнее время. В словах, сочиненных неизвестным поэтом, в его томлении по возлюбленной выражалась тоска по духовному, и Тонио они очень нравились.
За время песни он только один раз поднял глаза. И увидел лицо кардинала, его необычность, его почти отточенное совершенство, оживленное тем внезапно проявившимся чувством, которое и делало этого человека таким заметным и притягивающим к себе внимание, где бы он ни оказался. Его преосвященство не произносил ни слова, но явно испытывал наслаждение, и Тонио понял, что старается исполнить арию настолько хорошо, насколько это в его силах. Он был с этим человеком наедине, в его спальне, и играл для него. И тогда в его сознании мелькнуло какое-то воспоминание, а может, просто полузабытое ощущение блаженства.
Окончив играть, он задумался о том, что может спеть, чтобы доставить кардиналу наибольшее удовольствие. Вдруг его преосвященство поставил перед ним инкрустированный драгоценными камнями бокал бургундского, и Тонио понял, что здесь нет даже слуг и они одни, совсем одни.
— Мой господин, позвольте мне...
Он поднялся услужить, видя, что кардинал хочет наполнить свой бокал. Но в этот момент его преосвященство схватил его и привлек к себе, так что они оказались прижаты друг к другу, и теперь Тонио услышал, как стучит сердце кардинала.
Он пришел в страшное смущение. Он ощущал силу этого мужчины, таившуюся под его черным халатом, он слышал хриплость его дыхания и почувствовал, с какой мукой кардинал отпустил его от себя.
Потом Тонио, кажется, попятился. А кардинал стоял у окна, глядя на далекие огни. Перед ним вырисовывались очертания близлежащего холма, маленькие окошки, острые крыши, устремленные в бледное небо.
Отчаяние. Отчаяние. И в то же время острое ощущение триумфа, почти пьянящее ощущение запретного, как будто в воздухе разлилось благоухание. Но когда кардинал снова повернулся к нему, было очевидно, что он решился. Он обхватил шею Тонио ладонями и ласково провел большими пальцами от подбородка вниз, а затем полушепотом, ласково попросил Тонио снять одежду.
Это было сказано с такой любезностью, с такой простотой! Да и в одном лишь прикосновении Кальвино, казалось, заключалась сила, способная покорить Тонио, заставить его подчиниться.
Но он лишь отшатнулся. Рой мыслей охладил начавшее пробуждаться в нем желание, более сильное, чем даже ласковый приказ кардинала. Он не мог смотреть на Кальвино и взмолился, прося разрешения уйти.
Его преосвященство заколебался. А потом сказал, так искренне и так ласково:
— Ты должен простить меня, Марк Антонио. Да, да, конечно же, тебе надо уйти.
Так что же осталось? Ощущение того, что каким-то образом Тонио сам желал этого, что он сам сделал так, чтобы это случилось, и каким-то необъяснимым образом ввел этого человека в заблуждение.
И все же, стоя теперь у дверей кардинала, дрожащий и словно избитый гневными словами Гвидо, он думал: «Ради тебя, Гвидо. Я делаю это ради тебя». Как, ради маэстро, он всегда справлялся с тем, что пугало его, и научился сносить то, что хоть сколько-нибудь его унижало.
Но это! Это было нечто совершенно иное, хотя Гвидо не постиг до конца этой разницы. Гвидо просто не понимал, что делает, отправляя Тонио сюда!
Однако Тонио понимал. И внезапно осознал, что испытывал влечение к кардиналу с самого первого мгновения, когда увидел его. Он желал его так, как никого прежде, пока был окружен теплом и безопасностью любви Гвидо. Но кардинал был настоящим мужчиной и могущественным человеком. Да, он был мужчиной. И Тонио казалось, что у них было назначено свидание, к которому он шел очень долгое время.
Дверь подалась, когда он постучал. Она оказалась незапертой.
И раздался голос кардинала.
— Войдите.
Кардинал сидел, склонившись над своим письменным столом. В комнате ничего не изменилось, если не считать того, что появилась маленькая старинная масляная лампа. Перед его преосвященством лежала книга с разукрашенными буквами. Маленькие фигурки изображали заглавные буквы; они сверкали, когда его дрожащая рука переворачивала страницу.
— Ах, ты только подумай, — сказал он с улыбкой, увидев Тонио, — письменный язык принадлежит тем, кто принимает на себя такую муку, чтобы сохранить его. Я навеки очарован формами, в которых передается нам знание, не самой природой, а людьми — такими же, как мы.
На нем не было больше свободного черного одеяния. Теперь он облачился в малиновую сутану. На груди его покоился серебряный крест, а на лице читалась такая любопытная смесь неловкости и природной живости, что Тонио долгое время просто смотрел на его преосвященство, ничего не говоря.
— Мой дорогой Марк Антонио, — произнес кардинал с удивлением, вновь растягивая губы в улыбке, — почему ты вернулся? Ведь я дал тебе понять, что ты имеешь полное право уйти.
— Имел ли я такое право, мой господин? — спросил Тонио.
Он дрожал. Это было очень странно: дрожать, не подавая виду, просто чувствовать сигналы паники, запечатанные внутри. Он подошел ближе к столу. Посмотрел на латинские фразы, затерянные в схематичном беспорядке, великое множество крохотных существ, живущих и умирающих среди алых, малиновых и золотых завитков.
Кардинал протянул к нему открытую ладонь.
Тонио подался навстречу его руке и при первом же прикосновении этих пальцев почувствовал явное возбуждение, хотя, как и прежде, пытался с этим бороться. «Свободен!» — с горечью подумал он. Даже сейчас он еще убежал бы и спрятался в объятиях Гвидо — если бы только мог. Ему казалось, будто рушится что-то, так долго им оберегаемое. И все же он не двинулся. Он смотрел вниз, на лицо Кальвино. Ему хотелось коснуться этих гладких век, бесцветных губ...
Но кардинала и самого снедало беспокойство. Страсть раздирала его, но оттолкнуть Тонио он не мог.
— Что до меня, — пробормотал он, словно размышляя сам с собой, — то я весьма неопытный учитель по части грехов плоти. — В том, что он сказал, не чувствовалось никакой гордыни. — Ты заставил меня устыдиться и был прав. Так зачем ты вернулся?
— Мой господин, неужели мы попадем в ад из-за нескольких объятий? Неужели такова воля Божья? — спросил Тонио.
— Ты дьявол с лицом ангела, — проговорил кардинал, слегка отшатнувшись, но Тонио услышал, как его дыхание стало тяжелым и неровным, и почувствовал, что в душе его происходит внутренняя борьба.
— Неужели это действительно так, мой господин? — Тонио медленно опустился на одно колено и заглянул в глаза кардинала.
У этого мужчины было удивительное лицо, совершенное в пропорциях, с четко обрисованными, заостренными чертами, притягивающее мужской грубоватостью.
— Мой господин, — прошептал Тонио, — с тех пор как от меня так много отрезали, я стал часто думать о том, что именно плоть — мать всего сущего.
Кардинал не смог совладать со смущением, охватившим его при этих словах. Да и Тонио замолк, удивленный слетевшим с губ признанием. Что же было в этом мужчине такое, что пробуждало желание говорить все это ему?
Кардинал по-прежнему не сводил с него упорного взгляда, словно призывая понять его. И Тонио пронзила мысль: этот человек был абсолютно безгрешен, по-настоящему безгрешен и отчаянно нуждался, чтобы им руководили.
— Я уже достаточно согрешил за нас обоих, — сказал кардинал, но без особой уверенности в голосе. — А теперь ты должен уйти и позволить мне выиграть мою битву, ради Бога и ради меня самого.
— Но если вы проиграете, мой господин, что тогда?
— Ах, нет! — взмолился кардинал, еще крепче обнимая Тонио и притягивая его к себе.
— Мой господин, — настаивал Тонио, — пусть Бог простит меня, если я не прав, но разве истина не в том, что этот грех уже свершился? Разве мы не прокляты уже за нашу страсть друг к другу? Ведь вы не послали за исповедником, да и я тоже, и если нам суждено сейчас умереть, мы сгорим в аду так, как если бы уже совершили это деяние. Но раз так, мой господин, позвольте же мне подарить вам хотя бы маленькую частичку рая, пока это еще возможно.
Он прикоснулся губами к лицу кардинала. И когда Кальвино встал и открыл ему свои объятия, Тонио испытал неизбежное потрясение от новых ощущений, от твердости еще незнакомого ему тела.
От желания у него кружилась голова и подгибались ноги. Если бы в том была нужда, он бы теперь сам умолял о близости.
Его захватил огонь этого мужчины.
Кажется, он сам повел кардинала к постели. Поставил рядом с кроватью подсвечник и загасил все свечи, кроме одной. Мечтательно глядя на ее тусклое пламя и на свою тень на стене, он почувствовал, что пальцы кардинала начали высвобождать его из одежды.
Ему хотелось, чтобы все происходило медленно. Он не помогал кардиналу. Он не сводил глаз с той главной точки, которая интересовала его самого, чувствуя, как шоковое состояние проходит. Словно со стороны, Тонио наблюдал, как одежды падают на пол, и чувствовал, как кардинал ощупывает его взглядом. А потом услышал, как тот прошептал:
— Этого довольно.
— Мой господин, — сказал Тонио, кладя руку на эту твердость, на эту мощь. — Я весь горю. Позвольте мне дать вам наслаждение, или я сойду с ума.
Он приник к губам кардинала, удивляясь их податливости, а потом, еще более пораженный, отдался во власть неуклюжей силы его рук. Кардинал гладил ему волосы между ногами, провел ладонью по шрамам, а нащупав их, содрогнулся от страсти, не в силах ее подавить. Он застонал одновременно с Тонио, ибо мертвые рубцы внезапно ожили, откликнувшись резкой дрожью. Выгнув спину, Тонио почувствовал губы кардинала на своем напряженном члене.
— Нет, мой господин, прошу вас...
С затуманенным взором и дрожащими, как от сильной боли, губами Тонио отпрянул и, опустившись на колени у края кровати, прошептал:
— Мой господин, позвольте мне увидеть его. Позвольте мне, пожалуйста!
Ему казалось, что кардинал находится в полубессознательном состоянии. Он развел руками, словно совершал какое-то открытие, а Тонио начал снимать с него малиновую сутану.
Да, то был корень, и в нем была та самая сила. Он был круглый и твердый, словно деревянный. У Тонио перехватило дыхание, и он взял в ладони тяжелую шелковистую мошонку. В ее легкости и одновременной тяжести, в кажущейся хрупкости спрятанного в ней было что-то сверхъестественное. Наклонившись, Тонио попытался взять ее в рот целиком, попробовать на вкус эту мягкую волосатую плоть, почувствовать ее соленость, ее сильный аромат и жар, из нее исходящий. Потом выпрямился и взял в рот сам орган.
Когда Тонио начал яростно сосать его, лаская зубами, пенис достал до самой дальней стенки его рта, и тогда промеж его ног случился первый мощный взрыв: вероятно, это его собственный член получил какую-то возможность совершать легкие фрикции.
Тонио уже не мог остановиться. Страсть начала опять подниматься в нем почти в тот самый миг, когда он достиг вершины. Он словно пытался проглотить этот грубый и неподатливый предмет, в то же время сжимая рукой мягкую тяжесть мошонки, напряженной и нежной одновременно. И вновь подойдя к своей неизбежной вершине, встал на ноги, вытянулся, прижался к кардиналу, чтобы почувствовать своей наготой его наготу, и ему было все равно, услышит ли весь мир его сдавленный крик или нет. Кардинал извивался, прижимаясь к нему, безумно желая его, и при этом, по своей невинности, как будто совершенно не знал, что делать, как будто мог только исполнять приказы Тонио.
Тонио растянулся на кровати, протянул к нему руку, словно Кальвино был плащом, который ему хотелось натянуть на себя, и раздвинул ноги.
Он чувствовал, что кардинал целует его голую спину, массирует его ягодицы, и сам протянул руку к орудию и показал, куда его надо ввести.
Боль пронзила его, и в то же время это было что-то чрезвычайно сильное, великолепно-непреодолимое, первым же ударом вырвавшее из него дикий стон, а потом все его тело начало двигаться в том же самом ритме, и наслаждение кругами расходилось с каждым ударом, и он, скрипя зубами, дал свое самое богохульное согласие.
Когда после последней серии мучительных толчков кардинал кончил, он издал такой крик, как если бы долго страдал и не мог больше выносить это. Он отвалился от Тонио, не отнимая от него рук, точно боялся, что какая-то сила может их разъединить.
Наверное, около часа спустя Тонио проснулся. Какой-то миг он не мог понять, где находится. А потом сообразил, что это кардинал стоит у кровати спиной к открытому окну, за которым открывается полное звезд небо, и смотрит на него сверху вниз.
Кардинал что-то говорил. Потом положил руку на плечо Тонио и, увидев, что его глаза открыты, коснулся щеки.
— Неужели Господь мог проклясть меня за этот экстаз? — выдохнул он. — Какой урок я получил?
Та же поразительная невинность. И та же ребячливая живость в глазах на таком же величественном, как всегда, лице с гладкими веками и чуть опущенными уголками рта.
— Я был проклят за это, давным-давно, — прошептал Тонио и почувствовал, как проваливается в сон.
Когда он проснулся опять, темно-розовое небо над крышами было усыпано золотистыми облачками. Где-то вдали гоготали гуси, мычали коровы. А когда пропел петух, теплый воздух словно расколол комнату пополам, так что вся ее парча и эмаль, ветхие, как содержимое покрытых пылью сундуков в чулане, начали рассыпаться. В первых упавших на ковер лучах солнца кружились частички пыли, и каждый порыв теплого ветра приносил с собой аромат свежевспаханной земли. Этот запах, до того чистый и беспримесный, смешивался с ароматами ладана и воска.
Тонио резко вскочил. Он недоумевал, почему кардинал до сих пор не отослал его. Это показалось ему такой необычайной любезностью. Но его преосвященство во сне по-прежнему протягивал руку к той теплой вмятине на простыне, где только что лежал Тонио.
Тонио молча оделся и спустился к себе по тусклым серым коридорам.
Войдя в спальню Гвидо, он увидел, что тот заснул прямо за письменным столом, положив голову на согнутую руку. Свеча давно догорела.
Тонио долго смотрел на учителя — на склоненную голову, на густые кудри. А потом прикоснулся к его плечу. Гвидо вздрогнул, просыпаясь, и медленно и неуклюже побрел к кровати. Тихо вошел старый Нино, снял с маэстро башмаки и натянул на него покрывало.
Тонио, постояв около учителя еще немного, повернулся и пошел в свои комнаты.
Он закрыл глаза и представил, как обнимает кардинала, как прижимается лицом к его худому, неподатливому телу, ощущая его трепет. Губы его снова приоткрылись при воспоминании о случившемся, и, не в силах более это терпеть, он начал шагать взад и вперед по комнате.
Этот ритм захватил его, и он стал ходить кругами, а потом распахнул окно и высунулся за карниз, чтобы испить свежий воздух. Внизу искрился фонтан идеально круглой формы. Зрелище обрушивающейся с высоты воды начало захватывать его раньше, чем он сообразил, что даже не слышит плеска воды.
Между ним и Гвидо так никогда не будет!
И конечно, Гвидо это знал. Так почему же тогда он так поступил? Он, Тонио, жил в запертой комнате со своим возлюбленным, а Гвидо выпустил его, Гвидо отворил дверь. И сразу вся ласковая сложность, вся грубоватая нежность той любви поблекли в глазах Тонио и покинули его, не оставив послевкусия. Неожиданно он не смог пробудить в себе никаких воспоминаний о ней, которые могли бы успокоить и подбодрить его. Прежняя страсть вспоминалась теперь как что-то очень давнее. Он был слишком опален огнем кардинала.
Он хотел бы сейчас заплакать. Но был для этого слишком усталым и опустошенным. И, несмотря на тепло встающего солнца, утренний холодок неприятно пронизывал его.
Рим казался ему не столько городом, сколько идеей. Тонио опустился на колени и коснулся лбом подоконника.
«Какой урок я получил?» — спрашивал себя кардинал. Но Тонио знал, какой урок получил он. Он был уверен, что теряет Гвидо. И, тоскуя по кардиналу, по его сокрушительной страсти, он понимал, что сделает все, лишь бы Гвидо не узнал об этом. Гениальность этого решения заключалась в том, чтобы, теряя Гвидо, вновь обрести его и удержать навсегда новым объятием.
Сонное состояние овладело им, как только он уселся посреди этой комнаты. Здесь стоял особый аромат, а освещение напомнило ему о другом, более тесном помещении, так же заполненном тканями и бижутерией, где он когда-то бывал, и притом один.
Но он не разрешил себе вспоминать это. Это было не важно. Главное — закончить начатое.
Эта женщина чего-то ждала от него и явно собиралась ему помочь. Ее служанки, как черные птички, расселись по краям комнаты. Их маленькие смуглые ручки находились в беспрерывном движении: они собирали кусочки резинок, ниток, натягивали парики на деревянные болванки. Неужели она ждет, что он прямо здесь снимет свой мужской костюм и протянет ей руки, словно она его нянька?
Он оперся на локоть, внезапно отвлекшись на собственное отражение в затененном зеркале. Независимо от того, какие невообразимые мысли его обуревали, собственное лицо обычно казалось ему непроницаемым. Как будто наросшая на нем упругая женская плоть лишила его всякого выражения, сделала вечно молодым.
«Но как я буду шнуровать этот корсет, — думал он, — как буду подвязывать эти юбки? Может, отнести их снова во дворец кардинала и отдать тому беззубому старику, который, даже произведя на свет с десяток ребятишек в какой-то узенькой хибарке на дальней улице, ничего не смыслит в женской одежде?»
В комнате было жарко, за закрытыми ставнями звенел и гудел Рим, и на пышную шелковую юбку полосками ложился свет.
Похоже, портниха почувствовала его сомнения. Хлопнула в ладоши, чтобы привлечь внимание, и отослала всех помощниц из комнаты.
— Синьор. — Она склонилась над ним и протянула руки к его плащу. Он почувствовал, что одеяние больше не давит на него. — Я одевала самых знаменитых певцов в мире. Я не просто делаю костюмы! Я создаю иллюзии! Позвольте же мне показать вам это, синьор. Когда вы снова взглянете в зеркало, то не поверите своим глазам. Ах, вы такой красавчик, синьор! Вы тот, о ком я мечтаю, когда шью.
Тонио лишь сухо усмехнулся.
Он встал, поразив женщину своим высоким ростом, и с улыбкой посмотрел сверху вниз на смуглое, морщинистое лицо. Ее глаза были похожи на две маленькие сливовые косточки, только что вытащенные изо рта и еще блестящие от влаги.
Портниха сняла с него камзол и чуть ли не любовно отложила его в сторону, поглаживая ткань, как продавец, расхваливающий ценный товар. Но самые восхищенные жесты она приберегла для вещей, которые собиралась надеть на него.
— Бриджи тоже снимите, синьор. Это важно. — Она сделала успокаивающий жест, чувствуя, что он колеблется. — Не стесняйтесь меня. В таких вопросах относитесь ко мне так, как будто я ваша мать. Видите ли, для того чтобы вести себя как женщина, вы должны и чувствовать себя женщиной под всей этой одеждой.
— А может, кентавром, синьора? — тихо спросил он. — Готовым в любой момент растоптать кружева и оборки и навести ужас на нежных девственниц в первом ряду.
Женщина рассмеялась.
— У вас острый язык, синьор, — сказала она, снимая с него туфли и чулки.
Он медленно вздохнул, полузакрыв глаза.
И застыл посреди комнаты, чувствуя обнаженность своего тела, словно воздух в комнате, хотя и был теплым, обдавал его холодом. Портниха приблизилась к нему и погладила его кожу тем же жестом, что и ткань, явно восхищаясь ее гладкостью. Затем она надела на него нижнюю полотняную юбку с широкими кринолинами и завязала сзади ленты. Покачала кринолины и накинула сверху тонкую нижнюю юбку. Далее пришел черед пышной юбки из сиреневого шелка в мелкий розовый цветочек. Отлично, отлично! А сверху — полностью кружевная блуза, которую она ловко застегнула спереди до самого низа.
Теперь ее движения стали более медленными. Она, казалось, понимала, что примерка корсета — решающий этап. Ведь главное, чтобы он пришелся певцу впору на плечах. Темно-сиреневые рукава корсета были украшены каскадом падающих кружев. Она расправила его перед Тонио и, когда он просунул руки в рукава, начала шнуровать его, прежде всего затянув на талии.
— Ах, да вас точно послал Господь в ответ на мои молитвы, — сказала она, накинув крючок.
Тонио почувствовал вшитые в корсет пластины китового уса. Они сковывали его и в то же время были прохладными и упругими. И когда портниха начала стягивать корсет все сильнее и сильнее, он испытал странное ощущение, чуть ли не удовольствие, словно это одеяние поддерживало его, придавало ему устойчивость и форму.
На миг ее руки задержались на его обнаженном горле, на гладкой коже, спускающейся к низкому кружевному вырезу корсажа, горизонтальной полосой пересекавшему его грудь. Потом она сказала самым доверительным шепотом:
— Позвольте, синьор...
И, быстро нырнув грубыми теплыми руками под ткань, которую только что затянула, приподняла кожу на его торсе и быстро придала ей некую форму, так что, опустив глаза, он увидел там легкий подъем и тесную расщелину, иллюзию женской груди.
Слюна во рту стала горькой. Он не смотрел в зеркало. Он стоял, не двигаясь, тупо глядя в сторону. Женщина оправила на нем пышную сиреневую юбку и огладила корсет, а потом предложила ему присесть. Он уставился на свои руки.
— Синьор, нужно еще наложить грим, — сказала она. — Ах, найдутся женщины, готовые убить вас за ваши ресницы, за ваши волосы! Какие же у вас волосы!
Тем не менее она отвела их гребнем назад, пригладила, а потом водрузила на его голову парик. Не слишком объемный, белоснежный, усыпанный крошечными жемчужинками, присобранный у основания шеи и ниспадающий на спину мягкими локонами. Обняв за шею под волосами, она повернула Тонио к себе так, что лицо его чуть не коснулось ее пышных грудей.
— Всего лишь немного краски, синьор. Черная магия, — усмехнулась она, — для глаз.
— Я могу сам это сделать. — Он попытался взять у нее кисточку.
— Синьор, вы наказываете меня. Я хочу сама это сделать, — передразнила портниха и рассмеялась хриплым старушечьим смехом. — Нет, нет, пока не глядитесь в зеркало, — предупредила она, расставив руки, словно он порывался убежать.
Она склонилась над ним и коснулась его глаз с уверенностью, с какой он, конечно, не сделал бы это сам. На его ресницы лег тонкий слой краски, потом она пригладила и подвела ему брови.
— Словно лилию золотом вышиваю! — хохотнула она, покачала головой и вдруг неожиданно, словно не удержавшись, расцеловала его в обе щеки.
Он склонил голову набок и задумался: «Когда я выйду отсюда, слуге придется нести мою шпагу. А он ведь такой кретин. У меня вообще создается впечатление, что кардинал предпочитает окружать себя сущими идиотами. А может, и я такой же идиот». Он прикрыл глаза рукой, отдавшись печальным мыслям. Тем временем портниха открыла ставни, и теплый солнечный свет залил комнату. Тонио почувствовал свет раньше, чем увидел его, а женщина сказала:
— Милое дитя, — и сжала руками его плечи.
«Опять эти слова», — подумал он с раздражением.
— Вставайте и посмотритесь в зеркало. Разве это не то, что я вам обещала? — прошептала она. — Вы само совершенство. Мужчины падут к вашим ногам.
Тонио стоял и смотрел. Молча.
Он не понимал, что за создание видит перед собой. Она красива? Да, она была красива. И невинна, абсолютно невинна. Ее большие темные глаза смотрели на него строго, словно обвиняя в каких-то грязных мыслях. Узкий в талии корсет поднимался рядами кремовых оборок и бантов к белой гладкой коже, создававшей полную иллюзию грудей. Доменико был бы вне себя от зависти!
А парик сделал лицо хрупким и изящным, превратив его собственные черты в черты простодушной юной девушки. Эти белые волосы поднимались от гладкого шва на лбу и локонами ниспадали на блестящий шелк длинных пышных рукавов.
Обеими руками женщина развернула его, привстав на цыпочки, словно для того, чтобы разглядеть какую-то важную деталь, а затем, обмакнув палец в горшочек с красной краской, провела по его губам.
— Ах! — Она сделала шаг назад, восхищаясь результатом. — А теперь дайте-ка мне свою ногу, — сказала она, усевшись и задрав его зашуршавшие юбки.
Он поставил ногу ей на колени. Она собрала чулок в кольцо и начала расправлять его вверх, вверх, пока не закрепила подвязкой у колена.
— Да, все и внутри, и снаружи должно быть совершенно, — произнесла она, словно напоминая это себе. Она держала белые кожаные туфли так, словно они были стеклянными.
Наконец, когда все было окончено, женщина отступила назад с таким видом, словно у нее дыхание перехватило.
— Синьор! — Она прищурилась. — Богом клянусь, вы могли бы обмануть даже меня!
И продолжала смотреть на него так, будто не желала, чтобы он двигался.
— Помните, что я вам говорила, — сказала она, когда он подошел к крючку, на котором висел его камзол. — Двигайтесь медленно, совсем не так, как это делают женщины, потому что, если вы будете суетиться, как это делают женщины, иллюзия рухнет. Двигайтесь даже медленней, чем двигаются люди, и держите руки ближе к телу.
Он кивнул. Он уже думал об этом и, более того, наблюдал за каждой встречной женщиной так долго и сосредоточенно, что рисковал показаться неучтивым.
— Но что вы делаете? — Портниха подошла, чтобы отнять его руки от старой одежды.
Но он вытащил кинжал, и, увидев это, она остановилась.
Засунув ледяной клинок за пазуху, прямо между «грудей», Тонио улыбнулся ей.
Женщина резко повернулась и, вытащив из вазы небольшую розу, посмотрела ее на свет, так что стал виден волосатый стебелек, заключенный в стеклянную трубочку. И вставила розу ему за корсаж, рядом с ручкой кинжала, так что видна оказалась лишь розовая головка.
Потом, лаская его пальцы, нанизала на них драгоценные перстни и наконец положила его пальцы на эту маленькую, но ароматную и пышную розу.
— Почувствуйте ее мягкость, — прошептала она. — Вот чем вы должны казаться. — И снова ее шершавые губы коснулись его щек. Увидев, что он улыбнулся, она приложилась и к его губам. — Я просто влюбилась в вас! — сказала она низким грудным голосом и сдержанно улыбнулась, обнажив аккуратные маленькие зубы.
Карета медленно ехала по Виа Венето, то и дело останавливаясь из-за двигавшейся впереди процессии. Ночью шел дождь, и проезжая колея превратилась в грязную канаву. Толпа пешеходов напирала на всхрапывающих и вскидывающих голову нетерпеливых лошадей.
Положив руку в белой перчатке на нижнюю кромку окошка, Тонио не сводил глаз с открытых кофеен и внезапно постучал по крыше кареты. Он тут же почувствовал, как она неловко, со скрипом, сворачивает к обочине.
Беззубый старый лакей спрыгнул на землю, чтобы открыть дверь. Держа в руках шпагу Тонио, как тот и приказал ему, он последовал за своей «госпожой» сквозь толпу, провожавшую красавицу сдержанными, но восхищенными взглядами, до самой двери кофейни, в которую она вошла.
По правую руку от входа, хотя и не у самой стены, облокотившись о стол, сидел Гвидо. Перед ним стоял нетронутый бокал с вином. Глаза у маэстро были наполовину прикрыты. Похоже, он очень устал. Его отяжелевшее лицо выглядело при этом необычайно молодо, как будто изнеможение ослабило его контроль над собой, а разочарование и беспокойство позволили ему принять более естественный для него мальчишеский вид.
Он даже не заметил, что рядом с ним поставили скамейку, и не сразу увидел, как на нее опустилась дама.
Потом вздрогнул и сел прямо. Наверное, первым, что он увидел, был сиреневый шелк. Тонио, невозмутимый, как кукла, восседал среди пышных юбок и безмятежно смотрел на улицу.
Воздух был теплым, ласкающим, и, когда тонкая косынка соскользнула с его грудей, Тонио не стал ее поправлять. На него таращились отовсюду. Работа кофейни была нарушена. Даже мальчик-официант не знал, то ли подойти, то ли поклониться, то ли как-то умудриться сделать и то и другое, и неловко ходил вокруг с подносом в руке. Почувствовав на себе взгляд Гвидо, Тонио медленно наклонил голову и отвернулся. Поэтому когда он снова поднял глаза на учителя, то это был взгляд снизу вверх.
Лицо Гвидо удивило его необычным выражением глаз, необычным изгибом губ. И вдруг внезапная догадка переполнила его блаженством. Гвидо не понял, кто перед ним! Тогда Тонио взял веер, как учила его старуха, и развернул его так, словно открывал этим жестом какую-то прекрасную тайну, а потом, заслонив веером рот, опустил и снова поднял ресницы.
Он был так погружен в свои мысли, что едва ли слышал хоть что-нибудь из речей Гвидо, из всей той милой болтовни, свойственной маэстро в те редкие мгновения, когда он бывал чем-то восхищен. Тонио пропускал все это мимо ушей, лишь иногда вежливо кивая в ответ.
Несмотря на стоящий зной, они наняли открытый экипаж и совершили прогулку по городу — прелестная синьора и ее влюбленный спутник, которого она то и дело упрекала в неуемных заигрываниях, но в конце концов милостиво простила. Они обошли под ручку с полдесятка церквей, и дамочка то и дело открывала свой зонтик, томно вздыхая от жары. Они пообедали еще засветло на Виа Кондотти и, совершив обязательную прогулку с одного конца Корсо на другой, вернулись домой.
Но перед этим зашли к той самой портнихе, синьоре Бьянке, и предложили ей поработать у них за кулисами на представлениях оперы Гвидо, которая, как было теперь решено, получит название «Ахиллес на Спросе» и будет создана по новому либретто популярнейшего Пьетро Метастазио — поэта, стихи которого так мечтал использовать Гвидо.
— Это будет просто идеально для тебя, — говорил маэстро. — Мать Ахиллеса хочет удержать его от Троянской войны. Она посылает его на остров Сирос, переодетым юной девушкой по имени Пирра. Часть оперы ты будешь изображать Пирру. А затем по ходу сюжета вскроется твоя подлинная сущность, и ты предстанешь Ахиллесом в золотых доспехах. Как видишь, ты останешься мужчиной, который играет женщину!
— Да, это здорово! — пробормотал Тонио с улыбкой.
Но он словно витал где-то далеко, лишь время от времени возвращаясь в настоящее, возможно для того, чтобы вновь погрузиться в приятные воспоминания о том, как наслаждался своим маскарадом, ловил восхищенные взгляды мужчин и к тому же испытал смутное мстительное чувство, заслонившее все, что казалось смешным и жалким и в то же время безрассудным и невинно ребяческим. В руках у него была та самая роза, что дала ему портниха. В воде она хорошо сохранилась. Облачась в более удобные рубашку и бриджи, положив ноги на стульчик, стоявший перед ним, Тониогрубо теребил лепестки розы, пытаясь раскрыть ее.
— Как видишь, за тобой все время ухаживали, пытаясь понять, кто ты такой...
— Гвидо, в Сан-Карло сезон уже открывался оперой Сарри, написанной на тот же сюжет. Мы же вместе смотрели ее, — мягко сказал Тонио.
— Это так, но ты ведь не обратил особого внимания на либретто, да? К тому же я существенно меняю ее. А ты должен выкинуть это из головы. Я знаю, что нужно римлянам. Я уже вдоволь этого насмотрелся. Они хотят абсолютного следования оригиналу с самыми осторожными нововведениями. Они хотят ощущения солидности и богатства и того, чтобы все было исполнено без сучка без задоринки.
«А ведь это вызов, — думал Тонио. — Вот что это такое». Быть неузнаваемым под прикрытием маскарадной одежды и смотреть, как они оказываются в дураках, когда бросают на него осторожные взгляды или даже делают ему откровенные приглашения. «Интересно, где тот поворотный пункт, после которого я скорее стал виновником низкого подлога, чем его жертвой? Когда прежнее чувство незащищенности превратилось в ощущение власти?» Этого он сказать не мог.
Прошло уже много времени после обеда, когда Гвидо встал с кресла, стоявшего у окна, чтобы получить доставленное к воротам письмо.
Паоло отправили спать. Тонио дремал с бокалом вина в руке.
— Что это? — сонно спросил он, увидев, что Гвидо тяжело опустился на свое место и отшвырнул скомканный листок в сторону. Лицо маэстро было при этом непроницаемым.
— Руджерио нанял еще двоих кастратов. Они должны появиться одновременно с тобой, — сообщил Гвидо. Он снова встал и застыл, засунув руки в карманы атласного халата. Похоже, он размышлял. — Могло быть и... хуже.
— И кто они?
— Один — Рубино, старый певец, большой мастер, но придерживающийся старого стиля. Римляне раньше его любили. Рубино бояться совершенно не стоит. Но надо молиться, чтобы он не начал терять голос. — Гвидо задумался и словно не замечал присутствия Тонио.
— А другой? — не дождавшись продолжения, спросил Тонио.
— Беттикино, — ответил Гвидо.
— Беттикино! — прошептал Тонио. Этого-то знали все. — Вместе с Беттикино на одной сцене!
— Вспомни! — резко оборвал его Гвидо. — Я сказал тебе, что могло быть и хуже. — Но, похоже, он тут же растерял свою убежденность. Сделал несколько шагов и резко обернулся. — Он холоден. У него такой надменный вид, и ведет он себя будто король, хотя на самом деле вылез из грязи, как и все мы... вернее, как некоторые из нас — Он с иронией глянул на Тонио. — И у него, несомненно, не голос, а целый оркестр. Говорят, что он дает советы другим певцам, если считает, что это нужно...
— Но он хороший певец, великий певец, — не мог успокоиться Тонио. — Это то, что нужно для оперы, и ты это знаешь...
Гвидо взглянул на него так, словно не находил, что ответить. А потом пробормотал:
— У него в Риме полно поклонников.
— Ты не веришь в меня? — улыбнулся Тонио.
— Я верю только в тебя, — вспыхнул Гвидо. — Но там будет два лагеря — его и твой.
— Значит, я должен всех поразить, — сказал Тонио, решительно вскинув голову. — Разве нет?
Гвидо расправил плечи. И, глядя прямо перед собой, направился через всю комнату к письменному столу.
Тонио медленно поднялся с кресла. Тихо ступая, прошел в маленькую комнату, которая служила ему гардеробной, и, присев перед туалетным столиком с разными горшочками и баночками, уставился на сиреневое платье.
Сбоку стояли шкафы, хранившие множество камзолов, сюртуков и плащей. С десяток шпаг посверкивали в открытом армуаре. Еще мгновение назад бывшее, вероятно, золотым, небо за окном стало теперь бледно-голубым.
Платье лежало там, где он оставил его, на кресле. Нижние юбки были смяты, а кремовые кружевные оборки резко распахнуты сбоку, словно не расстегнутые, а разорванные, и под ними зияла чернота внутри жесткого корпуса корсета.
Облокотившись одной рукой о столик, он протянул другую к шелковой поверхности, казалось светившейся в темноте.
Он представил себе, как это платье облегает его, и снова ощутил ту столь непривычную наготу над кружевами корсажа и тяжелое качание юбок. И вспомнил, как за каждым новым унижением появлялось чувство безграничной власти, пьянящей силы. Что там Гвидо говорил ему? Что теперь он свободен и что мужчины и женщины лишь мечтают о такой свободе? В объятиях кардинала он самым божественным образом узнал, что это правда.
И тем не менее это обескураживало его. Когда с него сдирали очередной слой одеяния, его бросало в дрожь — пусть и ненадолго. И сейчас, глядя на этот наряд, постепенно сливающийся с темнотой, он спрашивал себя: «Смогу ли я после премьеры возродиться с прежней силой?» Тонио представлял себе ярус с целой толпой венецианцев, воображал, что слышит вокруг тот мягкий диалект, похожий на шепот и звуки поцелуев, видит лица, исполненные ожидания и полуприкрытого ужаса. Все предвкушают захватывающее зрелище: оскопленный патриций, разодетый, украшенный и раскрашенный, как французская королева, к тому же обладатель божественного голоса. Ах!
Он прервал себя.
«Беттикино. Да, Беттикино. Как насчет него? Забудь о платьях и лентах, забудь о спешащих на юг венецианских каретах. Забудь обо всем этом. Подумай теперь о Беттикино, о том, что это значит».
Раньше он боялся плохих певцов и всех тех банальных неприятностей, которые они могут доставить: приклеить картонные мечи к ножнам, так что ты не сможешь их вытащить, подсыпать в вино какое-нибудь снадобье, так что тебе станет плохо, как только выйдешь на сцену, подсадить в зал своих сторонников, которые за плату будут освистывать и обшикивать тебя.
Но Беттикино? Холодный, гордый, роскошный владыка сцены, с высочайшей репутацией и совершенным голосом? Это был благородный вызов, а не унизительное состязание.
И своим сиянием он способен совершенно затмить Тонио, оттеснить на самый край сцены, откуда ему придется завоевывать внимание публики, только что сполна насладившейся Беттикино!
Он вздрогнул. Как же глубоко погрузился он в эти наматывающиеся одно на другое раздумья! Тонио схватил платье, словно желая припасть к тому последнему кусочку сиреневого цвета, что еще виднелся в темноте. Он приподнял его и прижал к лицу гладкий холодный шелк.
— Когда это ты сомневался в собственном голосе? — прошептал он. — Что с тобой случилось?
Свет исчез. В окне пульсировала глубокая синева ночи. Резко поднявшись, Тонио вышел из своих покоев и зашагал по коридорам, не думая ни о чем, кроме стука своих каблуков по каменному полу.
— Тьма, тьма, — шептал он почти восторженно. — Благодаря тебе я становлюсь невидимкой. И поэтому не чувствую себя ни мужчиной, ни женщиной, ни евнухом — я просто живу.
Приблизившись к дверям кабинета кардинала, он тут же постучал, не колеблясь ни секунды, и, войдя, увидел сидящего за столом Кальвино.
Внезапно эта слабо освещенная комната, с высокими, до потолка стеллажами, полными книг, напомнила Тонио совсем иное место. И он поразился любви и желанию, мгновенно родившимся в его сердце, стоило ему увидеть, как запылало страстью лицо его преосвященства.
К концу лета всем стало очевидно, что могущественный кардинал Кальвино стал покровителем Тонио Трески, венецианского кастрата, настоявшего на том, чтобы появиться на сцене под своим собственным именем.
— Ах, Тонио, — говорила любопытствующим графиня, которая все чаще и чаще наведывалась в Рим. — Вы услышите, как силен его голос: такое впечатление, что он долетает до самых небес. Вот подождите — и тогда убедитесь.
Между тем кардинал держал своего соловья в клетке, не разрешая ему петь вне дворца. Так что лишь горстка друзей разносила легенды о его замечательном голосе.
Но Гвидо шел другим путем.
Если его приглашали на концерты, он обязательно брал с собой ноты собственных сочинений. И если ему предлагали сесть за клавиши, порой из чистой любезности, он без колебаний соглашался.
Он стал постоянным гостем в домах дилетантов, и все теперь говорили о его клавишных сочинениях, не считая того, что музыка Гвидо была проникновенной и способной довести слушателей до слез. Это касалось даже его более легких сочинений — летящих, искрометных и солнечных сонат, что опьяняли людей, как шампанское.
Вскоре ему прислал приглашение заезжий французский маркиз, потом — английский виконт, а кроме того, его часто приглашали в дома римских кардиналов, устраивавших регулярные концерты, порой даже в собственных частных театрах, для которых его мягко, но настойчиво просили писать музыку.
Но Гвидо был умен. Он не собирался брать на себя какие-либо обязательства, пока был занят подготовкой своей оперы. Но в любой момент маэстро мог достать из полной нот папки какой-нибудь блестящий концерт.
«Да, судя по этим коротким композициям, его новая опера будет божественной!» — шептались между собой люди.
А Тонио, его ученик, несмотря на то что всегда, без исключения, вежливо отказывался петь, был так красив, так безупречен в каждой черте!
Такова была светская жизнь.
Дома же Гвидо неустанно работал и при этом заставлял Тонио упражняться еще суровее, чем делал это в консерватории, уделяя особое внимание быстрым верхним глиссандо, которые были коньком Беттикино. После двух напряженных часов утренней разминки он поручал Тонио брать такие ноты и петь такие пассажи, на которые тот был способен только в том случае, когда голос его тщательно разогрет. В этих сферах Тонио не чувствовал себя слишком уверенно, но занятия давали ему ощущение безопасности, да и Гвидо постоянно напоминал о том, что, даже если ему не придется использовать эти высокие ноты, он должен быть готов к состязанию с Беттикино.
— Но ему почти сорок, как он может это петь? — спросил Тонио однажды, глядя на новый набор упражнений на две октавы выше обычного.
— Если он может, — отвечал на это Гвидо, — то и ты обязан. — И, вручив Тонио еще одну арию, которая могла войти в окончательный вариант оперы, сказал: — Представь, что ты находишься не здесь, в этой комнате, наедине со мной. Ты на сцене, и тысячи людей слушают тебя. Ты не имеешь права ошибаться.
Втайне Тонио был в восторге от этой новой музыки. Никогда в свою бытность в Неаполе он не осмеливался высказывать Гвидо критические замечания, но знал, что его собственный вкус был развит задолго до того, как он покинул отчий дом.
А ведь он был знаком к тому времени не только с венецианской музыкой. Ему доводилось слышать и много неаполитанской музыки, которая также исполнялась на севере.
И он понимал, что Гвидо, освободившись от скучного консерваторского режима и постоянных требований своих бывших учеников, удивлял теперь сам себя. И его исполнительское мастерство, и его сочинительство совершенствовались с каждым днем, и он наслаждался вниманием, которое ему стали оказывать.
Покончив с дневными занятиями, Гвидо и Тонио чувствовали себя абсолютно свободными. И если Тонио не хотел сопровождать учителя на разные вечера и концерты, то Гвидо не настаивал.
Тонио заверял себя, что счастлив. Но это было не так. Независимость Гвидо смущала его. Благодаря щедрости графини маэстро одевался теперь куда лучше, чем в Неаполе, и почти всегда носил парик. Белое обрамление чудесным образом преображало его лицо, придавая ему более благородный и официальный вид, а необычные черты Гвидо — поразительно огромные глаза, плоский и грубый нос, губы, столь часто расплывающиеся в чувственной улыбке — делали его настоящим центром притяжения даже в переполненной комнате. Стоило Тонио увидеть, как на руке Гвидо повисает какая-нибудь женщина, то и дело прижимаясь грудями к рукаву маэстро, как в нем закипал гнев, направить который он мог лишь на себя самого.
«Все меняется, — думал Тонио. — И ты ничего не можешь с этим поделать. И ты так же испорчен и тщеславен, как и любой другой, кто тебя в этом обвинит, вздумай ты ему за это попенять».
И все же он был рад время от времени покидать общественные сборища. Петь он не мог, а постоянные беседы изматывали его. И он с горечью думал о том, что Гвидо «отдал» его кардиналу. Ему все еще хотелось злиться на учителя. Иногда он предпочитал верить, что Гвидо вообще во всем виноват.
Но стоило ему приблизиться к воротам кардинальского дворца, как он забывал об этом.
В голове у него оставалась одна мысль: поскорей оказаться в постели кардинала.
Когда у его преосвященства не было гостей, их свидания начинались рано. Тонио всегда проверял, крепко ли заснул Паоло. Потом проскальзывал в покои кардинала, сообщая о своем приходе лишь коротким стуком в дверь и тихим ответом на вопрос: «Кто там?»
Кальвино ждал его в лихорадочном возбуждении. Первым делом он обычно раздевал Тонио. Он хотел, чтобы тот вел себя как ребенок, и самостоятельно воевал с пуговицами, завязками и крючками, даже если они бесили его.
Как-то ему сказали, что Тонио иногда выходит в город в женском платье. Ничуть не удивившись этому, кардинал пожелал увидеть этот костюм, и теперь Тонио время от времени приносил сюда сиреневое платье с кремовыми лентами, чтобы его преосвященство либо одевал, либо раздевал его, как ему заблагорассудится.
Иногда казалось, что кожа Тонио возбуждала кардинала больше, чем что-либо другое. Отодвинув ткань рубашки, он словно пробовал кожу на вкус и языком, и губами.
В его руках Тонио был таким же податливым, каким когда-то был с ним Доменико. С нежной улыбкой смотрел он, как кардинал срывает с него все эти кремовые оборки лишь для того, чтобы положить руки на плоскую грудь, скрывавшуюся за ними. Потом, грубо пощипав Тонио за соски, так что тот еле сдерживал крик, он целовал его, словно прося прощения, и задирал ему юбки, чтобы ввести свой рог. Всякий раз его чудовищный размер вызывал сильную боль, но кардинал закрывал рот Тонио своим ртом, словно говоря: «Если кричишь, то кричи в меня».
Во всем, что делал Кальвино — ерошил ли волосы Тонио, целовал ли его веки, — чувствовалось удовольствие и самозабвенное обожание.
Но вовсе не эти нежные ласки и поцелуи заставляли Тонио сгорать от страсти. Его возбуждал сам Кальвино. Страсть закипала в нем, когда он сжимал в руках бедра этого мужчины, брал в рот его корень, ощущал, как кардинал посылает ему в рот свое семя, похожее одновременно на соленые и на сладкие сливки. Именно в такие моменты его тело сотрясалось в экстазе.
Не меньше возбуждало его и то неизбежное изнасилование, которому всегда отдавал предпочтение кардинал: железный стержень, тяжко внедряющийся между его ног.
И поэтому он терпел все остальное, очарованный тем, что именно этот человек вытворяет с ним все это, и думал: «Да, это кардинал Кальвино, это владыка Церкви, он ближе всех нас к Святому Отцу, он заседает в Священной коллегии, и этому могущественному человеку я подчиняюсь, и это его обнимаю». Его ладони тосковали по этим тяжелым яйцам. Ему страшно хотелось вновь вдохнуть их тепло, прикоснуться к их мягкой волосатой оболочке и легонько сжать, словно угрожая, но лишь для того, чтобы почувствовать, как орган кардинала превращается в чудовищное и жестокое древко.
Но он начал понимать, что для Кальвино даже нежная игра была своеобразной формой изнасилования. Точно так же, как он хотел распластать Тонио на простынях, накрыв сверху своим телом, так же он хотел видеть, как Тонио стонет от наслаждения. Он хотел поработить возлюбленного наслаждением не меньше, чем болью.
Потом со стеклянным, невидящим взором Тонио лежал рядом с кардиналом, чувствуя приятную обессиленность.
Но во всем этом было и нечто большее. Потому что сразу же после той первой ночи началось и несколько иное общение.
После любовных соитий они одевались. Иногда ужинали. В подвалах кардинальского дворца хранилось множество самых разных вин, и все превосходного качества. Кальвино предлагал их Тонио. Потом, позвав старого Нино с факелом, они совершали прогулку по залам.
При мерцающем свете они останавливались у разных статуй, которые, по его собственному признанию, долгие годы совсем не нравились кардиналу. «Я так любил эту маленькую нимфу, — говорил он об одной римской статуе. — Ее нашли в саду моей виллы, когда рыли землю под фонтаны. А вот этот гобелен мне много лет назад прислали из Испании».
Факел Нино глухо гудел и издавал запах, проникавший повсюду. Глядя в серые глаза кардинала, на его тонкую руку на фоне бронзовой античной статуи, Тонио испытывал удивительное чувство покоя.
Он следовал за его преосвященством в открытый сад, где слышался плеск фонтанов и пахло зеленой свежескошенной травой.
Потом, словно в святилище, они шли в библиотеку, где кожаные переплеты книг уходили так высоко к потолку, что неровный свет факела туда уже не добирался.
— Почитай мне, Марк Антонио, — говорил кардинал, выбирая одного из своих любимых поэтов, Данте или Тассо.
И сидел, положа руки на полированную поверхность стола и молча шевеля губами, а Тонио медленно, низким голосом читал ему.
На Тонио нисходило умиротворение. Много лет назад, совсем в другой жизни, бывали у него такие часы, когда, убаюканный самим звучанием языка, он терялся в этой вселенной изящно переданных образов и идей. Внезапно его охватывала непередаваемая словами нежность к кардиналу; это было царство, в котором с Гвидо ему не приходилось бывать.
При этом Тонио хотелось немного приоткрыть и себя. Он был достаточно умен, чтобы понимать, что его преосвященство видел в нем всего лишь уличного мальчишку, воспитанного музыкантами, и мог желать, чтобы это так и было. В глазах Кальвино иногда читалось страдание, а чаще даже печаль. Кардинал мучился из-за своей «нечестивой» страсти к Тонио. Он был человеком, восставшим против себя самого.
И Тонио чувствовал, что в каком-то смысле все эти удовольствия — поэзия, живопись, музыка, равно как и лихорадочные совокупления, — были связаны с тем, что понимал кардинал под врагами духовного: с мирским и плотским.
Однажды кардинал попросил:
— Расскажи мне об опере, Марк Антонио. Скажи мне, что в этом хорошего? Почему люди ходят туда?
Каким простодушным казался он в этот момент! Тонио не смог сдержать улыбки. Ему не нужно было рассказывать о том, какую долгую битву вела Церковь с театром и актерами, с любой музыкой, кроме духовной, и о том, что именно страх Церкви перед выступлением на сцене женщин породил на свет кастратов. Все это его преосвященство и так знал.
— В чем ценность всего этого? — прищурившись, шепотом спросил кардинал.
«Понятно, — подумал Тонио. — Он считает, что захватил в плен некого эмиссара дьявола, который, сам того не ведая, проговорится и скажет ему правду». Ему пришлось сдержаться, чтобы не нагрубить.
— Мой господин, — медленно произнес он, — у меня нет ответа на ваш вопрос. Я знаю только радость, которую всегда приносило мне пение. Я знаю только, что музыка так красива и так мощна, что временами кажется похожей на само море или на небесный простор. Нет сомнения, что ее создал Бог. Это Бог выпустил ее в мир.
Кардинал был весьма удивлен его ответом. Он откинулся на спинку стула.
— Ты говоришь о Боге, как будто любишь его, Марк Антонио, — устало сказал он.
Кажется, Кальвино начинали терзать сомнения.
«Люблю ли я Бога? — подумал Тонио. — Да, вероятно, люблю. Всю свою жизнь, стоило мне лишь задуматься о нем, я испытывал любовь: в церкви, во время мессы, стоя на коленях у кровати... Но три года назад в Фловиго? Не думаю, что в ту ночь я любил Бога. Наверное, тогда я даже в него не верил».
Но отвечать кардиналу Тонио не стал. Он видел, как страдает Кальвино. И понимал, что ночь подошла к концу.
И он понимал также, что кардинал не сможет долго выдерживать эту борьбу. Грех был для этого человека его собственным наказанием. И Тонио становилось грустно, когда он понимал, что их встречам суждено скоро кончиться.
«Рано или поздно настанет момент, когда он отвергнет меня. Так пусть же сделает это милосердно, ибо если он поступит жестоко...» Этого Тонио не в силах был себе представить.
Они расстались посреди темного спящего дома.
И вдруг, под влиянием незнакомых доселе эмоций, Тонио неожиданно для себя сжал стройную, гибкую фигуру кардинала в объятиях и прижался к его губам последним долгим поцелуем.
Потом, вспоминая это, он почувствовал сильное волнение. Его пронзила дрожь, когда он коснулся пальцем собственных губ. Ну как он мог испытывать любовь к тому, кто считал его чем-то непристойным, к тому, кто видел в нем кастрата, словно некий муляж, на который можно излить свою страсть, если не можешь обратить ее на женщину?
В конце концов, ему было все равно.
В глубине сердца Тонио знал, что ему все равно.
Каждый день с благоговейным молчаливым ужасом наблюдал он, как, святотатствуя в душе, кардинал у алтаря Господня сотворяет для верующих чудо пресуществления. Он смотрел, как кардинал отправляется в Квиринал[39], как идет утешать сирых и убогих.
Его поражало, что этот человек, какой бы сильной ни была обуревавшая его страсть, ни разу не проявил нерешительности. Он показывал всем любовь к Христу, любовь к своим братьям, как будто, победив гордость, знал, что все божественное вечно и бесконечно более велико, чем его собственная слабость, его порок.
И вскоре не было уже ни одного мгновения, когда при виде кардинала — хоть облаченного в малиновую мантию на церковных обрядах, хоть сидящего в одиночестве в глубине собственных покоев — Тонио не произносил про себя: «Да, пока мы вместе, я люблю его, по-настоящему люблю, и пока он желает меня, я буду давать ему такое удовольствие, какое он захочет».
Если бы только этого было достаточно.
Тем временем, возбужденный наблюдением издали за человеком, который обрел такую власть над ним, Тонио начал отдаваться обычным мужчинам, незнакомцам, которые натыкались на него среди бела дня в коридорах кардинальского дворца, даже бандитам, бросавшим на него недвусмысленные взгляды прямо на улицах.
Залы для фехтования, где в прошлом он искал утешительного измождения, превратились теперь для него в камеры пыток, заполненные здоровыми, полноценными и подчас грубыми телами молодых дворян, постоянно находившимися рядом с ним и сводящими его с ума.
Мужские торсы влажно поблескивали в распахнутых воротах рубашек, на руках рельефно обозначались мускулы, ясно просматривалась выпуклость мошонки. Даже запах мужского пота мучил его.
Прервав тренировку, он вытер лоб и закрыл глаза. А уже через миг увидел перед собой молодого флорентийца, графа Раффаэле ди Стефано, своего самого выносливого противника, который глядел на него с неприкрытым вожделением и восхищением, а потом виновато отвел глаза.
Неужели то, что всегда возбуждало его, было лишь страхом перед этими мужчинами? А может, то было желание, в котором он не хотел сам себе признаваться?
Он распрямил спину, готовый отразить клинок графа. Решительно надвигаясь, заставил его отступить. У графа были круглые темные глаза, обрамленные такими густыми ресницами, что создавалось впечатление, будто они подведены черной краской. За его мелкими, округлыми чертами не проступали скулы, а волосы казались такими черными, словно их обмакнули в чернила.
Учитель фехтования развел их в стороны. Граф получил царапину. Его тонкая белая рубашка была разорвана на плече. Но он не хотел прекращать бой.
И, когда они снова сошлись, в графе не чувствовалось ни ярости, ни уязвленной гордости. Он лишь шевелил губами, старательно избегая мощного удара шпаги Тонио.
Бой был окончен.
Ди Стефано стоял, тяжело дыша. Темные волосы, росшие на его груди, доходили до самой шеи. А щетина на подбородке казалась столь грубой, что наверняка могла уколоть.
Тонио повернулся к графу спиной. Вышел на середину полированного пола и остановился, держа шпагу сбоку. Все взгляды были прикованы к нему. И он почувствовал, что ди Стефано приближается. От этого человека исходил какой-то животный запах — пряный, горячий. Флорентиец тронул Тонио за плечо:
— Пообедай со мной. Я в Риме один, — сказал граф едва ли не грубо. — Ты единственный фехтовальщик, который может справиться со мной. Я хочу, чтобы ты был моим гостем.
Тонио повернулся и посмотрел на него. В том, какого рода это приглашение, не было никакого сомнения, он прочитал все в прищуренном взгляде графа. Тонио заколебался и нехотя опустил глаза. И отказ свой пробормотал тихо, скороговоркой, словно светскую отговорку, произносимую на бегу.
Чуть ли не сердясь на себя самого, он плеснул в лицо холодной водой и долго и яростно тер лицо полотенцем, прежде чем повернуться к слуге, державшему наготове камзол.
Когда он вышел на улицу, граф, уже засевший покутить с приятелями в кабачке напротив, медленно поднял свой кубок, приветствуя его.
Богато одетые молодые люди в его окружении закивали Тонио. Тот поспешно скрылся в гомонящей толпе.
Но той же ночью, в темном алькове одной ужасно душной виллы, Тонио отдался рукам и губам почти незнакомого ему человека.
Где-то далеко для какой-нибудь маленькой компании играл Гвидо, а в это время Тонио уводил своего преследователя все дальше и дальше от опасности обнаружения, пока больше не смог сдерживать натиск этих сильных пальцев.
Он чувствовал, как мужской язык проникает в его рот, как что-то твердое трется о его ноги. И наконец высвободил это из брюк, и оно проникло в пещеру меж его сдавленными бедрами. В такие моменты он был Ганимедом[40], которого уносят ввысь, доставляя ему сладостное унижение капитуляции, но который при этом уже готов к собственным завоеваниям.
В последующие ночи многим удалось завоевать его, и это все были люди гораздо старше его, мужчины в расцвете сил или даже те, чьи волосы уже были тронуты сединой. И все они торопились насладиться юной плотью, хотя временами и удивлялись, когда он сам падал на колени и забирал себе в рот всю силу, которую мог вместить.
А когда они кончали, он продолжал стоять на коленях, преклонив голову, как во время первого причастия у алтаря, так, словно чувствовал присутствие самого Христа.
Конечно, он изумлял этим своих партнеров, если их можно так назвать. И он никогда не оставался с ними наедине в тех домах, где они были хозяевами. Он предпочитал находить разные тайные места для свиданий — запертые гостиные или неиспользуемые комнаты, — желательно такие, откуда была слышна музыка бала, шум толпы. И кинжал его всегда был наготове, а шпага неизменно висела на боку.
Его поражало, что, куда бы он ни пошел, мужчины, и женщины повсюду хотели его соблазнить, и по всему городу распространились рассказы о наивных иностранцах, которые влюблялись в него, абсолютно уверенные в том, что он — переодетая мальчиком молодая женщина.
Перед тем как отправиться к кардиналу, он принимал ванну и переодевался либо в безупречно чистую, либо в совсем новую одежду. А потом, словно убедив себя в том, что этих постыдных встреч вообще никогда не было, забывался в объятиях его преосвященства.
Однако память о тайных соитиях еще более обостряла все его ощущения.
Наконец как-то днем он приказал, чтобы его отвезли в самые бедные кварталы Рима.
Он увидел арки, увешанные головками сыра и кусками мяса, детишек, игравших у порогов домов, людей, готовивших пищу прямо на улице.
В одном месте дорогу карете преградила лоснящаяся жирная свинья с визжащими вокруг поросятами. Выстиранное белье, висевшее на натянутых между домами веревках, закрывало собою небо.
Откинувшись на кожаные подушки дивана, Тонио смотрел в окна кареты, оставленные открытыми, несмотря на брызги, долетавшие с обеих сторон, и общую вонь, которую не мог перебить свежий воздух, идущий со стороны Тибра.
Наконец он увидел того, кого искал. Молодого мужчину, застывшего у дверной притолоки. На нем была рубашка, перехваченная тяжелым кожаным ремнем и распахнутая до самой талии, так что обнажала грудь, поросшую курчавыми черными волосами. Волосы поднимались от талии к крошечным розовым соскам и огибали их, образуя подобие перекладины креста. Черты лица этого парня, хотя и гладко выбритого, были грубыми, словно вырезанными из дерева. Когда его глаза встретились с глазами Тонио, между ними внезапно пробежал ток, и у Тонио перехватило дыхание.
Он распахнул крашеную дверцу кареты, остановившейся посреди этой узкой, почти непроезжей улочки. Разодетый в золотую парчу Тонио выглянул из дверцы и, не отнимая руки от колена, сделал приглашающий жест пальцами открытой ладони.
Парень прищурился. Пошевелился, чуть качнув бедрами, и выпуклость под туго натянутыми бриджами увеличилась, словно намеренно заявив о себе.
А потом он вошел в карету, и Тонио опустил шторки. Лишь тонкие полоски света просачивались внутрь.
Лошадь пошла, маленькая кабинка закачалась на гигантских рессорах. Тонио не отрывал глаз от черных курчавых волос на оливковой коже мужчины. И неожиданно положил на них свою белую ладонь, раздвинув пальцы, и поразился, какая крепкая у этого парня грудь.
В темноте ему были видны лишь сверкающие глаза. Полоска света выявила крепкую челюсть. И очень осторожно он коснулся его подбородка, потрогал щетину, оставшуюся после бритвы.
Потом он отстранился и склонил голову набок. Отвернувшись, закрылся от парня левым плечом, одновременно как бы призывая его. Наконец наклонился вперед, опершись руками о сиденье, и почувствовал, как мужчина наваливается на него сзади всем своим весом. Он нагибался все ниже, пока не коснулся обивки дивана лицом и не закрыл глаза, как во сне.
Молодой человек подсунул под него левую руку и подтянул его ближе к себе, словно для того, чтобы удобнее было атаковать. И ощущение близости, прикосновения к груди грубых мускулов, придавленности сверху мужским телом заставляло Тонио содрогаться не меньше, чем сам железный стержень, двигавшийся внутри его.
Наконец боль стала почти невыносимой. И вспыхнувшее тут же острое наслаждение слилось с нею в одно мучительное пламя. Вдруг Тонио осознал, что мужчина не отпускает его. В нем закипел гнев, и он потянулся рукой к кинжалу. Но ласковый тычок в бок дал ему понять, что молодой римлянин лишь собирает силы для следующей атаки.
Все было закончено. Молодой человек холодно отстранился, когда Тонио предложил ему деньги, и спустился из кареты на улицу. Но как только экипаж двинулся вперед, он обеими руками схватился за край окна и прошептал имя святого, в честь которого была названа его улица. Тонио кивнул и улыбнулся ему. И это был редчайший случай, когда он откликнулся на адресованную ему улыбку.
А потом по обе стороны кареты опять поднялись высокие мрачные стены, окрашенные в охру и темно-зеленый цвет, но вскоре они растворились за первой вуалью дождя.
Глаза Тонио затуманились. Пока карета приближалась к Ватикану, он безучастно смотрел в окно. И вдруг, словно возникнув из ночного кошмара, никогда не рассеивающегося вечно бодрствующим сознанием, его взору предстала вывеска на какой-то маленькой лавке. Большими буквами всему миру объявлялось:
ЗДЕСЬ КАСТРИРУЮТ ПЕВЦОВ
ДЛЯ ПАПСКОЙ КАПЕЛЛЫ
К первому декабря весь Рим жил ожиданием новой оперы. Графиня Ламберти должна была прибыть со дня на день, а великий кардинал Кальвино впервые в жизни снял ложу на целый сезон. Большое число знатных лиц прочно стояли на стороне Гвидо и Тонио, однако аббаты уже принялись формировать общественное мнение.
А все знали, что именно аббаты выносят решающий приговор в вечер премьеры.
Именно они встречали плагиат громким шиканьем, именно они изгоняли со сцены непрофессиональных и недостойных.
Как бы ни старались зрители из знатных семейств, занимавшие первый и второй ярусы, они были не в силах спасти представление, если аббаты осудили его, а они уже заявили о своей страстной преданности Беттикино. Беттикино был, по их мнению, певцом сезона; Беттикино находился сейчас в лучшей форме, чем в прошлые годы; Беттикино был великолепен в прошлом году в Болонье; Беттикино был чудом еще до своего отъезда в Германию.
Если они вообще упоминали Тонио, то лишь как выскочку из Венеции, который заявляет о патрицианском происхождении и настаивает на использовании собственного имени. Да кто в это поверит? Любой кастрат, оказавшись перед огнями рампы, заявляет о благородном происхождении и придумывает какую-нибудь глупую историю, согласно которой его кастрация оказывалась необходимым и вынужденным шагом.
Так, родословная и история Беттикино тоже были довольно нелепыми. Сын знатной немецкой дамы и итальянского купца, он сохранил голос благодаря тому, что в детстве с ним произошел несчастный случай: на него напал маленький гусенок.
Лишь отголоски этих разговоров достигали ушей Гвидо, который писал теперь день и ночь. По мере приближения премьеры он оставил все светские визиты и выходил из дома, только если нужно было решать какие-то дела на вилле графини.
Однако Тонио, желая быть в курсе происходящего, послал Паоло послушать, что говорят в городе.
Обрадованный тем, что освободился от своих учителей и наставников, Паоло первым делом отправился к синьоре Бьянке, которая все эти дни неустанно трудилась над костюмами Тонио, потом послонялся среди рабочих сцены, а затем заглянул в несколько переполненных кофеен и проторчал в каждой ровно столько, сколько можно было, под предлогом, будто ждет кого-то.
Когда же он наконец вернулся, то лицо его было красным от гнева, а глаза полны слез.
Но Тонио не видел мальчика, когда тот вошел.
Он был погружен в письмо от Катрины Лизани, в котором она сообщала ему, что множество венецианцев уже отправились в Вечный город с одной-единственной целью: увидеть на сцене Тонио Трески. «Приедут любопытные, — писала она, — а также те, кто вспоминает тебя с огромной любовью».
Известие это не очень сильно, но весьма неприятно поразило его. Он жил в эти дни в страхе перед предстоящей премьерой; страх этот порой был сладостным и возбуждающим, порой же превращался в настоящую пытку. И когда он узнал теперь, что его соотечественники собираются на премьеру, как на какое-то зрелище на карнавале, его пронзил холод, несмотря на то что он сидел у растопленного камина.
А кроме того, он удивился, ведь он привык думать о себе как о человеке, исключенном из венецианского общества раз и навсегда. Ему казалось, будто кто-то просто вынул его из того мира, а толпы безразлично сомкнулись и закрыли место, где он когда-то стоял. И услышав теперь, что и там, в Венеции, говорят о предстоящей опере и обсуждают ее, он испытал странное чувство, которому и сам не мог дать определения.
Конечно, об этом говорили, потому что муж Катрины, старый сенатор Лизани, снова попытался организовать пересмотр приговора, запрещавшего Тонио въезд в Венецию. Но правительство лишь подтвердило прежнее решение: под страхом смерти Тонио навсегда запрещалось въезжать в Венецию.
Но что больше всего ранило его сердце, так это последняя часть письма Катрины.
Марианна умоляла Карло отпустить ее в Рим. С самого первого момента, как мать услышала о том, что Тонио получил ангажемент в театре Аржентино, она просила позволения поехать. Но Карло все время упорно отказывал ей, и теперь она очень больна и не выходит из своих покоев.
"Конечно, в заявлении о том, что она больна, есть доля правды, — писала Катрина, — но я думаю, ты понимаешь, что это болезнь души. При всех недостатках твоего брата, он всегда был очень внимателен к ней. Вообще, это, кажется, первая серьезная размолвка между супругами".
Тонио отложил письмо в сторону.
Паоло ждал его, мальчик был чем-то очень напуган, и Тонио понимал, что сейчас нужен маленькому флорентийцу. Однако целое мгновение он был просто не в состоянии говорить.
Она хотела приехать! Он никогда, никогда не мечтал об этом, и теперь ему казалось, что тонкая мембрана, разделявшая их жизни, вдруг треснула, и нежное, жутковатое, опьяняющее чувство стало просачиваться сквозь нее. Никогда за все эти годы он не ощущал так резко и отчетливо ее присутствие, не чувствовал запах ее кожи, даже шелковистость волос. Ему казалось, что она плачет у него на плече, сердится и пытается его обнять.
Эти ощущения были такими сильными и такими необычными, что он неожиданно для себя вскочил на ноги и сделал несколько шагов по комнате.
— Тонио! — одернул его Паоло. — Ты не представляешь, что говорят там, в кофейнях! Тонио, это ужасно...
— Тс-с-с, не сейчас, — прошептал он.
Но мембрана уже начала восстанавливаться, снова отделяя мать от него, относя ее со всей ее любовью и мукой куда-то далеко-далеко, в ту, другую жизнь, где ему больше нет места. А что, если бы он был заурядным певцом? Что бы в таком случае означало для него ее желание приехать сюда?
«Ты дурак, — выбранил он себя. — Стоит им протянуть к тебе руку, как ты тут же распахиваешь перед ними душу!»
Он стряхнул с себя эти мысли и, повернувшись к Паоло, взял его за плечи, а потом приподнял ему подбородок:
— Ну что там? Расскажи. Неужели все так плохо?
— Тонио, ты не представляешь себе, что они говорят! Они считают Беттикино самым великим певцом в Европе. Они говорят, что твое выступление на одной сцене с Беттикино — это оскорбление всему обществу!
— Паоло, они всегда говорят что-нибудь подобное, — ласково, успокаивающе произнес Тонио. Вытащил платок и вытер слезы с лица мальчика.
— Нет же, Тонио! Они говорят, что ты никто и ниоткуда! Что это все ложь насчет того, что ты — великородный венецианец. Говорят, что тебя наняли из-за твоей внешности. Говорят, что Фаринелли, когда он начинал, называли мальчиком — il ragazzo, а тебя будут назвать la ragazzina — девочкой! А если девчонка, говорят они, не сможет петь, мы скинемся, чтобы запереть ее в каком-нибудь монастыре, где ее все равно некому будет слушать!
Тонио невольно расхохотался.
— Паоло, это же такая чушь! — воскликнул он.
— Ты бы их только послушал, Тонио!
— Все это означает, — объяснил Тонио, убирая волосы мальчика со лба, — что на премьере театр будет полон.
— Нет, нет, Тонио, они просто не будут тебя слушать! Этого боится синьора Бьянка! Они будут кричать, выть, топать ногами. Они не хотят оставить тебе ни одного шанса.
— Это мы еще посмотрим! — прошептал Тонио и тем не менее забеспокоился, не заметил ли Паоло, как он побледнел. Он был уверен в том, что побледнел.
— Тонио, что нам делать? Синьора Бьянка говорит, что когда они в таком настроении, то запросто могут вообще закрыть театр! А всему виной синьора Гримальди — зачем она все это начала? Она приехала в город и заявила, что ты пел лучше Фаринелли. После этого они и заговорили о Фаринелли.
— Синьора Гримальди? — переспросил Тонио тихим голосом. — Но кто такая синьора Гримальди?
— Да ты знаешь ее, Тонио! Она же без ума от тебя! В Неаполе она всегда сидела в первом ряду, когда ты пел. А теперь вот заварила всю эту кашу. И прошлой ночью на приеме у английского посла она всем, всем твердила, что ты самый великий певец со времен Фаринелли и что она сама слышала Фаринелли в Лондоне. Ну и понятно, что теперь говорят римляне: как это какая-то англичанка будет им указывать!
— Постой, Паоло! Да кто она? Как она выглядит?
— Ну, блондинка такая, с пушистыми волосами. Да ты ее знаешь, Тонио! Она еще была замужем за двоюродным братом графини, а теперь разбогатела и все время только и делает, что рисует...
Тонио так переменился в лице, что Паоло умолк на секунду. Но потом снова, захлебываясь, заговорил:
— Тонио! Они говорили гадости и до ее приезда, а теперь их слушать просто невозможно! Синьора Бьянка говорит, что толпа может просто закрыть театр!
— Так она в Риме! — не слушая его, прошептал Тонио.
— Ну да, в Риме. Но лучше бы она была в Лондоне! — заявил Паоло. — Сейчас она с маэстро Гвидо.
Взгляд Тонио тут же переметнулся на Паоло:
— Что ты имеешь в виду под словами: «Она с маэстро Гвидо»?
— Что они на вилле графини, — пожал плечами Паоло. — Она туда вселяется. Но что все-таки нам делать?
— Не вести себя глупо, — пробормотал Тонио. — Здесь нет ее вины. Все переполошились из-за оперы, вот и все. Если бы они не говорили этого, они бы...
Тонио вдруг резко развернулся и протянул руку к камзолу. Поправил кружева у шеи и направился к армуару за шпагой.
— Куда это ты собрался? — спросил Паоло. — Тонио, что же нам делать?
— Паоло, Беттикино ни за что не позволит им закрыть театр, — доверительным тоном произнес Тонио. — В противном случае он останется без работы.
Время близилось к вечеру, когда он добрался до виллы графини, расположенной сразу за южной окраиной Рима.
В саду деловито работали ножницами садовники, превращая вечнозеленые кустарники в птиц, львов и оленей. Газоны в лучах заходящего солнца казались зелеными и безупречно чистыми, и повсюду — на прямоугольниках срезанной травы, на пересечении дорожек, под стволами маленьких, идеально округлых деревьев — журчали фонтаны.
Тонио прошел в музыкальный салон, стены которого недавно были обклеены новыми обоями, и увидел клавесин под белоснежным покрывалом.
Мгновение он стоял неподвижно, уставившись в пол, и уже собирался покинуть комнату так же быстро и решительно, как вошел, когда к нему, держа руки за спиной, подошел старый дворецкий.
— Графиня еще не прибыла, синьор, — сказал старик. Звуки со свистом вырвались из его сухих губ. — Но ждем со дня на день, со дня на день.
Тонио хотел было пробормотать что-то насчет Гвидо, как вдруг заметил на дальней стене огромный холст. Все его краски были знакомы ему, так же как и фигурки танцующих в хороводе нимф в прозрачных и таких мягких на вид одеждах.
Тонио уже сделал в направлении картины несколько шагов, когда услышал, как старик сзади тихо пробурчал:
— А, молодая синьора! Так она здесь, синьор.
Тонио обернулся.
— Она вернется с минуты на минуту, синьор. После полудня они с маэстро Гвидо поехали на площадь Испании.
— На площадь Испании? — переспросил он.
Улыбка тронула морщинистое лицо старика. Он снова покачался на пятках, не разжимая рук за спиной.
— Ну как же, синьор! В студию! В мастерскую молодой синьоры. Ведь она же художник, очень большой художник! — В его тоне слышалась легкая насмешка, однако такая мягкая и безличная, что, возможно, адресовалась всему миру.
— Так у нее там мастерская... — Это прозвучало скорее как констатация факта, а не вопрос. Тонио снова взглянул на хоровод нимф на стене.
— Ах, смотрите, синьор, она уже идет, вместе с маэстро Гвидо! — сказал старик и махнул рукой.
Они шли по садовой дорожке.
Светловолосая художница держала Гвидо под руку и несла папку, толстую и, похоже, увесистую, хотя и не такую большую, как та, что была в правой руке Гвидо. Льняное платье в цветочек проглядывало из-под легкого шерстяного плаща, капюшон которого был отброшен назад, так что бриз мог играть с ее волосами. Она говорила с Гвидо. И смеялась. А Гвидо, не отрывая глаз от дорожки, по которой вел ее, улыбался и кивал головой.
Тонио почувствовал, что художницу с Гвидо связывают какие-то неформальные отношения. Они говорили о каком-то серьезном предмете, словно знали друг друга давно.
Когда они вошли в комнату, у Тонио перехватило дыхание.
— Как? Верить ли мне своим глазам? — иронично произнес Гвидо. — Неужели это тот самый юный Тонио Трески, знаменитый и таинственный Тонио Трески, который скоро удивит весь Рим?
Тонио тупо глазел на него и не говорил ни слова. Вдруг воздух наполнился женским смехом.
— Синьор Трески. — Она сделала маленький, быстрый книксен и добавила с приятной ритмичной интонацией: — Как чудесно, что вы оказались здесь.
В ее голосе чувствовалось оживление. Ее глаза весело щурились и сияли, а платье в цветочек лишь усиливало производимое ею впечатление легкости и движения, несмотря на то что стояла она совершенно спокойно.
— Хочу кое-что показать тебе, Тонио, — говорил между тем Гвидо, раскладывая тяжелую папку на клавесине. — Кристина закончила это сегодня.
— Нет, нет, еще не закончила! — возразила она.
Гвидо вытащил большой пастельный этюд.
— Кристина? — переспросил Тонио.
Собственный голос показался ему грубым и сдавленным. Он не мог оторвать от нее глаз. Стоя у дверей, она словно излучала сияние. Щеки ее пылали, и хотя на миг улыбка сошла с ее губ, она тут же вернула ее на место.
— О, простите меня! — непринужденно воскликнул Гвидо. — Кристина, я думал, что вы с Тонио наверняка уже встречались.
— О да, мы встречались! Правда встречались, синьор Трески? — быстро сказала она. И, подойдя к нему, протянула руку.
Он смотрел на нее, осознавая лишь то, что ее пальцы лежат в его пальцах и что ее рука оказалась неописуемо мягкой и нежной и еще такой крошечной, что походила на кукольную. Невозможно было себе представить, чтобы этими пальцами выполнялась какая-либо серьезная работа. Потом до него дошло, что он стоит неподвижно, как статуя, а эти двое глядят на него. Он тут же наклонился поцеловать художнице руку.
На самом деле он не предполагал касаться ее губами. Должно быть, Кристина это заметила, потому что в нужный момент слегка приподняла руку и получила-таки его поцелуй.
Он поднял на девушку глаза. Внезапно она показалась ему ужасно беззащитной.
— Взгляни-ка, Тонио! — легким тоном сказал Гвидо, как будто не заметил ничего странного. Он держал в руках собственный портрет, выполненный пастелью.
Это был превосходный рисунок; маэстро на нем выглядел полным жизни. Отлично были переданы его задумчивость и даже опасный блеск в глазах. Художница не обошла вниманием ни расплющенный нос, ни полные губы и при этом поймала суть этого человека, преображавшую все его черты.
— Ну же, Тонио, — вкрадчивым тоном сказал Гвидо. — Что скажешь?
— Может быть, вы тоже согласитесь позировать мне, синьор Трески? — быстро спросила Кристина. — Мне бы так хотелось написать вас! По правде говоря, я уже сделала это, — почти застенчиво сообщила она, и ее щеки слегка порозовели, — но лишь по памяти, а мне бы хотелось написать ваш настоящий портрет, и со всей тщательностью.
— Принимай предложение! — как ни в чем не бывало посоветовал Гвидо, облокотившись о покрытый чехлом клавесин. — Через месяц Кристина будет самым популярным портретистом в Риме. Если сейчас не согласишься, тебе придется записываться к ней на прием и ждать своей очереди, как простому смертному.
— О, вам никогда не придется ждать своей очереди! — рассмеялась она и неожиданно вся пришла в движение, и ее светлые кудрявые волосы легко и пушисто заволновались. — Вы могли бы прийти завтра? — спросила она уже серьезно. — Я горю желанием начать ваш портрет. — Глаза у нее были синими, почти фиолетовыми, и такими красивыми! Неописуемо. Он в жизни не видел таких синих глаз, как у нее, — Мы могли бы начать в полдень, — говорила она с легким дрожанием в голосе. — Я англичанка и не сплю днем, но вы можете прийти и попозже, если вам так будет удобней. Я хочу написать вас еще до того, как вы станете ужасно знаменитым и вас захотят писать все подряд. Это было бы очень любезно с вашей стороны.
— О, какие они скромные, эти талантливые дети! — усмехнулся Гвидо. — Тонио, молодая синьора говорит с тобой...
— Вы собираетесь жить в Риме? — пробормотал Тонио. Его голос прозвучал так слабо, что он не удивился бы, если бы она тут же осведомилась о его здоровье.
— Да, — ответила Кристина. — Здесь много чему можно научиться, много чего можно написать. — Тут выражение ее лица снова резко изменилось, и она добавила удивительно дружеским тоном: — Когда оперный сезон закончится, я, возможно, последую за вами, синьор Трески. Я стану одной из тех сумасшедших женщин, что сопровождают великих певцов по всему континенту. — Глаза ее были распахнуты, но лицо казалось озабоченным. — Может быть, я не смогу писать, не слыша вашего голоса.
Тонио страшно покраснел. И услышал сквозь оцепенение, как Гвидо громко расхохотался.
Но она была так молода и совершенно не понимала, как могут быть истолкованы ее слова! Она вообще не могла находиться здесь одна, без графини! Стоит только посмотреть на нее, на точеную фигурку, на округлости грудей, так жестоко стиснутых кружевным краем корсажа...
Он чувствовал, как полыхает лицо.
— О, это было бы просто чудесно! — воскликнул Гвидо. — Ты ездила бы с нами повсюду, и повсюду появлялись бы портреты кисти великой Кристины Гримальди, и твоя слава гремела бы по всей Европе. Скоро нас стали бы приглашать петь лишенные слуха или даже абсолютно глухие люди только потому, что им захотелось бы, чтобы ты увековечила их в масле или пастели!
Она засмеялась, чуть покраснев, и легонько тряхнула волосами. Ее белая шея была влажной, и кудряшки колечками прилипали к щекам.
— Графиня тоже ездила бы с нами, — с оттенком притворной скуки в голосе продолжал Гвидо, — и мы путешествовали бы все вместе.
— Разве это не было бы прекрасно? — прошептала она, внезапно погрустнев.
Тонио сообразил, что все это время просто пялился на нее, как невежа, и быстро отвел глаза. Он пытался думать, пытался сочинить хоть какую-нибудь короткую фразу. Но что он мог ей сказать? Вся их теперешняя болтовня больше подходила легкомысленным дамам, склонным к адюльтеру, а в этой женщине было что-то чистое и серьезное. Совсем недавно овдовевшая, она походила на бабочку, выбирающуюся из кокона.
А еще из-за своей хрупкости она казалась совершенно чужеродным созданием, в ней было что-то утонченно экзотическое.
Тонио снова поднял на нее взгляд — потому что не мог не смотреть — и, даже не глядя на Гвидо, почувствовал некоторую перемену в его настроении.
— Но если отвечать на ваш вопрос серьезно, синьор Трески, — сказала она в той же простой манере, — я сняла мастерскую на площади Испании. И собираюсь там жить. Гвидо был так любезен, что согласился позировать мне и терпел, пока я возилась с освещением.
— Да, нам пришлось перемещаться с места на место каждые пять минут или около того, — притворно пожаловался Гвидо. — И развешивать по стенам десятки картин. Но это действительно отличная студия. Когда буду чувствовать себя усталым и раздраженным, смогу ходить туда пешком и смотреть, как Кристина работает.
— Да, обязательно! — явно обрадовалась она. — Ты должен приходить в любое время. И вы должны приходить, синьор Трески.
— Милая моя, — сказал вдруг Гвидо, — не хочу тебя торопить, но если ты еще хочешь впустить сюда своих служанок и поднять наверх сундуки и чемоданы, нам нужно уходить немедленно, а то потом будем спотыкаться в темноте.
— Да, ты прав, — ответила она. — Так вы придете завтра, синьор Трески?
Какое-то мгновение Тонио молчал. А потом промычал что-то, означавшее как будто бы согласие. Но тут же быстро спохватился и, запинаясь, пробормотал:
— Я не могу. Не могу. Я имею в виду, синьора, что... Я благодарю вас, но мне надо заниматься, ведь осталось меньше месяца до премьеры.
— Понимаю, — мягко ответила она. И, еще раз лучезарно улыбнувшись ему через плечо, извинилась и вышла из комнаты.
Тонио мгновенно оказался у двери. Он был уже на садовой дорожке, когда Гвидо схватил его за руку выше локтя.
— Я бы сказал, что ты был очень груб, если бы не предполагал, что на то есть причина, — серьезно сказал маэстро.
— И какая же это причина? — спросил Тонио сквозь зубы.
Ему показалось, что Гвидо сейчас взорвется от гнева. Но тот лишь сжал губы и прищурился, словно сдерживая улыбку:
— Ты хочешь сказать, что сам себя не понимаешь?
Последующие три дня Тонио занимался с раннего утра до поздней ночи. Дважды он порывался покинуть дворец, но тут же менял свое решение. Гвидо уже передал ему все для него написанное, и теперь Тонио должен был работать над мелизмами, готовясь варьировать арии бесконечное число раз. Ни одно исполнение на «бис» не должно звучать точно так же, как предыдущее. Тонио нужно было быть готовым к любому требованию момента или к любому изменению настроения слушателей. Поэтому он оставался дома, обедал, не отходя от клавесина, и работал, пока не валился в постель.
Слуги между тем собирались у дверей его комнаты, чтобы послушать пение, часто доводившее Паоло до слез. Даже Гвидо, который обычно оставлял Тонио днем одного и навещал Кристину Гримальди в ее мастерской, как-то перед уходом остался послушать еще несколько тактов.
— Когда я слышу, как ты поешь, — вздохнул маэстро, — я не боюсь самого черта в аду.
А Тонио нисколько не обрадовался этому замечанию. Оно напомнило ему о страхах Гвидо.
Однажды, прямо посреди арии, Тонио вдруг прервал пение и рассмеялся.
— Что случилось? — удивился Паоло.
Но Тонио смог лишь покачать головой.
— Там собираются быть все, — прошептал он. На миг закрыл глаза и, резко вздрогнув, снова засмеялся.
— Не говори об этом, Тонио, — с отчаянием в голосе произнес Паоло и стал кусать губу. Ему страстно хотелось услышать от Тонио что-нибудь ободряющее. Слезы были готовы брызнуть из его глаз.
— Почти как публичная казнь, — пояснил Тонио, успокоившись. — В том случае, если все пойдет наперекосяк. — Он снова тихо рассмеялся. — Прости, Паоло, ничего не могу с собою поделать. — Он старался быть серьезным, но у него не получалось. — Там будут все, абсолютно все.
Он опустил сложенные руки на клавиатуру и затрясся от неслышного смеха. Только теперь он понял, что на самом деле означает дебют. Это великое приглашение пойти на риск самого ужасного публичного провала, какой только возможен в жизни.
Он перестал смеяться только после того, как увидел страдание на лице Паоло.
— Ну, давай работать, — сказал он, открывая ноты, — и не обращай на меня внимания.
Однако на четвертый день, ближе к сумеркам, все звуки у него в ушах стали походить на шум. Тонио не мог больше ничего делать. И оценил, в чем достоинство напряженных занятий: тебе не нужно думать, тебе не нужно ни о чем помнить, ни о чем размышлять, ничего планировать и вообще о чем-либо беспокоиться.
Когда кардинал, которого он не посещал уже более двух недель, неожиданно прислал за ним, Тонио встал из-за клавесина с тихим возгласом, выдававшим легкое раздражение. Никто его не услышал. Нино уже раскладывал перед ним одежду. Для визита к кардиналу полагались красный бархатный камзол и шитый золотом жилет. Кремовые бриджи и белые туфли с высоким сводом, которые должны были сильно натереть ему ступни, чтобы кардинал мог с любовью касаться этих натертостей.
Тонио казалось невероятным, что он сможет сейчас доставить удовольствие его преосвященству. Но ведь бывали случаи, когда он отправлялся к нему и более усталым и это не мешало обоим получать наслаждение.
Лишь приблизившись к дверям, ведущим в покои кардинала, он вдруг сообразил, что сейчас еще слишком рано для свидания. Дом все еще был полон духовных лиц и праздно шатающихся господ. Тем не менее вызван он был не куда-нибудь, а в спальню.
И, едва войдя в комнату, он понял: что-то случилось.
Кардинал в церемониальной одежде, с серебряным крестом на груди, сидел за письменным столом, положив руки на раскрытую книгу. Перед ним горели две свечи.
Выражение лица у него было на редкость просветленное; в в нем читалась та восторженная очарованность, какой Тонио не замечал уже несколько месяцев.
— Присядь, мой красавец, — пригласил его преосвященство и знаком велел слугам выйти.
Дверь закрылась. Тишина сомкнулась вокруг них, как на берегу после отлива.
Тонио, поколебавшись, поднял взгляд. Он увидел, что серые глаза Кальвино наполнены бесконечным терпением и удивлением, и почувствовал первый сигнал тревоги. Смутное ощущение неотвратимости стало медленно охватывать его еще до того, как кардинал заговорил.
— Подойди сюда, — прошептал он, словно подзывая дитя. Тонио к тому времени погрузился в какое-то царство грез, которое нельзя было бы даже назвать мыслью, и теперь медленно встал и двинулся к Кальвино, который тоже поднялся со своего кресла. Они встали друг перед другом, почти глаза в глаза, и кардинал расцеловал его в обе щеки.
— Тонио, — молвил он мягким, доверительным тоном, — в этой жизни для меня существует только одна страсть: моя любовь к Христу.
Тонио улыбнулся:
— Я очень рад, мой господин, что вам больше не приходится раздваиваться.
В отблесках пламени свечей глаза кардинала приобрели ореховый оттенок. Прежде чем ответить, он слегка прищурился, точно изучая Тонио:
— Ты говоришь искренне?
— Я чувствую любовь к вам, мой господин, — сказал Тонио. — Так как же я могу не желать вам добра?
Кардинал с гораздо большим вниманием встретил эти слова, чем ожидал Тонио. На миг Кальвино отвернулся в сторону, а потом дал Тонио знак снова сесть. Тот смотрел, как его преосвященство усаживается за письменный стол, но сам остался стоять, сцепив руки за спиной.
Комната была слабо озарена серым, почти пепельным светом. Все предметы в ней казались Тонио чужими и незначительными. Ему хотелось бы, чтобы свечи давали больше света, а не просто рассеивали мрак. Он отвел глаза в сторону высокого зарешеченного окна и посмотрел на небо, на котором уже мерцали первые звезды.
Кардинал вздохнул. На миг он опять погрузился в свои думы.
— Сегодня утром впервые за много месяцев я провел мессу как истинно верующий человек. — Тут он взглянул на Тонио, и по его лицу пробежала тень беспокойства. Мягко, с уважением, он спросил: — А как ты, Марк Антонио? Что у тебя на душе?
Это было произнесено почти шепотом и без всякого осуждения.
Но Тонио хотелось сейчас чего угодно, но только не такого рода беседы. Он понимал лишь то, что эта глава его жизни подошла к концу. Он не знал, будет ли плакать, когда покинет эти покои, и, возможно, хотел это выяснить. Ему вдруг странным образом показалось, что оставаться здесь для него небезопасно.
— Мое чувство к тебе было греховным, Марк Антонио, — с трудом выговорил кардинал. — Этот грех сгубил многих людей, которые были куда сильнее меня. Но я пытался, как мог... — Он запнулся. — Несмотря на все усилия, мне не удавалось найти в тебе свидетельство зла, я не мог обнаружить ни злонамерения, ни разложения, которые должны были бы последовать за умышленным совершением такого рода греха. — Он с мольбой посмотрел на Тонио. — Помоги мне понять это. Разве ты не испытываешь чувства вины, Марк Антонио? Или сожаления? Помоги мне понять!
— Но почему, мой господин?! — тут же, не подумав, воскликнул Тонио. Он был не столько рассержен, сколько изумлен. — Любой, кто хоть сколько-нибудь знает вас, знает, что вы принадлежите Христу. Когда я впервые остановил на вас взгляд, я сказал: «Этому человеку есть ради чего жить». Но у меня нет вашей веры, мой господин, и я не страдаю от ее отсутствия, поэтому не испытываю и чувства вины.
Похоже, его слова взволновали кардинала: он снова встал и взял голову Тонио в ладони. Этот жест был неприятен Тонио, но он не шевельнулся. Кардинал мягко провел большими пальцами у него под глазами.
— Марк Антонио, есть люди, которые вообще живут без веры, — заметил кардинал, — но которые при этом заклеймили бы то, что произошло между нами, как нечто неестественное и способное погубить нас обоих.
— Но почему это должно нас погубить, мой господин? — Тонио был возмущен и раздражен. Ему хотелось, чтобы его просто отослали. — Вы говорите на непонятном мне языке. Это принесло вам боль, потому что вы давали обет Христу. Но если бы не было обета, это не имело бы такого значения. Наш союз никому не повредил, мой господин. Я не могу производить потомство. Вы не можете произвести потомство от меня. Так какая разница, чем мы занимаемся друг с другом? И кому какое дело, какие чувства — какую любовь, какое тепло — мы друг к другу испытываем? Это никоим образом не нарушило вашу повседневную жизнь. И уж определенно не испортило мою. В конце концов, это была любовь, а разве любовь способна хоть что-то испортить?
Теперь Тонио определенно разозлился и сам не понимал почему.
Он смутно помнил, что когда-то давным-давно Гвидо выражал такие же чувства, но более простыми словами.
Это была огромная проблема, всю многогранность которой он не мог до конца объять, и это ему не нравилось. Это наводило его на болезненную мысль о недолговечности всех убеждений.
Его по-прежнему мучило воспоминание об одиночестве матери, о пустынной спальне, в которой прошла ее молодость и которая была расплатой за тот взрыв страсти, что привел к его появлению на свет. И одновременно он чувствовал в душе неодолимый гнев на старика, который запер ее в той спальне во имя чести и правды.
«А я заплатил за все это самую высокую цену», — подумал он. Ибо даже в самые мрачные мгновения он не мог по-настоящему осуждать ее за то, что она лежала в объятиях Карло. И бывали времена, когда его вдруг, как когти стервятника, начинала терзать мысль о том, что это он, Тонио, может однажды вернуть мать в ту же пустую комнату, и это из-за него ей придется снова надеть черные вдовьи одежды. Он вздрогнул и, постаравшись скрыть это, отвел глаза в сторону.
До этого самого дня, стоило ему увидеть бьющегося об оконное стекло мотылька, как он немедленно выбегал из комнаты. Он не находил в себе сил просто взять мотылька рукой и выпустить его, потому что тут же представлял себе Марианну, запертую в пустой спальне.
Но в объятиях других людей он познал врачующее наслаждение, и оно оказалось столь мощным, что стало для него очистительным прощением.
Грехом была злоба. Грехом была жестокость. Грех совершили те люди в Фловиго, что уничтожили его нерожденных сыновей.
Но никто и никогда не смог бы убедить его в том, что его любовь к Гвидо, его любовь к кардиналу была грехом.
И даже то, чем он занимался в закрытой карете с тем грубым смуглым парнем, не было грехом. Как не была грехом гондола, в которой малютка Беттина положила ему на грудь свою головку.
И все же он знал, что не может выразить все эти чувства человеку, который был владыкой Церкви. Он не мог объединить два мира: один — бесконечно властный и связанный с божественным откровением и легендарными преданиями, другой — суетный и рутинный, властвующий в каждом темном уголке земли.
Его возмущало, что кардинал все же просил его об этом. И когда он увидел беспомощность и печаль в глазах его преосвященства, он почувствовал себя отрезанным от этого человека, как будто близки они были уже много, много лет тому назад.
— Я не могу судить за тебя, — прошептал кардинал. — Ты когда-то сказал мне, что музыка для тебя — нечто естественное, сотворенное для мира Господом. И ты, при всей своей экзотической красоте, кажешься естественным, как цветы на лозе. И хотя для меня ты — зло, ради тебя я готов на вечные муки. Я сам себя не понимаю.
— Ах, тогда не ищите ответа у меня! — воскликнул Тонио.
Что-то вспыхнуло в глазах кардинала. Он напряженно вглядывался в спокойное лицо Тонио.
— Но разве ты не видишь, — сказал Кальвино сквозь зубы, — что одного тебя достаточно, чтобы свести мужчину с ума!
Он схватил Тонио за плечи с невероятной силой.
Тонио глубоко вздохнул, пытаясь изгнать из себя гнев, и сказал сам себе: «Этой боли недостаточно».
— Мой господин, позвольте мне теперь же оставить вас, — взмолился он. — Ибо я испытываю к вам одну лишь любовь и желаю, чтобы вы были в мире с самим собой.
Кардинал покачал головой, не отрывая от Тонио глаз. Дыхание с шумом вырывалось из его груди, лицо побагровело. Сила его хватки нарастала, и Тонио почувствовал, как гнев вновь закипает в нем.
Ему не нравилось, что кардинал держит его вот так, раздражало ощущение страсти и силы, исходившее от рук Кальвино.
Он был беспомощен и знал это. Он хорошо помнил силу этих рук, так легко переворачивавших его в постели, точно он был женщиной или ребенком. В этот миг он подумал и о руках, схватывающихся с ним в фехтовальном зале, заталкивающих его в темные спальни, припечатывающих его к кожаному диванчику кареты. А еще о той скрытой энергии, что, казалось, струилась из этого человека, в то время как он снова и снова пытался искать свидетельство подчинения там, где была одна только страсть.
У Тонио потемнело в глазах. Кажется, он вскрикнул. И внезапно рванулся, намереваясь то ли высвободиться из рук кардинала, то ли даже ударить его, и тут же почувствовал, как хватка Кальвино стала еще крепче. Да, он был беспомощен именно настолько, насколько представлял себе. Кардинал удерживал его без труда.
Но было видно, что он оторопел. Как будто своим непроизвольным порывом Тонио разбудил его. Теперь он смотрел на Тонио как на перепуганное дитя.
— Так ты хотел поднять на меня руку, Марк Антонио? — спросил он так, словно боялся услышать ответ.
— О нет, мой господин, — ответил Тонио тихо. — Я думал, что это вы хотите поднять на меня руку. Ударьте же меня, мой господин! — Он поморщился и вздрогнул. — Мне бы хотелось ощутить это, эту силу, которая мне непонятна! — Он протянул руки и вцепился в плечи кардинала, а потом прижался к нему, как бы пытаясь расслабить его тело.
Кардинал отпустил его и отшатнулся.
— Так что, я действительно кажусь вам естественным? Так я, по-вашему, похож на цветы на лозе? — прошептал Тонио. — Если бы я только понимал вас или то, что вы чувствуете! И если бы я понимал ее, со всей ее мягкостью, с ее голоском, похожим на звон колокольчика, и с ее потаенным миром, скрытым под юбками! О, если бы вы оба не были для меня тайной, если бы я стал частью одного из вас или даже частью вас обоих!
— Ты говоришь как безумец! — воскликнул кардинал. Выпростал руку и потрогал Тонио за щеку.
— Как безумец? — пробормотал Тонио еле слышно. — Безумец! Вы отреклись от меня, назвав меня одновременно и естественным, и греховным. И вы же назвали меня тем, что сводит мужчин с ума. Что могли бы эти слова означать для меня? Как должен я вытерпеть все это? И вы еще говорите, что безумец — я! Но кем еще был безумный Дельфийский оракул, как не уродливым созданием с конечностями, приспособленными к тому, чтобы сделать из него объект желания?
Он отер рот тыльной стороной ладони и прижал ее к губам, словно пытаясь остановить поток слов.
Он знал, что кардинал смотрит на него, и в то же время чувствовал, что тот успокоился.
В тишине прошло несколько минут.
— Прости меня, Марк Антонио, — наконец медленно, низким голосом проговорил кардинал.
— Но почему, мой господин? За что? — спросил Тонио. — Вы проявляете щедрость и терпение даже в этом?
Кардинал покачал головой, словно в ответ на какие-то свои мысли.
Потом нехотя оторвал глаза от Тонио и прошел несколько шагов к письменному столу, откуда обернулся. В руке его был серебряный крест, и пламя свечей озаряло красный муаровый шелк его мантии. Глаза Кальвино сузились до щелочек, а на лице была написана неизбывная печаль.
— Как ужасно, — прошептал он, — что мне легче жить с моим самобичеванием, чем знать, что ты испытываешь такую боль.
В ту же ночь, когда Гвидо пришел домой с виллы графини, кардинал пригласил его к себе и спросил, не нужна ли ему помощь в связи со скорым началом оперного сезона.
Он заверил Гвидо, что в этом году непременно будет в театре, хотя прежде никогда не арендовал ложу. И предложил в ночь премьеры дать бал в своем дворце, если, конечно, Гвидо того пожелает.
Гвидо, как всегда, был глубоко тронут добротой его преосвященства. А потом спросил в простой и прямой манере, во власти ли кардинала обеспечить Тонио парой вооруженных телохранителей.
Так же просто он объяснил кардиналу, что Тонио запрещен въезд в Венецию, где тот был кастрирован три года назад, что он принадлежит к древнему роду, что всю эту историю окружает какая-то тайна, о которой Гвидо ничего не известно, и что теперь большое число венецианцев приезжают в Рим.
После недолгого размышления кардинал кивнул:
— Мне приходилось слышать подобные истории. — Он вздохнул.
В любом случае, задача обеспечить Марка Антонио постоянной охраной пары бравос не представлялась сколько-нибудь сложной. Но сам кардинал мало разбирался в таких вопросах и предпочитал полагаться на людей компетентных.
— Давайте организуем это, не ставя в известность Марка Антонио, — предложил он. — Не стоит его тревожить.
Гвидо не смог скрыть свое облегчение, так как у него было сильное подозрение, что Тонио, скорее всего, отказался бы от такой защиты, если бы его об этом спросили.
Он поцеловал кольцо кардинала и постарался как можно более горячо выразить свою благодарность.
Кардинал же, как всегда, был внимателен и любезен. Но перед тем как отпустить Гвидо, задал ему такой вопрос:
— Скажите, какова вероятность того, что Марка Антонио ждет успех на сцене?
Увидев на лице Гвидо испуг, он тут же поспешил объяснить, что ничего не понимает в музыке и не может судить о голосе Тонио.
Маэстро сообщил ему довольно резко, что Тонио в настоящий момент — самый великий певец в Риме.
Когда Гвидо вернулся в свои комнаты, то был более чем разочарован, увидев, что ученика нет дома.
Тонио был нужен ему прямо сейчас. Маэстро жаждал найти успокоение в его объятиях.
Паоло спал глубоким сном. Комнаты были залиты лунным светом, и Гвидо, слишком усталый и взволнованный для того, чтобы работать, просто долго сидел, глядя в окно на звезды.
А Тонио прямо из покоев кардинала отправился в фехтовальный зал, где после некоторых расспросов узнал адрес флорентийца, графа Раффаэле ди Стефано, который так часто бывал в прошлом его партнером по поединкам.
Было уже темно, когда он добрался до нужного ему дома. Граф оказался не один. С ним обедали несколько его друзей, все явно богатые, праздные и беззаботные люди. Молодой кастрат в женском платье пел и играл на лютне.
Он был одним из тех редких кастратов, что имели почти женскую грудь. Декольте безвкусного оранжевого платья выгодно подчеркивало это преимущество.
Стол был уставлен блюдами с жареной дичью и барашком, и у всех присутствовавших мужчин был такой вид, словно они пили уже много дней подряд.
Кастрат, отрастивший себе по-женски длинные волосы, попросил Тонио спеть, признавшись, что ему уже все уши прожужжали о голосе Тонио Трески.
Тонио внимательно посмотрел на это существо. Потом обвел взглядом мужчин. Наконец его глаза остановились на графе ди Стефано, который прекратил есть и наблюдал за ним с некоторой тревогой во взгляде. Тонио встал, намереваясь уйти.
Но ди Стефано тут же подошел к нему. Своим приятелям он разрешил оставаться за столом хоть всю ночь, если им, конечно, будет угодно, а Тонио предложил подняться наверх.
Когда они оказались в спальне, граф закрыл дверь на задвижку, и Тонио застыл, глядя на щеколду. Ди Стефано тем временем пошел зажечь свечу. Взору открылась массивная кровать с резными опорами. В открытом окне висела гигантская луна.
Круглое лицо графа было пугающе серьезным. Лоснящиеся черные кудри вкупе со щетиной на подбородке и даже на шее придавали ему несколько семитский вид.
— Приношу извинения за моих друзей, — быстро проговорил он. — Они обидели тебя.
— Твои друзья вовсе меня не обидели, — спокойно ответил Тонио. — Но я подозреваю, что евнух там, внизу, лелеет какие-то надежды, которые я не могу оправдать. Я хочу уйти.
— Нет! — прошептал граф почти отчаянно.
С совершенно необычным блеском в глазах он подошел к Тонио, словно его что-то подталкивало, и придвинулся так близко, что прикосновение оказалось неизбежным. Однако он поднял руку, и она так и зависла в воздухе с растопыренными пальцами.
Казалось, он обезумел от страсти. Таким возбужденным выглядел иногда кардинал, да и другие благодарные любовники Тонио. К тому же в ди Стефано не чувствовалось гордости. И не было надменности того рабочего, которого Тонио подобрал на улице.
Тонио взялся за ручку двери, чувствуя, как нарастает в нем страсть, и уже теряя голову, почти как этот человек.
Он повернулся и невольно издал какой-то шипящий звук, потому что граф в этот момент схватил его и прижал к двери.
Как редки, как исключительно редки бывали в его жизни такие моменты, когда он совершенно не мог управлять собой!
А ведь долго ему казалось, что он легко может распоряжаться своей страстью! Будь то с Гвидо или с любым из тех, кого он выбирал для себя, как чашу вина, и сколько их было, этих чаш... А теперь он совершенно растерялся, прекрасно понимая, что он под крышей графа, в его доме, в полной его власти. Никогда прежде он не находился еще во власти молодого и ничем не сдерживаемого любовника.
Граф разорвал на себе рубашку и скинул ее. Скользнув рукой к бриджам, расстегнул и их. Его темная щетина больно кололась, когда он покрывал поцелуями шею Тонио. Одновременно он, как ребенок, пытался стянуть с Тонио камзол и порвал крепление шпаги.
Клацнув, клинок упал на пол.
Но когда граф обнаженным телом прижался к Тонио и почувствовал, что за пазухой у того лежит кинжал, он оставил его на месте. Со стоном он притянул Тонио к себе, и тот увидел, как вздымается его крепкий, могучий пенис.
— Дай его мне, я хочу его, — выдохнул Тонио и, опустившись на колени, взял этот орган в рот.
Была уже полночь, когда Тонио поднялся с постели. В доме стояла полнейшая тишина. Граф лежал на простынях абсолютно голый, и только на мизинце и безымянном пальце его левой руки поблескивали золотые кольца.
Глядя на него сверху вниз, Тонио коснулся шелковой кожи на его лице и молча вышел из комнаты.
Он приказал отвезти его на площадь Испании.
Подъехав к подножию высокой Испанской лестницы, он долго смотрел в окно на тех, кто проходил мимо него в темноте. Высоко над его головой на фоне освещенного луной неба мерцали самые разные окна, но ему не были известны ни здешние дома, ни их обитатели.
На миг его лицо попало в луч фонаря, и тут же человек, державший фонарь в руке, вежливо отвел его в сторону.
Кажется, он заснул. Он и сам не знал, спал или нет. Но внезапно встрепенулся, почувствовав присутствие Кристины, пытаясь ухватиться за сон, в котором они вели какую-то торопливую беседу и он что-то тщетно пытался ей объяснить, а она печалилась и пыталась убежать...
Он вспомнил, что находится на площади Испании и что ему нужно ехать домой. Но куда это — домой, — какое-то мгновение он не мог вспомнить.
Улыбнувшись, он велел кучеру трогать и, опять почти засыпая, подумал: «А почему, интересно, Беттикино до сих пор не приехал?» И только тогда до него дошло, что до начала оперного сезона осталось меньше чем две недели.
В Рождество по городу разнесся слух, что приехал Беттикино.
Чистый от первого мороза воздух был наполнен звоном всех колоколов Рима. С хоров церквей разносились гимны, а детишки, по обычаю, читали проповеди с кафедр. Младенец Иисус, блистающий среди головокружительного блеска многих ярусов свечей, лежал в тысячах великолепно украшенных колыбелек.
Обнаружив, что скрипачи театра Аржентино — отличные музыканты, Гвидо переписал все струнные партии. Он только улыбнулся, когда Беттикино, сославшись на легкое недомогание, попросил извинить его за то, что не может нанести полагающийся визит, и спросил Гвидо, нельзя ли просто прислать ему партитуру.
Гвидо был готов ко всем трудностям. Он знал правила игры и поэтому дал великому певцу три арии, которые по всем статьям превосходили арии, предназначенные Тонио. С помощью этих арий Беттикино мог отлично продемонстрировать свое мастерство. Гвидо нисколько не удивился и тому, что через двадцать четыре часа партитура была возвращена с аккуратно вписанной орнаментовкой, которую предложил известный певец. Теперь Гвидо мог заняться аккомпанементом. И хотя Беттикино не высказал никаких комплиментов по поводу сочинения, никаких жалоб он тоже не прислал.
Гвидо знал, что толки в кофейнях достигли своей высшей точки. И все как один стремились попасть в новую студию Кристины Гримальди, где она говорила только о Тонио. Театр должен быть переполнен.
Теперь главной задачей Гвидо стало не выдать собственного страха.
За два дня до премьеры состоялась первая и последняя сводная репетиция для певцов.
Через пару часов после полудня Тонио и Гвидо отправились в театр на встречу с противником, чьи поклонники собирались изгнать Тонио со сцены.
Тут же, однако, появился импресарио Беттикино и сообщил, что певец по-прежнему испытывает легкое недомогание и поэтому на репетиции лишь отработает свои мизансцены. Теноры немедленно стали настаивать на той же привилегии, и Гвидо приказал Тонио тоже хранить полное молчание.
Лишь старый Рубино, пожилой кастрат, который должен был играть в опере вторую по значимости мужскую роль, решительно объявил, что будет петь. Музыканты в яме даже отложили смычки, чтобы поаплодировать ему. Он с полной отдачей запел одну из арий, написанную для контральто и как нельзя лучше подходящую ему. Исполнение было столь филигранным и чистым, что слушатели чуть не прослезились, растрогался и сам Гвидо, который впервые слышал свое сочинение, оживленное незнакомым ему голосом.
Беттикино появился как раз после этого небольшого представления. Тонио почувствовал, как кто-то, проходя мимо, мягко задел его, и с удивлением обернулся. Он увидел, что мимо него прошел не просто человек, а настоящий великан. Его шея была обмотана толстым шерстяным шарфом. На голове вздымалась шапка волос, столь светлых, что они казались серебристыми. А спина у него была очень узкая и очень прямая.
Лишь дойдя до противоположного края сцены, с тем же равнодушным видом миновав старого Рубино, гигант повернулся, как на шарнирах, и метнул в сторону Тонио первый решительный взгляд.
У него были самые холодные голубые глаза, которые Тонио приходилось когда-либо видеть. Казалось, в них переливалось северное сияние. Но, остановившись на Тонио, взгляд этих глаз вдруг дрогнул, словно попал на крючок и не мог никуда деться.
Тонио не шевельнулся и не произнес ни слова, но почувствовал, как по телу пробежала дрожь, словно этот человек произвел на него такое же жуткое впечатление, как еще живой угорь, извивающийся на песчаном берегу.
Он медленно, почти уважительно, опустил, а потом снова поднял глаза и посмотрел на этого гиганта, рост которого составлял по меньшей мере шесть футов и три дюйма[41] и который, совершенно точно, затмил бы на сцене его собственную хрупкую фигуру.
Но тут Беттикино небрежным жестом потянул правой рукой за конец своего шерстяного шарфа. Шарф мягко соскользнул с его шеи и развязался, полностью открыв крупное, квадратное лицо певца.
Он был красивым и даже величественным, как все и говорили, и обладал той скрытой силой, которую много лет назад Гвидо как-то назвал магией, присущей лишь некоторым артистам. Когда он сделал шаг вперед, то казалось, что от этого все на свете изменится.
Он не отрывал глаз от Тонио. И таким безжалостным, таким холодным было выражение его лица, что все вокруг растерялись. Чувствуя, что происходит безмолвная дуэль, музыканты закашляли в кулаки, а импресарио начал нервно потирать руки.
Тонио не двинулся с места. Беттикино шел к нему медленными, размеренными шагами. А потом, остановившись перед ним, протянул свою бледную руку.
Тонио сразу же пожал ее и пробормотал вежливое приветствие. Тогда певец, развернувшись, прежде чем оторвать взгляд, дал музыкантам знак начинать.
Вечером, обойдя множество кофеен, вернулся Паоло и сообщил, что аббаты угрожают зашикать Тонио и прогнать его со сцены.
— Что ж, ничего удивительного, — прошептал Тонио. Он играл в эту время маленькую сонату просто так, для себя, и ему было приятнее внимать музыке, идущей от клавесина, нежели слушать самого себя.
Когда пришел Гвидо, Тонио как бы между прочим спросил его, будет ли в ложе графини сидеть Кристина Гримальди.
— Да. Ты сразу заметишь ее. Она будет сидеть прямо напротив сцены. Она хочет слышать все.
— Как она поживает? — спросил Тонио.
— Что-что? — переспросил Гвидо.
— Как она поживает? — раздраженно и громко повторил Тонио.
Маэстро ответил ему холодной улыбкой.
— А почему бы тебе не пойти и не спросить об этом у нее самой?
За час до поднятия занавеса небеса обрушили на Рим настоящую бурю. Однако ничто — ни гром и вспышки молний, ни ветер, с ревом бьющийся в затемненные окна театра, — не могло остановить зрителей, ломившихся в двери главного входа.
Множество карет запрудили улицу. Один за другим раззолоченные экипажи останавливались для того, чтобы выпустить дам и господ, сверкающих драгоценностями и белыми париками. Галерка была уже заполнена до отказа. Свист, крики и непристойные песенки разносились по всему театру.
Держа в руках тусклые фонари, купцы вели в верхние ложи своих жен, а те торопились быстрее занять свои места, чтобы увидеть не менее захватывающий, чем музыка или сценическое действо, парад пышных нарядов, которые должны были вскоре заполнить нижние ярусы.
Едва оказавшись за сценой и совершенно не обращая внимания на то, что промок до нитки, Тонио тут же бросился к щелочке в занавесе.
Синьора Бьянка поспешно начата вытирать ему голову.
— Тс-с-с, — отстранил он ее, наклонился и заглянул в зал.
Одетые в ливреи слуги двигались вдоль первого яруса от подсвечника к подсвечнику, оживляя бархатные занавеси, зеркала, лакированные столики и мягкие кресла.
Ниже, в партере, уже расположились сотни аббатов, и каждый держал в правой руке свечу, а в левой — открытую партитуру. Слышно было, что они уже вовсю делятся своими резкими замечаниями.
В яме пока сидел один-единственный скрипач. Но вот показался трубач в дешевом обтрепанном паричке, еле прикрывавшем его голову.
Вверху на галерке кто-то вдруг закричал. В темноте пролетел какой-то предмет, а потом из партера послышалась грубая брань и кто-то вскочил на ноги, потрясая кулаком, однако его тут же усадили назад. Наверху возникла драка, раздался топот на деревянной лестнице, ведущей на галерку.
— Повернись ко мне! — истерично требовала синьора Бьянка. — Посмотри на себя! Ты что, свалился в реку?! Да у тебя через час сядет голос! Мне нужно разогреть тебя!
— А я уже разогрет, — прошептал Тонио, целуя ее маленький сморщенный ротик. — Разогрет как никогда!
И поспешил сквозь царивший за сценой хаос в свою гримерную, где старый Нино помешивал угли в жаровне, а воздух был уже горячим, как в печке.
Этим утром Тонио проснулся рано и, едва начав петь, сразу почувствовал приятное возбуждение. Несколько часов он упражнялся в самых сложных пассажах, пока не убедился, что его голос необычайно гибок и силен.
Когда Гвидо отправлялся в театр, Тонио расцеловал его в обе щеки. А Паоло поручил потолкаться среди публики и понаблюдать за всем, что будет происходить.
Потом, когда небо было еще чистым и светлым, а на утопающих в кустах лаванды холмах замерцали окошки домов, Тонио отправился в бедные кварталы, прилегающие к Тибру, и, собрав вокруг себя кучку оборванных ребятишек, начал петь для них.
Звезды только показались на небе. Впервые за последние три года он слышал, как его голос поднимается меж тесных каменных стен. Со слезами на глазах вел он мелодию все выше и выше, пока наконец не добрался до нот, которых никогда и не пытался достичь, и не услышал, как они уплывают к высокому ночному небу в узком просвете над головой. Отовсюду на звук его голоса стекались люди. Они толпились в окнах, в дверях, в ближайших переулках. Когда он смолк, ему предложили вина и еды, принесли табурет, а потом даже красивый стул с подушкой. И он запел снова и пел любую песню, которую ему называли, он пел в полный голос, и в его ушах звенели возгласы, аплодисменты и крики «Браво!», и все лица вокруг пылали обожанием, а потом наконец полил дождь.
Тонио расцеловал синьору Бьянку и старого Нино, а они содрали с него мокрую одежду и стали тереть его волосы полотенцами. Пускай себе бранятся — он нисколько не сердился на них.
— Не волнуйтесь, все будет хорошо, — шепнул он синьоре Бьянке. — Я заверяю вас, все будет хорошо и для Гвидо, и для меня.
А в душе дал себе зарок, что будет наслаждаться каждой предстоящей минутой, невзирая на то что его ждет: триумф или провал, ибо именно здесь находится развилка дороги, ведущей во тьму его будущего, и он должен преодолеть этот важнейший рубеж.
В этот момент он представил себе всех тех, кто мог присутствовать сейчас в зале. Он посмотрел на красивое платье, лежавшее перед ним, — на женские оборки, женские ленты, женский грим. «Кристина!» Он произнес это имя так неслышно, что это было лишь вздохом, сорвавшимся с его губ. Теперь для него не имели значения ни боль, ни страхи.
Имело значение лишь то, что сейчас он выйдет на сцену и что в этот самый момент сцена — именно то место, где он и хочет находиться.
— Ну, милая, — обратился он к синьоре Бьянке. — Пришел черед для вашего чародейства. Постарайтесь же сдержать ваши обещания. Сделайте же меня таким красивым и таким женственным, чтоб я смог одурачить собственного отца, если в сел к нему на колени!
— Ах, дрянной мальчишка! — Синьора Бьянка ущипнула его за щеку. — Прибереги свой серебряный язычок для публики. Не пугай меня!
Откинувшись на спинку кресла, он почувствовал первые нежные прикосновения кисточки, гребня и ее теплых пальцев.
Когда же он наконец встал и повернулся к зеркалу, то ощутил знакомую, но оттого не менее тревожную растерянность. Где тут Тонио в этой похожей на песочные часы фигуре в темно-красном атласе? И где тут мальчик за этими подведенными черной краской глазами, ярко накрашенными губами и пышными белыми волосами, глубокими волнами поднимающимися со лба и волнистыми локонами ниспадающими на спину?
Глядя в зеркало, Тонио почувствовал головокружение, и тогда отражавшаяся там красавица прошептала его собственное имя, а потом отпрянула, словно призрак, вполне способный в одно мгновение лишить его жизни.
Он коснулся своих голых плеч затянутыми в перчатку пальцами. Закрыв глаза, ощупал знакомые черты своего лица.
Вдруг он заметил, что синьора Бьянка отошла от него подальше, чтобы оценить со стороны результат своих трудов. Она и раньше иногда так делала, но сейчас, похоже, сама была потрясена результатом. А потом, когда он медленно повернулся к ней, у него создалось впечатление, что портниха его боится.
Откуда-то издалека послышался рев толпы. Старый Нино сказал, что это зажгли большую люстру. Театр уже переполнен, а ведь еще остается немало времени...
Тонио смотрел на маленькую синьору Бьянку. На ее лице не было ни тени удовольствия, раскосые глазки глядели на него с тревогой. Казалось, она хочет спрятаться.
— Что? — прошептал он. — Почему вы так смотрите на меня?
— Милый, — произнесла она каким-то неестественным голосом. — Ты великолепен. Ты смог бы одурачить даже меня...
— Нет, нет! Почему вы так смотрите на меня? — повторил он тем же шепотом, про который, он был в этом уверен, ни один человек не смог бы сказать, что этот шепот принадлежит не женщине.
Она не ответила.
И тогда он двинулся на нее, как нечто механическое, как кукла, — заскользил по полу, и она резко попятилась от него и даже вскрикнула.
А он свирепо смотрел на нее.
— Тонио, прекрати это! — крикнула она, закусив губу.
— Тогда говорите, в чем дело! — потребовал он снова.
— Ну, хорошо. Понимаешь, ты похож на дьявола. Совершенная женщина, но такая огромная, какой не может быть женщина! Да, ты изящен и красив, но ты слишком, слишком большой! И ты пугаешь меня, потому что мне кажется, что в комнату залетел сам ангел Господень и занял всю комнату своими крыльями, из которых выпадают перья и кружатся в воздухе, и я даже слышу, как эти крылья скребут по потолку! И голова у него такая огромная... И руки... Вот что ты такое! Ты совершенный, ты красивый, но при этом ты...
— Чудовище, моя дорогая, — закончил он. И, поддавшись порыву, взял ее лицо в ладони и снова крепко поцеловал.
У нее перехватило дыхание, и она застыла, закрыв глаза и раскрыв губы. А потом ее тяжелые груди колыхнулись от вздоха.
— Ты принадлежишь иному миру... — пробормотала синьора Бьянка и открыла глаза.
Сначала она просто смотрела на него не отрываясь, а потом лицо ее расплылось от удовольствия и гордости, и она обвила руками его талию.
— Так вы любите меня? — спросил он.
— Ах! — Она сделала шаг назад. — Какое тебе дело до меня! Весь Рим скоро будет любить тебя, весь Рим будет готов пасть к твоим ногам! А ты еще спрашиваешь, люблю ли я тебя. Да кто я такая?
— Да, да, но я хочу, чтобы вы любили меня, здесь, в этой комнате, сейчас.
— Тебе пора на сцену. — Портниха улыбнулась, подняла руки и погладила белые волны волос, поправила драгоценную булавку. — Бесконечное тщеславие, — вздохнула она. — И такая же бесконечная алчность.
— Это так называется? — мягко спросил он.
— Ты боишься, — прошептала она.
— Немного, синьора. Чуть-чуть. — Он улыбнулся.
— Но, милый... — начала она.
Но тут дверь распахнулась и, задыхаясь, с мокрой, растрепанной головой, в комнату вбежал Паоло.
— Тонио, ты бы только слышал их, эту шваль! Они говорят, что Руджерио заплатил тебе больше, чем Беттикино, и они жаждут драки! А еще тут полно венецианцев, Тонио! Они приехали только ради того, чтобы услышать, как ты поешь. Конечно, драки не избежать, но они не хотят оставить тебе никакого шанса!
Времени больше не было. Позади осталось двадцать пять лет напряженного труда и медленного продвижения к главному моменту. Это время сократилось сначала до двух лет, а потом таяло месяц за месяцем, день за днем, пока не вышло совсем.
Гвидо слышал, как настраивается оркестр. Синьора Бьянка сказала ему, что Тонио готов, но он не хотел беспокоить юношу. Сегодня днем маэстро и Тонио, крепко, с самыми нежными словами обнявшись, договорились, что в эти последние мгновения ни один из них не будет смущать другого собственными сомнениями.
Гвидо в последний раз привычно оглядел себя в зеркале. Гладкий белый парик выглядел великолепно, камзол из расшитой золотом парчи после нескольких примерок у портнихи сидел наконец достаточно свободно и не сковывал движения рук. Гвидо поправил кружевную манишку, встряхнул манжеты и чуть ослабил пояс, надеясь, что никто этого не заметит. После этого он собрал ноты.
Но перед тем как спуститься в яму, он остановился перед занавесом и выглянул в зал.
Огромная люстра только что исчезла в потолке, забрав с собой яркий, почти дневной свет.
Наступившая тьма только усилила дикий рев публики. На галерке топали ногами, со всех сторон раздавались грубые выкрики.
Как он и ожидал, аббаты занимали всю переднюю часть партера, а ложи были совершенно переполнены. Повсюду втиснули дополнительные стулья. Прямо над собой, справа, Гвидо увидел с десяток венецианцев — он был уверен в том, что это венецианцы, — а среди них одного знакомого, того великана-евнуха из собора Сан-Марко, что был наставником и другом Тонио.
В полном составе присутствовали здесь и неаполитанцы: графиня Ламберти и Кристина Гримальди сидели в первом ряду ложи, спиной к столу, за которым уже шла оживленная игра в карты. В ложе находился и маэстро Кавалла, уже приславший за сцену свои приветствия.
Кардинал Кальвино был лишь одним из многих присутствовавших в зале кардиналов. Его окружала группа молодых дворян, которые, с бокалами вина в руках, кивали головами и переговаривались друг с другом.
Неожиданно по проходу между рядами в сторону оркестра устремился какой-то человек и, сложив руки рупором, прокричал что-то насмешливое. Гвидо напрягся, злясь, что не может разобрать слова, и тут вдруг откуда-то сверху, с балок, посыпался снег из белых бумажек, и люди начали вскакивать с мест и хватать эти бумажки.
Поднялись улюлюканье и топот. Гвидо понял, что пора выходить.
Он закрыл глаза и прислонился головой к стене. И вдруг почувствовал, что кто-то трясет его за плечи. Он заскрипел зубами, готовый потребовать для себя последнего мгновения покоя.
— Посмотрите на это!
Перед ним, потрясая одной из свалившихся с потолка листовок, стоял Руджерио.
Гвидо выхватил из его рук бумажку и развернул ее к свету. Это оказался грубоватый сонет, в котором утверждалось, что у себя на родине Тонио был всего лишь жалким гондольером и у него теперь одна дорога: катиться к себе назад и распевать баркаролу на каналах.
— Это ужасно, это ужасно! — бормотал Руджерио. — Я знаю, когда публика в таком состоянии, она может закрыть театр! Они не будут ничего слушать! Для них это только забава. Теперь они хотят одного — поглумиться над венецианским патрицием, попавшим в их лапы. А Беттикино их фаворит! И они нас закроют!
— Где Беттикино? — вопросил Гвидо. — Он в ответе за все! — Он повернулся, сжимая кулак.
— Маэстро, уже нет времени! А кроме того, они не получают приказы от Беттикино. Все, что они знают, — так это то, что театры открыты, а ваш мальчик своим претенциозным поведением дал им в руки оружие! Если бы он только взял псевдоним, если бы он не был так помешан на аристократизме и прочем...
— Заткнись! — крикнул Гвидо и оттолкнул импресарио от себя. — Какого черта ты говоришь мне это сейчас!
Он был вне себя. Все давние истории о несправедливых решениях и провалах тут же всплыли в его памяти: как был несчастен Лоретти в ту ночь, когда Доменико испытал триумф, а композитор потерпел провал, и как страшно был огорчен Перголези, который после того поражения так и не вернулся в Рим.
Внезапно он почувствовал себя полным идиотом, а это было самое неприятное чувство на свете. С какой стати он решил, что его ждет трибунал, который должен вынести благородное и справедливое решение? Он шагнул к лестнице.
— Маэстро, не теряйте головы, — шепнул Руджерио. — Если в вас начнут кидать чем попало, ни в коем случае не отвечайте тем же!
Гвидо громко расхохотался. Бросил на импресарио последний презрительный взгляд и, спустившись в оркестровую яму, направился к клавесину. Музыканты встретили его поспешными поклонами.
Театр затих. А если кто и порывался еще кричать, то его, кажется, тут же одергивали. Гвидо заиграл первую триумфальную тему, и струнные жизнерадостно подхватили ее.
Музыка заполнила собой пространство, на миг заглушив все страхи, и Гвидо показалось, что это не он поддерживает ее быстрый темп, а сама музыка уносит его с собой.
Занавес взмыл вверх. Грянули аплодисменты, зрители приветствовали стоявшего наверху, на сцене, Беттикино. Одного взгляда на него было достаточно, чтобы понять, что певец являл собой совершенный образ божества: его светлые волосы блестели при свете рампы, а бледная кожа была великолепно подсвечена белой пудрой. Гвидо понял, что сейчас мужчины кланяются ему из лож, потому что уголком глаза видел, как Беттикино возвращает поклоны. Потом на сцену вышел Рубино, а затем, а затем... Гвидо поднял глаза и увидел Тонио.
Даже музыка не смогла заглушить ахи и охи, прокатившиеся по всему залу. Они напоминали рокот, сопровождавший предыдущее зрелище — зажигание люстры.
И в самом деле, это было зрелище. На сцене перед рампой стояла изящная женщина в алом атласном платье, украшенном золотым кружевом с вышивкой. Глаза Тонио, обведенные черным, были похожи на два сверкающих бриллианта. Он приковывал к себе внимание, хотя был недвижен, как манекен. Луч прожектора красиво подчеркивал черты его лица.
Гвидо кинул наверх еще один взгляд, однако не получил от Тонио никакого ответного знака. Казалось, что он безмятежно разглядывает зал. Лишь после того, как Беттикино завершил свою небольшую прогулку по сцене, Тонио ответил на адресованные ему приветствия. Медленно переводя взгляд справа налево, он присел в глубоком дамском реверансе. А когда поднялся, самые легкие его движения были исполнены восхитительного изящества. Конечно же, все глаза тут же устремились на него.
Между тем опера продолжалась и момент вступления в нее Гвидо неумолимо приближался. Уже была позади половина вступительного речитатива. Голос Беттикино был полон силы.
И тут он запел первую арию. Теперь Гвидо должен был быть готов к малейшему изменению. Звучание струнных стихло до слабого непрерывного треньканья, сопровождавшего клавесин.
Певец вышел на авансцену. Голубой цвет длинного камзола так оттенял его глаза, что они сверкали еще ярче. А его голос между тем звучал все сильнее, все громче, словно доказывая всю бессмысленность предстоящего спора.
Закончив вторую часть арии, он начал повторять первую, что было стандартной формой для любой арии, но, как и полагалось, начат ее варьировать, медленно увеличивая силу звука, хотя Гвидо прекрасно понимал, что это было ничто в сравнении с его истинной мощью, которую ему предстояло продемонстрировать позже. Но дойдя до последней ноты, он начал великолепное крещендо, все наращивая и наращивая звук, и все это на одном длинном-предлинном дыхании, посредине которого публика замерла в молчании. И Гвидо тоже замолчал. И скрипки смолкли. А певец, стоя совершенно неподвижно, выпускал в воздух бесконечный поток звука без малейшего признака напряжения, а потом, когда все уже думали, что он должен или смолкнуть, или умереть, вдруг стал наращивать силу снова, доведя звучание до еще более высокого пика, и лишь тогда остановился.
Аплодисменты грянули отовсюду. Аббаты кричали: «Браво, Беттикино!», и такие же крики раздавались с галерки, с задних рядов партера и из лож. Певец покинул сцену — как должен был поступить любой после окончания своей арии. А Гвидо дал знак музыкантам продолжать.
Он чувствовал, как пылает его лицо, и не осмеливался смотреть на сцену. Когда он заиграл, его пальцы оказались такими мокрыми от пота, что начали скользить по клавишам. А ведь это было вступление к первой арии Тонио. И он, испугавшись, что подведет Тонио, обуздал свой страх и поднял глаза на сцену, на стоявшую там женскую фигуру.
Тонио не видел его, по крайней мере так казалось. Выразительные черные глаза были устремлены на первый ярус, он как будто внимательно рассматривал сидящих там зрителей. И вот он запел самым чистым и абсолютно прозрачным голосом, который когда-либо слышал от него Гвидо.
Но уже отовсюду послышался шум, поднялся топот ног, сзади зашипели, сверху засвистели.
А с самой верхней галерки раздался скрипучий крик:
— Катись назад в Венецию, на каналы!
Кое-кто из аббатов повскакивал с мест и, показывая кулаки галерке, кричал:
— Эй, вы там, тише! А ну замолчите!
Но Тонио, не шелохнувшись, продолжал петь. Он не напрягал голос, пытаясь перекричать шум, что все равно было бы невозможно. Стиснув зубы, Гвидо, сам того не замечая, просто барабанил по клавишам, словно пытался извлечь из них больше звука.
Пот градом катился с его лица на руки. Теперь он вообще перестал слышать Тонио. Он не мог слышать даже собственный инструмент.
Тонио закончил арию, поклонился и с тем же спокойным видом удалился в кулисы.
Весь первый ярус разразился аплодисментами, которые не добавили к шиканью, улюлюканью и воплям остального зала ничего, кроме шума.
Гвидо казалось, что для него не могло быть худшего ада, чем последовавшие вслед за этим мгновения. На подмостках уже собиралась группа для следующей сцены, а именно для нее, для завершающей сцены первого акта Гвидо написал самую великолепную арию. Мелодии в ней были мастерски подобраны так, чтобы продемонстрировать во всей красе голос Тонио, но одновременно это была самая ударная часть композиции, которая могла остановить тех знатных римлян и римлянок, что в антракте собирались с безразличным видом покинуть ложи.
Самая сильная ария Беттикино предшествовала ей. Но Беттикино будет услышан, а Тонио нет! Гвидо чувствовал, что сходит с ума.
Как только Тонио снова появился на сцене, Гвидо краем глаза заметил, что с потолка снова посыпался снег из бумажек. Наверняка это очередной пасквиль или злобный стишок!
Беттикино вышел на авансцену. Ему предстояло исполнить речитатив с аккомпанементом — один из самых завораживающих и оригинальных среди всего написанного Гвидо. Это была единственная часть оперы, где соединялись действие и пение, ибо здесь певец повествовал о самой истории, составлявшей сюжет оперы, причем пел, а не просто произносил текст, и притом пел с чувством.
Именно для этого места Гвидо написал лучшую партию струнных, однако сейчас он не слышал почти ничего, совсем не мог думать и почти не понимал, что играет. Шиканье и улюлюканье смолкли, когда Беттикино начал петь, а потом он перешел от речитатива к самой грандиозной из своих арий.
Он выдержал паузу, прежде чем дать знак. Аплодисменты, полученные Беттикино за речитатив, впервые встретили бурный отпор, и Гвидо затаил дыхание. Это означаю, что у Тонио, слава Богу, были и собственные поклонники и теперь они сражались с поклонниками Беттикино их же методами — свистом и криками протеста.
Гвидо увидел, что певец дал ему знак начинать, и заиграл вступление к этой нежнейшей арии. Ни одна ария во всей опере не могла сравниться с ней, за исключением той, которую Тонио предстояло спеть сразу после Беттикино. Гвидо аккомпанировал ему один.
Беттикино замедлил темп, и Гвидо немедленно последовал за ним. И тогда даже Гвидо смог оценить мастерство гладкого и точного вступления Беттикино. Его голос начат раскручиваться так плавно и в то же время сильно, точно был тонкой и необыкновенно прочной проволокой.
Он слегка откинул голову назад. Повторяя первую часть арии, выдал замечательную трель на первой ноте, не отклоняясь от нее ни вверх, ни вниз, а просто мягко ударяя по ней снова и снова. Потом он соскользнул на более нежные фразы, великолепно их артикулируя, а в конце снова исполнил трюк с изменением силы звука, когда нота была взята на пике громкости, а потом звук стал постепенно уменьшаться, замирать, и это столь нежное диминуэндо вызвало в конце самую глубокую печаль.
Затихающий, замирающий звук, словно растворяющийся в собственном эхе, был окутан просто гробовой тишиной. И вдруг певец стал снова наращивать мощь, пока наконец не довел звучание до полной силы, и тогда остановился, решительно тряхнув головой.
Поклонники Беттикино взревели от восторга. Но им не было необходимости подливать масло в огонь: аббаты и сами вознаградили певца оглушительным топотом ног и неистовыми возгласами «браво!».
Беттикино совершил круг по сцене и вновь вышел на авансцену, чтобы спеть на бис.
Никто, конечно, не ожидал, что он повторит все точь-в-точь: обязательным условием являлись вариации, и Гвидо за клавишами был готов к самым незначительным изменениям, однако, вне сомнения, все ожидали демонстрации тремоло, трелей и тех потрясающих трюков с крещендо и диминуэндо, которые казались выходящими за пределы человеческих возможностей. И эти-то виртуозные трюки и заняли в конце концов почти целый час.
Беттикино исполнил свою арию в третий и последний раз, а затем удалился со сцены с видом победителя, которому никто не посмеет бросить вызов.
Что ж, Гвидо не собирался огорчаться по этому поводу или досадовать, что зрители готовы были вскочить с мест от восторга. Вот если бы только этим негодяям хватило ума понять, что их певец испытал момент триумфа и никакое выступление Тонио не приуменьшит значение этой минуты. Но разве конкуренты когда-либо соблюдают правила вежливости? Им было недостаточно того, что их идол только что продемонстрировал свою неуязвимость. Теперь им нужно было еще сокрушить Тонио.
И вот опять к рампе вышла роскошная молодая женщина с гладким лицом, задумчивая, безмятежная, будто ничто на свете не способно потрясти ее.
Как и в первый раз, крики раздались сначала с галерки, но потом их подхватили в партере.
— Катись назад, на свои каналы! — вопили оттуда, — Не смей стоять на одной сцене с певцом!
Но взбешенные аббаты отвечали на это своими криками:
— Пусть мальчишка споет! Боитесь, что он обойдет вашего фаворита?
Это была война, и сверху полетели первые снаряды: гнилые груши и огрызки яблок. В проходах между рядами появились жандармы. На миг установилась тишина, а потом снова поднялись свист и улюлюканье.
Гвидо прекратил играть, положив руки на клавиши.
Он хотел уже встать со скамьи, когда вдруг увидел, как Тонио повернулся к нему и решительным жестом велел ему прекратить протест. Потом последовал маленький, но резкий кивок: «Продолжай!»
Гвидо начал играть, хотя не мог ни слышать, ни даже чувствовать, что делает. Струнные на мгновение перекрыли крики, но тем самым лишь вызвали еще более громкий рев.
Однако голос Тонио тоже поднимался все выше, и, казалось, ничто не могло его потрясти. Он выпевал самые первые пассажи с той уверенностью и красотой, о которой и мечтал Гвидо. А маэстро был готов разразиться слезами.
Но внезапно зал театра сотряс совершенно невообразимый шум.
Кто-то выпустил в партер собаку, и теперь она с воем и лаем неслась прямо к оркестру.
Казалось, весь первый ярус вскочил на ноги и взревел от гнева. Кардинал Кальвино яростно призывал всех к порядку.
Гвидо остановился.
Оркестр смолк. Пока аббаты с обеих сторон прохода осыпали собаку бранью, галерку и партер заполонили жандармы, повсюду начались потасовки, раздались крики; нескольких зачинщиков выволокли на улицу, чтобы там выпороть, после чего они могли вернуться в театр.
Гвидо не шелохнувшись сидел на скамье и смотрел прямо перед собой. Он знал, что через несколько секунд зал будет очищен, и не жандармами, не властями, а просто примером знатных дам и господ, которые начнут покидать свои кресла, раздосадованные происходящим. Он чувствовал, что его оставили и силы, и способность что-либо соображать.
Вопли аббатов слились в его ушах в один мощный рев. Сквозь пелену горьких слез он взглянул еще раз на этот зал, похожий на огромную подкову, состоящую из яростных, взбешенных лиц.
Но что-то происходило. Что-то менялось. Собака продолжала еще взлаивать, но ее уже волокли прочь, и неожиданно взрыв дружных аплодисментов заглушил улюлюканье, топот и смех.
На сцену вернулся Беттикино. И вскинул вверх руки, призывая к порядку.
Лицо его было искажено гневом. Покраснев до корней волос, он крикнул во весь голос:
— Тихо!
Его призыв был встречен одобрительным гулом, в котором потонули последние крики и брань.
— Пусть мальчик споет! — прокричал Беттикино.
В тот же миг весь первый ярус разразился громкими аплодисментами, выражая свое согласие. И вслед за аббатами, которые дружно уселись, достали партитуры и привели в порядок свечи, вся остальная публика начала занимать свои места.
Беттикино смотрел на это, грозно сверкая очами.
Зал полностью затих.
И тогда, перекинув плащ через плечо, Беттикино придал своему лицу более спокойное выражение и медленно повернулся в сторону Тонио. Самая невинная улыбка расцвела на лице певца. Он протянул руку к Тонио и поклонился ему.
Совершенно обомлев, Гвидо смотрел на Тонио, который стоял один-одинешенек под безжалостными лучами прожекторов, среди абсолютной тишины.
Беттикино сомкнул руки за спиной и принял позу человека, застывшего в ожидании.
Гвидо закрыл глаза. Выразительно кивнув, выставил вперед руки и услышал, как музыканты вокруг него зашуршали нотами. А потом дружно заиграли вступление к арии.
Тонио был спокоен, как и прежде. Остановив взгляд не на ком-то среди публики, а на стоявшей поодаль фигуре певца-мастера, он открыл рот и, как всегда, вовремя вступил.
«Медленней, медленней!» — мысленно заклинал Гвидо, а Тонио между тем перешел уже ко второй части, где начинались самые сложные пассажи, с движением назад и вперед, вверх и вниз, с медленным построением трелей, и он спел их легко и свободно, а потом, вернувшись к первой части, приступил к ее настоящему украшению.
Гвидо считал, что был готов к этому, но вдруг ему пришлось перестраиваться: Тонио выбрал ту самую трель на одной ноте, которую перед этим с таким совершенством спел Беттикино, и теперь исполнял ее с ритмическим рисунком арии Беттикино, а не своей собственной, хотя, вероятно, постороннему уху это изменение было незаметно. Звук, чистый, прозрачный, искрометный, становился все сильнее и сильнее, потому что, не прекращая трели, Тонио начал усиливать его, а потом ослаблять. Таким образом, он одновременно и притом совершенно блестяще исполнял оба коронных трюка Беттикино и делал это так, что, казалось, не будет конца этому звуку, устремленному в бесконечность. У Гвидо перехватило дыхание, и он почувствовал, что волосы дыбом встали у него на затылке, когда он увидел, как Тонио, чуть запрокинув голову, без всякой остановки перешел к самому изумительному пассажу и стал подниматься вверх и вверх, пока не взял ту же самую ноту, что и раньше, но только октавой выше.
И медленно, очень медленно он начал раздувать звук, и тот стал пульсировать на выходе из его горла, на самом верхнем пределе, на который только способен человеческий голос. И в то же время звук этот оставался бархатистым и мягким, как невероятно красивый печальный вздох, длившийся и длившийся так долго, что это уже становилось просто невыносимым.
Если Тонио сейчас и сделал вздох, то никто этого не заметил, никто этого не услышал; все поняли лишь, что в той же самой замедленной манере он спустился вниз и более низким голосом, звучавшим теперь как чувственное, трепетное контральто, нежно-нежно пропел слова грусти и боли, а потом, еле заметно тряхнув головой, прекратил петь и застыл.
Гвидо склонил голову. Доски под его ногами сотрясались от оглушительного рева, раздавшегося изо всех уголков зала. Никакие прежние вопли неистовствовавшей толпы не могли сравниться по силе звука с тем громом, в каком выражалось теперь общее восхищение двух тысяч женщин и мужчин, собравшихся в этом зале. И все же Гвидо еще ждал, ждал, пока не услышал, как с разных мест партера раздались наконец те голоса, которые он обязательно должен был услышать, — голоса самих аббатов, их крики: «Браво, Тонио! Браво, Тонио!» А потом, когда он уже сказал себе, что это такая прекрасная победа, что стоит ли, право, думать о себе, — и второй крик, тут же подхваченный всем залом: «Браво, Гвидо Маффео!»
Один, два, сотню раз услышал он эти восклицания, сливающиеся друг с другом. А потом, уже собираясь встать, чтобы поклониться публике, поднял глаза на Тонио и увидел, что тот по-прежнему стоит неподвижно и вообще не глядит в зал, за пределы раскрашенного мира декораций. Он молча смотрел на Беттикино.
Глаза певца были прищурены, лицо казалось отстраненным. И вдруг Беттикино медленно раздвинул губы в улыбке и кивнул. И, когда это произошло, в зале грянула новая буря восторженных аплодисментов.
Уже перевалило за полночь. Театр вибрировал от движения толп, выплескивавшихся на улицу, от смеха и криков людей, спускавшихся по черным колодцам лестниц.
Тонио захлопнул за собой дверь гримерной и быстро задвинул щеколду. Стащил с головы позолоченный картонный шлем и, прислонившись затылком к двери, уставился на синьору Бьянку.
Почти тут же в дверь начали колотить.
Он стоял, переводя дыхание, и чувствовал, как на него накатывает изнеможение. Четыре часа подряд они с Беттикино соперничали друг с другом, превращая каждую следующую арию в очередное состязание и наполняя каждый выход на «бис» новыми триумфами и сюрпризами. Он не мог поверить в то, что произошло. Ему хотелось, чтобы другие сказали ему, что все было именно так, как он сам чувствовал. И в то же время хотелось остаться одному, чтобы никого не было рядом, когда волны сна готовы были унести его прочь из этой комнаты и прочь от всех тех, кто так неистово сейчас в нее ломился.
— Милый, милый, — лепетала синьора Бьянка, — петли сейчас сорвутся, надо открыть!
— Нет, нет, сначала надо освободиться от этого! — Тонио шагнул вперед, отодрал картонный щит, привязанный к его руке, и отшвырнул в сторону широкий деревянный меч.
И вдруг замер, пораженный ужасным отражением в зеркале. Накрашенное женское лицо, ярко-красные губы, подведенные черным глаза — и эта греческая кольчуга с золотыми нагрудными бляшками, призванная придать ему вид неземного воина.
Он уже снял напудренный парик, но вид у него, у этого Ахиллеса в пропитанной потом тунике, с белым, как карнавальная маска, и столь же скрывающим его истинную сущность лицом, был не менее дьявольский, чем у той девушки Пирры, которую он изображал, когда занавес был поднят в первый раз.
— Снимите же это, все, все это! — попросил он, пытаясь стащить с себя тунику неловкими руками.
Синьора Бьянка кинулась помогать ему.
Он надел свою обычную одежду и стал лихорадочно стирать с глаз и щек грим.
И вот наконец юным, чуть взъерошенным мальчиком, с раскрасневшимся лицом и шапкой блестящих черных волос, ниспадающих на плечи, Тонио предстал перед дверью, готовый услышать первые восклицания и попасть в первые объятия.
Незнакомые мужчины и женщины, музыканты оркестра, скрипач Франческо из консерватории, молодая рыжеволосая проститутка — все они мяли его в объятиях и оставляли на его щеках влажные поцелуи. С подарками в руках, ожидая своей очереди, толпились многочисленные слуги. Каждый курьер требовал немедленного прочтения доставленного письма и ответа на него. Вносились и вносились цветы, а Руджерио — импресарио — так стиснул его в объятиях, что чуть не подбросил в воздух. Синьора Бьянка рыдала.
Так или иначе, но его вытолкали в широкое открытое пространство за дверью, где он упал на огромный задник и, кажется, порвал его. Среди общего шума вдруг послышался голосок Паоло: «Тонио, Тонио!» — и Тонио бросился, расталкивая людей, на этот голос, увидел протянутые к нему руки мальчика, подхватил его и прижал к плечу. Кто-то тем временем остановил его. Какой-то высокий господин схватил его за правую руку и вложил в нее маленькую, усыпанную драгоценностями табакерку. Поклониться было невозможно. Слова благодарности, которые он прошептал, улетели в неверном направлении. Вдруг какая-то молодая женщина поцеловала его прямо в губы, и в панике он чуть не упал навзничь. Едва ноги Паоло снова коснулись пола, как его опять чуть не затоптали.
Но Тонио быстро сообразил, что Руджерио уже заталкивает его обратно в гримерную, где за это время появилось полдюжины мягких стульев, а туалетные столики оказались просто завалены цветами.
Он упал на стул. Вдруг появилась какая-то женщина, в сопровождении нескольких мужчин в ливреях и, схватив в ладони целую кипу нежных белых цветов, прижала их прямо к его лицу. Тонио громко рассмеялся, ощутив прохладу и мягкость лепестков. Когда же он поднял на нее взгляд, она молча улыбнулась ему одними глазами. Он кивнул, выражая свою благодарность.
А потом он увидел Гвидо, который, незаметно проскользнув в комнату, стоял теперь у стены и смотрел на него полным восхищения взглядом. Тонио невольно вспомнил тот момент в доме графини Ламберти, когда он впервые публично спел: тогда, как и сейчас, лицо Гвидо светилось переполнявшей маэстро гордостью и любовью. Тонио кинулся в объятия учителя, и они застыли так, окруженные тишиной, в которую погрузилась вся комната. В ней не осталось никого, кроме них с Гвидо. Или так им казалось.
А где-то далеко-далеко Руджерио приносил кому-то вежливые извинения. И кто-то возражал ему, что хозяйка, мол, ждет ответа. А синьора Бьянка была в ужасе оттого, что у Паоло кровь на правой руке.
— Боже правый, та собака тебя покусала!
Но они ничего этого не слышали, потому что каждый вслушивался только в то, как бьется сердце другого. А потом Гвидо ласково проводил Тонио к стулу и, не отнимая рук, сказал:
— Теперь нам нужно пойти и выразить свое уважение великому певцу...
— О нет, только не через эту толпу! — покачал головой Тонио. — Только не сейчас...
— Мы должны, и именно сейчас... — настаивал Гвидо и добавил, слабо улыбнувшись: — Это очень, очень важно для нас.
Тонио послушно встал, и Руджерио с Гвидо провели его сквозь толпу за дверью, а вслед за тем и через другую толпу, ломившуюся в дверь Беттикино, и ввели в просторную и ярко освещенную гримерную певца. Она была больше похожа на гостиную, где, расположившись в креслах, пили вино пять или шесть мужчин и женщин. Сидевший с ними Беттикино, все еще в сценическом костюме и гриме, немедленно поднялся, чтобы поприветствовать Тонио.
На миг возникло всеобщее замешательство, а затем, по настоянию Беттикино, комнату покинули все, кроме Гвидо, который встал за спиной певца. На лице Гвидо было написано, что он умоляет Тонио быть как можно более любезным.
Тонио почтительно склонил голову.
— Синьор, сегодня вечером я многому у вас научился. И я счастлив, что мне довелось выступать с вами на одной сцене...
— Ах, бросьте! — насмешливо перебил Беттикино. И громко рассмеялся. — Избавьте меня от всей этой чепухи, синьор Трески, — сказал он. — Мы оба прекрасно знаем, что это был ваш триумф. Я должен извиниться за своих поклонников, но сомневаюсь, что им когда-либо доводилось устраивать спектакль, который мог хотя бы приблизительно сравниться с этим.
Он немного помолчал, а потом расправил плечи и выпятил грудь, как будто собирался на кого-то наступать, доказывая свою правоту. Выражение его лица подчеркивалось остававшимся на нем гримом: золотой пудрой и белым блеском.
— Знаете, — сказал он, — уже очень давно я не показывал на сцене все, на что способен. Ни на одной сцене. Но я сделал это сегодня вечером, и вы видели, что мне пришлось это сделать. И за это я благодарю вас, синьор Трески. Но завтра вечером, и послезавтра, и после-после-завтра не выходите против меня на эти подмостки, не вооружившись всем тем, что дат вам Господь. Ибо теперь я готов встретиться с вами. И вам понадобится все, чтобы выстоять против меня.
Тонио покраснел до корней волос, на глаза его навернулись слезы. Однако он улыбался, словно извиняясь за то, что не может сдержаться.
И тогда, словно прочитав мысли Тонио, Беттикино неожиданно раскрыл объятия. На миг прижал юношу к себе и потом отпустил его.
Тонио, не помня себя, уже открыл дверь, но все же остановился, когда услышал, как за его спиной Беттикино обратился к Гвидо:
— Но ведь на самом деле это не первая ваша опера, а, маэстро? И где, кстати, вы собираетесь работать потом?
На приеме во дворце кардинала Кальвино, длившемся до самой зари, присутствовали сотни гостей. Представители древних римских фамилий, заезжие аристократы, даже люди королевской крови проходили по его просторным и ярко освещенным залам.
Кардинал лично представил Тонио многим и многим гостям, и в конце концов все эти бесконечные похвалы, восторженное перечисление самых разных моментов его исполнения, любезные приветствия и мягкие пожатия рук при всей своей приятности совершенно измучили Тонио. Он улыбался, когда слышал уничижительные замечания о Беттикино. Вне всякого обсуждения, Беттикино был для него великим певцом, и не важно, кто и что говорил по этому поводу.
Но на какое-то время Тонио заставил всех позабыть об этом.
Даже сам кардинал был поражен представлением. Улучив момент, он отвел Тонио в сторонку и попытался описать свои впечатления.
— Я думаю об ангелах, Марк Антонио, — сказал он со сдержанным изумлением в голосе. — Какие они? Какие у них голоса? И как вообще земное создание может петь так, как сегодня пел ты?
— Вы слишком великодушны, мой господин, — ответил Тонио.
— Разве я не прав, когда говорю, что это пение было неземным? Может, я чего-то не понимаю? Там, в театре, на какой-то миг они сошлись — мир духа и мир плоти, и из этого слияния возник твой голос. Я видел вокруг себя обычных земных людей. Они смеялись, пили вино, развлекались, как делают люди повсюду. И вдруг все застыли в абсолютном молчании, когда услышали, как ты поешь. Что это было, как не высочайший уровень их чувственного наслаждения? А может, это превратилось скорее в духовное наслаждение, которое на миг связало себя с чем-то земным?
Тонио любовался серьезностью кардинала. Совершенно очевидное восхищение, которое испытывал Кальвино, согревало его, и он чувствовал, что мог бы сейчас с радостью оставить всех этих людей, выпивку, сладкое полубредовое забытье вечера, лишь бы побыть наедине с его преосвященством и немного потолковать о подобных материях.
Но кардинал уже взял его за руку и отвел к гостям. Ливрейные лакеи распахнули двери бального зала, и Тонио с кардиналом предстояло потерять друг друга в толпе.
— Но ты кое-чему научил меня, Марк Антонио, — точно украдкой, быстрым шепотком признался Кальвино. — Ты научил меня любить то, чего я не понимаю. Теперь я уже не скажу тебе, что любить красивое и непостижимое — это тщеславие, а не добродетель. — И он поцеловал Тонио беглым официальным поцелуем.
Граф Раффаэле ди Стефано тоже выразил свои комплименты певцу и композитору, признавшись, что в прошлом опера не слишком привлекала его. Он постоянно находился неподалеку от Тонио и, хотя сам не слишком много с ним разговаривал, окидывал всех окружающих ревнивыми взглядами.
По мере того как бал продолжался, вид Раффаэле действовал на Тонио все более и более мучительно. Он так живо напоминал Тонио о той спальне, что временами граф начинал казаться ему созданием, которое вообще не должно одеваться, как остальные мужчины. Густые волосы на тыльной стороне запястий выглядели довольно нелепо под слоями кружев, и Тонио приходилось постоянно отводить глаза, ведь в противном случае он прямо сейчас оставил бы это собрание, уведя Раффаэле за собой.
Одно лишь обстоятельство огорчало его: отсутствие Кристины Гримальди.
Он повсюду искал ее. Он был уверен, что не мог ее пропустить, и терзался в догадках, почему она не пришла.
Ведь она была в театре, он видел ее! И он понимал, что прийти за сцену, конечно же, она не могла. Но почему ее не было здесь, в доме кардинала?
Самые отвратительные мысли приходили ему в голову. Тонио чувствовал, как проваливается в настоящий кошмар, стоило ему подумать о том, что она видела его одетым в женское платье. Но ведь он поклонился ей, увидев ее в ложе графини, и она вернула ему поклон и восторженно аплодировала маленькими ручками после каждой его арии, и он видел, видел ее улыбку, несмотря на разделявшую их пропасть!
Так где же была она теперь?
Но он не мог решиться спросить об этом Гвидо или графиню, постоянно находившуюся рядом с ним.
В этот вечер многие пришли только потому, что приглашение поступило от кардинала Кальвино. И графиня изо всех сил старалась, чтобы как можно больше гостей познакомились с ее музыкантами, ведь это означало, что на следующий день в оперу могли прийти люди, никогда прежде не бывавшие в театре.
Однако успех оперы был уже практически обеспечен.
Руджерио был уверен, что теперь опера будет идти каждый вечер вплоть до конца карнавала, а к Гвидо и Тонио в течение вечера неоднократно подходили с вопросами, касавшимися их планов на будущее.
Упоминались Болонья, Милан, даже Венеция.
Венеция! Услышав это слово, Тонио тут же с извинениями прервал беседу.
Но такие разговоры завораживали его, так же как завораживало то, что его снова и снова представляли членам королевской фамилии.
Наконец они с Гвидо остались вдвоем. Дверь была заперта. И они занялись любовью, признавшись друг другу, что слегка удивлены силе собственного желания.
Потом Гвидо заснул, а Тонио лежал с открытыми глазами, как будто не хотел, чтобы эта ночь кончилась.
Наконец выложенный мозаикой пол исчертило пыльными полосами зимнее солнце. В полном одиночестве бродил Тонио взад и вперед по просторным неприбранным комнатам, периодически останавливая взгляд на высокой, в его рост, куче подарков и писем, наваленных на круглом мраморном столе.
Он отставил в сторону вино и попросил крепкого кофе.
Принеся себе кресло, начал проглядывать хрустящие, разукрашенные листы пергамента, пытаясь убедить самого себя, что ничего конкретного не ищет и просто делает то, что должен сделать. Но что-то он все-таки искал.
О, повсюду встречались ему венецианские имена! С замершим сердцем прочел он приветствия тети Катрины, поняв, что, вопреки своему обещанию, она тоже была здесь. Что ж, он не будет с нею встречаться. Потому что сейчас он слишком счастлив для этого. И семейство Леммо тоже присутствовало среди зрителей, и кое-кто еще из Лизани, и десятки других людей, кого он едва знал.
Так значит, весь мир был свидетелем того, как, переодетый в женский маскарадный костюм, он издавал звуки, присущие только богам и детям. Словно вернулись прежние кошмары, прежние унижения, столь же непостижимые, как его самые ужасные сны.
Он сделал глубокий глоток обжигающего, ароматного кофе.
Пробежал глазами горсть записочек со словами высочайшего восхищения, и тут же в его памяти всплыли самые интересные моменты прошедшего спектакля. Откинувшись в кресле и прижав к губам край одного из писем, он вдруг подумал, что в этот самый час аббаты уже собираются, наверно, в кофейнях и, как и он, предаются воспоминаниям о тех же моментах.
А еще там были приглашения всех сортов. Два от русских аристократов, одно от баварского, еще одно от влиятельного герцога. А в нескольких его звали на поздние ужины после представления, и эти приглашения заинтересовали его больше других.
Он подумал о Раффаэле ди Стефано и о том, сколько времени понадобится ему, чтобы одеться и добраться до дома графа. Раффаэле уже спит, в комнате так тепло... И вдруг сон стал накатывать на Тонио ласковой, мягкой волной, и, сложив руки на груди, он закрыл глаза.
От Кристины ничего не было. А почему, собственно, он чего-то ждал?
Почему?
И все же, уже поднявшись с кресла, он бросил на письма еще один взгляд. И, развернув в руке веером еще неоткрытые письма, увидел какой-то знакомый почерк.
Он не мог определить, кто это написал. А открыв письмо, прочел следующие слова:
"Мой Тонио,
неизвестно, что еще вышло бы, одержи ты верх над менее значительным человеком. Но ты сделал это своей победой. Это тот уровень, до которого доживают немногие. Сегодня ты заставил самих ангелов остерегаться тебя. Пусть Бог никогда не покинет тебя,
Алессандро".
А ниже, как будто после некоторого раздумья, был приписан адрес местопребывания Алессандро в Риме.
Почти час спустя Тонио вышел из палаццо. Воздух был бодрящим и чистым, и те несколько узких улиц, что отделяли его дом от того, который был упомянут в записке Алессандро, он прошел пешком.
Когда же дверь в комнату певца отворилась и он увидел знакомое лицо, то его заколотило так, как почти никогда в жизни. Никогда не испытывал он такого холода, как сейчас, в этом пустом коридоре; никогда не ощущал себя таким маленьким, хотя давно уже сравнялся с Алессандро ростом.
Потом он почувствовал, как Алессандро обнял его, и впервые с тех пор, как он покинул Неаполь, Тонио чуть не заплакал.
Он стоял недвижно, и непролившиеся слезы щипали ему глаза. Казалось, огромная волна боли захлестывает его. Сейчас в этой комнате с ним была Венеция — сама Венеция с ее кривыми переулочками и те просторные комнаты, что так много лет составляли для него этот город. А потом все в одно мгновение рухнуло, оставив его голым, униженным, уродливым.
Тонио выжал из себя самую ласковую улыбку, какую мог. А когда Алессандро молча усадил его на стул, сел напротив и протянул руку к кувшину с красным вином, Тонио увидел в нем все ту же, прежнюю, неторопливую грацию.
Он поставил перед Тонио стакан. И они выпили вместе.
Не произнося ни слова.
Алессандро мало изменился. Даже тонкая сеточка морщин, покрывавшая его кожу, осталась прежней — похожей на вуаль, сквозь которую проступало неподвластное времени сияние.
На нем был серый шерстяной халат. Каштановые волосы свободно спускались на плечи. И каждое движение его изящных рук заключало в себе множество невысказанных и мучительных впечатлений.
— Я так благодарен тебе за то, что ты пришел, — сказал Алессандро. — Катрина взяла с меня клятву, что я не буду приближаться к тебе.
Тонио кивнул в знак понимания. Бог знает, сколько раз говорил он Катрине, что не будет встречаться ни с одним венецианцем.
— Я пришел к тебе с определенной целью, — ответил Тонио, и ему показалось, что произнес это кто-то другой.
А сам он был в это время заперт где-то внутри и молча задавал такие вопросы: «Что ты видишь, когда смотришь на меня? Ты видишь эти длинные руки, это тело почти гротескного роста? Ты видишь...» — Он не мог продолжать.
Алессандро смотрел на него с самым почтительным вниманием.
— Меня привела сюда не только любовь, — начал объяснять Тонио. — Хотя и одной любви было бы достаточно. А еще того, что я должен знать, как ты живешь. Я мог бы пережить потерю всего этого, так никогда и не повидавшись с тобой. Я должен был принять это. Потому что тогда я избавил бы себя от такой огромной боли.
Алессандро кивнул.
— Что же тогда? — спросил он покорно. — Скажи мне. Что я могу рассказать тебе? Что я могу сделать?
— Ты должен никогда и никому не говорить, что я спрашивал тебя об этом, но скажи: бравос моего брата Карло — это те же самые люди, что сослужили ему службу, когда я в последний раз был в Венеции?
Алессандро немного помолчал. А потом ответил:
— Те люди исчезли, как только ты уехал. Государственные инквизиторы повсюду их искали. А сейчас у него на службе состоят другие люди, не менее опасные...
Тонио кивнул. Лицо его ничего не выражало.
Все было просто, очень просто, как он и надеялся. Они сбежали, чтобы спасти свою шкуру. Италия поглотила их. И может быть, где-нибудь, когда-нибудь он наткнется на них и воспользуется возможностью, если таковая представится. Но ему не было до них дела. Было бы невероятно, чтобы Карло не нашел способа заставить их замолчать навеки.
Так что теперь его ждал один только Карло.
— О чем еще рассказать тебе? — спросил Алессандро.
После паузы Тонио попросил:
— О моей матери. Катрина написала мне, что она была больна.
— Она и теперь больна, Тонио, очень больна, — ответил Алессандро. — Двое детей за три года, а совсем недавно — потеря еще одного.
Тонио вздохнул и покачал головой.
— Твой брат несдержан и неуправляем в этом, как и во всем остальном. Но это старая болезнь, Тонио. — Голос Алессандро упал до шепота. — Больше, чем что-либо другое. Ты знаешь ее природу.
Тонио отвел глаза в сторону, слегка наклонив голову.
И после долгого молчания спросил:
— Но разве он не сделал ее счастливой? — В его тоне послышалось тихое отчаяние.
— На какое-то время. И такой же счастливой ее мог сделать любой, — ответил Алессандро, не сводя глаз с Тонио. Он словно изучал его и, казалось, пытался понять, что стоит за этим вопросом. — Она плачет по тебе, Тонио, — прибавил он потом. — И никогда не переставала плакать. А когда она узнала, что ты будешь выступать в Риме, желание увидеть тебя превратилось для нее в наваждение. Одно из моих официальных поручений заключается в том, чтобы привезти ей ноты оперы и самый подробный отчет о том, как все происходило. Я должен буду рассказать ей все, что смог запомнить. — На его губах мелькнула улыбка. — Она любит тебя, Тонио, — сказал он. А потом, понизив голос так, что его едва можно было услышать, закончил: — Ее положение совершенно невыносимо.
Тонио выслушал эти слова молча, не глядя на Алессандро.
Но когда он заговорил, голос его был напряженным и неестественным.
— А мой брат? Он верен ей?
— Такое впечатление, что он хочет получить от жизни так много, словно в нем живет не один, а четверо мужчин, — ответил Алессандро. Его лицо стало более суровым. — В общественной жизни он преуспевает, но мало кто восхищается его поведением в частной жизни, и все из-за его ненасытных желаний.
— А она знает?
— Не думаю, — покачал головой Алессандро. — Он очень внимателен к ней. Но ему не хватает ни женщин, ни выпивки, ни азартных игр...
— А что это за женщины? — произнес Тонио равнодушным тоном, однако коснулся руки Алессандро, подчеркивая важность своего вопроса. — Расскажи мне о них. Какого они типа?
Алессандро был явно озадачен этим вопросом. Прежде он не задумывался об этом.
— Всех типов, — пожал он плечами. — Лучшие куртизанки, конечно. Скучающие жены. И даже порой девицы, если они особенно хороши собой и при этом продажны. Думаю, что для него имеет значение только то, чтобы они были хорошенькими и чтобы это не могло вызвать скандала.
Он внимательно смотрел на Тонио, очевидно пытаясь определить, насколько тому все это важно.
— Но он всегда ведет себя мудро и осмотрительно. А для твоей матери он — солнце и луна, ведь ее мир так мал. Но он не может дать ей то единственное, что ей нужно, — ее сына Тонио.
Теперь он стал задумчивым и печальным.
— Она все еще любит Карло, — прошептал Тонио.
— Да, — подтвердил Алессандро. — Но когда у нее была хоть малейшая собственная воля? Знаешь, за эти последние месяцы она несколько раз порывалась пешком уйти из дома к тебе, и ушла бы, если бы ее не остановили.
Тонио замотал головой. И неожиданно задергался, начал суетливо жестикулировать, словно уже не мог все это выдерживать, не хотел давать волю слезам и при этом ничего не мог с собой поделать. Потом откинулся на спинку стула и выпил вино, которое предложил ему Алессандро.
Когда он наконец поднял покрасневшие глаза, они выглядели пустыми и очень усталыми. Он с отчаянием махнул рукой.
Увидев это, Алессандро порывисто схватил его за плечо.
— Послушай меня, — сказал он. — Его слишком хорошо охраняют! Днем и ночью, в доме и на улице за ним неотступно следуют четверо бравос.
Тонио кивнул, с горечью скривив губы:
— Я знаю.
— Тонио, любого, кого ты пошлешь против него, ждет провал. К тому же это могло бы лишь еще больше напугать его. А в Венеции и без того уже слишком много говорят о тебе. И после сегодняшнего представления говорить будут еще больше. Не трать время, Тонио, и уезжай из Италии.
Тонио снова горько улыбнулся.
— Так ты никогда в это не верил? — мягко спросил он.
На лице Алессандро проступила такая ярость, что на мгновение он перестал походить на самого себя. Он поморщился, а потом его губы растянулись в презрительной усмешке. Тоном, полным мрачной иронии, он спросил:
— Ну как ты можешь о таком спрашивать? — А потом, придвинувшись к Тонио, добавил: — Если бы я мог, я бы убил его сам.
— Нет, — прошептал Тонио, покачав головой. — Оставь его мне, Алессандро.
Певец откинулся на спинку стула. Заглянул в свой стакан, слегка взболтнул вино и выпил. А потом сказал:
— И все же потерпи, Тонио, потерпи! И, ради Бога, будь осторожен. Не позволь ему отнять у тебя жизнь. Он и так у тебя слишком многое отнял.
Тонио снова улыбнулся, взял его за руку и мягко пожал, успокаивая.
— Я буду рядом, — пообещал Алессандро, — когда бы тебе ни понадобился.
Они надолго замолчали, но молчание это было таким легким и ненапряженным, словно они были столь давними друзьями, что им не обязательно было разговаривать. Тонио, казалось, забылся в воспоминаниях.
Постепенно лицо его прояснилось и стало мягче, и здоровый блеск вновь появился в глазах.
— А теперь, — сказал он, — я хочу узнать, как сам-то ты поживаешь. Ты все еще поешь в соборе Сан-Марко? И скажи еще: прошлой ночью гордился ли ты своим учеником?
Прошел еще час, прежде чем Тонио собрался уходить. Слезы снова навернулись на глаза, и он постарался, чтобы прощание было как можно более коротким.
Но когда их с Алессандро глаза встретились в последний раз, Тонио вдруг вспомнил все, что раньше думал об этом столь любимом им человеке, вспомнил наивное чувство превосходства, с которым он, мальчишка, считал, что Алессандро — это нечто меньшее, чем мужчина, и все страдания, что накопились поверх тех старых представлений. Все это разом нахлынуло на Тонио, когда он уже стоял в дверях.
И он вдруг понял всю меру того, что осталось невысказанным между ними, а именно: что они теперь — существа одной породы, но ни один из них ни за что на свете никогда не обмолвится об этом.
— Мы еще встретимся, — прошептал Тонио, боясь, что голос выдаст его.
И, будучи совершенно неуверенным в том, что сейчас сказал, он обнял друга и на миг прижал его к себе, а потом повернулся и поспешил прочь.
А время уже приближалось к полудню. Тонио обязательно надо было поспать, но он не мог. Пройдя мимо дворца кардинала так, будто не узнал его ворот, он оказался наконец в одной из многочисленных римских церквей, в которых он еще не бывал. Церковь была полна теней, запаха ладана, света сотен свечей.
Нарисованные святые смотрели на него из позолоченных алтарей. Одетые в черное женщины молча двигались к стоявшим в отдалении яслям, из которых младенец Христос простирал к ним ручонки.
Обойдя все ниши, Тонио вдруг увидел святого, которого он не знал. И там, в тени перед маленьким алтарем, он упал на колени, а потом растянулся ничком на камнях, спрятал лицо в руках и заплакал. И он плакал и плакал, не в силах остановиться даже ради тех ласковых римских женщин, что вставали на колени подле него и все шептали, шептали ему какие-то слова утешения.
Всю следующую неделю Гвидо и Тонио, как никогда прежде, жили и дышали оперой. Весь день уходил у них на разбор «ошибок» и слабых мест предыдущего представления. Гвидо вносил изменения в аккомпанемент и задавал Тонио сложнейшие упражнения, совершенно немыслимые в прошлом. Синьора Бьянка распарывала швы, поправляла кринолины, пришивала новые кружева или стразы. Паоло всегда был готов бежать по любому поручению.
Своими трелями и верхними нотами Беттикино превосходил сам себя, а Тонио при этом улучшал каждое его достижение. В дуэтах же их голоса создавали совершенно исключительную красоту, подобную которой не помнил никто из слышавших их, и театр, снова и снова умолкая в эти фантастические мгновения, быстро разражался воплями и криками «браво!». Любое движение занавеса сопровождалось громоподобными овациями.
В первом и втором ярусе собирался буквально весь свет. Иностранцы устраивали все больше карточных игр и ужинов, а билеты на каждое представление оказывались распроданными еще до того, как Руджерио открывал двери.
Каждую ночь в коридорах за сценой Гвидо осаждали не только толпы поклонников, но и агенты, предлагавшие сезонные ангажементы в Дрездене, Неаполе, Мадриде.
В гримерную вносили цветы, драгоценные табакерки, перевязанные лентами письма. Кучера ждали ответов. Мрачный граф ди Стефано снова и снова терпеливо кивал, когда твердокаменный маэстро в очередной раз заявлял, что Тонио еще не готов погрузиться в вихрь светской жизни.
Наконец, после седьмого успешного представления, Гвидо засел с синьорой Бьянкой в запертой гримерной и составил список приглашений, которые Тонио следовало принять в первую очередь.
Теперь он мог повидать графа ди Стефано в любое время, когда захочет. Он мог навестить его сегодня вечером.
У Гвидо больше не осталось сомнений. Его ученик прошел все мыслимые и немыслимые испытания. Он получил приглашения из лучших оперных театров мира. И Гвидо впервые согласился с заверениями Руджерио, что опера будет идти вплоть до самого конца карнавала.
Однако торжество Гвидо не было полным, пока, проснувшись на рассвете, он не увидел у своей постели Тонио. Тот сидел и глядел в распахнутое окно.
Накануне вечером граф ди Стефано увел Тонио почти силой. Они поссорились, потом помирились и уехали. И хотя влюбленность ди Стефано слегка тревожила Гвидо, он находил ее забавной.
Сам же он, освободившись от графини, которая вернулась в Неаполь, провел четыре сладостных часа с юным темнокожим евнухом из Палермо. Мальчик этот — его звали Марчелло — пел довольно неплохо, но годился только на пустяковые роли, и Гвидо честно ему об этом сказал.
А потом началась любовная игра самого медленного, восторженного и утонченного свойства, ибо младший из них оказался мастером на самые разные чувственные секреты. Его кожа пахла теплым хлебом, и он был одним из тех немногих евнухов, что обладали пухленькими грудками, сладкими и сочными, как у женщины.
Потом он был очень благодарен за те несколько монет, что сунул ему Гвидо. И, умоляя пустить его за сцену, пообещал купить себе новый камзол на те деньги, что дал ему маэстро.
Поняв, что эти приятные свидания будут ожидать его еженощно, Гвидо постарался отнестись к этому спокойно и думать об этом как о чем-то обыденном.
Теперь же было раннее утро, и холодный зимний свет заполнял комнату, когда Тонио повернулся и подошел к нему.
Гвидо протер глаза. Ему показалось, что Тонио весь покрыт крошечными точечками света. Потом он понял, что это капли дождя, и все же юноша казался ему призраком. Свет сверкал на его золотистом бархатном камзоле, на белых оборках воротника и на слегка взъерошенных черных волосах. Когда он опустился рядом с Гвидо, то казался полным сверкающей энергии.
Гвидо сел на постели и протянул руки. Он почувствовал, как губы Тонио коснулись его лба, а потом век, а потом ощутил бесконечно родное объятие.
В этот миг Тонио казался ему восхитительным, почти волшебным существом. И тут Гвидо услышал, как Тонио тихо сказал ему:
— Мы это сделали, правда, Гвидо? Мы это сделали!
Гвидо сидел и молча смотрел на Тонио, омываемый приятным воздухом из открытого окна. Воздух пах дождем. И вдруг откуда-то возникла странная мысль — случайная, но волнующая: маэстро подумал, что зимний воздух пахнет такой свежестью, точно он вдруг перенесся далеко-далеко от этого затхлого города, на раскинувшиеся холмы Калабрии, своей родины.
И в этот момент, когда перед ним встала вся его жизнь со всем ее прошлым, настоящим и будущим, он не мог говорить. Он так много работал, он слишком устал. И потом, он никак не мог привыкнуть к такому счастью.
Но он знал, что Тонио прочел в его глазах ответ на свой вопрос.
— И теперь мы можем это сделать, да? — раздался тихий шепот Тонио. — Мы можем начать жить для себя, если захотим. Это в нашей власти.
— Если захотим? Что значит «если», Тонио? — удивился Гвидо.
В комнате было очень холодно. Гвидо перевел взгляд за спину Тонио, на молочное небо. Серые дождевые тучи казались очень плотными, но при этом светились прозрачным, почти серебристым светом.
— Почему ты сказал «если»? — ласково спросил он.
Лицо Тонио было полно невыразимой грусти.
Но, может быть, Гвидо так просто показалось? Потому что когда Тонио снова взглянул на него, он улыбался.
В уголках глаз лучиками разбежались морщинки, и выражение его лица было столь лучезарным, что Гвидо с грустью подумал: ему никогда не удастся по-настоящему слиться с Тонио и стать частью этой красоты.
— Отсюда мы поедем во Флоренцию. — Гвидо взял Тонио за руки. — А потом — кто знает, куда мы поедем! Может быть, в Дрезден, а может, даже в Лондон. Мы отправимся куда захотим!
Он чувствовал, как дрожь передается от него Тонио. Тот согласно кивал ему, и Гвидо казалось, что это мгновение слишком прекрасно, что сердце его не выдержит. У маэстро не было слов, чтобы выразить бесконечную благодарность за это.
Но Тонио уже погрузился в какие-то свои мысли и словно отключился от Гвидо, а тому оставалось лишь любоваться его юностью, его красотой.
И Гвидо вдруг понял, что, глядя на Тонио, вспоминает его живописный образ, виденный совсем недавно, — прекрасный портрет на эмали, подаривший ему то же ошеломляющее и почти мистическое ощущение.
Его охватило возбуждение. Почти нежно — что было совсем ему несвойственно — поцеловав возлюбленного, он встал с постели и босиком по холодному полу прошел через всю комнату к своему письменному столу, в ящике которого нашел миниатюрный портрет овальной формы, обрамленный золотой филигранью. Сейчас, в темноте, изображения было не разглядеть. Немного заколебавшись, Гвидо глянул на смутный силуэт у своей постели.
Потом подошел и вложил миниатюру в руки Тонио.
— Она дала это мне несколько дней назад и попросила передать тебе, — признался он, сам не ожидая, что вручение этого маленького подарка доставит ему такое удовольствие.
Тонио всматривался в портрет. Волосы, высвобожденные из-под ленты, падали ему на лицо.
— Как верно она тебя изобразила, да? А главное, по памяти. Абсолютно! — Гвидо покачал головой.
Он смотрел вниз на этот маленький портрет: белое лицо, черные глаза. Миниатюра была похожа на белое пламя, горящее на раскрытой ладони Тонио.
— Она будет сердиться на меня, — сказал Гвидо, — за то, что я о нем забыл.
На самом деле он о нем не забыл. Он просто ждал удобного случая, такого, как сейчас, тихого и спокойного момента, и теперь сам не понимал, почему это принесло ему такое удовлетворение.
— А как она вообще? — прошептал Тонио. Почти беззвучно, словно втянул звук в себя вместо того, чтобы его выдохнуть. — Живет одна в Риме, пишет портреты...
— О, она пользуется большим успехом, — улыбнулся Гвидо. — Хотя в последнее время, полагаю, слишком много времени проводит в театре.
Гвидо увидел, как Тонио снова опустил взгляд на портрет.
Во время каждого выхода на аплодисменты Тонио смотрел на ложу Кристины и низко кланялся художнице со свойственной ему грацией. А она, перегнувшись через перила, улыбалась ему и бурно аплодировала.
— Но как же она живет? — упрямствовал Тонио. — Неужели никто за ней не присматривает? Неужели графиня не... Я имею в виду...
Гвидо выждал секунду, а потом медленно повернулся и направился к своему письменному столу. Там он сел и стал смотреть в окно, на просветлевшее небо. Звезды исчезли, и в просвете облаков показались первые лучи зимнего солнца.
— Неужели у нее нет родственников, которые заботились бы о ней? — шептал Тонио. — И что бы они подумали, если бы узнали, что она послала такой подарок человеку, который...
И он снова замолчал, держа миниатюру перед собой обеими руками, как нечто ужасно хрупкое.
Гвидо не смог сдержать улыбку.
— Тонио, — мягко сказал он. — Она свободная молодая женщина и живет своей жизнью, как мы живем своей. — И, еще более смягчив тон, спросил: — Что, я снова должен выступить в роли свахи?