Уже в свой первый день в консерватории, распаковывая дорожный сундук, заполняя красно-золотой комод немногочисленными любимыми костюмами и расставляя на полках книги (и понимая, что родня действительно прислала все, что ему принадлежало), Тонио знал, что превращение, произошедшее с ним на Везувии, должно будет еще выдержать настоящую проверку.
Это была одна из причин, по которой он отказался покинуть свою маленькую комнатку, хотя маэстро Кавалла не замедлил предложить ему на выбор любые свободные апартаменты на первом этаже. Но он хотел остаться здесь, чтобы видеть из окна Везувий. Лежать по ночам в постели и смотреть на огонь, извергаемый горой в освещенное луной небо. Для Тонио было важно всегда помнить об открытии, сделанном на горе: каково это — быть абсолютно одиноким.
Потому что когда будущее начало выявлять перед ним истинный смысл его новой жизни, ему нужно было не отступать от принятых решений. Он знал, что еще будут моменты нестерпимой боли. И не мог избавиться от предчувствия, что, каким бы решительным ни казался он сейчас сам себе и какой бы ужасной ни была боль последнего месяца, худшее еще впереди.
И он не ошибся.
Боль не замедлила появиться, хотя пока уколы ее были секундными.
Он испытал их среди послеполуденной теплыни, когда начал доставать из сундуков расшитые бархатные камзолы. Их он надевал когда-то в Венеции на званые вечера и балы. А потом взял в руки отороченную мехом накидку и вспомнил, что закутывался в нее в продуваемом сквозняком партере театра, откуда напряженно всматривался в лицо Каффарелли.
И снова испытал боль, когда вечером того же дня, на ужине, занял место за столом среди остальных кастратов, не обращая внимание на потрясение, написанное на их враждебных лицах.
Но он выдержал это с почти ангельским выражением на лице. Кивнул своим товарищам, улыбнулся обезоруживающе тем, кто смеялся над ним. Погладил по голове Паоло, того мальчика, что ехал с ним из Флоренции и часто подходил к нему в последующие дни.
С тем же видимым спокойствием он отдал капельмейстеру свой кошелек. Но когда тот велел ему отдать шпагу и кинжал, вежливо улыбнулся и покачал головой так, словно не понимает по-итальянски. Пистолеты? Конечно, он их отдаст. Но шпагу?
— Нет, — снова улыбнулся он. — Не могу.
— Ты не студент университета, — резко возразил маэстро. — И не можешь предаваться попойкам в местных тавернах, как тебе вздумается. Напомню тебе также, что Лоренцо, тот ученик, которого ты ранил, все еще не встает с постели. Я не хочу новых ссор и увечий. Будь добр, отдай и шпагу, и кинжал.
Еще раз вежливо улыбнувшись, Тонио ответил, что сожалеет о случившемся, но Лоренцо проник в его комнату, и он был вынужден защищаться. Поэтому он не может добровольно отдать шпагу. И более легкий и удобный кинжал тоже.
И никто не смог бы понять его изумление, когда маэстро Кавалла уступил ему.
Но лишь оказавшись в уединении своей комнатки в мансарде, он стал смеяться над этим. Он ожидал, что самовнушение: «Веди себя так, будто ты мужчина» — станет его броней против унижения, но не предвидел, что это будет действовать на других. Он лишь теперь начат осознавать, что вынесенное им с Везувия было стилем поведения. Не важно, что он чувствует. Он станет вести себя так словно с ним ничего не случилось, и все будет хорошо.
Конечно, он глубоко сожалел о том, что ранил Лоренцо. Не потому, что мальчик того не заслуживал, а потому, что это могло навлечь неприятности в будущем.
Тонио все еще размышлял об этом, когда час спустя после наступления темноты услышал в коридоре голоса старших среди кастратов, мальчиков, обязанных следить за порядком в спальне. Это были те самые студенты, что вместе с Лоренцо явились тогда в комнату Тонио, чтобы поиздеваться над ним.
Теперь он был готов к их появлению. Пригласил их войти и, предложив бутылку великолепного вина, захваченного из приморской гостиницы, извинился за отсутствие чашек или бокалов. Он сказал, что скоро это исправит, и спросил, не выпьют ли они с ним. Жестом предложил им присесть на край его кровати, а для себя отодвинул стул от письменного стола. Снова предложил вина. А потом еще раз, видя, что вино им понравилось.
Разумеется, они не могли устоять.
И все это было предложено им с такой спокойной уверенностью, что они даже не знали, должны ли были отказываться или нет.
Тонио впервые разглядел их как следует. А пока разглядывал, начал говорить. Чтобы молчание не давило на них тяжким грузом, негромким голосом он сказан несколько слов о погоде в Неаполе и о некоторых его достопримечательностях.
При этом он вовсе не пытался произвести впечатление разговорчивого человека, ибо на самом деле вовсе не был таковым.
Он хотел примериться к ним, хотел определить, хранит ли кто-нибудь из них верность Лоренцо, который все еще не вставал с постели, потому что рана его была инфицирована.
Самым высоким из пришедших был Джованни, родом с севера Италии. Ему было восемнадцать лет, и у него был вполне терпимый голос, который Тонио слышал в классе Гвидо. Этот парень никогда не будет выступать в опере, но мог бы оказаться неплохим учителем для младших мальчиков, да и многие церковные хоры не отказались бы от его услуг. Своим мягким черным волосам с помощью шелкового шнурка он придал форму парика с косичкой. Глаза у него были добрые, скучные, почти трусливые.
Похоже, он был бы совсем не прочь подружиться с Тонио.
Вторым был Пьеро, светловолосый парень, тоже северянин, который в свое время много раз шипел за спиной Тонио разные оскорбления, всякий раз отворачиваясь, словно это сказал не он. Голос у него был получше — контральто[27], которое когда-нибудь могло стать великим, но которому пока чего-то недоставало, насколько Тонио мог судить по тому, что слышал в церкви. Может быть, ему не хватало страсти, а может быть — воображения. Теперь этот парень с легкой ухмылкой на губах пил вино, а глаза его были холодными и подозрительными. Но когда Тонио обратился к нему, он мгновенно растаял и охотно ответил на заданные вопросы. То есть ему прежде всего недоставало внимания.
К концу их короткого визита Пьеро уже пытался обхаживать Тонио, старался произвести на него впечатление, будто Тонио был старше (на самом деле это было не так) или выше по положению.
И наконец, среди них был шестнадцатилетний Доменико, столь утонченно красивый, что легко мог сойти за женщину. Грудная клетка у него была широкая за счет натренированных пением легких и гибких костей, и по форме его фигура даже напоминала женскую, с узкой талией и припухлостями грудей. Его темные ресницы и розовые губы были столь выразительными, что казались накрашенными, а унизанные кольцами пальцы — длинными и изящными. Черные вьющиеся волосы волной ниспадали на плечи. За все время беседы Доменико не произнес ни слова, и Тонио сообразил, что вообще никогда не слышал звук его голоса: ни как он поет, ни как говорит. Это заинтриговало его. Доменико лишь неотрывно смотрел на него. Точно так же, не изменив выражения, он наблюдал раньше за тем, как Тонио ударил кинжалом Лоренцо.
Теперь, взяв в руку бутылку вина, он сначала отер губы кружевной салфеткой, а потом глянул в глаза Тонио так, что тот встревожился. Казалось, Доменико оценивал его с какой-то особенной точки зрения. И Тонио подумал: «Этот юноша так хорошо знает о том, что он красив, что в этом даже нет никакого тщеславия».
В предстоящей постановке оперы на маленькой консерваторской сцене Доменико должен был играть главную женскую роль. И Тонио неожиданно поймал себя на мысли, что ему не терпится увидеть, как этот мальчик превратится в девочку. Он представил, как шнурки корсета будут стягивать его талию, и внезапно так покраснел, что даже перестал слышать, что говорит ему Джованни.
Тогда он отогнал от себя эти мысли. А потом вдруг подумал о том, что перед ним женщина, надевшая бриджи нарочно, чтобы смутить его. Он неловко вздохнул. Доменико сидел, слегка склонив голову набок. Похоже, он улыбался. При свете свечи его кожа казалась почти фарфоровой, а ямочка на подбородке делала его еще более соблазнительным.
Когда они ушли, Тонио в задумчивости присел на кровать. Потом задул свечу, лег и попытался заснуть. Но сон не шел, и тогда он представил себе, что находится на Везувии, и снова почувствовал, как трясется земля.
На многие годы это стало для него еженощным ритуалом: сосредоточиться и почувствовать дрожь земли и грохот горы.
Но на самом деле в тот первый вечер Тонио не очень-то требовалось снотворное.
На следующее утро, несмотря на синяки, оставшиеся у него после похода на Везувий, он проснулся в исключительно приподнятом настроении и был готов идти на урок к Гвидо немедленно.
Даже краски и запахи консерватории казались ему теперь вполне привлекательными. Особенно это касалось аромата, источаемого выставленными в коридор деревянными инструментами. Ему нравились также звуки оживающих классных комнат.
И, наслаждаясь самым обычным завтраком и особенно свежим молоком, он как завороженный смотрел на звезды на утреннем небе, которые были видны над стеной из окна трапезной.
«Воздух как шелковый», — подумал он. В атмосфере было разлито приветливое тепло. Оно словно приглашало пробежаться нагишом.
Столь ранний подъем возбуждал его.
И даже Гвидо Маффео казался ему очень милым.
Маэстро сидел у клавесина и заточенным пером делал какие-то пометки в нотах. Похоже было, что он работает уже несколько часов. Свеча его почти догорела. Тьма за окном уже сменилась утренними сумерками. Присев в ожидании на скамье у стены, Тонио впервые рассмотрел в подробностях маленький класс.
Это была каменная комната, с жестким полом, прикрытым лишь грубой подстилкой. Правда, вся мебель — клавесин, конторка, стул и скамья — была щедро расписана цветочным орнаментом и украшена сверкающей эмалью, но это не умаляло ощущения холодности и официальности помещения. Так что маэстро, своим черным сюртуком и широким белым галстуком напоминавший строгого священника, был здесь вполне на месте.
«И он не всегда так ужасен на вид, — думал Тонио. — На самом деле он даже красив по-своему».
Но лицо Гвидо слишком часто искажалось гневом, и карие глаза, слишком большие для этого лица, придавали ему свирепое выражение. В то же время лицо маэстро было таким подвижным и выразительным, исполненным беспокойства и заботы, что Тонио не мог оторвать от него взгляда.
И все же он пытался не думать о том, что этот человек — тот же самый, что был с ним в Фловиго, в Ферраре, в том садике в Риме, где они обнялись. Стоило вспомнить об этом, как прежняя ненависть всколыхнулась бы снова. Поэтому он отгонял от себя подобные мысли.
Наконец маэстро отложил перо, задул уже ставшую бесполезной свечу и заговорил без всякого формального приветствия.
— У тебя совершенно необыкновенный голос. Тебе уже достаточно об этом говорили, — он будто спорил с кем-то, — так что не ожидай от меня дальнейших похвал, пока их не заслужишь. Но многие годы ты привык делать то, что тебе нравится и чего ты на самом деле не понимаешь. Твое исполнение казалось таким совершенным только потому, что у тебя абсолютный слух, и потому, что те, от кого ты слышал прежде эти песни, исполняли их правильно. Ты избегал всего, что казалось тебе трудным, снова и снова ища укрытие в том, что доставляло наслаждение и было легким. Поэтому ты не умеешь по-настоящему управлять своим голосом, и у тебя много вредных привычек.
Он замолчал и с силой провел по своим кудрявым каштановым волосам так, словно их ненавидел. У него были волосы херувима, какими их изображали на картинах прошлого столетия, — пышные и завивающиеся кверху на кончиках. Но выглядели они немытыми и неухоженными.
— И тебе уже пятнадцать. Слишком поздно для того, чтобы начинать петь по-настоящему, — продолжал он. — Но я скажу тебе сейчас, что через три года ты будешь готов к выступлению на любой сцене Европы, если будешь выполнять все, что я скажу. Мне не важно, хочешь ты на самом деле стать великим исполнителем или нет. Мне все равно. Я тебя не спрашиваю. У тебя великий голос, и поэтому я сделаю из тебя великого исполнителя. Я подготовлю тебя для сцены, для двора, для всей Европы. А после этого ты сможешь делать с этим все, что тебе угодно.
Тонио пришел в ярость. Он вскочил и ринулся к этому сердитому плосконосому человеку у клавесина.
— Вы могли бы спросить меня, почему я решил вчера вернуться сюда! — бросил он в самой язвительной и холодной манере.
— Не говори так со мной никогда, — усмехнулся Гвидо. — Я твой учитель.
И без дальнейших слов достал первое упражнение.
Они начали в тот день с простого «Accentus»[28].
Тонио были показаны шесть нот в восходящем порядке: до, ре, ми, фа, соль, ля. А потом ему были предъявлены те же шесть нот в более сложном построении, так что получалась изящно восходящая мелодия с малыми подъемами и спусками, где каждый тон был украшен как минимум четырьмя нотами, тремя восходящими и одной нисходящей.
Все это он должен был петь на одном дыхании, уделяя каждой ноте одинаковое внимание. При этом гласный звук должен был произноситься исключительно точно, а все вместе должно было быть плавным.
И петь эту мелодию предстояло снова и снова, день за днем, в этой тихой пустой комнате, без всякого аккомпанемента, до тех пор, пока она не потечет из горла Тонио естественно и ровно, без малейшего намека на вдох в начале и на нехватку дыхания в конце.
В первый день Тонио казалось, что это упражнение сведет его с ума.
Но на второй день, уверенный в том, что монотонность является изощренной формой пытки, он вдруг заметил в себе изменение. В какой-то миг после полудня словно лопнул пузырь, надутый его раздражительностью. Ошметки пузыря опали, как лепестки бутона, и из их середины вырос огромный цветок.
Этим цветком было гипнотическое внимание к звукам, которые он пел, уплывание с ними, медленное, как во сне, осознание того, что всякий раз, приступая к «Accentus», он познает в нем какой-нибудь новый и завораживающий аспект, пусть самый незначительный.
К концу первой недели он уже перестал следить за теми разнообразными задачами, которые должен был решить, и знал лишь то, что голос его полностью изменился.
Снова и снова Гвидо указывал ему на то, что он спел до, ре или ми более любовно, чем остальные ноты. «Ты любишь их больше других? Ты должен относиться к ним одинаково». Снова и снова Гвидо напоминал ему: «Legato». Это значило: «Соединяй их медленно, плавно». Глубина не имела значения. Выражение чувства не имело значения. Но каждый тон должен был быть красив. Для этого недостаточно спеть с абсолютной точностью (Гвидо уже говорил Тонио довольно ворчливо о том, что у того от Бога абсолютный слух, но ведь и Алессандро когда-то говорил ему об этом), но требовалось, чтобы каждый звук был красив сам по себе, как капелька золота.
Потом учитель садился и объявлял: «Еще раз, с начала», и Тонио, не обращая внимания на то, что у него плывет перед глазами и голова раскалывается, начинал с самой первой ноты и постепенно втягивался в упражнение.
Но в какой-то момент, с неизменным чутьем, когда у Тонио уже болью сводило все тело от изнеможения, Гвидо освобождал его от этого упражнения и отсылал за конторку позаниматься композицией или контрапунктом. Но только стоя.
— Не сиди больше за письменным столом. Твоей грудной клетке вредно стеснение. И никогда, никогда не делай ничего такого, что бы могло повредить твоему голосу или грудной клетке, — не раз предупреждал он.
И Тонио, несмотря на боль в ногах, кивал, благодарный уже за то, что может хотя бы ненадолго забыть об «Accentus».
Но тут появлялся какой-нибудь младший ученик и начинал мучиться над тем же упражнением.
Неизвестно, сколько уже времени пел Тонио эти элементарные пассажи, когда Гвидо наконец добавил две ноты вверху и две ноты внизу и разрешил ему петь во все более быстром темпе, а затем в еще чуть более быстром. Четыре новые ноты — это было достижение, и Тонио саркастически заметил, что теперь ему непременно должно быть позволено отметить это событие и напиться.
Гвидо проигнорировал его замечание.
Но жарким полуднем, когда Тонио уже был на грани бунта, Гвидо вдруг дал ему несколько только что написанных арий и сказал, что он может воспользоваться клавесином и подыграть себе.
Тонио схватил ноты, прежде чем слова благодарности успели вырваться из его уст. Для него это было подобно нырянию в теплое море под летними звездами. И он пропел уже вторую из песен почти до самого конца, когда вдруг понял, что Гвидо, конечно, слушает его. А потом непременно скажет, что исполнение было ужасным.
Он попытался сознательно применить то, чему научился благодаря «Accentus», и вдруг понял, что и до этого пел, применяя обретенные навыки. Он артикулировал слова песен отчетливо, но легко; в его пении появились новая плавность и контроль, бесконечно облегчившие для него непосредственное восприятие музыки.
В этот момент он впервые почувствовал, что способен на многое.
И, вернувшись к упражнениям, с небывалой ранее уверенностью управлял голосом. Поздно вечером, когда он был уже таким усталым, что тут же рухнул бы при первой мысли о собственных ногах, руках или о мягкой подушке, Тонио подумал о том, что превратился из человека в инструмент, начинающий звучать, когда кто-то играет на нем.
К тому времени, когда он поднялся по лестнице, голова его была совсем пуста. Оказавшись в постели, он вдруг осознал, что по крайней мере десять дней ни разу не вспомнил о случившемся с ним перед тем, как он сюда попал.
На следующее утро Гвидо сообщил ему, что благодаря его замечательному прогрессу они теперь приступают к «Esclamazio». Что с любым другим учеником такой прыжок был бы немыслимым, но для Тонио он выработал совершенно особый порядок.
Итак, это было «Esclamazio»: медленное и абсолютно управляемое наращивание и ослабление звука, начиная с мягкого интонирования до все большего повышения громкости, а затем медленного понижения и мягкого окончания. Или, напротив, громкое начало, мягкое ослабление звука в середине, а затем наращивание и громкий конец.
Объем опять не имел значения, главной задачей становилось совершенствование звука. Проходил день за днем, а Тонио исполнял и исполнял это упражнение в разных тональностях, а потом вновь и вновь возвращался к «Асcentus».
И все это звучало в тишине класса Гвидо — в помещении с каменными стенами, где создавался хороший резонанс, — без сопровождения клавесина, и все это время маэстро был крайне сосредоточен, словно прислушиваясь к тем звукам, которые сам певец не слышит.
Иногда Тонио думал, что ненавидит этого человека так сильно, что вполне мог бы ударить его. Ему доставляло удовольствие воображать, как он на самом деле бьет Гвидо, и потом ему становилось за это стыдно.
Но между этими никак не проявленными вспышками гнева к Тонио приходило понимание того, что на самом деле мучает его. Дело было в том, что Гвидо, несомненно, его презирал.
Поначалу Тонио говорил себе: «Таковы его манеры. Он варвар». Но Гвидо никогда не бывал доволен им, крайне редко бывал вежлив, а его обычная грубость, казалось, скрывала куда более глубокие неприязнь и недовольство. В какие-то моменты Тонио буквально чувствовал исходящее от учителя презрение, словно тот и в самом деле произнес что-то оскорбительное, и тогда прошлое со всем его невыразимым унижением всплывало из глубин памяти.
И тогда, сам дрожа от гнева, Тонио предлагал маэстро то единственное, что было ему нужно: голос, голос, голос. И, отправляясь потом спать, лихорадочно перебирал в памяти весь день, пытаясь вспомнить малейшее одобрение со стороны учителя.
И, сам того не осознавая, Тонио попал в ловушку, пытаясь завоевать симпатию Гвидо, вызвать у него хоть какой-нибудь интерес.
По утрам он пытался завязать разговор. «Не правда ли, сегодня жарче, чем вчера? Какой спектакль идет в театре при консерватории? Через какое время я смогу принять участие в школьных постановках? Вы ведь разрешите посмотреть мне этот спектакль?»
Гвидо что-то ворчал в ответ, но довольно равнодушно. Потом резко отрывался от своих бумаг и объявлял:
— Итак, сегодня мы подержим каждую из этих нот в два раза дольше, чем написано, и я хочу, чтобы «Esclamazio» было исполнено безукоризненно.
— Ах, как всегда безукоризненно, да? — шептал Тонио.
Но Гвидо не обращал на это никакого внимания.
Иногда учитель отпускал его лишь в десять вечера, и тогда Тонио слышал «Esclamazio» во сне. И просыпался с этими текучими звуками в ушах.
Наконец они перешли к орнаментированию.
К тому времени Тонио научился управлять дыханием и тоном и сосредоточиваться на том, что поет.
Но процесс орнаментирования мелодии в большей степени требовал его личного участия. Это означало, что ему предстояло не только освоить новые звуки или их комбинации, но и научиться добавлять их к мелодии по собственному разумению.
Первый орнамент, который он разучил, назывался тремоло[29]. Требовалось петь ту же самую ноту несколько раз. Например, брать ноту ля и петь ее так: ля-ля-ля-ля-ля и снова, с полным контролем и настолько плавно, чтобы звуки переходили один в другой и при этом слышались отчетливые, как серия взрывов, удары.
Когда его мозг был уже крайне измучен этим орнаментом и когда он добился уже некоторой естественности, то перешел к трели, заключавшейся в быстром, на одном дыхании, чередовании двух соседних звуков.
После долгих недель с «Accentus» и тягучих, насыщенных нот «Esclamazio» это упражнение оказалось для него просто забавой. И добиваться полной власти над голосом становилось еще увлекательнее.
Гипнотическое погружение в музыку начиналось с каждым днем все раньше и продолжалось, казалось, дольше, чем накануне. Иногда во время вечерних занятий у Тонио открывалось второе дыхание, и он исполнял те же упражнения с вдохновенным изяществом и самозабвением.
Он сам как будто исчезал, весь обратившись в голос. Маленькая комната была окутана тьмой. Свеча мерцала над каракулями, которыми была испещрена страница, лежавшая перед ним, и звуки, которые он слышал, казались неземными, пугая его самого.
Но он продолжал и продолжал, настойчиво совершенствуясь.
Иногда в комнату входил маэстро Кавалла и говорил, что пора закончить урок. Тогда Тонио падал на скамью и мотал головой, прислонившись к стене. А Гвидо начинал импровизировать за клавесином. Насыщенные, звенящие звуки наполняли комнату. И, глядя на учителя, Тонио осознавал, как устал физически и опустошен духовно.
Потом Гвидо говорил:
— Уходи.
И Тонио, чувствуя себя униженным, поднимался к себе наверх и мгновенно засыпал.
Казалось, учитель больше никогда не даст ему насладиться ариями, и даже часы композиции были сокращены для того, чтобы он весь день мог посвятить упражнениям.
Но если в его интонациях появлялось хоть малейшее напряжение, Гвидо немедленно отправлял его отдыхать. Иногда маэстро начинал заниматься с другими учениками, а Тонио наблюдал за этими уроками, с интересом следя за успехами и ошибками других мальчиков.
И каждый раз он убеждался, что Гвидо презирает других учеников ничуть не меньше, чем его. Иногда это приносило ему приятное успокоение. Но чаше он огорчался, как если бы это касалось его самого. Когда же Гвидо бил учеников, а такое случалось нередко, Тонио приходил в ярость.
Однажды, когда Гвидо побил маленького флорентийца Паоло, Тонио окончательно вышел из себя и прямо заявил учителю, что он мужлан, хам и грубиян.
Из всех малышей, часто вызывавших его интерес, а иногда даже жалость, Паоло был единственным, кого Тонио никогда не забывал. Но больше всего его возмутила несправедливость наказания. Под руководством Гвидо Паоло продвинулся так далеко, насколько мог в силу своих способностей. Он был озорным по натуре, смешливым и улыбчивым, и именно это в большей степени, чем что-либо другое, повлекло наказание. Поэтому Тонио просто побелел от гнева.
Но Гвидо лишь рассмеялся.
И познакомил Тонио с упражнением, призванным стать итогом всех более ранних уроков, — пением пассажей.
Предстояло разбивать какую-нибудь музыкальную фразу на множество отдельных звуков, при одновременном сохранении ее целостности и ясности произношения. Гвидо использовал в качестве примера слово «Sanctus»[30]. Его композитор может изобразить двумя нотами, причем вторая будет выше первой. Но Тонио должен был уметь делить первую ноту, для слога «Sanc», на семь или восемь звуков различной длительности и высоты и постепенно подниматься при этом ко второй ноте, для слога «Tus», которую также следует разделить на семь или восемь звуков, но завершить все на исходной ноте, чтобы концовка не получилась фальшивой.
Упражнения в этих мелизмах и пассажах, написанных Гвидо, были лишь началом. Вслед за этим Тонио предстояло научиться, подхватив голый остов любой композиции, со вкусом и тактом украшать и орнаментировать его. Он должен был понимать, когда следует нарастить или ослабить звук, как долго держать его, когда разбивать пассаж на ноты разной длительности, а когда равной и как далеко заходить в восходящих и нисходящих модуляциях. И при этом всегда артикулировать слова кантаты или арии так, чтобы, несмотря на изощренную орнаментировку, смысл слов оставался ясен для каждого.
Таковы были необходимые основы, преподанные Гвидо своему ученику. Остальное во многом зависело от него самого.
Обычно студенту консерватории требовалось не меньше пяти лет, чтобы овладеть этим мастерством. Рядовой ученик гораздо медленнее продвигался от «Accentus» к «Esclamazio», от «Esclamazio» к орнаментам. Но Гвидо ускорил темп занятий по очевидным причинам: во-первых, чтобы это не наскучило Тонио, а во-вторых, потому что Тонио без особого труда справлялся с этим.
Он умудрялся работать над всеми аспектами своей вокальной техники одновременно, и Гвидо начал придумывать для него все более и более сложные вокализы. Конечно, у него хранилось много старых книг, написанных преподавателями прошлого столетия или начала нынешнего. Но, как и большинство учителей, он составлял собственные упражнения, зная, чего именно недостает Тонио.
И когда Тонио убедился, что постиг основы и впереди лишь совершенствование голоса с помощью разнообразных упражнений, он залился слезами, опустив голову на сложенные на клавесине руки.
Теперь он испытывал такую умственную и физическую усталость, что ему было ясно: никогда раньше он толком не понимал, что значат недосып или изнеможение. И его совершенно не заботило, что Гвидо Маффео смотрит на него с презрением и негодованием.
Он ненавидел Гвидо. Так же, как Гвидо ненавидел его. «И пускай! Ведь все это он делал для себя, для своего собственного удовольствия». Внезапно Тонио страшно испугался. Если он лишится этого, что у него останется?
У него закружилась голова, словно он утратил равновесие и неожиданно в памяти всплыли те сны, что всегда забывались утром. И маленькая дверца, за которой ожидал либо кошмар, либо неизвестность. Он горько зашикал, страстно желая, чтобы Гвидо Маффео сейчас же ушел. «Давай, давай уходи, брось меня с отвращением! И уходи отсюда!»
На самом деле именно это скажет ему маэстро в следующее мгновение: «Уходи отсюда!»
— Мой голос огрубел, — проговорил наконец Тонио. — Он неровный, он дребезжит и словно ломается у меня в горле. Я научился лишь слышать, насколько он плох!
Гвидо сердито смотрел на него. А потом с его лица вдруг исчезло всякое выражение.
— Можно, я пойду спать? — прошептал Тонио.
— Пока нет, — ответил Гвидо. — Ступай к себе и оденься. Я возьму тебя с собой в оперу.
— Что? — Тонио поднял голову. Он не мог поверить своим ушам. — Мы едем в город, мы едем в оперу?!
— Если перестанешь вопить, как младенец, то да. Так что одевайся скорее.
Тонио взлетел наверх, перескакивая через ступеньки. Плеснул в лицо холодной водой и достал нарядный костюм, который не надевал с того момента, как покинул Венецию. Через минуту на нем уже были его лучшая кружевная рубашка, синий вышитый камзол и туфли с пряжками. Прицепив шпагу, он в мгновение ока оказался на пороге апартаментов Гвидо на первом этаже.
Только тогда он вспомнил, что презирает Гвидо. И что он вовсе не ребенок, который никогда не бывал в опере. Но тут же об этом забыл. На самом деле он был так счастлив, что даже не вполне осознавал происходящее. И почему-то ему хотелось смеяться.
Тут появился Гвидо, и Тонио, привыкший видеть его в черном одеянии, был изумлен. Маэстро облачился в роскошный бархатный камзол шоколадного цвета, идеально подходивший к его карим глазам и гладко причесанным волосам, а под него надел жилет из золотистого шелка и почти такую же, как у Тонио, кружевную рубашку. Если бы при этом на лице Гвидо появилась хотя бы легкая улыбка, он, несомненно, показался бы красавцем. Но учитель был по обыкновению угрюм и молчалив.
Тонио внутренне сжался, когда увидел, насколько мрачен Гвидо. И молча проследовал за ним до первого шумного перекрестка, где они наняли кабриолет, который повез их к театру Сан-Бартоломео.
Это было старое здание, великолепно освещенное и заполненное людьми. В комнатах для карточных игр висела пелена табачного дыма и велись шумные разговоры, а в зале, перед слоняющейся и болтающей публикой, уже шло представление. В этом неаполитанском театре обычно давали героические, то есть серьезные, оперы для аристократии, занимавшей первый из ярусов.
Зрелище пленило Тонио, как будто он не встречал до сих пор такой роскоши, не вырос среди люстр из муранского хрусталя, никогда не видел такого количества восковых свечей.
И Гвидо определенно обрел горделивую осанку и блеск в глазах. Он выглядел почти как благородный синьор. Он купил и либретто, и партитуру и повел Тонио не к шумным ложам, а вниз, к наиболее дорогим местам партера, перед самой рампой. Первый акт дошел только до середины, так что важнейшие арии еще были впереди. Удобно усевшись в кресле, Гвидо усадил ученика рядом с собой.
«И это зверь, который рычал на меня весь месяц!» — подумал Тонио, изумленный и заинтригованный происходящим.
Гвидо объяснил, что в опере участвуют два кастрата и хорошенькая маленькая примадонна. «Но старый евнух, — предсказал маэстро, — перепоет всех, и не потому, что у него прекрасный голос, а потому, что он хороший ремесленник».
Как только кастрат запел, Тонио был очарован нежностью его голоса.
— И это не прекрасный голос? — прошептал он.
— Верхние ноты он взял фальцетом, потому что диапазон его невелик. Но у него такой контроль над голосом, что ты этого даже не заметил, — объяснил маэстро. — Послушай в следующий раз и поймешь, что я имею в виду. К тому же эта ария написана специально для него в несколько замедленном темпе, чтобы певец смог справиться со всеми нотами. Средние регистры — вот все, чем реально он владеет, а остальное — чистейшее ремесло.
Постепенно Тонио все яснее понимал, что учитель прав. Между тем примадонна покорила всех своим эмоциональным пением. «Она выросла на улицах, — объяснил Гвидо, — пела с бродячими музыкантами, как ты». Но хотя верхние ее ноты были пронзительными, нижними она не владела вообще. Они просто терялись в звуках клавесина. Видно было, как шевелятся губы девушки, но слышно не было почти ничего.
Младший кастрат удивил отличным контральто. Тонио редко доводилось слышать у существа мужского пола такой голос: бархатно-мягкий, завораживающий. Но, увы, как только мелодия пошла вверх, звук стал неприятно резким, и все очарование тут же пропало.
Оба молодых певца могли перепеть старшего за счет своего природного дарования, но ни один из них не знал, как это делать, и снова и снова именно старый кастрат, выходя к рампе, заставлял публику сначала притихнуть, а потом взорваться аплодисментами.
Однако Гвидо не удовлетворился одним лишь разбором пения. Он обращал внимание Тонио и на партитуру, на то, какие арии явно были добавлены в нее специально для того или иного голоса, и на маленькое соревнование, проходившее между младшим кастратом и примадонной. И на то, как спокойно стоял старый евнух во время исполнения арии. Ведь если бы он начал жестикулировать своими тонкими длинными руками, то выглядел бы шутом гороховым. Младший кастрат был красив и тем приятен публике, и, понимая это, держался как античная статуя. А маленькая примадонна совсем не справлялась с дыханием, но при этом ее голос обладал замечательной теплотой.
К тому времени когда занавес опустился в последний раз, Тонио, выпив в антрактах слишком много белого вина, яростно спорил с Гвидо о том, была ли музыка явным подражанием Скарлатти или чем-то совершенно новым. Гвидо убеждал его, что в музыке присутствовала некоторая оригинальность, и советовал Тонио слушать больше неаполитанских композиторов. Они сами не заметили, как оказались в вестибюле, в тесноте возбужденной толпы, движущейся к выходу.
К Гвидо обращались и мужчины, и женщины; к открытым дверям одна за другой подъезжали кареты.
— Куда мы идем? — спросил Тонио.
Голова у него кружилась, и, когда карета тронулась, он чуть не потерял равновесие, а потом понял, что напротив сидит какая-то женщина и смеется над ним. У нее были черные волосы, молочно-белая шея, почти обнаженные плечи и ямочки на щеках.
Тонио едва помнил, как они вошли в дом. Он двигался по бесконечной анфиладе огромных комнат, брызжущих яркими красками, кажется столь приятными глазу неаполитанцев, мимо стоящей вдоль стен золоченой и лакированной мебели, мимо задрапированных расшитыми занавесями окон, мимо оплывших белым воском и увенчанных мягким светом канделябров, мимо сотен музыкантов, терзающих свои скрипки, дующих в свои золотые горны, наполняющих широкие мраморные коридоры пронзительной, почти невыносимой музыкой.
Подносы с белым вином плыли в воздухе. Тонио схватил бокал, опустошил его и взял следующий. Слуга в парике и голубом атласном камзоле стоял перед ним с невозмутимым видом.
Неожиданно Тонио почувствовал себя потерянным. Гвидо давно куда-то исчез, а к нему все время обращались какие-то женщины, то на французском, то на английском, то на итальянском. Одна, совсем пожилая, протянула длинную, худую руку, зацепила его крючковатым пальцем, привлекла к себе и, коснувшись его щеки сухими губами, обратилась к нему на неаполитанском диалекте:
— Лучезарное дитя!
Он высвободился, отшатнулся и почувствовал панический испуг. Ему казалось, что вокруг него одна лишь совершенная женская кожа, выступающие над лентами корсажей полушария женских грудей, и все это великолепие наступает на него, грозя задушить. Одна из женщин так хохотала, что чуть не задыхалась, и придерживала обеими руками прикрытые гофрированной тканью груди, словно они могли выпасть из корсажа. Взглянув на него игриво, она спрятала губы за белым кружевным веером, на котором была изображена арка из алых роз.
Дрожа, он остановился у бильярдного стола. А потом понял, что на пороге комнаты стоит изможденный, болезненного вида человек с такой прозрачно-белой кожей, что через нее чуть ли не просвечивают кости. Он смотрел на Тонио и улыбался.
Какое-то мгновение Тонио не понимал, кто перед ним, хотя и не сомневался, что видел этого человека раньше.
А потом его пронзило узнавание: это было то видение смерти, тот живой мертвец, что стоял над ним на горе Везувий. Тонио двинулся навстречу и убедился, что это действительно тот самый чахоточный, только одетый нынче в расшитый золотом камзол, с напудренным париком на голове. Роскошное одеяние придавало ему кричащий, безвкусный вид одной из тех мраморных статуй в церкви, которых верующие наряжают в настоящие одежды.
Глаза мужчины, глубоко посаженные и оттого кажущиеся непроглядно черными, почти с симпатией смотрели на Тонио, подходящего к нему все ближе и ближе.
Снова поднос с вином, тонкий бокал в руке. Тонио оказался прямо перед этим человеком, и они глянули друг другу в глаза.
— Жив и здоров, — сказал мужчина неприятным хриплым голосом.
И вдруг, словно пронзенный болью, вздрогнул и приложил к губам носовой платок. Белые костяшки его пальцев были увиты кольцами. Он отступил назад, слегка согнувшись, и тут же целый вихрь юбок подхватил его и унес.
— Я хочу выбраться отсюда, — прошептал Тонио. — Я должен выбраться отсюда.
И когда еще одна женщина подошла к нему, он неожиданно для себя взглянул на нее так злобно, что она, оскорбленная, отпрянула. Он повернулся и побрел в пустую столовую, где уже были накрыты столы.
В дальнем конце зала, в проеме между окнами стояла молодая женщина и смотрела на него.
На долю секунды ему показалось, что это маленькая примадонна из оперы. Тонио вспомнил богатство ее голоса, его сладострастные вершины. И представил маленькие груди, вздымающиеся при ее неумелом дыхании. Его охватило отчаяние, близкое к панике.
Но это была не примадонна, а совсем другая женщина, с такими же светлыми волосами и голубыми глазами, только высокая и стройная, а цвет ее глаз приближался к темно-синему.
Простое платье из фиолетового шелка, без всяких оборочек и ленточек, изумительно подчеркивало ее руки и плечи. Казалось, что она уже долго наблюдала за ним, пока он стоял здесь, и что перед тем, как он вошел, она плакала.
Он хотел выйти из этой комнаты. Но, глядя на незнакомку, почувствовал, как раздражение смешивается в нем с какой-то пьяной страстью. Она казалась такой податливой, эта девушка, и вокруг головы светились, как ореол, выбившиеся из аккуратной прически пушистые прядки.
Не понимая, что делает, Тонио пошел к ней. Однако не только ее красота влекла его. Девушка казалась ему всеми брошенной, нуждающейся в участии. «Плакала, плакала, — думал он, — почему она плакала?» Он был очень пьян. Оступившись, опрокинул свечу, та погасла, и к потолку потянулся едкий дымок.
И вдруг он оказался прямо перед незнакомкой и восхищенно заглянул в ее дымчато-синие глаза, в которых, казалось, не было никакого страха перед ним.
Никакого страха. Никакого страха. Да и почему, Господи, должна она его бояться? Он стиснул зубы. Он не собирался трогать ее. И тем не менее протянул руку.
И внезапно, беспричинно, ее глаза снова наполнились слезами, и она горько заплакала.
И сама положила голову ему на плечо.
Это был мучительный момент. Полный ужаса. Мягкие золотистые волосы, касавшиеся его лица, пахли дождем, и в вырезе ее платья он увидел ложбинку между ее грудями. Он понял, что если сейчас же не уйдет, то непременно ударит девушку, совершит какое-то страшное насилие, и в то же время продолжал крепко, до боли стискивать ее в своих объятиях.
Потом он приподнял подбородок девушки и накрыл ее губы своими. И тут, вскрикнув, она стала отчаянно сопротивляться.
Кажется, он даже упал. Она была уже далеко, далеко от него, и ее взгляд в полумраке был столь невинным и в то же время исполненным такой душевной муки, что, повернувшись, он опрометью вылетел из комнаты и бежал до тех пор, пока не оказался среди столпотворения танцующих пар.
— Маэстро, — бормотал он, вертя головой направо и налево, и, когда Гвидо вдруг взял его под руку, стал горячо убеждать учителя, что им нужно уходить.
Какая-то немолодая женщина кивала ему. Стоявший рядом с ним человек объяснил ему, что маркиза хочет с ним потанцевать.
— Я не могу, — покачал он головой.
— Нет, можешь, можешь, — прозвучал совсем рядом тихий голос Гвидо.
Тонио почувствовал руку маэстро на своей пояснице.
— Проклятье, — прошептал он. — Я хочу выбраться отсюда... вы должны помочь мне... добраться до консерватории.
Но он уже кланялся этой старухе, целовал ей руку. У нее было такое приятное лицо, со следами былой красоты, и в ее сморщенной руке, протянутой ему, виделось такое изящество.
— Нет, маэстро, — шептал он как в бреду.
Она легко повернулась на белых туфельках. Комната кружилась у него перед глазами. Только бы не встретить ту светловолосую девушку! Он сойдет с ума, если она вдруг появится, и все же если бы он только мог объяснить ей...
Но что?
Что он не виноват, что она не виновата.
Они стояли лицом друг к другу, маркиза и он. Грянула кадриль, и каким-то чудом он шагнул вперед, поклонился партнерше и резко двинулся вдоль длинной линии пар точно так же, как делал это тысячи раз, но снова и снова на какие-то мгновения забывая, что делает.
Появился Гвидо. Какие же большие у него глаза, слишком большие для его лица!
И вот уже он опирается на руку Гвидо, что-то кому-то говорит, извиняется, уверяет, что должен уйти отсюда, должен оказаться в своей комнате, в своей собственной комнате, или же они должны сейчас подняться на гору. Да, подняться на гору, ведь это единственное, чего он не смог позволить себе, это было просто нестерпимо.
— Ты устал, — сказал Гвидо.
— Нет, нет, нет, — замотал головой Тонио.
Он не мог никому в этом признаться, но мысль о том, что он никогда больше не сможет лечь с женщиной, была невыносимой. Он готов был кричать и биться головой о стену. Где она, эта девушка? Он никогда, ни на миг не верил, что Алессандро был способен на такое! Ведь мама была таким ребенком, а Беппо... Невероятно! А Каффарелли? Что же он на самом деле сделал, когда остался с ними наедине?
Гвидо помог ему сесть в карету.
— Я хочу подняться на гору! — повторял Тонио яростно. — Оставьте меня одного! Я хочу туда, я знаю, что делаю!
Карета двигалась. Тонио видел над головой звезды и покрытые листвой ветви, склоняющиеся так низко, словно им хотелось прикоснуться к нему, чувствовал теплый бриз на лице. Если бы сейчас он подумал о маленькой Беттине в гондоле, о мягком сплетении ее рук и ног, о нежной, как шелк, плоти между ее бедрами, он бы сошел с ума. «Запретите мне! Ноги моей там не будет, пока... и тогда...»
Он рухнул на Гвидо. Они стояли у ворот консерватории, и Тонио сказал:
— Я хочу умереть.
«Чем открыть тебе мою боль, лучше умереть».
И тогда он снова услышал голос отца: «Веди себя как мужчина».
Поднимаясь по лестнице в свою комнату, он уже ничего не чувствовал.
Теперь, когда Гвидо видел, что Тонио слишком устал и не может работать, он придумывал для него какое-нибудь вознаграждение. Либо они ездили в оперу, либо Тонио получал от него какие-нибудь простые арии, которыми мог наслаждаться в свое удовольствие. Провести Гвидо было невозможно. Он знал, когда его ученику действительно требовался отдых. Как-то ранним вечером, когда Тонио был в необычайно унылом настроении, Гвидо вывел его из классной комнаты и сопроводил в консерваторский театр.
— Сядь здесь. Смотри и слушай, — сказал он, оставляя Тонио на заднем ряду, где тот смог наконец вытянуть ноющие ноги.
Тонио и раньше был более чем заинтригован звуками, доносившимися из этого зала.
И теперь оказался приятно удивлен, обнаружив, что это настоящий маленький театр, роскошный, как в венецианских палаццо.
Здесь был ярус лож, задрапированных изумрудно-зелеными занавесями, а арка над сценой сверкала позолоченными завитушками.
В оркестровой яме уместились около двадцати пяти музыкантов (это число внушало благоговейный ужас, ведь порой и в большом оперном театре оркестр насчитывал не больше). Все они сейчас разыгрывались, упражняясь каждый сам по себе и не обращая внимания на распевавших гаммы певцов и на композитора — студента Лоретти, обеспокоенного тем, что спектакль не успеют подготовить к первому представлению, через две недели.
Услышав сетования Лоретти, Гвидо остановился у дверей, коротко рассмеялся и сказал Тонио, что все идет превосходно.
Тонио словно очнулся от сна, потому что на доске, где мелом были написаны имена исполнителей, он увидел имя Доменико, того изящного мальчика — не мальчика, а сильфа, — которого он видел в последнее время лишь в трапезной, за ужином.
Каждый раз, думая об этом зале или о предстоящем спектакле, он вспоминал о Доменико.
И вот композитор призвал всех к вниманию.
Перерыв окончился, и через несколько минут в театре воцарилась тишина. А еще через мгновение музыканты заиграли увертюру.
Тонио был поражен богатством звука. Эти юные музыканты играли лучше, чем профессионалы, которых он слышал в Венеции, а когда на сцене появились первые певцы, он понял, что студенты консерватории готовы выступать на любой сцене Европы.
Несомненно, Неаполь был музыкальной столицей Италии, как это признавалось всеми, хотя венецианцы обычно усмехались, услышав нечто подобное. И в этот миг, испытывая приятное умиротворение, слушая красивую, полную жизни музыку, Тонио подумал: «Неаполь — мой город».
Он испытывал величайшее облегчение. Боль в ногах после стольких часов стояния сменилась почти приятной тяжестью. И, наклонившись к скругленной наверху, резной и обитой зеленым бархатом спинке впереди стоявшего кресла, он обхватил ее руками и положил на нее подбородок.
Появился Доменико. И хотя мальчик был одет в простую черную тунику с красным кушаком, он словно превратился в женщину, роль которой исполнял. Каждый его жест отличался плавностью и грацией, отчего Тонио вдруг занервничал и напрягся.
Но тут его захватил голос Доменико. Высокий, чистый и без малейшего признака фальцета. Диапазон этого сопрано был явно феноменальным, а текучая манера, с которой певец соединял звуки, заставила Тонио устыдиться его собственного жалкого исполнения «Accentus».
— Это голос, с которым надо считаться, — выдохнул он, едва Доменико кончил петь и удалился.
Но поскольку это была просто репетиция, певец не ушел совсем, а остался на краю сцены, замерев при этом в такой изящной позе, словно мог опираться о воздух. Тут его взгляд пересек зал и остановился на Тонио.
Тонио был так поглощен видом угловатой фигурки мальчика, его впалых щек и глубоко посаженных черных глаз, что даже не заметил, что к нему кто-то идет.
Неожиданно чья-то тень заслонила ему свет. Он поднял голову, как только смолкла музыка и в театре воцарилась тишина.
Перед ним стоял Лоренцо — кастрат, которого месяц назад он пырнул ножом за то, что тот издевался над ним.
Тонио окаменел.
Потом он медленно поднялся. Его взгляд осторожно скользнул по мальчику, который был выше его ростом. Смуглый, черноволосый, грубоватый на вид. Впрочем, как и у многих других кастратов, на щеках у него играл румянец, хотя лицо было довольно невыразительным.
Он неотрывно смотрел на Тонио. Репетиция приостановилась.
У Тонио не было с собой никакого оружия. И тем не менее, кивнув Лоренцо в знак приветствия, он начал медленно поднимать правую руку к поясу, как если бы хотел достать шпагу. А потом снова опустил, словно для того, чтобы нырнуть под тунику и вытащить кинжал. Жест был четким, рассчитанным.
Но мальчик словно не заметил его. Натянутый, как струна, сжав пальцы вытянутых вдоль туловища рук, он ответил на кивок Тонио широкой кривой улыбкой.
Никто в маленьком театре не издавал ни звука.
И тогда Лоренцо, осторожно попятившись назад, повернулся и вышел.
Тонио остался стоять, размышляя. Он ожидал какого-то выпада. Но дело обстояло хуже. Лоренцо собирался его убить.
В тот же вечер, с разрешения Гвидо, Тонио отправился из консерватории в город за слесарем и врезал в двери комнаты замок. Отныне он всегда носил за поясом кинжал. И куда бы ни шел, всегда был настороже. Поднимаясь ночью по лестнице, то и дело останавливался, вслушивался и вглядывался в темноту.
Но страха он не испытывал. И, поняв причину этого, покраснел. Он не боялся Лоренцо, потому что тот был просто евнухом!
Он тряхнул головой, чтобы в голове прояснилось. Неужели именно на это рассчитывал Карло? Что Тонио — просто евнух?
Внезапно он почувствовал такую боль в висках, что ему захотелось зажать голову в ладонях. Он не знал, что сделают с ним годы и что они уже сделали с этим смуглым мальчиком, которого он ударил кинжалом так опрометчиво, когда чувствовал себя загнанным в угол зверем. Но мог ли он ожидать от него меньше, чем ожидал от себя?
Время шло, и он поймал себя на мысли, что ему даже хочется, чтобы Лоренцо напал на него. Интересно, как все это произойдет.
Думая об этом, он испытывал странное возбуждение, особенно вспоминая моменты, когда его сила противостояла силе других, причем не те удары, которые сбили его с ног в Фловиго, а момент, когда он почти уже совсем освободился. И потом, стряхнув с себя болезненное воспоминание, он подумал холодно, отстраненно: «Когда это произойдет, я отвечу».
Но в последующие недели ничего не случилось, если не считать того, что Лоренцо сменил свое место за общим столом, с тем чтобы Тонио мог видеть его зловещую улыбку.
Между тем занятия с Гвидо шли всегда по одному и тому же заведенному образцу, периодически расцвечиваясь чудесными маленькими победами. Гвидо при этом был с ним холоднее, чем всегда, однако все чаще вывозил Тонио с собой по вечерам.
Они посещали комические оперы, которые Тонио нравились больше, чем он мог ожидать (поскольку в них редко участвовали певцы-кастраты), и представления все той же трагической оперы в театре Сан-Бартоломео.
После того первого случая, однако, Тонио уже не сопровождал Гвидо на балы или званые вечера. Причины этого для маэстро оставались загадкой. Казалось, такая нелюбовь ученика к светской жизни несколько огорчала его. Он холодно говорил, что подобные развлечения были бы хороши для Тонио. На что тот отвечал, что устал или что ему лучше будет позаниматься. Пожав плечами, Гвидо уступал.
Когда случались эти маленькие споры, Тонио кидало в жар и в холод. Стоило ему подумать о женщинах, которые окружили бы его на этих балах, как он испытывал удушающий страх. А потом невольно начинал думать о Беттине в гондоле. Воспоминание было таким ярким, что ему казалось, он чувствует качание лодки, вдыхает запах воды, дышит воздухом Венеции и снова ощущает теплоту, влажность маленькой, покрытой волосами расщелины между ног Беттины, невероятную шелковистость кожи с внутренней стороны бедер, куда он порой приникал лицом.
В такие моменты он молча распрямлял спину и смотрел в окно кареты, словно был погружен в философские раздумья.
Возвращаясь однажды ночью из театра, Тонио подумал, что в стенах консерватории он никогда не будет в полной безопасности. Если учесть, что Лоренцо каждый раз встречал его своей зловещей улыбочкой, то стоит только удивляться, что такая мысль не пришла в голову Тонио много раньше.
И все же вечера эти значили для Тонио все. Он любил неаполитанские театры, и все нюансы спектаклей были важны для него. Временами после нескольких бокалов вина он становился весьма разговорчивым, и они с Гвидо в запальчивости постоянно перебивали друг друга.
Но иной раз к Тонио приходило обескураживающее понимание странности происходящего. Их с Гвидо общение по большей части походило на вражду. Тонио часто бывал столь же высокомерен, сколь Гвидо — мрачен.
Как-то ночью они ехали вдоль берега моря в открытом экипаже, ощущая солоноватость теплого воздуха, и Гвидо откупорил купленную им бутылку вина, а звезды в чистом небе висели, казалось, особенно низко и сверкали особенно ярко... Внезапно Тонио понял, что не может более терпеть ту холодность, что существует между ними. Он смотрел на профиль Гвидо на фоне белой пены и думал: «Этот грубый тиран делает мою и без того нелегкую жизнь еще тяжелее, хотя всего лишь несколькими словами похвалы мог бы ее облегчить. И в то же время передо мной — красиво одетый синьор, и говорит он со мной так, словно мы хорошие приятели, беседующие в гостиной. Гвидо — это два разных человека». Тонио вздохнул.
А маэстро, похоже, не понимал, о чем думает ученик. Тихим голосом он рассказывал ему о талантливом композиторе Перголези, ныне умиравшем от чахотки, который был осмеян в Риме на премьере своей первой оперы и так и не оправился от этого.
— Римская публика — худшая из всех, — вздохнул Гвидо.
А потом посмотрел на море, словно потеряв мысль. Но чуть погодя рассказал, что Перголези, его ровесник, много лет назад поступил в Консерваторию бедных детей Иисуса Христа. И если бы он, Гвидо, полностью отдался в свое время сочинительству музыки, то наверняка теперь и ему бы пришлось беспокоиться по поводу римской публики.
— А почему вы полностью не отдались сочинительству? — спросил Тонио.
— Я стал певцом, — пробормотал Гвидо.
И Тонио вспомнил пламенную речь, которую произнес перед ним маэстро Кавалла в ту ночь, когда он поднимался на гору. Он устыдился того, что забыл об этом. Он так много думал о себе, о своей боли, о своем выздоровлении, о своих маленьких победах, что почти никогда не размышлял об этом человеке, находившемся всегда рядом с ним. «Так, может быть, именно поэтому он презирает меня?»
— Та музыка, которую вы часто даете мне... Она ведь ваша, да? — спросил Тонио. — Она просто чудесная!
— У тебя нет права судить о моей музыке! — внезапно рассердился Гвидо. — Это я буду говорить тебе, хороша ли моя музыка, и это я буду говорить тебе, хорошо ли ты поешь!
Тонио был уязвлен. Он сделал большой глоток вина, а потом без предупреждения и неожиданно для себя самого обнял Гвидо.
Маэстро в ярости грубо оттолкнул его.
Но Тонио, смеясь, пожал плечами.
— Однажды вы обняли меня, нет, дважды, помните, — сказал он. — Так и я иногда хочу обнять вас...
— С какой стати! — рявкнул Гвидо.
Он забрал бутылку из рук Тонио и отхлебнул вина.
— Потому что я не презираю вас так, как вы презираете меня. И во мне нет такого раздвоения личности!
— Презираю тебя? — прорычат Гвидо. — Да ты лично меня вообще не волнуешь! Меня волнует только твой голос! Ты удовлетворен?
Тонио, откинувшись на спинку кожаного сиденья, обратил взор к звездам. Настроение его окончательно испортилось. «Какое мне дело до того, что чувствует или думает этот мужлан? Почему я обязан любить его? Почему я не могу просто брать то, что он мне дает?..» Потом он почувствовал дрожь, предупреждавшую его о старой боли, и, чтобы отвлечься, стал размышлять об опере, которую они только что прослушали, о разных мелких музыкальных проблемах, о чем угодно, лишь бы не думать об одиночестве, которое он внезапно ощутил. На мгновение ему показалось, что в его жизни вообще никогда не было большого дома в Венеции, где он жил с отцом, матерью и учителями, составлявшими столь важную часть его жизни, и... Был только Неаполь, было это море, был этот его нынешний дом.
Пару дней спустя в конце особенно неудачного и жаркого дня Гвидо сообщил Тонио, что он может спеть маленькую партию в хоре консерваторской оперы.
— Но ведь это уже завтра вечером! — испугался Тонио, тем не менее подскочив от радости.
— Тебе нужно будет спеть лишь две строчки в конце, — успокоит его Гвидо. — Ты выучишь их в одну секунду. И тебе полезно уже сейчас испытать себя на сцене.
Тонио и мечтать не смел, что это случится так скоро.
Оказавшись за кулисами, он пришел в полный восторг и не успевал впитывать впечатления.
Он заглядывал в гримерные, где столики были уставлены пудреницами и румянами, и с благоговейным ужасом смотрел на огромный ряд разукрашенных арок, которые медленно поднимали веревками в черную пустоту над сценой, а потом беззвучно опускали вниз. На огромном пространстве за задником были собраны декорации других опер, казавшиеся Тонио бесконечным запутанным лабиринтом. Он наткнулся на золотую карету, покрытую бумажными цветочками, и на прозрачные холсты с еле заметными следами звезд и облаков на них.
Мимо пробегали мальчики со шпагами в руках, с золочеными картонными урнами, полными бумажных листьев.
И как только репетиция началась, Тонио был поражен тем, как из хаоса возникла гармония, цепочкой поплыли перед ним исполнители, оркестр вдохновенно грянул аккомпанемент, одна восхитительная ария сменялась другой, а голоса поражали виртуозностью.
На следующий день, не в силах побороть волнение, он с трудом мог сосредоточиться на своих собственных упражнениях, пока наконец Гвидо не свел их к тем двум строчкам, что предстояло спеть в хоре.
Лишь за час до поднятия занавеса Тонио увидел весь состав исполнителей в театральных костюмах.
Публика уже прибывала. В ворота въезжала карета за каретой. В коридорах слышались оживленные голоса, повсюду горели свечи, придавая зданию праздничную теплоту, оживляя ниши и закоулки, обычно скрытые вечерним полумраком. Большую гостиную заполнила местная знать, явившаяся посмотреть выступление певцов и композиторов, которым предстояло впоследствии стать знаменитыми.
Тонио поспешил в кулисы, и тут его кто-то перехватил. Ему досталась роль солдата, и поэтому одет он был в один из своих самых красочных венецианских камзолов, красный с золотой вышивкой и перевязью, спускавшейся с плеча к эфесу шпаги по моде прошлого столетия.
— Сядь сюда, — услышал он женский голос и увидел у стены маленький столик с зеркалом.
Тут же на него обрушилось столько пудры, что его черные волосы приобрели совершенно белый цвет. Он вздрогнул, когда проворные руки начали прикасаться к его лицу, и завороженно уставился на свое отражение, когда гримирование подошло к концу.
Вид собственных глаз, густо обведенных черным, забавлял и одновременно раздражал его.
Но все лица кругом были такими же раскрашенными.
Глянув в щелочку с краю сцены, Тонио увидел, что ложи уже полны народу: повсюду белые парики, драгоценности, блестящие атлас и тафта. Тонио отпрянул, почувствовав непонятное волнение, какую-то странную незащищенность.
Не может быть, чтобы он выступал на этой сцене перед всеми этими мужчинами и женщинами, которые всего шесть месяцев назад... Он остановился и закрыл глаза. Нужно приказать рукам и ногам не дрожать, приказать сердцу не биться так лихорадочно! Но слезы сдержать ему не удалось.
Хорошо, что он тут же оказался захвачен вихрем активности, бушевавшим за занавесом. В зеркале поодаль он увидел мальчика — себя, такого на вид невинного, юного, с таким же безмятежным выражением лица, как у тех мужчин в белых париках, что глядели на него с портретов. И едва его уст коснулась улыбка, как боль внутри улетучилась, словно по команде. «С каждым разом, — подумал он, — наверное, будет легче».
Ему и в самом деле нравилось то, что происходило вокруг. И если в какие-то моменты он и ощущал себя в чем-то униженным, то это чувство было похоже лишь на приглушенный звук басовой струны на фоне более красивой и сильной музыки. Он коснулся пудры на лице, в последний раз взглянул на свое отражение в далеком зеркале, улыбнулся шире и спокойнее, чем в первый раз, а потом отвел взгляд в сторону.
Маэстро Кавалла проник за кулисы и обеими руками обнял только что появившуюся юную богиню с ниспадающими на спину белыми кудрями, с фарфоровой кожей, слегка подрумяненной на щеках, такую хрупкую и прекрасную, что у Тонио перехватило дыхание, когда он взглянул на нее.
Кажется, целую вечность он смотрел на эту роскошную куклу, прежде чем с изумлением понял, что на сцене не могла оказаться женщина. Это был Доменико!
Маэстро Кавалла давал ему последние наставления. Темные глаза Доменико скользнули в сторону и чуть расширились, едва он увидел Тонио. Его розовые губы при этом самым милым образом изогнулись.
Но Тонио был слишком поражен, чтобы ответить каким-нибудь жестом. Он смотрел во все глаза на стройную талию, розовые кружевные оборки, становившиеся шире и шире по мере приближения к груди, и на едва заметную маленькую расщелину в восхитительной припухлости, сжатой краем розовой ленты. «Это невозможно!» — билась в голове мысль.
Тут, подхватив обеими руками пышные белые атласные юбки, Доменико прошелестел мимо маэстро и на глазах у всех поцеловал Тонио в щеку. Тот отпрянул, словно обжегся. Все рассмеялись.
— Ну, хватит! — сказал маэстро.
Доменико было не отличить от женщины! Чрезвычайно изящно и слегка игриво развернувшись, он прошептал хрипловатым, но нежным голосом, что, конечно же, просто вошел в роль, поскольку ему предстоит быть женщиной на сцене. И снова всеобщий смех.
Но Тонио уже отступил в полумрак. На сцену был спущен первый набор раскрашенных арок. Большая часть действия должна была происходить в классическом саду, хотя речь шла вроде бы о древнегреческой деревне и все эти создания в камзолах и париках изображали сельских жителей.
Джованни, Пьеро и другие кастраты, исполнявшие в спектакле главные партии, заняли свои места у выхода, а слуги яростно отряхивали пудру с их камзолов.
Кто-то сказал, что Лоретта очень повезло: графиня пришла, и если все пройдет хотя бы наполовину так, как должно, то уже на следующий год он будет писать для театра Сан-Бартоломео.
Лоретта между тем явился за сцену, еще раз предупредил Доменико, чтобы он вступал вовремя, и певец грациозно кивнул.
Лоретта вернулся к клавесину. Огни в зале погасли, остались лишь несколько длинных восковых свечей в руках у слуг, стоявших в разных углах зала. За кулисами кто-то споткнулся о декорации, но потом занавес зашелестел, и оркестр вступил со всем бурным блеском, на какой способно великое собрание музыкантов какого-нибудь королевского театра.
Эта ночь длилась и длилась и была наполнена самыми разными происшествиями и снова и снова повторявшимся волшебством прекрасного действа, происходившего перед рампой, где в присутствии публики вдохновенно пел маленький ансамбль одаренных мальчиков. Звуки взмывали к небесам и обрушивались вниз водопадом переливов, а над всем царил голос Доменико, как божественная флейта в волшебном лесу. Огни рампы окружали его сверхъестественным светом, он передвигался по сцене с чрезвычайной грациозностью и время от времени дарил Тонио лучезарную улыбку.
Голова у Тонио уже совершенно раскалывалась к тому времени, как он сам вышел на сцену, и, подхваченный величайшим возбуждением, ощутил до мозга костей, что и он является теперь частью этой великолепной иллюзии. Он слышал, как его голос оттеняется голосами вокруг, и, видя там, где должна быть публика, лишь еле заметное мерцание, чувствовал ее незримое присутствие повсюду.
Аплодисменты, разразившиеся после финала, были громоподобны.
Вряд ли что другое помогло певцам так разделить общий подъем, как то, что они все взялись за руки перед занавесом. Поклоны продолжались и продолжались. Кто-то шепнул, что Доменико теперь обеспечена слава. Он, мол, спел лучше, чем поет кто-либо еще в Неаполе. «А уж Лоретта! Вы только посмотрите на него!»
Маэстро Кавалла протиснулся за занавес и принялся обнимать всех своих учеников по очереди, пока не добрался до Доменико. Он сделал вид, что хочет наградить шлепком эту красотку, что было встречено взрывом хрипловатого смеха.
Маэстро сказал, что все они сейчас приглашены к графине, все до единого. Взяв Тонио за плечи, он расцеловал его в обе щеки, стерев немного пудры с лица, и сказал:
— Видишь, теперь яд сцены в твоей крови, и тебе никогда не оправиться от этой болезни!
Тонио улыбнулся. Аплодисменты все еще звенели у него в ушах.
Но он знал, что не должен, не может ехать вместе со всеми в дом графини.
На миг ему показалось, что избежать этого не удастся. Его удивляло, как много людей хотят, чтобы он поехал с ними.
— Ты должен поехать, — настаивал Пьеро и прошептал, что Лоренцо там не будет.
Но Тонио, на ходу отцепляя голубую ленту от шпаги, побежал прочь, в сад, куда вела дверь прямо со сцены. Тут кто-то поманил его в гримерную. Там было довольно темно, и он машинально нащупал кинжал.
— Входи же! — снова послышался шепот.
И Тонио шагнул вперед, толкнув дверь пальцами левой руки.
У другого конца большого, в полный рост, зеркала гола свеча. Повсюду на крючках висели костюмы, стояли деревянные болванки с натянутыми на них париками, валялись кучи туфель. А позвал его не кто иной, как Доменико, который быстро закрыл за ним дверь и задвинул засов.
Тонио не отрывал пальцев от ручки кинжала. Но вскоре увидел, что в комнате больше никого нет.
— Мне нужно идти, — сказал он, отводя глаза от той крошечной складки плоти, что создавала совершенную иллюзию женской груди.
Доменико поджидал Тонио у двери, и в полутьме его лицо казалось светящимся и нежным. Когда он улыбнулся, ямочки на щеках стали более глубокими, свет заиграл на скулах, и, когда он заговорил, его голос, хрипловатый и ласкающий, был голосом женщины.
— Не бойся его, — прошептал он.
Тонио невольно отступил. Сердце бешено билось в груди.
— Не бояться кого? — спросил он.
— Лоренцо, разумеется, — отвечал хрипловатый бархатный голос — Я не позволю ему навредить тебе.
— Не приближайся ко мне! — резко сказал Тонио. И отступил еще на шаг.
Но Доменико лишь улыбнулся, и его голова немного склонилась влево, так что белые напудренные волосы перекинулись через плечо на выступающую грудь.
— Так это меня ты боишься?
Тонио в смущении отвел глаза.
— Мне нужно выйти отсюда, — сказал он.
Доменико соблазнительно вздохнул. А потом неожиданно обнял Тонио обеими руками, прижался к нему всеми своими оборками. Тонио сделал неверный шаг назад и оказался уже у зеркала. Он протянул руку назад, пытаясь нащупать стакан, и вновь опустил руки, чтобы удержать равновесие.
— Ты боишься меня, — шептал Доменико.
— Я не понимаю, чего ты хочешь! — твердил Тонио.
— Ах, зато я знаю, чего хочешь ты! Почему ты боишься это сделать?
Тонио хотел было покачать головой, но тут глянул в глаза Доменико. Было просто невероятно, что под этой очаровательной оболочкой существовало что-то мужское. А когда он увидел губы, влажные, приоткрытые, тянущиеся к нему, то закрыл глаза, пытаясь отстраниться. Конечно, он мог бы одним ударом кулака отбросить это создание на пол и все же отступал, поддавался, словно мог сгореть на месте.
Он почувствовал, как Доменико прижимается к нему всем телом, ощутил изгиб его бедра под атласной юбкой, увидел, как рука мальчика тянется к переднему краю его бриджей.
Его первым побуждением было ударить по этой руке. Но тут лицо мальчика коснулось его лица, и он почувствовал на щеке его ресницы в тот самый момент, когда рука Доменико нашла его мужской орган и, поглаживая его, заставила воспрянуть.
Тонио был так потрясен, что чуть не ударил это создание.
Но вместо этого снова закрыл глаза. И когда Доменико поцеловал его, он почувствовал, как пробуждается в нем страсть. Между тем дерзкая рука нашарила в ткани щель и выпустила на свободу его орган. Мальчик издал какой-то короткий возглас, едва взглянув на его длину, а потом, вновь подняв лицо, принялся целовать Тонио грубо, раздвигая губы, вытягивая дыхание из него и вливая в него свое дыхание, в то время как его руки придавали форму и твердость тому, что держали столь крепко.
Тонио сам не заметил, как его собственная рука проникла под платье Доменико, однако когда он нащупал там маленький твердый орган, то тут же отпрянул, словно коснулся чего-то обжигающе горячего, а Доменико снова поцеловал его.
В какой-то миг они оба оказались на коленях, и тогда Доменико лег под Тонио на каменный пол и предложил ему себя кверху лицом, как женщина.
Это было тесно, ох, так тесно и так похоже на женщину, но гораздо теснее у самого входа и грубо, так что он заскрипел зубами и издал ужасный стон сквозь зубы. Он наносил все более и более твердые удары, пока не достиг оргазма и не перевалился на пол, весь дрожа.
Он сам не заметил, как отполз в сторону, но вот оказалось, что он уже сидит у зеркала и смотрит на девушку на полу, как она поднимается, лениво и грациозно, и встает над ним.
Тонио был настолько ошеломлен, что не мог говорить. Все случилось так быстро и было так похоже на то, что уже испытывал он раньше, без малейшей разницы! Он ощутил неосознанное желание подняться, схватить эту фигурку в объятия и осыпать ее поцелуями, съесть ее поцелуями.
А еще сорвать с груди эту красную ленточку и посмотреть, что же там, под нею!
Но Доменико уже расстегивал платье. Оно упало к его ногам. Увидев тонкую газовую рубашку, Тонио вздрогнул. Но рубашка тоже упала на пол, а большой белый парик был снят и отложен в сторону, и Доменико тряхнул влажными черными кудрями, высвобождая их вполне мужским жестом.
Тонио уставился на него во все глаза. Его тело не было телом женщины, совсем нет, но оно, конечно, не было и телом мужчины.
Грудь была плоской. Лишь объем легких придавал ей полную форму, и кожа, как и везде, была очень красивой. А короткий, но довольно толстый и твердый пенис явно жаждал получить то, что ему было доступно. Но самым загадочным во всем этом было то, что темные волосы вокруг него росли как у женщины, то есть не беспорядочно поднимаясь вверх по животу, а в форме перевернутого треугольника, с ровной верхней линией, словно проведенной с помощью бритвы. Это в точности было похоже на женский лобок!
Все в Доменико возбуждало Тонио: прекрасная кожа, тонкие, изящные ноги, красивое лицо с остатками грима и пышные темные волосы, ниспадающие на спину, как у тех больших мраморных ангелов.
И вот это неземное создание опустилось на колени.
Тонио отвернулся.
— Ты думаешь, я хочу от тебя то, что ты не можешь мне дать? — прошептал Доменико. — Возьми меня снова, и на этот раз на жестком полу, чтобы подо мной не было ничего, кроме твоей руки, — сказал он и лег лицом к полу, привлекая Тонио на себя сверху.
Тонио поднялся и посмотрел вниз, на маленькие ягодицы. Его захватило воспоминание о том тугом отверстии и о тепле внутри его. И, неожиданно для себя самого, он взгромоздился на это голое тело, ощутив его наготу сквозь грубую материю своей одежды, и впился зубами в нежную плоть шеи, когда Доменико подтянул его правую руку под свой гладкий живот и положил на его ладонь свой толстый, твердый член.
Тонио чувствовал, как напрягается его тело. Он задыхался. Теперь он снова был внутри мальчика и скакал на нем, нанося один яростный удар за другим. Он крепко держал его член, терзал его, дергал его так, словно хотел оторвать, а мальчик стонал на холодном полу, и когда Тонио достиг пика наслаждения, он почувствовал, как и Доменико под ним содрогнулся в оргазме.
Тонио откинулся в сторону и лег на спину в полном изнеможении.
Когда он открыл глаза, Доменико стоял перед ним полностью одетый, в алом плаще, наброшенном на плечо.
— Давай же, вставай, нас уже зовут! — улыбнулся он. — А тебе еще надо снять грим!
Тонио почти не слышал его. Ему казалось, что перед ним женщина в мужской одежде, а перед этим он был мужчиной в одежде женщины. Опершись на локоть, Тонио приподнялся и попытался что-то сказать, но не смог.
Сумбур в голове нельзя было назвать раздумьями. А то, что он чувствовал, не было счастьем. Но это оказалось самым сильным облегчением, которое он когда-либо испытывал в жизни. Он молча сделал все, что советовал ему Доменико.
В темноте кареты, всю дорогу до дома графини Ламберти, расположенного на дороге в Сорренто, он покрывал Доменико поцелуями. А когда мальчик засунул руку ему в штаны и нащупал тот самый шрам за его членом, Тонио сдержался и не ударил его. Сдержался, потому что с легкостью мог сокрушить Доменико голыми руками, ибо тот сам хотел быть смятым, раздавленным всей тяжестью тела Тонио, жаждал, чтобы им обладали, — даже здесь, в этой тряской карете.
А в конце этой долгой ночи Тонио снова увидел ту юную светловолосую женщину, которую и в прошлый раз встретил в доме графини, в пустом зале столовой. Теперь она вовсе не была так грустна, как тогда. Совсем напротив. Танцуя, она смеялась и разговаривала со своим партнером. Когда она двигалась, приподнимая сразу все свои голубые юбки, встряхивая золотистыми волосами, небрежно усыпанными беленькими цветочками, ее острые маленькие плечи, столь мило скругленные, придавали ей веселое, почти беспечное изящество.
Но когда их глаза встретились, Тонио отвел взгляд. Именно в эту ночь, единственную из всех ночей, он не хотел видеть здесь эту женщину. Он не помнил, что у нее такая чудесная шея или что ее груди так красиво подхвачены корсажем, и теперь, глядя на то, как голубая ткань плотно охватывает ее тонкую талию, непроизвольно стиснул зубы. Ему казалось, что он слышит ее голос среди множества других голосов. Но она скромно отвела взгляд, словно на миг задумалась о чем-то. Незнакомка выглядела теперь так же, как в прошлый раз, почти печальной, и ему отчаянно захотелось поговорить с ней.
Он тут же представил себе, как они окажутся где-нибудь вдвоем и он объяснит ей, что вовсе не груб и не неучтив, что он не имел намерения оскорбить ее. «Мне страшно повезло, — подумал он, — а то бы теперь уже два человека хотели отомстить мне — Лоренцо и отец этой девушки!»
Как раз когда его мысли приобрели самый неприятный оборот, его разыскал Доменико, и, увидев прекрасное лицо мальчика в такой близости от себя, осознав себя обладателем этого ослепительного создания, общества которого искали столь многие, Тонио снова почувствовал прилив страсти. Он бы мог овладеть Доменико прямо здесь. Для этого была нужна лишь какая-нибудь темная комнатка да риск быть обнаруженными.
Но перед его глазами снова и снова возникала светловолосая девушка.
Иногда он видел, как она сидит, примостившись на краешке стула и неловко сложив руки на коленях, с серьезным и отрешенным лицом.
И в такие моменты в ней снова проявлялась детская беззащитность, которую он ощущал и прежде. Казалось, ее можно было взять на руки и вынести, и она даже не вздумала бы протестовать. Он представлял себе, как ерошит ее светлые волосы, как отводит ей со лба выбивающиеся локоны. Он представлял себе, как волосы падают на ее податливые плечи, а он убирает их, чтобы поцеловать ее шею. Эти мысли сводили его с ума.
Но вот через какое-то время девушка посмотрела ему прямо в глаза. Он стоял в это время довольно далеко от нее. Неужели она знала, что все это время он не сводил с нее взгляда? Тонио увидел темную синеву ее глаз, но не отвернулся, а, стоя как завороженный, думал: «Боже, лучше бы я ее никогда не встречал!»
В последующие недели Тонио казалось, что Гвидо наверняка известно о его маленькой «интрижке» с Доменико. При этом учитель и виду не подавал, что это так.
Он был холоден, как всегда, однако поразительная скорость, с которой прогрессировал Тонио, захватывала его полностью, не оставляя времени на беспричинную грубость. На долгие часы они погружались в работу, и расписание Тонио стало напряженным, как у выпускника.
Он пел два часа, а потом еще два часа, перед зеркалом, наблюдая за своей осанкой и жестами, как если бы он был на сцене, а затем, после обеда, изучал различные либретто, занимался дикцией. Еще час пел. Потом следовали контрапункт и импровизация. Он должен был научиться подхватывать любую мелодию и правильно орнаментировать ее на свой собственный вкус. Он неистово работал у доски, потом Гвидо поправлял его и наконец разрешал спеть.
Еще час композиции, и заканчивался день пением. А между всем этим еще были перерывы, во время которых он пел с хором консерватории или работал в театре над следующей оперой, намеченной на конец лета.
А иногда днем мальчики отправлялись петь в церквях или участвовали в каких-нибудь процессиях.
В первый раз, когда Тонио добровольно встал в строй кастратов, медленно шествовавших парами по улицам, это оказалось столь же ужасно, как он и ожидал. Какая-то часть его души, гордая и обреченная на вечное страдание, не могла согласиться с тем, чтобы он проходил мимо толп зевак в костюме скопца.
Но всякий раз, когда ему удавалось побороть это унижение, воля его укреплялась. И когда он прорывался сквозь собственную обиду и взирал вокруг спокойно, то постигал все новые стороны происходящего с ним. Он видел благоговение в глазах людей, стоявших на тротуарах. Они смотрели на старших кастратов с почтением, прислушивались к их отшлифованным голосам, запоминали их лица.
Все вместе — и гимны, разносившиеся в летнем воздухе, и сама церковь, наполненная светом и ароматом, — усиливало чувственный блеск происходившего. И в конце концов, убаюканный отрывочными мыслями или поглощенный совершенствованием собственного исполнения, Тонио начинал испытывать смутное наслаждение. В этих позолоченных церквях, наполненных мраморными, удивительно реалистичными статуями святых и мерцающими свечами, он познал мгновения безмятежного счастья.
Но все чаще его посещала мысль, что Гвидо знает об их с Доменико ночных свиданиях и относится к этому неодобрительно.
На самом деле Тонио и сам не одобрял своих поступков. Ночь за ночью он поднимался по лестнице к себе в комнату и неизменно обнаруживал там Доменико. Мальчик всегда был свеж, благоухал каким-то особенным одеколоном, и его распущенные волосы ниспадали на плечи. Он спал на постели Тонио и просыпался, когда тот приходил. Его тело было таким горячим, что порой казалось, будто у него жар. Но это был жар желания. Доменико предлагал Тонио свои губы, свои обнаженные ноги и руки, и ему было все равно, что Тонио с ним сделает.
Их совокупление всегда было грубым, внешне похожим на изнасилование, иногда с использованием соответствующей лексики, а порой с имитацией сопротивления и борьбы. Тонио разрывал на Доменико кружевную рубашку и бриджи. Проводил руками по его коже, эластичной и нежной, как у ребенка. Потом либо притворно шлепал Доменико, либо заставлял его встать на колени, словно для молитвы, и брал его в таком положении.
Но затем после долгих настояний Доменико вовлек его в другую, еще более сладкую форму предварительной игры. Улегшись между ног Тонио, он жадно поглощал его, издавая короткие стоны, словно этого действия — для Тонио это было непостижимо — оказывалось достаточно, чтобы удовлетворить его.
Но все всегда кончалось изнасилованием. Вбиваясь в Доменико без малейшей заботы или нежности, Тонио так грубо сжимал рукой его член, словно хотел наказать его сразу двумя способами.
Для него оставалось загадкой, почему Доменико не нуждался в чем-то большем, ничего не требовал и всегда выглядел вполне удовлетворенным их тайными встречами.
И днем, чаще всего в жаркие часы сиесты, тоже случались совершенно дикие моменты, когда Доменико заманивал его в какой-нибудь пустой класс, и их обычная борьба обострялась ощущением риска и недозволенности. Тонио никак не мог насытиться Доменико — хоть голым, хоть одетым; он не знал, какой из двух доставляет ему большее наслаждение. И оно постоянно усиливалось ощущением, что Доменико — женщина. Раз или два, возбужденный совершенством лица возлюбленного, его прекрасными чертами и пышностью надушенных волос, Тонио в полную силу отшлепал его.
Но сильнее всего занимало Тонио то, что Доменико был готов в его постели на все, хотя оставался холоден и неуступчив по отношению к другим. Он был совсем не тщеславен, как Тонио уже однажды заметил, и деликатен в общении, однако с другими вел себя весьма недружелюбно, порой в ироничной манере едва ли не оскорбляя их, особенно евнухов.
И при этом ночь за ночью радостно встречал страстную жестокость Тонио.
Тонио стыдился того, что раз за разом втягивался в это ласковое изнасилование, и не понимал, почему испытывает одновременно гордость и стыд при мысли, что другие могут узнать об этом.
Когда он услышал случайно брошенное евнухом Пьеро замечание, что последним «очень хорошим другом» Доменико являлся один из нормальных парней, скрипач по имени Франческо, то был удивлен тем, как сильно заинтересовала и обрадовала его эта новость. Так значит, он выполняет свои «обязанности» так же хорошо, как этот волосатый мужчина?
И в то же время ему было стыдно. А когда он думал о том, что об этом узнает Гвидо, его буквально корежило от стыда, хотя он не мог найти этому объяснений.
Ему было бы легче, если бы они с Доменико хоть когда-нибудь беседовали или разделяли какие-то общие удовольствия. Но они практически не разговаривали друг с другом.
Доменико чаше бывал вне стен консерватории, чем внутри. Он пел в хоре театра Сан-Бартоломео, и когда они виделись с Тонио при ярком свете, это чаще всего случалось во время какого-нибудь бала или званого ужина после оперы.
Потому что Тонио начал снова ходить туда, когда учитель приглашал его.
Гвидо был явно рад этому. Однажды он вскользь заметил, что, по его мнению, все это должно было бы доставлять удовольствие любому юноше. Тонио лишь улыбнулся. Ну как он мог объяснить маэстро, какую жизнь вел в Венеции? Он просто пробормотал, что эти южные аристократы не производят на него большого впечатления.
— Они слишком пекутся о своих титулах и кажутся такими... самодовольными и праздными.
И тут же пожалел о том, что выказал грубость и высокомерие. Сейчас Гвидо рассвирепеет. Но этого не произошло. Гвидо вообще никак не отреагировал на это, словно не почувствовал себя оскорбленным.
Как-то ночью после особенно роскошного ужина в доме графини Ламберти, где слуги были повсюду — отдельный официант за стулом каждого гостя, множество других вдоль расписанных стен, кто подливал вина, кто подносил свечу к турецкой сигарете, — Тонио увидел Гвидо в неожиданном ракурсе: учитель самым естественным тоном разговаривал с женщинами, с которыми, очевидно, был хорошо знаком.
Маэстро был одет в золотисто-красное, его карие глаза сияли, и каштановые волосы были красиво уложены. Явно увлеченный темой разговора, он вел себя совершенно непринужденно. В какой-то момент он улыбнулся, потом рассмеялся и показался в этот миг таким молодым (каким он, собственно, и был) и таким обходительным и нежным, каким Тонио никогда его не видел.
Тонио не мог оторвать от учителя глаз. Даже Доменико, начавший петь в это время у клавесина, не отвлек его внимания. Он наблюдал за тем, как Гвидо реагирует на этот голос, и смотрел на него долго-долго, но потом вдруг глаза Гвидо выделили его в толпе, и лицо маэстро сразу напряглось и стало суровым.
Тонио вздрогнул, не сразу отведя взгляд. Потом перевел его на Доменико. Закончив петь под шквал аплодисментов, мальчик бросил на Тонио один из своих самых томных взоров, в котором откровенно читалось: «Я твой».
«Как противно!» — подумал Тонио.
Он ненавидел и себя, и всех вокруг себя. «Зачем обо всем этом думать?» — пробормотал он про себя и побрел в какую-то комнату, освещенную лишь лунным светом, который лился в высокие арки окон. Его терзала мысль: «Ну почему он презирает меня? И почему меня это волнует? Черт с ним!»
Его раздирал стыд. Стыд за то, что он занимался любовью с другим мальчиком? Да, это было ужасно. Но он, по крайней мере, знал, почему не мог отказаться от этого. Он знал, что всякий раз, когда тайно встречался с Доменико, он доказывал себе, что способен на это и, следовательно, сможет сделать это с женщиной, если захочет.
Он удивился, когда за его спиной щелкнула дверь. Наверное, кто-то из слуг нашел его даже здесь. Удивительно еще, что эти слуги не таятся в каждом темном углу.
Но, обернувшись, он увидел, что это Гвидо.
На Тонио нахлынула ненависть. Ему захотелось причинить этому человеку боль. В голову пришли дикие, дурацкие мысли. А что, если притвориться, что он потерял голос? Просто чтобы посмотреть, что скажет Гвидо. Или заболеть, чтобы увидеть, будет ли Гвидо беспокоиться. Что за идиотизм! «Будь мужчиной!» — тихо пробормотал он сам себе.
Конечно, Тонио не сомневался, что Гвидо видит перед собой лишь мальчика, который спокойно ждет, пока с ним заговорят. Что ж, пусть так.
— Ты устал от всего этого? — мягко спросил Гвидо.
— А вас что, это волнует? — огрызнулся Тонио. Гвидо был изумлен.
— Да нет, нисколько не волнует. Дело в том, что от всего этого устал я. И хочу поехать в нижнюю часть города, в одну дальнюю таверну, посидеть там немного.
— Уже поздно, маэстро, — сказал Тонио.
— Утром можешь поспать, — отозвался Гвидо. — Но как хочешь. Можешь, конечно, вернуться домой. Один. Ну что, идешь?
Тонио не ответил.
Сидеть в таверне с другим евнухом? Он не мог себе этого представить. Кругом грубоватые мужики, раскатистый, хриплый смех, женщины в коротких юбках, их соблазнительные улыбки...
Тут же вспомнились теплые, забитые до отказа таверны Венеции, кафе отца Беттины и все те места, где он с Эрнестино и другими уличными певцами так часто бывал в те последние дни.
Ему не хватало всего этого, всегда не хватало. Приятное вино, табак, особое удовольствие пить в теплой мужской компании.
Но помимо всего, ему хотелось свободы передвижения, свободы спокойно пойти куда угодно, не испытывая при этом щемящего чувства незащищенности.
— Туда часто ходят мальчики, — сказал Гвидо. — Они, наверное, и сейчас там, все те, кто был сегодня в опере.
Это означало, что туда ходят старшие кастраты и другие музыканты. Тонио живо представил себе их.
Но Гвидо уже выходил из комнаты, опять став отстраненным, холодным.
— Хорошо, поезжай домой, если хочешь, — бросил он через плечо. — Полагаю, я могу надеяться, что ты будешь вести себя хорошо?
— Подождите, — сказал Тонио. — Я с вами.
В таверне было шумно и полно народу. Там собрались и музыканты из консерватории, и множество скрипачей из оперного театра, которых Тонио тут же узнал. Присутствовали и несколько актрис, но в общем и целом это было мужское общество, не считая хорошеньких официанток, с радостью бежавших на зов посетителей.
Тонио видел, что Гвидо чувствует себя здесь как рыба в воде. Он даже знал девушку, которая подошла к ним принять заказ. Гвидо попросил принести лучшее вино, а на закуску сыр и фрукты и, прислонившись к стене в деревянной нише, в которой их усадили, вытянул ноги и стал с самым довольным видом рассматривать толпу.
Похоже, ему понравился и вкус вина, которое он отхлебнул из жестяной кружки. «Ему лучше было прийти сюда одному, — подумал Тонио. — А я в Венеции, в таверне Беттины, и если я не встану сейчас и не выйду навстречу поджидающим меня бравос моего брата, значит, все это только сон». Он тряхнул головой, глотнул вина и подумал: «Интересно, все эти грубые мужики смотрят на меня как на мальчика или как на кастрата?»
На самом деле в помещении было много евнухов, но никто не обращал на это внимания — во всяком случае не больше, чем публика в книжных лавках Венеции, куда Алессандро заходил выпить кофейку и послушать театральные сплетни.
Но Тонио чувствовал, что лицо его горит, и поэтому вздохнул с облегчением, когда несколько мужчин за одним из длинных столов затянули песню и взоры всех присутствующих обратились к ним.
Тонио опустошил свою кружку и налил себе еще вина. Он смотрел на потрескавшийся деревянный стол, на капли влаги, пузырившиеся тут и там на засаленной поверхности. И устало подумал о том, сколько пройдет времени, прежде чем он и тот человек, что спустился с Везувия, станут одним существом.
Песня смолкла. Тут же двое певцов, похоже обычных уличных музыкантов, начали дуэт в сопровождении мандолины. В их песне было что-то дикое, неистовое, близкое к напевам горцев, а может быть, испанцев.
Тонио закрыл глаза и отдался во власть голосу тенора. Когда он снова открыл глаза, его кружка была пуста. Наливая себе третью кружку, он заметил, что Гвидо смотрит на него, хотя и не говорит ничего.
Он не знал, когда именно у их стола появился Лоренцо. Он только обратил внимание, что кто-то долго стоит около них, а потом, подняв голову, увидел, кто это. Голова мальчика загораживала свет, исходивший от низко подвешенных ламп, и черты его было трудно различить. — Проваливай отсюда, Лоренцо, — холодно сказал Гвидо.
Лоренцо вздернул брови и что-то сердито проговорил на неаполитанском диалекте, обращаясь к Гвидо.
Тонио вскочил на ноги. Лоренцо тут же выхватил кинжал. За ближайшими столами все смолкли, и в тишине ясно прозвучали слова Гвидо, судя по всему приказавшего Лоренцо покинуть таверну.
Но Тонио понял и то, что угроза не возымела действия. Момент настал. На лице Лоренцо были написаны ненависть и ярость. К тому же он был очень пьян и, приближаясь к Тонио, выглядел опасным, как настоящий мужчина.
Тонио сделал шаг назад. В мыслях его царила суматоха. Он хотел вытащить свое оружие, но знал, что произойдет, стоит ему только шевельнуть рукой. Одна из местных девушек тянула Лоренцо за рукав, и несколько мужчин поднялись из-за длинного стола в центре комнаты и окружили их. Неожиданно Гвидо яростно толкнул Лоренцо. Толпа расступилась, но мальчик устоял на ногах.
Однако Тонио успел вытащить оружие.
— Я не хочу ссориться с тобой, — сказал он по-итальянски.
Лоренцо осыпал его бранью на неаполитанском диалекте.
— Говори так, чтобы я мог понимать тебя, — решительно заявил Тонио.
Вино бурлило в его венах, и, несмотря на спокойный тон, он внутренне трепетал. В какой-то миг он испытал настоящий страх, представил себе, как стальной клинок вонзается в его плоть. Но в тот же миг понял, что времени бояться у него нет. Он сделал еще один шаг назад, чтобы увеличить дистанцию и лучше видеть противника, который был гораздо выше его и уже вытягивал длинную — кажется, бесконечную — руку евнуха, готовясь вонзить смертельный клинок.
Гвидо вышел вперед, явно собираясь снова толкнуть Лоренцо, и тот немедленно развернулся к нему. Все поняли, что он угрожает всерьез и что сейчас он пырнет Гвидо.
Тут вмешался кто-то третий — в полумраке не было видно, кто именно, — и оттащил Гвидо.
Но маэстро снова попытался схватить Лоренцо, и тот уже замахнулся на него, когда Тонио, стремясь защитить учителя, с громким криком рванулся вперед.
Лоренцо резко обернулся к нему.
Дальнейшее произошло так быстро, что Тонио ничего не успел понять. Мальчик подскочил к нему, его длинная рука метнулась вперед, а Тонио вывернулся из-под нее и почувствовал, как его клинок входит в тело Лоренцо. Но потом лезвие остановилось, и Тонио со всей силой нажал на него, прорываясь сквозь одежду, или плоть, или кость, или что там еще сдерживало его, и почувствовал, как кинжал вдруг пошел легко, беспрепятственно. Не удержавшись, Тонио повалился на Лоренцо.
Левой рукой мальчик вцепился ему в лицо, а когда Тонио вытащил клинок, сделал несколько нетвердых шагов назад.
Толпа ахнула. Сузив от ненависти глаза, Лоренцо держал кинжал высоко над головой. И вдруг его глаза расширились, и он упал, бездыханный, на пол, к ногам Тонио.
А Тонио уставился на него, не веря своим глазам.
Ему показалось, что вся толпа стала единым телом, мягко выпихивающим его из таверны. Кричала какая-то женщина, а он по-прежнему не понимал, что с ним происходит. Чьи-то руки поворачивали, толкали его, подтащили к двери, вывели в темную аллею. Кто-то торопливо шептал ему: «Уходи, уходи вот сюда, уходи скорее!» И неожиданно оказалось, что это Гвидо толкает его вперед.
Наверное, это было инстинктивным порывом толпы, кинувшейся защитить его. Следовало позвать жандармов, и поэтому люди отослали убийцу куда подальше. Никто не хотел, чтобы жандармы решали, кто прав, а кто виноват.
Тонио был так слаб и напуган, что Гвидо пришлось сначала втаскивать его в кабриолет, а потом вести под руку через ворота консерватории. Тонио продолжал оглядываться назад, туда, откуда они пришли, даже когда Гвидо затащил его в свою темную студию.
Он пытался что-то сказать, но Гвидо жестом приказал молчать.
— Но я... я... — Тонио задыхался, словно ему не хватало воздуха.
Гвидо покачал головой и демонстративно сжал губы. Но, видя, что Тонио не понял, прошептал:
— Не говори ничего!
На следующий день Тонио пытался заниматься, поражаясь тому, что абсолютно владеет голосом и может с легкостью выполнять все упражнения.
Если и было получено официальное подтверждение гибели Лоренцо, то он ничего об этом не знал.
Отказавшись от завтрака и обеда (сама мысль о еде вызывала у него отвращение), он время от времени ложился на постель у себя в комнате и думал о том, что же с ним будет.
Конечно, тот факт, что Гвидо вел себя как обычно, обнадеживал. Тонио знал, абсолютно точно знал, что, окажись он в опасности, Гвидо обязательно сказал бы ему.
Но когда все собрались за вечерней трапезой, он различил шепоток, пробежавший по трапезной с его появлением. Все до единого то и дело поглядывали на него.
Неоскопленные мальчики, которых он настойчиво избегал все это время так, словно они вообще не существовали, еле заметно, но очень многозначительно кивали ему, когда встречались с ним взглядом. А маленький флорентиец Паоло, который всегда успевал сесть за столом неподалеку от Тонио, не отрывал от него глаз и совершенно забыл о еде. Его круглое курносое личико светилось искренним восхищением и то и дело озарялось лукавой улыбкой. Что касается остальных кастратов за столом, то они явно признали авторитет Тонио, так как ему первому передали хлеб и общий кувшин с вином.
Но Доменико нигде не было видно. Впервые Тонио хотелось, чтобы он был рядом, не голым в постели наверху, а здесь, рядом с ним за столом.
Когда он явился в театр для участия в вечерней репетиции, Франческо, скрипач из Милана, подошел к нему и вежливо спросил, слышал ли он когда-либо у себя в Венеции великого Тартини.
Тонио отвечал утвердительно. Он слышал и Тартини, и Вивальди в то последнее лето на Бренте.
Все происходящее было так неожиданно и так странно!
В конце концов, совсем измученный, Тонио поднялся к себе. Даже не видя Доменико в темноте, он знал, что тот здесь. И выпалил, не в силах больше сдерживаться:
— Лоренцо погиб так глупо! Глупо и бессмысленно!
— Наверно, на то была воля Божья, — ответил Доменико.
— Ты издеваешься надо мной! — вспылил Тонио.
— Нет. Он ведь толком не мог петь. И все это знали. А что такое евнух, который не может петь? Для него лучше было умереть, — совершенно искренне пожал плечами Доменико.
— И маэстро Гвидо — евнух, который не может петь, — сердито прошептал Тонио.
— И маэстро Гвидо дважды пытался лишить себя жизни, — холодно заметил Доменико. — А кроме того, маэстро Гвидо — лучший учитель в консерватории. Даже маэстро Кавалла с ним не сравнится, и все это знают. Но Лоренцо? Что мог делать Лоренцо? Хрипеть в какой-нибудь деревенской церквушке, где не слыхивали никого получше? Мир полон таких евнухов. На то была Божья воля.
На этот раз он пожал плечами довольно устало, а вслед за тем обнял Тонио за талию.
— И вообще, — сказал он, — чего тебе беспокоиться? У него не было родственников.
— А жандармы?
Доменико рассмеялся:
— Боже, да в Венеции, похоже, царят мир и порядок. Иди сюда! — И он принялся целовать Тонио.
Это был их самый долгий разговор за все это время, но и он закончился.
Поздно ночью, когда Доменико заснул, Тонио тихо присел у окна.
Смерть Лоренцо потрясла его. Он не хотел стирать ее из памяти, хотя временами нить его размышлений терялась и он подолгу молча смотрел на далекий пик Везувия, на безмолвные вспышки пламени и след дыма, обозначающий путь лавы с горы к морю.
Он словно решил оплакивать Лоренцо, потому что никто больше не переживал по поводу его смерти.
И против собственной воли унесся мыслями далеко, далеко отсюда, в маленький городок на краю Венецианского государства. Он вспомнил, как бежал один под звездным небом, и грязь хлюпала под ногами, а потом бравос схватили его, втащили в темную комнатку, и он со всей силой сопротивлялся им, а они, как в кошмарном сне, снова и снова распинали его.
Он вздрогнул. Посмотрел на гору. «Я в Неаполе», — подумал он, и все же воспоминания не отпускали его и своей бесплотностью были похожи на сон.
Фловиго сменился Венецией. В новом воспоминании в руке Тонио появился кинжал, но противник на сей раз был другой.
Мать что-то кричала, как в тот последний вечер в обеденном зале, и волосы закрывали ее лицо. Они ведь даже не попрощались. Да и когда теперь попрощаются? В те последние мгновения он не думал о том, что расстается с нею. А она кричала так, словно ни одна душа не могла ее успокоить.
Он поднял нож. Твердо сжал рукоятку. А потом увидел знакомое выражение на лице Карло. Что это было: ужас? Удивление?
Напряжение спало.
Он сидел у окна в Неаполе, в полном изнеможении уронив голову на подоконник.
Тонио открыл глаза. Неаполь пробуждался от сна. Солнце посылало свои первые лучи рассеять туман, окутывавший деревья. Море приобрело металлический оттенок.
«Лоренцо, — подумал он, — то был не ты». При этом мальчик был уже забыт. А Тонио почувствовал гордость, вспоминая тот омерзительный момент: клинок, с легкостью входящий в плоть, и тело, распростертое на полу таверны.
Пораженный, он опустил голову. Он осознал эту гордость во всех ее жалких составляющих, понял всю доблесть и все значение этого ужасного поступка.
Раз он мог убить так легко, значит, сделает это еще раз.
Прекрасное лицо раскинувшегося на подушке Доменико было ангельски спокойным во сне.
Но, глядя на этого красавчика, отдававшегося ему так много и так охотно, Тонио чувствовал себя абсолютно одиноким.
Час спустя он вошел в комнату для занятий и сразу понял, как ему не хватало музыки и Гвидо.
Словно в ответ на тяжесть этого дня, в его голосе появились новая чистота и сила. Увлеченный занятиями, он забыл обо всех проблемах и к полудню уже чувствовал, как убаюкивает его красота самых простейших звуков.
В тот же вечер, надевая камзол перед выходом в город, он вдруг понял, что в последнее время тот стал ему коротковат. Вытянув руки, Тонио долго разглядывал их. А потом, чуть ли не украдкой взглянув в зеркало, удивился, как, оказывается, он вырос.
Рос Тонио стремительно, в том не было никакого сомнения, и всякий раз, замечая это, он чувствовал слабость и внезапно начинал задыхаться.
Но он ни с кем не делился своими наблюдениями. Просто заказал себе новые камзолы и сюртуки, зная, что скоро вырастет и из них. И хотя Гвидо безжалостно муштровал его, казалось, весь Неаполь вознамерился отвлечь его от грустных мыслей.
В июле он уже наблюдал восхитительный праздник Святой Розалии, когда фейерверки осветили все море, а гавань заполнила целая армада сверкающих кораблей.
А теперь, в августе, с отдаленных холмов Апулии и Калабрии спустились пастухи, играющие на дудках и необычных струнных инструментах, которые Тонио до сих пор не доводилось слышать. Одетых в грубые овечьи шкуры пастухов можно было увидеть и в церквях, и во дворцах аристократов.
Сентябрь принес с собой ежегодную процессию к Богоматери дель Пье де ла Гротта. Все мальчики, обучавшиеся в неаполитанских консерваториях, прошли под красиво и пышно убранными по этому случаю окнами и балконами. Погода стала мягче, летняя жара спала.
А в октябре в течение девяти дней мальчики, певцы и музыканты, проводили утро и вечер в францисканской церкви. Это была официальная повинность, за которую консерватории освобождались от некоторых налогов.
Вскоре Тонио запутался в череде дней святых, праздников, уличных ярмарок и официальных церемоний, где ему приходилось появляться. Не имея достаточной подготовки, он часто вынужден был молчать, стоя в хоре, или пел всего несколько строк. Но он разучивал все больше и больше новой музыки и песен, и Гвидо задерживал его каждый раз допоздна и поднимал рано, чтобы Тонио мог со всем этим справиться.
Участвуя в многолюдных процессиях, устраивавшихся для различных гильдий, мальчикам приходилось ездить на низких платформах на колесах. Еще им доводилось петь на похоронах.
А в промежутках между всем этим, в любой свободный час был Гвидо. Была пустая каменная комната, были упражнения, и голос Тонио приобретал все новую гибкость и точность.
В начале осени Тонио получил письмо от своей тетушки Катрины Лизани и был поражен тем, как мало оно его тронуло.
Она писала, что собирается в Неаполь повидать его. Он тут же ответил, чтобы она этого не делала, объяснив, что окончательно расстался с прошлым и не станет встречаться с ней, даже если она появится в городе.
Он надеялся, что она не будет ему больше писать; впрочем, у него не было времени размышлять об этом, вспоминать прошлое, позволять ему как-то влиять на настоящее.
И когда тетушка снова пообещала приехать, он вежливо ответил, что, если понадобится, уедет из Неаполя, чтобы избежать встречи с нею.
После этого ее письма изменились. Потеряв надежду на встречу, Катрина вдруг сменила свой сдержанный стиль на более эмоциональный:
"Все страшно огорчены твоим отъездом. Скажи мне, чего бы тебе хотелось, и я тут же пришлю тебе. Пока я не получила твое письмо и не сравним его с твоими старыми тетрадками, я не верила, что ты жив, хотя все мне твердили об этом.
Что ты хочешь узнать о нас? Я расскажу тебе все. Твоя матушка была тяжело больна, после того как ты уехал, и отказывалась от еды и питья, но теперь она поправляется.
А твой брат, твой любящий брат! Знаешь, он так винит себя в том, что тебе пришлось уехать, что лишь бесконечное число прекрасных дам способно его утешить. А это лекарство он смешивает с вином, употребляя его в чрезмерных дозах, однако это не мешает ему ежеутренне присутствовать на заседаниях Большого совета".
Тонио отложил письмо. Последние слова обожгли его. «Прошло так мало времени, а он уже изменяет Марианне! — подумал он. — Да знает ли об этом она?.. А еще она была больна. Больна ли? Отравлена, без сомнения, той ложью, которой он кормил ее долгое время!» Он не знал, зачем ему читать все это. И тем не менее снова развернул пергамент.
«Напиши мне что хочешь. Мой муж постоянно отстаивает твои интересы в Совете. Твое изгнание не будет продолжаться вечно. Я люблю тебя, мой дражайший кузен».
Прошло несколько недель, прежде чем Тонио собрался ответить. Он все повторял себе, что эти годы принадлежат ему и что он не хочет, чтобы она ему писала, и не хочет, чтобы ему вообще когда-нибудь писали из Венеции.
Но однажды вечером его внезапно охватило такое сильное желание, что он сел и написал ей короткий, но любезный ответ.
После этого почти каждые две недели он получал от нее письма, но часто уничтожал их, чтобы избежать искушения снова и снова перечитывать.
Из Венеции ему прислали еще один кошелек. Теперь у него было больше денег, чем он мог потратить.
Зимой он продал свою карету. Он никогда не пользовался ею и не хотел оставлять ее себе. Но, полагая, что, раз уж скоро у него будет худое и длинное тело евнуха, он должен пока не упускать время и одеваться получше, Тонио заказал себе больше роскошных костюмов, чем когда-либо прежде.
Маэстро Кавалла, как, впрочем, и Гвидо, поддразнивал его на этот счет, но он всегда был щедрым, раздавал золото нищим на улицах и при любом удобном случае покупал подарки маленькому Паоло.
Но и после этого денег у него меньше не становилось. Карло об этом позаботился. Ему следовало куда-нибудь вложить свои средства. Но времени на это не было.
И все же как бы насыщенна ни была его жизнь, как бы ни была она наполнена событиями и постоянным трудом, Тонио крайне удивился, когда однажды утром Гвидо сказал ему, что он споет соло в рождественской оратории.
Рождество. Уже полгода, как он здесь!
Тонио долго не отвечал. Он думал о том, что на рождественской мессе в соборе Сан-Марко он впервые пел с Алессандро. Тогда ему было всего пять лет.
Он представил себе вереницу гондол, пересекающих водную гладь в направлении острова Сан-Джордже. Карло должен быть сейчас с ними.
Он попытался не думать об этом.
Первое выступление Доменико в Риме должно было состояться в театре Аржентино на открытии новогоднего карнавала.
Что сказал Гвидо? Что он будет петь — что? Тонио пробормотал какое-то извинение и, когда Гвидо повторил: он будет петь соло в рождественской оратории, — покачал головой.
— Я не могу, — сказал он. — Я не готов.
— Кто ты такой, чтобы говорить мне, готов ты или не готов? — серьезно спросил Гвидо. — Конечно, ты готов. Я бы не заставлял тебя петь, если бы ты не был готов.
Но у Тонио перед глазами все еще стояли фонарики, расцвечивающие тьму лагуны во время рождественского паломничества гондол на остров Сан-Джордже.
Утреннее солнце заливало консерваторский сад за окном, отчего каждая арка здания превращалась в законченную картинку, с трепещущими листьями на фоне желтого света. Но Тонио не замечал этого, он был далеко — в соборе Сан-Марко. Его мать шептала ему: «Смотри, вон твой отец!»
— Маэстро, не устраивайте для меня испытание, — пробормотал он, призывая на помощь все свое венецианское воспитание. — Я не могу пока положиться на свой голос. Если вы заставите меня петь соло, я подведу вас.
Гвидо скорее удивился, чем рассердился.
— Тонио, разве я когда-нибудь обманывал тебя? Я удивлен. Ты готов петь соло!
Тонио не ответил. Он тоже был удивлен, потому что не мог припомнить, чтобы Гвидо прежде называл его по имени. И он был не готов к тому волнению, которое почувствовал при этом.
Однако он продолжал настаивать, что не может петь, и одновременно пытался рассеять атмосферу собора Сан-Марко. Но Алессандро стоял рядом с ним. И Алессандро говорил: «Я никогда в это не верил!»
К концу дня он был совершенно измучен. Гвидо ни слова больше не произнес о предстоящем выступлении, но дал ему пропеть несколько рождественских песен, среди которых, он знал наверняка, было и то самое соло. Собственный голос казался Тонио немелодичным и грубым. Поднимаясь по лестнице, он испытывал тревогу и неуверенность. Ему не хотелось видеть Доменико, но тонкая полоска мерцающего света под дверью выдавала его присутствие. Доменико был одет и готов к вечернему выходу.
— Я устал, — сказал Тонио и повернулся спиной, желая подтвердить это всем своим видом.
Часто бывало так, что они с Доменико успевали быстро совокупиться, прежде чем тот куда-нибудь отправлялся. Но сегодня вечером Тонио не мог этого сделать, сама мысль об этом угнетала его.
Он смотрел на свои руки. Уже и черная консерваторская униформа стала коротка; он нарочно избегал взгляда на свое отражение в зеркале.
— Но я специально готовился к нынешнему вечеру, — возразил Доменико. — Ты не помнишь? Я ведь тебе говорил.
В голосе возлюбленного слышалась еле заметная робость. Тонио обернулся, чтобы при свете единственной свечи лучше рассмотреть Доменико. Юноша был одет великолепно. На его стройной фигуре одежда смотрелась так же изящно, как на моделях, демонстрирующих французскую моду на гравюрах. Тонио впервые заметил, что они с Доменико одного роста, хотя тот на два года старше его. И еще он подумал, что если не избавится от него, то просто сойдет с ума.
— Я устал, Доменико, — прошептал он, сердясь на себя самого за свою грубость. — Оставь меня одного...
— Но, Тонио! — Доменико явно был удивлен. — Я уже все организовал. Я говорил тебе. Утром я уезжаю. Ты не мог забыть, что...
Он замолчал.
Тонио никогда не видел это лицо таким взволнованным. Волнение придавало ему особую привлекательность, и глядя на него, Тонио почувствовал невольное возбуждение.
И тут неожиданно до него дошло то, что Доменико пытался ему сказать. Ну конечно! Это же его последняя ночь, потому что он уезжает в Рим! В последнее время все вокруг только и говорили что о его отъезде, и вот момент настал. Маэстро Кавалла хотел, чтобы он поехал туда пораньше и порепетировал с Лоретта. Лоретта упрашивал маэстро дать ему возможность написать оперу для Доменико, и капельмейстер, чей вкус намного превосходил талант, уступил.
Итак, момент расставания приблизился, а Тонио этого даже не заметил.
Он немедленно начал одеваться, тщетно пытаясь вспомнить, что же говорил ему Доменико.
— Я заказал для нас номер с ужином в «Ингилтерре»[31], — сообщил Доменико.
Это было то самое роскошное заведение у моря, где Тонио отдыхал после ночи, проведенной на склоне горы. На миг он замер, услышав название, но потом обулся и снял с крючка шпагу.
— Прости. Не знаю, чем были заняты мои мысли, — пробормотал он.
Он испытал еще более жгучий стыд, когда они вошли в номер. Это были не те комнаты, которые отвели ему в прошлый раз, но из них открывался прекрасный вид на море, и сквозь свежевымытые оконные стекла отлично просматривалась совершенная белизна освещенного лунным светом песка.
В отдельной маленькой спальне стояла кровать, а ужин был сервирован в большой комнате — на белой скатерти и с серебром.
Все было очень мило, но Тонио не мог сосредоточиться на том, что говорил Доменико.
А говорил он о соперничестве между Лоретта и его учителем, о том, как робеет перед римской публикой, почему он должен ехать в Рим и почему не мог впервые выйти на сцену в Неаполе.
— Помимо всего, посмотри, что римляне сделали с Перголези.
— Перголези... Перголези, — прошептал Тонио. — Я слышу это имя повсюду.
Но это была одна видимость беседы. Взгляд его скользил по белым панелям стен, по нарисованным на них темно-зеленым листьям, красным и синим цветам. В приглушенном свете все казалось пыльным, сумрачным. Но упругая, бледная кожа Доменико выглядела такой нежной...
Он должен был купить ему какой-нибудь подарок. Просто ужасно, что он не сделал этого! Что теперь, черт побери, сказать в свое оправдание?
— Ты приедешь! — повторил Доменико.
— Что? — не понял Тонио.
Доменико с отвращением отбросил нож. Он закусил губу и стал похож на красивого ребенка, сердитого и обиженного. Потом взглянул на Тонио так, словно не мог поверить в происходящее.
— Приедешь в Рим, — повторил он. — Ты должен приехать! Тонио, ты ведь не из тех студентов, кого обучают из милости. Если ты скажешь маэстро Маффео, что должен поехать, он позволит тебе. Ты можешь приехать с графиней! Почему вообще...
— Доменико! Я не могу приехать в Рим! Почему я должен ехать в Рим?
Не успел Тонио выговорить эти слова, как отдельные куски разговора вдруг всплыли в его памяти.
На лице Доменико была написана такая боль, что Тонио не мог смотреть на него.
— Ты просто волнуешься, и без всякой на то причины, — решил успокоить его Тонио. — Ты произведешь сенсацию!
— Я не волнуюсь, — прошептал Доменико. Он отвернулся в сторону и смотрел куда-то в угол. — Тонио, я думал, что ты захочешь поехать туда...
— Я бы поехал, если бы мог, но я не могу вот так взять и уехать.
Видеть Доменико в таком состоянии было невыносимо. Он выглядел совершенно несчастным. Тонио провел рукой по волосам. Он чувствовал усталость; плечи болели, и больше всего на свете ему хотелось спать. Внезапно перспектива остаться в этой комнате еще хоть на мгновение показалась ему невыносимой.
— Доменико, когда попадешь в Рим, ты не будешь думать обо мне, наверняка не будешь, — сказал он. — Ты забудешь и меня, и всех, кого знал здесь.
Мальчик не смотрел на него. Он сидел, уставившись в одну точку, словно не услышал ничего из того, что сказал Тонио.
— Ты будешь знаменитым, — продолжал Тонио. — Боже мой, что сказал маэстро? Если бы ты захотел, то поехал бы в Венецию или прямо в Лондон. Ты знаешь это так же хорошо, как и я...
Доменико отложил салфетку и поднялся со стула. Он обошел вокруг стола и, прежде чем Тонио успел остановить его, встал перед ним на колени.
— Тонио! — воскликнул он. — Я хочу, чтобы ты поехал со мной. Не только в Рим, но и дальше. Я не поеду в Венецию, если ты не захочешь туда ехать. Мы можем отправиться в Болонью и Милан, а потом в Вену. Или поедем в Варшаву, Дрезден, не важно куда, но я хочу, чтобы ты был со мной. Я не собирался просить тебя об этом до Рима, потому что видел, что все идет хорошо, но теперь, раз так вышло, я... Я не в силах об этом думать. Но раз все... Тонио...
— Нет. Нет, прекрати, — оборвал Тонио. — Ты не понимаешь, что говоришь, и это не обсуждается. Я не могу бросить учебу.
— Не навсегда, — убеждал его Доменико. — Только вначале, может быть, первые полгода. Тонио, у тебя есть средства! Если бы ты был беден, но ты никогда не испытывал нужды, и ты...
— Это здесь совершенно ни при чем! — воскликнул Тонио, внезапно разозлившись. — Я просто не хочу ехать с тобой! Что вообще дало тебе повод думать, что я с тобой поеду!
Тут же он пожалел о своих словах. Но было уже поздно.
Доменико отошел к окну. Он стоял спиной к комнате, и его худенькая фигурка терялась в полутьме. Тонио почувствовал, что должен утешить его.
Но он не понимал, до какой степени оскорбил Доменико, пока мальчик не обернулся и снова не приблизился к нему.
Лицо Доменико — сморщенное, маленькое — было залито слезами. Он кусал губы, и глаза его лихорадочно блестели.
Тонио был в отчаянии.
— Я и не представлял, что ты так нуждаешься в моем присутствии, — начал было он, но, испугавшись дрожи в голосе, замолчал, совершенно убитый.
Как все дошло до этого?
Он-то думал, что этот мальчик такой сильный, такой хладнокровный. Холодность была такой же частью его шарма, как красивый рот, умелые руки, изящное, податливое тело.
Пристыженный и несчастный, Тонио почувствовал себя еще более одиноким, чем когда-либо. Если бы только он мог притвориться, что любит Доменико, хотя бы на мгновение!
Но тут, словно прочитав его мысли, Доменико тихо проговорил:
— Ты не любишь меня.
— Я не знал, что тебе это нужно, — сказал Тонио. — Клянусь, что не знал! — Почувствовав, что сам может расплакаться, он разозлился. В нем проснулась жестокость, которую он так часто проявлял в постели. — Боже правый, — воскликнул он, — да кем мы вообще были друг для друга!
— Мы были любовниками! — ответил Доменико самым тихим, самым интимным шепотом.
— Не были! — возразил Тонио. — Это все игры, глупости, ничего, кроме самого постыдного...
Доменико зажал уши руками, словно не желая слушать.
— И прекрати плакать, ради Бога! Ведешь себя как самый несносный евнух!
Доменико вздрогнул. Когда он заговорил, лицо его было очень бледным.
— Как ты можешь говорить это мне? Ты должен ненавидеть себя за то, что так говоришь со мной! О Боже, лучше бы ты никогда не приезжал, лучше бы я никогда тебя не встретил! Пропади ты пропадом! Гореть тебе в аду...
У Тонио перехватило дыхание. Он затряс головой, в отчаянии глядя, как Доменико направился к двери.
Но мальчик обернулся. Его лицо было таким совершенным, что даже горе не лишило его неотразимого очарования. Страсть разрумянила его и обострила черты, и он выглядел невинным и обиженным, как малое дитя, испытавшее первое разочарование.
— Мне... Мне невыносима мысль о том, что я расстаюсь с тобой, — признался Доменико. — Тонио, я не могу... — Он остановился, словно у него перехватило горло. — Все это время я думал, что ты любишь меня. Когда ты только приехал, то был таким несчастным, таким одиноким. Казалось, что ты всех презираешь. А по ночам мы слышали, как ты плачешь, думая, что все спят. Мы слышали это. А потом ты вернулся, повязал кушак и постарался нас обмануть. Но я знал, что ты несчастен. Мы все это знали. Стоило оказаться рядом с тобой, и можно было почувствовать эту боль. Я ее чувствовал! И я думал... Я думал, тебе со мной хорошо. Ты больше не плакал, и ты был со мной. Я думал... думал... что ты любишь меня!
Тонио обхватил голову руками. Он тихо застонал и тут же услышал, как закрылась дверь и Доменико побежал вниз по лестнице.
Неделя была невыносимой. Бессонные ночи, потянувшиеся со дня отъезда Доменико в Рим, совершенно вымотали Тонио. Вечером, вернувшись из трапезной, он понял, что больше не может работать.
Гвидо придется отпустить его пораньше. Ни гнев, ни угрозы его не удержат.
Доменико уехал, вместе с Лоретта, на рассвете после того вечера в гостинице. Маэстро Кавалла должен был прибыть позже.
Тонио услышал смех и топот, доносившиеся из коридора.
Кто-то крикнул:
— Браво, Челлино!
Так звучал сценический псевдоним Доменико.
Тогда Тонио сорвался со своего обычного места на подоконнике, махом проскочил все четыре лестничных пролета и прорвался сквозь толпу мальчиков у дверей. Холодный воздух на миг обжег его, но он тут же увидел карету, которая собиралась трогаться. В руке у кучера уже был хлыст.
Доменико выглянул в окно кареты, и лицо его так просветлело при виде Тонио, что у того сжалось горло.
— Ты покоришь Рим, — сказал он. — Все в этом уверены. Никого не бойся.
На лице Доменико появилась тоскливая улыбка, и Тонио едва сдержал слезы. Он стоял на булыжной мостовой, глядя вслед удалявшейся карете, пока его не начал пробирать холод.
И вот теперь он сидел тихонечко на скамье в классе Гвидо, понимая, что сегодня вечером больше ни на что не способен. Ему обязательно нужно поспать. Или просто прилечь в своей маленькой комнатке и потосковать о Доменико, подумать о том, как не хватает ему этих теплых рук и ног, уютно обвивавших его по ночам, этой податливой, благоуханной плоти, готовой дать ему все, что он ни пожелает... Хотя в действительности его нисколько не волновало, доведется ему когда-либо увидеть Доменико или нет.
Он отмахнулся от этих мыслей и, чуть улыбнувшись, подумал о том, что, наверное, было бы неплохо, чтобы Гвидо поколотил его, когда он откажется дальше заниматься. «Интересно, что я должен сделать, чтобы Гвидо ударил меня?» Теперь Тонио уже был выше ростом, чем Гвидо. Он вдруг представил себе, что будет расти и расти, пока его голова не коснется потолка. И словно услышал голос, объявляющий: «Самый высокий евнух в христианском мире! Несравнимо лучший из всех певцов, рост которых превышает семь футов!»
Он устало поднял голову и увидел, что Гвидо закончил писать и внимательно смотрит на него.
Им опять овладело странное чувство, что Гвидо все знает о нем и Доменико, даже об этой жалкой сцене в гостинице. Он вспомнил те комнаты, те свечи. Море за окном. Ему захотелось плакать.
— Маэстро, позвольте мне сегодня уйти, — сказал он. — Я больше не могу петь.
— Но ты хорошо распелся. Верхние ноты берешь замечательно, — мягко возразил Гвидо. — И я хочу, чтобы ты спел это для меня.
Он чиркнул серной спичкой и поднес ее к свече. Внезапно все, кроме небольшого освещенного пространства вокруг них, погрузилось во тьму зимней ночи.
Словно в оцепенении Тонио поднял глаза и увидел только что переписанные ноты.
— Это то, что ты должен спеть на Рождество, — пояснил маэстро. — Я написал это сам, для твоего голоса. — А потом очень тихо, словно для себя, добавил: — Впервые что-то мое будет здесь исполняться.
Тонио вгляделся в его лицо, пытаясь уловить следы гнева. Но в мерцающем свете было видно, что Гвидо спокойно ждет. В этот момент Тонио показался разительным контраст между этим человеком и Доменико, и в то же время что-то их объединяло — какое-то чувство, которое они пробуждали в Тонио. «Ах, Доменико — это сильф, — подумал он. — А Гвидо — сатир. А кто же тогда я? Большой белый венецианский паук».
Он горько улыбнулся, и ему на миг стало интересно, что подумал Гвидо, увидев изменившееся выражение его лица.
— Я хочу спеть это, — прошептал Тонио. — Но еще слишком рано. Я обману ваши ожидания, если попробую. Мне будет стыдно перед самим собой и теми, кто придет меня слушать.
Гвидо покачал головой. Мимолетно, но ласково улыбнулся.
— Почему ты так этого боишься?
— Вы можете сегодня меня отпустить? Разрешить мне уйти? — спросил Тонио и резко встал. — Я хочу уехать отсюда. Мне хочется быть где угодно, лишь бы не здесь! — Он зашагал к двери, но потом обернулся. — Так вы разрешаете мне поехать в город?
— Не так давно ты ездил в гостиницу, — заметил Гвидо, — и ни у кого не спрашивал разрешения.
Его слова застали Тонио врасплох, выбили почву у него из-под ног. Он глядел на Гвидо во все глаза, с опасением, близким к панике.
Но на лице учителя по-прежнему не было ни следа осуждения или гнева.
Похоже было, что он о чем-то размышляет. Наконец маэстро выпрямился, словно принял какое-то решение.
Он внимательно посмотрел на Тонио, а потом медленно и чуть ли не робко сказал:
— Тонио, ты любил этого мальчика. Все это знали.
Тонио был слишком изумлен, чтобы ответить.
— Ты думаешь, я слепой и не вижу твоего состояния? — продолжал Гвидо. — Но, Тонио, ты знал уже столько боли. Разве это может быть для тебя ужасной потерей? Конечно, ты сможешь вернуться к работе, как делал это и раньше, и, конечно, со временем ты забудешь его. Возможно, эта рана затянется быстрее, чем ты думаешь.
— Любил его? — прошептал Тонио. — Доменико?
Гвидо поднял брови почти недоуменно.
— Кого же еще? — спросил он.
— Маэстро, но я никогда не любил его! Маэстро, я ничего к нему не чувствовал! О, если бы Господь послал мне наказание, которое могло бы послужить расплатой за это!
Он остановился, словно испугавшись собственной откровенности, и не сводил глаз с маэстро.
— Это правда? — спросил Гвидо.
— Да, правда. Но вся беда в том, что лишь я знал об этом. И мне пришлось ему это показать. Именно тогда, когда он отправлялся в Рим, получив самое важное приглашение, какого, может быть, у него в жизни не будет больше! Видит Бог, если мне когда-либо предстоит проделать то же самое путешествие, как я буду презирать того, кто прогонит меня так, как я прогнал его! Я смертельно обидел его, маэстро, я оскорбил его, и так безрассудно, так глупо!
Тонио замолчал. Неужели все это он говорит маэстро Гвидо? Он глядел прямо перед собой, удивляясь собственной слабости. Он ненавидел себя за это и за одиночество, которое за этим стояло.
Но лицо Гвидо оставалось непроницаемым. Он чего-то ждал, не произнося ни звука. На Тонио вдруг нахлынули воспоминания о тех мелких обидах, которые причинил ему этот человек.
Он понял, что должен немедленно уйти, что и так уже сказал достаточно, что ему не удается владеть собой.
Но неожиданно для себя самого, помимо собственной воли или намерения, он снова заговорил.
— Боже, если бы вы только не были таким грубым и бесчувственным! — воскликнул он. — Почему вы говорите со мной обо всем этом? Я отчаянно пытаюсь поверить в то, что могу быть хорошим в душе, могу чего-то стоить, и тем не менее я превратил свою жизнь с Доменико в нечто позорное, грязное! А он после таких ночей лил слезы, и виноват в этом я.
Он сверкал глазами, глядя на Гвидо.
— Почему вы тогда хотели утонуть? — спросил он. — Что заставило вас так поступить? То, что вы потеряли мой голос, за которым ездили в Венецию? Хорошо. Но я ведь не только голос, я еще плоть и кровь! И при этом я не мужчина и не женщина, и нет разницы, с кем я лежу, и поэтому я сам себе отвратителен!
— Но что плохого в том, что ты лежал с ним! — прошептал Гвидо. — Кому было плохо от этого, теперь, когда ты тот, кто ты есть, а он тот, кто он есть? Что плохого в том, что вы хотели получить друг от друга хоть немного любви?
— Это было плохо, потому что я презирал его! И я лежал с ним, как будто любил его, но на самом деле не любил. И это ужасно для меня. Даже в моем теперешнем состоянии.
Гвидо смотрел прямо перед собой. А потом очень медленно кивнул.
— Но почему же тогда ты делал это? — прошептал он.
— Потому что он был мне нужен! — воскликнул Тонио. — Я здесь одинок, и он был мне нужен! Я не мог оставаться один! Я попытался и проиграл, и теперь я опять один, а это хуже, чем любая боль, которую я испытывал прежде. Я смотрел ей в лицо тысячу раз и поклялся ее вытерпеть. Но иногда эта боль слишком сильна, чтобы ее выдержать. Он дал мне подобие любви, позволил мне играть роль мужчины, и я принял это.
Он повернулся к Гвидо спиной. Прекрасно, не так ли? Плотина сдержанности прорвалась, и все его намерения оказались смытыми неудержимым потоком. Он понимал лишь, что обрушивает свои проблемы на другого человека. И еще ощущал ненависть. Ненависть и неприязнь, столь же отчетливые, как и те, что он испытывал к Доменико.
— Как мне вытерпеть это? — спросил он и медленно повернулся. — Как вы терпите это, работая день за днем с такой холодностью и такой злостью? В вашем голосе нет ничего, кроме суровости и приказного тона. О Боже, неужели вам никогда не хотелось полюбить того, кого вы учите, проникнуться к тому, кто так мучительно старается выдержать безжалостный ритм, который вы устанавливаете для него!
— Ты хочешь любви от меня? — мягко спросил Гвидо.
— Да, я хочу любви от вас! — воскликнул Тонио. — Я бы встал перед вами на колени, только бы вы, мой учитель, полюбили меня. Вы тот, кто направляет меня, лепит меня, слышит мой голос так, как никто никогда его не слышал. Вы тот, кто изо всех сил пытается сделать его лучше, таким, каким я сам никогда бы не смог его сделать. Как вы можете спрашивать меня о том, хочу ли я вашей любви? Разве все это нельзя делать с любовью? Разве вы не понимаете, что, покажи вы мне хоть чуточку тепла, и я раскрылся бы перед вами, как весенний цветок, я бы старался ради вас так, что все мои недавние успехи показались бы вам ничтожными!
Я бы пел музыку, которую вы написали, если бы вы любили меня! Я мог бы сделать все, что, по вашему мнению, я могу сделать, если бы вы дарили мне любовь вкупе с вашими самыми суровыми, самыми справедливыми суждениями. Соедините их и дайте мне, и тогда я смогу найти дорогу во тьме, смогу выбраться, смогу вырасти в этом чужом мне месте, где я оказался существом, само название которого я не в силах произнести. Помогите мне!
Тонио умолк, не в силах еще что-нибудь сказать. Он и не представлял, что этот разговор будет столь мучительным. Он не хотел даже смотреть на это грубое, равнодушное лицо, в эти глаза, вечно пылающие яростью и полные презрения к любой боли и слабости. Он закрыл глаза. И вспомнил, как когда-то давным-давно, в Риме, этот человек обнимал его. Теперь он чуть ли не рассмеялся вслух глупости всего того, что тут наговорил. Но внезапно комната поплыла перед его глазами, свеча неожиданно погасла, и, открыв глаза в кромешной, все нивелирующей тьме, он подумал: «О, это были просто слова, а не поступки. И это тоже пройдет, как все проходит, и завтра будет все по-прежнему, каждый из нас снова окажется в своем собственном аду, и все же я буду более сильным, чем раньше, и более стойким. Потому что это жизнь, ведь так? Это жизнь, и пройдет много лет, таких же, как этот год, потому что так должно быть. Закрой двери, закрой двери, закрой двери! И нож, который привел меня сюда, был лишь острой гранью того, что ждет всех нас».
До него донесся запах горящего воска.
А потом он услышал звуки шагов Гвидо и подумал: "А вот и финальное унижение. Он уходит и бросает меня здесь.
Его жестокость никогда не была столь утонченной, столь подавляющей. Ах, эти часы, что мы провели вдвоем, в отвратительном альянсе изматывающей работы, все нарастающей и нарастающей, подменяющей собой пытку. И что же я усвоил? Что и в этом, как и во всем остальном, я один. Я и раньше знал это и теперь с каждым уходящим днем должен буду осознавать свое одиночество".
Ему казалось, что земля уходит у него из-под ног.
А потом он осознал, что слышит скрежет дверной задвижки и что Гвидо вовсе не бросил его.
У него перехватило дыхание. Он ничего не видел. И какой-то миг ничего не слышал. Но знал, что маэстро здесь и наблюдает за ним. И тут его пронзило такое острое желание, что он пришел в ужас.
Он излучал желание столь сильное, что казалось, оно способно было развеять темноту подобно потоку света, и он всматривался во тьму и ждал, ждал...
— Ты хочешь, чтобы я любил тебя? — раздался голос Гвидо. Такой тихий, что Тонио подался вперед, словно пытаясь ухватить его. — Любил?
— Да, — ответил Тонио.
— Но я умираю от страсти к тебе! Неужели ты до сих пор не догадался? Неужели ты никогда не видел, что прячется за моей холодностью? Неужели ты так слеп к этому страданию? За всю жизнь я никого так не добивался, как тебя, и никогда не страдал так, как страдаю по тебе. Но есть любовь и любовь, и я измучился, стараясь отделить одну от другой...
— Не разделяйте их! — прошептал Тонио. Он протянул руки, как ребенок, пытающийся схватить что-то горячо желаемое. — Дайте эту любовь мне! Но где же вы? Маэстро, где вы?
Он ощутил порыв воздуха, услышал шелест одежды и звук шагов, а потом почувствовал обжигающее прикосновение ладоней Гвидо — ладоней, которые в прошлом только хлестали его по щекам. А потом Гвидо обнял его. И в этот миг Тонио понял все.
Но это озарение было последним проблеском мысли, когда он осознал, как все было и как все будет, потому что Гвидо уже прижал его к груди и припал к нему ртом.
— Да, — шептал Тонио, — да, сейчас, и все, все до конца...
Он плакал.
Гвидо целовал его губы, щеки, впиваясь в него пальцами, отрывая его от пола, как будто хотел съесть, и вся его жестокость словно растаяла и сменилась прорывом чувств, жаждой не мщения или ненависти, а самого незамедлительного и самого отчаянного слияния.
Тонио опустился на колени, увлекая за собой Гвидо. Он направлял его. Он предлагал ему себя, предлагал ему то, что Доменико всегда давал ему и чего никогда не требовал от него.
Он нисколько не боялся боли.
Пусть будет больно. И хотя ему страшно не хотелось отпускать эти губы, раскрывающие его рот, раздирающие его, проникающие в него до самых глубин, он лег на каменный пол лицом вниз и сказал: «Сделайте это. Сделайте это со мной, сделайте это. Я этого хочу». И тогда Гвидо навалился на него сверху всей своей тяжестью, подмяв его под себя, разорвав на нем одежду, ужаснув самым первым толчком. Тонио глубоко вздохнул, а потом словно все его тело само раскрылось, приглашая Гвидо, отказываясь хоть чем-нибудь помешать ему, и когда он начал наносить свои мощные удары, Тонио стал двигаться с ним вместе. На мгновение они слились, губы Гвидо впились сзади в шею Тонио, руки Гвидо сжали его плечи, притягивая его ближе и ближе, а потом утробный крик маэстро дал ему знать, что это кончилось.
Потрясенный, он вытер рот. Он был возбужден, он страстно молил о продолжении. Он не мог оторвать рук от Гвидо, но тот сам поднял его, крепко обвил руками его бедра и поднял Тонио в воздух, окружив его орган влажным, сладострастным теплом. Он делал это гораздо более сильно и мощно, чем Доменико. Тонио скрипел зубами, чтобы не закричать, а потом откинулся назад, почувствовав облегчение, перевернулся, зарывшись головой в руки, и поджав колени, ощущал, как угасают последние толчки наслаждения.
Ему стало страшно.
Он был один. Он снова слышал тишину. Мир возвращался назад, а он не мог даже поднять голову.
И, говоря себе, что не ждет ничего, он ощущал в этот миг, что смог бы сейчас пасть на колени и молить — хоть о чем-нибудь. Но тут же почувствовал, что Гвидо рядом, и руки Гвидо, такие тяжелые, такие сильные, поднимают его. Он резко поднялся и упал разгоряченным лицом на плечо маэстро. Пыльные кудри щекотали его кожу, и ему казалось, что все тело Гвидо качает, баюкает его, весь Гвидо, даже его пальцы, такие твердые и теплые, и это Гвидо был с ним сейчас здесь, это Гвидо держал его, любил его и целовал его сейчас самыми нежными в мире губами, и они были действительно вместе.
Тонио казалось, что он грезит наяву, и он не знал, куда идет, осознавал лишь то, что шагает с Гвидо по пустым холодным улицам, и замечал пугаюше красивое сияние факелов на стенах. Воздух был полон ароматом кухонных очагов и горящего угля, и окна домов светились чудесным желтым светом, а потом снова становилось темно, хоть глаз выколи, и в темноте, под шуршание сухих зимних листьев, они с Гвидо сливались в грубых и жестоких поцелуях и объятиях, в которых не было нежности, только голод.
Когда они добрались до таверны, дверь распахнулась, изнутри пахнуло заманчивым теплом, и среди криков, бряцанья шпаг и стука кружек о деревянные столы они протиснулись в самую дальнюю и глубокую нишу. Какая-то женщина пела, голосом низким и глубоким, как звуки органа, пастух-горец играл на дудке, и все вокруг тоже пели.
На стол падали тени от качающихся ламп и шевелящейся толпы. Не отрывая глаз от Гвидо, сидевшего напротив, так близко, Тонио замирал от счастья. Прислонившись к деревянной стене этой маленькой ниши, он смотрел в глаза учителю и видел в них такую любовь, что был счастлив просто улыбаться и смаковать вино, в котором чувствовались кисловато-терпкий аромат винограда и привкус деревянной бочки, где оно хранилось.
Они пили и пили, а потом, когда Гвидо заговорил, Тонио почти не осознавал смысла слов, но понимал, что учитель низким, глуховатым голосом, почти шепотом, исходящим из глубин его грудной клетки, рассказывал ему все те тайны, которые никогда никому не осмеливался открыть, и Тонио снова чувствовал, как губы его невольно расползаются в улыбке, и в голове его звучало лишь: «Любовь, любовь, ты — моя любовь», а потом в какое-то мгновение, прямо в этом теплом и шумном кабачке, он произнес эти слова вслух и увидел, как пламя вспыхнуло в глазах Гвидо. «Любовь, любовь, ты — моя любовь, и я не один, нет, не один, хотя бы на короткое время».
Теперь каждую ночь они занимались любовью, исполненной ненасытного голода и животной жестокости и опьяняющей после совокупления невыразимой нежностью, которая и определяла все. Засыпали, обняв друг друга руками и ногами, словно сама плоть была барьером, который следовало разрушить этим теснейшим объятием, а очнувшись от сна, снова страстно, жадно целовались и утром вставали до зари с одной мыслью — скорей приступить к занятиям в классе Гвидо.
Что касается занятий, то все переменилось.
Не то чтобы они стали менее изнуряющими или Гвидо сделался менее вспыльчив и суров к ошибкам Тонио. Уроки окрасились новой близостью учителя и ученика и поглощенностью их друг другом.
Тогда, в том безумном монологе, в потоке вылившихся в слова эмоций, Тонио обещал, что раскроется перед Гвидо. Но теперь он понял, что всегда был перед ним раскрыт, по крайней мере в том, что касалось музыки, и не он раскрылся перед Гвидо, а Гвидо — перед ним. Маэстро впервые убедился, что Тонио неглуп, и начал поверять ему те принципы, что лежали в основе его неустанных практических занятий.
На самом деле это стремление говорить, говорить и говорить не было чем-то новым для Гвидо, но в опере или во время долгих прогулок вдоль моря, которые они и раньше совершали после театра, темой их бесед неизменно становились другие певцы. Так создавалась видимость дистанции между учителем и учеником и даже некоторой холодности в их отношениях, ведь весь жар Гвидо был направлен на другую музыку, на других людей.
Теперь же Гвидо говорил о музыке, которая объединяла их обоих, и в эти первые недели самой горячей и самой жадной любви казалось, что разговоры были для него даже важней, чем страстные объятия.
Не было ни одного вечера, когда бы они не выезжали из консерватории. Наняв карету, они либо отправлялись на берег моря, либо находили в городе какую-нибудь тихую таверну, где могли говорить и говорить жарким шепотом, пока определенный вкус от вина во рту и некоторая легкость в голове не давали им понять, что пора домой.
Теперь они не ужинали в консерватории. Бродили, держась за руки, по темным улицам и, находя дверной проем или несколько деревьев, под которыми можно было укрыться, касались друг друга, припадали друг к другу, подпитываясь опасностью, теряя голову от самой ночи, ее шуршащих звуков, неожиданно и ниоткуда появлявшихся и с грохотом катившихся в гору карет, желтые лучи которых выхватывали их из темноты.
Но, оказавшись наконец на Виа Толедо, они выбирали одну из лучших таверен, так как располагали деньгами, звеневшими в карманах Тонио, и вскоре уже вкушали жареную дичь или свежую рыбу, запивая ее вином, которое оба любили, «Лагрима Кристи», и разговаривали, разговаривали...
Гвидо называл Тонио имена старых мастеров, создавших те упражнения, которые он изучал, и объяснял, чем отличаются от них вокализы, которые написал он сам.
Но величайшее удовольствие Тонио доставляла возможность задать Гвидо любой вопрос и получить немедленный ответ. Доводилось ли Гвидо видеть Алессандро Скарлатти? Да, конечно, он встречался с ним в детстве, и, кроме того, маэстро Кавалла часто возил его в театр Сан-Бартоломео, и он видел, как маэстро Скарлатти дирижировал исполнением собственных сочинений.
По словам Гвидо, именно Скарлатти принес в Неаполь величие. В прежние времена в поиске новых опер отправлялись в Венецию или Рим. Но теперь столицей оперы сделался Неаполь, и, как мог убедиться сам Тонио, именно в Неаполь приезжали учиться иностранные студенты.
— Но опера все время меняется, — говорил Гвидо. — Длинные скучные речитативы, содержащие сведения, которые положено знать публике, становятся все более и более живыми, в отличие от утомительных интерлюдий между ариями. Что касается комической оперы, то за нею, похоже, будущее. Людям хочется слушать оперу на родном языке, а не только на классическом итальянском. А еще в операх появляется все больше речитативов с оркестром, тогда как раньше основная их часть исполнялась без музыкального сопровождения.
Но всегда приходится думать о том, чего хотят люди, и не важно, сколь длинными и скучными являются интерлюдии, люди смиряются с ними ради красивых арий, и это никогда не изменится.
Потому что арии — это то, чем опера, собственно, и является: прекрасное пение[32]. И ни скрипка, ни клавесин никогда не смогут подействовать на человека так, как голос вокалиста.
По крайней мере, тогда и сам Гвидо верил в это.
Порой вечерами, устав от сидения в тавернах, они отправлялись на следовавшие один за другим балы, особенно предпочитая те, что давала графиня Ламберти, известная покровительница искусства. Но и там их бесконечный диалог не прекращался.
Обычно они находили какую-нибудь дальнюю гостиную, водружали на клавесин или новое фортепиано подсвечник, и Гвидо играл, летая пальцами по клавишам, а потом устраивался на высокой кушетке и отвечал на вопросы Тонио или начинал говорить о чем-то своем.
В такие мгновения в глазах маэстро появлялось какое-то необычное восторженное выражение, смягчавшее черты его лица, придававшее ему больше нежности. И не верилось, что этот человек может становиться жестоким и непримиримым.
В одну из таких ночей в одном из маленьких музыкальных салонов в доме графини, где они сели друг напротив друга за круглым карточным столиком и при свете свечи начали играть в какую-то простую и короткую игру, Тонио, решившись наконец завести разговор на эту тему, попросил:
— Маэстро, расскажите мне о моем голосе!
— Нет, сначала ты должен мне кое-что сказать, — ответил Гвидо, и в его голосе послышалось раздражение, отчего Тонио даже вздрогнул. — Почему ты не хочешь петь это рождественское соло, хотя я сказал тебе, что оно простое и написано специально для тебя?
Тонио отвел взгляд.
Он опустил руку, в которой держал сложенные веером карты, и, сам не зная почему, выбрал короля и даму. А потом, не в состоянии быстро придумать ответ на вопрос Гвидо, вдруг нашел простое решение для этой очередной битвы, которую должен выиграть. Он споет это соло для Гвидо, раз маэстро этого хочет. Он споет его, даже если еще недостаточно подготовлен, для того молодого человека, что спустился однажды с горы. Тонио принял твердое решение и все же не мог избавиться от страха.
Он знал, что, как только его голос в капелле прозвучит соло, он станет настоящим кастратом. Хотя ведь это так и есть, разве нет? Все-таки это большой шаг по сравнению с облачением в черную тунику и повязыванием красного пояса. Это огромный шаг по сравнению с присоединением своего голоса к общему хору. Он будет стоять впереди всех, ярко освещенный, и свет беспощадно выявит, кем он теперь является.
Это все равно что раздеться догола и показать всем, какой унизительной операции он подвергся. Чуть наклонившись вперед, чтобы передвинуть карты на полированной деревянной поверхности, он молча думал о своем высоком росте, о длинной худой руке на столе — его собственной руке. «Будет ли мой голос звучать как голос мальчика? Да и мальчик ли я? Или теперь я был бы уже мужчиной?»
Мужчина. Он улыбнулся брутальной простоте этого слова и многообразию его значений. Впервые в жизни это слово поразило его... своей грубостью. «Не думай об этом. Ты обманываешь себя», — чуть ли не вслух прошептал он. При всей своей абстрактности слово это имело для него теперь одно, совершенно определенное значение.
Он знал, что еще слишком молод для того великого природного изменения, которое должно было бы с ним произойти. Но когда-то давно, в спальне, совсем в ином мире, женщина дразнила его, говоря, что ждать осталось недолго. И тогда он гордился своими простыми способностями, был так уверен в них и так жалок одновременно.
Но то был совсем иной мир.
А теперь он кастрат и будет кастратом в той капелле, где зазвучит его одинокий голос.
И это будет лишь первое представление. За ним последует много других, и наконец наступит финальный момент: когда он выйдет на сцену какого-нибудь огромного театра, один. Если ему повезет! Если окажутся достаточно сильны его голос, его подготовка и мастерство Гвидо как учителя, тогда да: он будет евнухом, явленным всему миру.
Он посмотрел на Гвидо. И ему показалось, что тот пребывает в блаженном и непостижимом неведении относительно всех этих сложных и непреодолимых вещей. Он любит Гвидо. И он споет для него.
Неожиданно он вспомнил, что, когда Гвидо впервые заговорил об этом, он сказал: «Впервые что-то мое будет здесь исполняться». Боже правый, неужели он был таким глупцом и даже не сообразил, что это могло значить для учителя!
Он ведь знал: те великолепные арии, что Гвидо давал ему в конце дня, написал сам маэстро.
— Вам так важно, чтобы я спел это, — высказал Тонио свое предположение вслух, — потому что это написали вы?
Гвидо покраснел, его взгляд слегка дрогнул.
— Это важно, потому что ты мой ученик и потому что ты к этому готов! — сердито отрезал он.
Но гнев его вспыхнул и погас. Маэстро поставил локоть на стол и оперся на руку подбородком.
— Ты просил меня рассказать о твоем голосе, — сказал Гвидо. — Наверно, я подвел тебя, не рассказав тебе все как есть и обращаясь с тобой так сурово. Но я не знал другого способа, чтобы...
В комнату вошел слуга, бесшумный, как привидение. Колыхнулся голубой атлас, над столом, в мерцающем свете свечей, появилась рука, наливающая в бокалы вино.
Гвидо смотрел, как наполняется его бокал, потом дал слуге знак подождать, опустошил бокал и проследил, как он наполняется снова.
— Я скажу тебе прямо, — начал он наконец. — Ты лучший из певцов, которых я когда-либо слышал, не считая Фаринелли. Ты мог бы спеть это соло в первый же день своего приезда в консерваторию. Ты мог бы спеть его даже в Венеции.
Слегка сузив глаза, он внимательно разглядывал Тонио. Легкое опьянение придало мягкость его лицу, хотя взгляд не утратил своей остроты.
— Это соло было написано для тебя, — продолжал маэстро. — А точнее, для голоса, который я слышал в Венеции, для мальчика-певца, за которым я следовал ночь за ночью. Я уже тогда знал диапазон и силу твоего голоса. Я различал твои крохотные ошибки, которых не заметила бы ни одна душа. Я видел, чему ты смог научиться самостоятельно, лишь с небольшой помощью своих учителей, и я был поражен. Абсолютный слух, природная чувственность...
Гвидо покачал головой и со свистом втянул в себя воздух.
— Все, что я даю тебе, — это гибкость и силу. — Он вздохнул. — Через два года ты будешь способен исполнить любую арию в любой опере и будешь знать, как орнаментировать ее и представить в самом совершенном виде где угодно, когда угодно, под руководством какого угодно дирижера...
Он замолчал и отвел глаза в сторону. А когда снова взглянул на Тонио, тому показалось, что глаза маэстро стали больше и темнее, а голос — чуть ниже.
— Но в тебе есть что-то еще, Тонио, что-то помимо голоса, — сказал он. — Те певцы, у кого этого нет, почти никогда этого и не приобретают, а тем, у кого это есть, не хватает твоей чистоты и силы звука. Что это? Некая тайная сила, которая потрясает всех, кто слышит тебя. Некая сила, которая воспламеняет слушателей так, что они оказываются поглощены тобою, одним тобою. Когда ты будешь петь в церкви на Рождество, люди будут оборачиваться, чтобы увидеть твое лицо, они отвлекутся от своих мыслей и мелких раздоров и, выйдя из церкви, будут спрашивать друг у друга твое имя.
Много лет я пытался это анализировать, пытался определить, в чем твой дар. В детстве я сам обладал таким даром. Я знаю, как он ощущается со стороны, но не могу все это разложить по полочкам. Может, это какое-то неуловимое чувство ритма, какое-то инстинктивное знание, когда начинать подъем звука, когда останавливать. А может, это связано с физическим — с глазами, лицом, тем, как ведет себя тело, когда голос поднимается выше и выше. Не знаю.
Тонио был взволнован. Он вспомнил момент, когда Каффарелли вышел к рампе в Венеции, вновь ощутил дрожь волнующего ожидания, пробежавшую по толпе. Тогда он сам устремился вниз, в партер, словно магнитом притянутый этим евнухом, когда тот еще просто ходил взад и вперед по сцене, не спев ни одной ноты.
Неужели и он способен делать такое с людьми? Неужели это возможно?
— Но есть и еще кое-что, — продолжал Гвидо. — Особый огонь. Этот особый огонь горел бы в тебе, даже если бы ты был оскоплен в шесть лет, как я. Но с тобой это случилось позже...
Тонио напрягся, почувствовав, как эти слова неприятно задели его.
Но Гвидо протянул руку и погладил его, успокаивая.
— Ты вырос, собираясь думать, двигаться и действовать как мужчина, — сказал он. — А это тоже добавляет тебе особую силу. В тебе нет мягкости, присущей многим евнухам. В тебе нет свойственной им... бесполости.
Гвидо замолчал, сомневаясь, стоит ли продолжать.
— Но, конечно, — сказал он медленно, словно рассуждая сам с собой, — встречаются и рано оскопленные евнухи, которым тоже присуща эта сила.
— Но это может измениться, — прошептал Тонио. Он сидел, словно окаменев, и на лице застыла холодная улыбка, которая в прежние времена всегда появлялась у него в такие моменты. Но голос его оставался ровным, спокойным. — Когда я гляжу в зеркало, я уже вижу перед собой Доменико.
«Да, Доменико, — подумал он. — И моего старого двойника в Венеции, хозяина Дома Трески, улыбающегося из-за спины, видя, какими разными стали мы, когда выросли».
Он почувствовал себя легким и воздушным, каким-то безымянным существом, несмотря на все имена, которыми его когда-то называли, словно только что вылупившимся из скорлупы, — того мальчика, которым он раньше был.
— Да, — говорил между тем Гвидо, — ты будешь во многом напоминать Доменико.
Тонио не мог скрыть страх и неприязнь, и Гвидо, почувствовав это, коснулся его руки. Но образ Карло уже не выходил у Тонио из головы — смутное воспоминание о том, как он прижался щекой к грубому, колючему подбородку и услышал вздох, хрипловатый, сдавленный, несущий печаль, усталость и неизбежную, Богом данную силу мужчины.
— Доменико был красивым, — проворчал Гвидо. — Хотя и мужская сила в нем тоже была.
— В Доменико? — удивился Тонио. — Мужская сила? Да он был просто Цирцеей![33]
Сказав это, он подумал, что никогда не забудет ласк Доменико, и ему даже теперь стало стыдно за ту прежнюю страсть.
И опять перед ним замаячил образ Карло. Ему казалось, что Карло вошел в эту комнату и нарушил их с Гвидо уединение, которым он так дорожил. Ему казалось, что он слышит смех Карло, разносящийся по всем коридорам. Он посмотрел на маэстро, и к сердцу его прихлынула любовь, а глянув вниз, он увидел, что Гвидо все еще гладит его. Доменико. Сила. И Гвидо тоже смеялся, ласково смеялся.
— Может, Доменико и был Цирцеей в постели, — говорил Гвидо. — К несчастью, я вынужден принимать на веру твои слова. Но когда Доменико пел, в нем чувствовалась другая сила, и его красота способствовала ей не меньше, чем голос. Даже одевшись и причесавшись как женщина, он был стальным и сильным, и остальные его боялись. О, тебе стоило посмотреть на лица мужчин и женщин, слушавших его пение. И дело не в волосах на груди и не в позе, а в этой силе. Это идет изнутри, и Доменико обладал этим. Доменико не боялся ни Бога, ни черта. А ты, мой малыш, еще даже не начал понимать, каким может оказаться кастрат.
— Я хочу понять, — прошептал Тонио. — Но я никогда не видел Доменико таким. Я видел в нем сильфа, а временами, может быть, даже ангела. — Тонио помолчал. — А может быть, только евнуха! — признался он.
Но это нисколько не обидело Гвидо.
Казалось, маэстро о чем-то задумался.
— Евнуха! — прошептал он. — Так ты видел в нем только то, чем суждено стать тебе. А он видел в тебе свой собственный тип красоты и силы. Он всегда общался с теми, кто был похож на него. Но последние два года он очень страдал от одиночества...
— От одиночества? — удивился Тонио.
Он никогда не забудет, как обидел Доменико, хотя сам мальчик, должно быть, уже забыл об этом.
— Да, он был очень одиноким, — подтвердил Гвидо. — Потому что был лучше любого, кто окружал его, а это худший сорт одиночества. Куда бы он ни посмотрел, везде видел зависть и страх. А потом появился ты, и он полюбил тебя. Вот почему Лоренцо издевался над тобой. Ведь Лоренцо любил Доменико, а тот не обращал на него внимания.
Тонио совсем пал духом. Он смотрел на карты, лежавшие перед ним, и ему казалось, что и король, и дама смотрят на него злыми глазами. Глаза у дамы были по-византийски слегка раскосыми, а волосы черными. И конечно, это была дама пик.
— Но не волнуйся по поводу Доменико, — успокоил его Гвидо. — Если ты и оскорбил его, как ты говоришь, то это значит лишь, что ты преподнес ему необычайно ценный урок. Потому что только своей элегантностью ты напоминаешь этого мальчика. У тебя такая же тонкая кость и такие же волосы, которые очень нравятся женщинам. Но в целом ты гораздо крупнее его. Ты вырастешь гораздо более высоким, а черты твоего лица... Они... совершенно необыкновенные, потому что они... — Здесь Гвидо замялся, не сводя глаз с Тонио и шевеля губами. — Они лишь мало отличаются от тех, что характерны для большинства мужчин. Стоя на сцене, ты будешь ослеплять, как источник света. Все окажутся просто незаметны рядом с тобой, даже Доменико, твоя хрупкая тень, случись ему оказаться рядом.
Тонио молчал до тех пор, пока они не вернулись в консерваторию и не вошли в комнаты Гвидо, по здешним меркам роскошные, хотя и меблированные весьма скудно.
Огромная кровать была в зимнее время задрапирована простыми темными занавесями. Тонио забрался поверх покрывала и вытянул ноги, прислонившись к спинке кровати в изголовье. Гвидо между тем зажег свечи, стоявшие на клавесине, что означало, что в постель они лягут еще не скоро.
— А я вырасту очень высоким? — тихо спросил Тонио.
— Никто не знает. Это зависит от того, насколько высоким должен был ты стать изначально. Но сейчас ты растешь быстро.
Тонио почувствовал, как рот наполняется желчью, точно его сейчас стошнит. Он должен был задать эти вопросы теперь или никогда, ведь так долго он мечтал просто озвучить их, произнести вслух, обратившись хотя бы к ревущему морю.
— Что еще произойдет со мной?
Гвидо обернулся к нему. «Интересно, — подумал Тонио, — помнит ли он ту ночь в Риме, в маленьком саду, когда я, задыхаясь, по-настоящему задыхаясь, словно умирая, протянул руки к нему и к той статуе, что светилась при свете луны своим собственным белым светом».
— Что произойдет со мной? — прошептал он снова. — Со всем телом. Вы знаете.
Гвидо казался безразличным. Его темный силуэт заслонил подсвечник, так что лица маэстро не было видно.
— Ты будешь продолжать расти. Твои ноги и руки удлинятся, но насколько, опять-таки никому не известно. Но помни, что тебе они всегда будут казаться нормальными. И именно гибкости костей ты обязан той силой, что обретает твой голос. С каждым днем занятий у тебя увеличивается объем легких, а растут легкие за счет эластичности костей. Так что очень скоро ты обретешь в верхнем регистре такую мощь, какой не располагает ни одна женщина. И ни один мальчик, между прочим. И ни один другой мужчина. Но твои длинные руки будут плетьми висеть вдоль тела, а ступни расплющатся. И у тебя никогда не будет обычной мужской мускулатуры.
Услышав это, Тонио так резко отвернулся, что Гвидо тут же обнял его.
— Забудь об этом! — сказал он. — Да, да, я понимаю, что говорю. Забудь об этих вещах. Потому что всякий раз, когда ты будешь мучиться из-за них, это будет означать, что ты до сих пор не смирился с неизбежным. Пойми, в чем твоя сила.
Тонио кивнул, горько и насмешливо.
— О да!
— Но я должен преподать тебе еще один урок, — продолжал Гвидо. — Тебе он нужен больше всего.
Тонио кивнул, чуть улыбнувшись.
— Что ж, преподайте!
— Ты отвернулся от женщин, а это нехорошо.
Тонио чуть не задохнулся от гнева, хотел что-то возразить, но Гвидо нежно поцеловал его в лоб.
— Там, в Венеции, у тебя была девочка. Ты скрывался с ней в гондоле, когда певцы расходились по домам. Я наблюдал за тобой. Это происходило каждую ночь.
— Об этом тоже лучше забыть, — снова улыбнулся Тонио, чувствуя, как его лицо обдало жаром.
— Нет, это не так. Никогда не забывай об этом. Лелей это воспоминание, и когда бы в тебе ни вспыхнул огонь — не важно когда, не важно где, — как только представится удачная возможность повторить этот ритуал, ты должен его повторить. Пусть это пламя вспыхнет из-за другого мужчины или другого евнуха, кого угодно, используй его, не трать его впустую, не позволь ему сгореть просто так. Делай все это с честью и здравым смыслом, но не поворачивайся к этому спиной, ни из любви ко мне, ни из любви к музыке, ни из безразличия. Прислушивайся к своим желаниям снова и снова.
— Почему вы говорите мне это?
— Потому что мы никогда не знаем, когда желания оставят нас. Мужчины никогда не утрачивают желания. Но с нами это не так.
— А вы?! Ведь вы не боитесь утратить его! — воскликнул Тонио.
— Нет. Теперь нет. Но я считал его утраченным, пока судьба не свела меня с тобой. Оно вернулось ко мне в том городке, Ферраре, когда я увидел тебя. Ты лежал на кровати в лихорадке, такой беспомощный... — Гвидо помолчал. — Я думал, что утратил желание вместе с голосом.
Тонио глядел на учителя во все глаза, не произнося ни слова. Он явно обдумывал услышанное, и Гвидо только сейчас осознал, что ему не следует никогда упоминать то время и то место.
Лицо Тонио побледнело и вытянулось, и он стал похож не на себя, а на свое более горестное и пугающее подобие.
И тем не менее он взял Гвидо за руку и притянул к себе.
Несколько часов спустя Тонио резко проснулся и сел в постели. Ему снился самый страшный из всех его снов, сон о настоящих вещах и настоящих мужчинах и о той борьбе, что закончилась окончательным и бесповоротным поражением.
Сидя в темноте, он ощутил тишину и безопасность окружавшей его комнаты, несмотря на то что они были опутаны горечью и печалью. И он понял, что уже долгое время слышит музыку, которая то начиналась, то прерывалась, а потом стала выливаться в торжественную, духовную по звучанию мелодию, продвигавшуюся вперед дюйм за дюймом.
В другом конце полутемной комнаты, за клавесином, он увидел Гвидо. Пламя свечей было похоже на горстку язычков, неподвижно застывших в воздухе. Лицо маэстро казалось скрытым под темной вуалью.
До Тонио долетел резкий, отчетливый запах чернил, а затем он услышал скрип пера. Потом Гвидо еще раз проиграл мелодию, и Тонио впервые услышал его голос — низкий, почти беззвучный. Он словно шептал мелодию, которую не мог спеть.
Тонио почувствовал такую любовь к учителю, что, откинувшись обратно на подушки, понял, что фиксирует это мгновение во времени. Он никогда его не забудет.
Когда настало утро, Гвидо сообщил, что значительно увеличил произведение, которое Тонио предстоит спеть в канун Рождества. На самом деле он написал целую кантату, и теперь, для того чтобы она была исполнена, оставалось лишь получить одобрение капельмейстера, маэстро Кавалла.
Уже был полдень, когда учитель вернулся в класс для занятий и сказал, что Кавалла, который так много времени провел в этом году с Доменико, был вполне доволен тем, что сделал Гвидо. Тонио будет это петь. Так что теперь они должны вдвоем довести соло до совершенства. Нельзя терять ни минуты.
В ночь накануне Рождества консерваторская капелла была битком забита народом.
Воздух в тот день был чистым, морозным. Тонио весь вечер бродил по городу и видел повсюду столь любимые неаполитанцами ясли в натуральную величину и статуи, передаваемые в семьях из поколения в поколение. Повсюду — на крышах и верандах, в садах монастырей — разыгрывались ритуальные рождественские сцены, представляющие великолепные образы Девы Марии, святого Иосифа, пастухов и ангелов, ожидающих младенца Спасителя.
Никогда прежде не виделся Тонио столь явственным настоящий смысл этой ночи. С тех пор как покинул Вене-то, он чувствовал, что в его сердце не осталось места ни вере, ни милосердию. Но в эту ночь ему казалось, что мир может и должен обновиться. За этим ритуалом, за этими гимнами, за прекрасными образами стояла какая-то древняя сила. По мере приближения полуночи он начал чувствовать все большее волнение. В мир приходит Христос. В темноте воссияет свет. Во всем этом ощущалась невообразимая, сверхъестественная энергия.
Но когда он спустился вниз по лестнице, одетый в черную форму, с красным кушаком, повязанным аккуратно, как положено, он ощутил первое волнение по поводу предстоящего выступления и, зная, какое влияние оказывает на голос беспокойство, не на шутку испугался.
Неожиданно он не смог вспомнить ни одного слова из кантаты Гвидо, забыл и мелодию. Он напомнил себе, что это выдающееся сочинение и что маэстро уже идет к клавесину и к тому же у него самого в руке ноты, так что ничего страшного, если он не сможет вспомнить. Эта мысль заставила Тонио улыбнуться.
Какой же это был подарок! Интересно, что бы он сейчас чувствовал, если бы не боялся так собственного выступления? Вот-вот голоса кастратов хором воспарят к небесам!
Конечно, он боялся, но так боится и любой другой певец. А потом, как говорил ему Гвидо, он моментально успокоится, едва услышит начальные такты, и все будет совершенно замечательно.
Но когда он прошел вдоль боковой стены, а потом спустился вниз, мимо хора мальчиков к передним перилам, то увидел внизу, в переднем ряду прихожан маленькую белокурую головку молодой женщины, склонившейся над программкой. На ней было широкое платье из темной тафты.
Он тут же отвел взгляд. Невозможно, чтобы она была здесь в этот вечер из всех прочих вечеров!. Но он снова посмотрел на нее, будто какая-то беспощадная рука поворачивала его лицо. И увидел тонкие пряди мягких кудрей, а потом незнакомка медленно подняла голову, и мгновение они смотрели прямо в глаза друг другу.
Наверняка она помнит тот ужасный инцидент в доме графини, помнит его пьяное безрассудство, которое он сам никогда не забудет. Но в выражении ее лица не читалось злости. Оно было задумчивым, почти мечтательным.
На него нахлынула горечь, отравляя всю соблазнительную красоту этого места, этого святилища, украшенного рядами огней и великим множеством благоухающих цветов.
Тонио попытался взять себя в руки. Девушка первой отвела взгляд и начала складывать маленькими ручками шуршащую бумагу, лежавшую у нее на коленях. Он почувствовал, как мышцы напряглись, а затем медленно и полностью расслабились. Ему казалось, что боль омывает его, как вода.
Он мог думать только о том, что попал в ловушку. И о том, что шепот прихожан уже стих. Гвидо сел за клавесин, а музыканты маленького оркестра подняли инструменты. «Я не смогу это сделать. Музыка — просто набор непостижимых знаков», — сказал себе Тонио. И тут неожиданно грянула труба.
Он окинул взглядом открывавшееся перед ним пространство. И начал петь.
Звуки взбирались ввысь, опускались и снова поднимались, слова вились безо всяких усилий, а свиток с нотами так и остался в руке неразвернутым. И внезапно Тонио понял, что все хорошо.
Он не потерялся в этой музыке. Напротив, пел сильно и красиво. И почувствовал первый, робкий прилив гордости.
Когда все кончилось, он понял, что это был маленький триумф.
Публике в церкви не разрешалось аплодировать, но шорох, кашель, шарканье ног стали едва различимыми сигналами безмерного одобрения. И по лицам людей это тоже было заметно. Когда Тонио последовал с остальными кастратами к выходу из капеллы, он хотел одного: остаться наедине с Гвидо. Эта потребность была так сильна, что он едва мог вытерпеть поздравления, пожатия теплых рук, Франческо, тихо шепнувшего ему, что Доменико заболел бы от зависти.
Ему было достаточно одной похвалы — объятий Гвидо. Все остальное он знал и так и теперь досадовал на необходимость выслушивать все эти пустые слова.
И тем не менее он вполне сознательно кинулся к потоку людей, выходивших из капеллы. И когда, как он и предполагал, в дверях появилась светловолосая девушка, он почувствовал, что его бросило в жар.
В жизни она была такой удивительной! В его воспоминаниях ее образ стал уже стираться, терять свою яркость, и вдруг вот она перед ним, здесь, и ее золотистые волосы ниспадают вокруг изящной шеи, а глаза, бесконечно серьезные, мерцают глубокой синевой. Губы у незнакомки были слегка припухшими, сочными, он почти чувствовал их полноту, словно нажал на них пальцем, прежде чем поцеловать. Взволнованный, смущенный, Тонио отвернулся.
Ее сопровождал какой-то пожилой синьор. Кто это, ее отец? И почему она не рассказала ему о том маленьком инциденте в обеденном зале? Почему она не закричала?
Теперь она оказалась прямо перед ним, и, подняв голову, он снова встретился с ней глазами.
Не колеблясь, Тонио вежливо поклонился. А потом, в душе сердясь на себя, снова отвел взгляд. Он впервые чувствовал себя сильным и несокрушимо спокойным, умиротворенным и теперь вдруг осознал, что из всех жизненных эмоций лишь печаль имеет такую привлекательность. И вот ее больше не осталось.
Маэстро Кавалла вышел вперед, хлопая в ладоши.
— Великолепно! — воскликнул он. — А мне-то казалось, что ты продвигаешься слишком быстро!
Потом Тонио увидел Гвидо, и счастье учителя было столь осязаемым, что у Тонио перехватило дыхание. Когда графиня Ламберта, обняв маэстро, удалилась, он повернулся к Тонио и, ласково направляя его по коридору, собирался уже поцеловать, но предусмотрительно передумал.
— Что все-таки случилось с тобой там, наверху? Я думал, ты не начнешь. Ты меня напугал!
— Но я начал. И начал вовремя, — сказал Тонио. — Не сердитесь на меня.
— Не сердиться? — Гвидо рассмеялся. — Разве я выгляжу сердитым? — Он порывисто обнял Тонио и отпустил. — Ты просто чудо, — прошептал он.
Последние из гостей ушли, и входные двери уже закрывались, когда Тонио заметил, что маэстро Кавалла говорит с каким-то синьором.
Гвидо уже отворил свою дверь, но Тонио знал, что не удалится, пока не услышит то, что должен был сказать маэстро.
Но когда капельмейстер повернулся и направил своего гостя в их сторону, Тонио испытал потрясение. Он сразу понял, что это венецианец, но ответить на вопрос, откуда он это узнал, вряд ли смог бы.
А потом, когда уже поздно было отворачиваться, он увидел, что этот светловолосый, крепко сбитый молодой человек — не кто иной, как старший сын Катрины, Джакомо Лизани.
Катрина предала его! Она не приехала сама, но прислала этого юнца! Несмотря на то что Тонио хотелось сбежать, он тут же понял, что Джакомо чувствует себя так же неловко, как он сам. Щеки юноши пылали, а бледно-голубые глаза были опушены вниз.
И как же он изменился с того времени, как Тонио знавал его неловким подростком, пылким студентом падуанского университета, который все время шушукался и пересмеивался со своим братом, пихая его локтем в ребра.
Теперь его лицо и шею покрывала еле заметная щетина. Он отвесил Тонио глубокий, церемониальный поклон. Похоже, груз ответственности сильно давил на него.
Маэстро представил его. Избежать общения было невозможно. Джакомо посмотрел прямо в глаза Тонио, а потом быстро отвел взгляд.
«Неужели я так отвратителен ему?» — холодно подумал Тонио. Но все его попытки представить себя глазами кузена медленно переросли в бессознательную, иррациональную враждебность. И в то же время он не мог не восхищаться тем, какую работу проделала над этим человеком, взрослеющим мужчиной, природа, работу, плоды которой ему не суждено было увидеть в тех многих и многих студентах, что стали теперь его единственной настоящей родней.
— Марк Антонио, — начал Джакомо. — Твой брат Карло послал меня повидать тебя.
Маэстро Кавалла удалился. Гвидо тоже отошел в сторону и встал за спиной молодого человека, не сводя взгляда с Тонио.
А Тонио, услышав впервые за долгое время знакомый венецианский диалект, был вынужден отделять смысл слов Джакомо от глубокого мужского тембра его голоса, который произвел на него в эту секунду почти магическое действие. Каким прекрасным был этот диалект, похожим на позолоту, покрывавшую здешние стены и завитушки орнамента! Низкий, тягучий голос Джакомо, казалось, состоял из десятка гармоничных звуков, и каждое слово трогало Тонио так, словно на его горло нажимал крохотным кулачком какой-нибудь младенец.
— Он беспокоится о тебе, — продолжал Джакомо. — До него дошли слухи о том, что ты попал здесь в беду, что вскоре после приезда ты нажил себе смертельного врага в лице одного из студентов и что этот студент напал на тебя, а ты был вынужден защищаться.
Джакомо сдвинул брови, изображая глубокую озабоченность, и в тоне его появилась покровительственность, призванная скрыть смущение. «Какой же он мальчишка!» — подумал о нем Тонио, словно сам был уже стариком.
Потом в разговоре возникла неловкая пауза. И Тонио увидел внезапное, явное предупреждение на лице Гвидо. Это был сигнал: «Опасность».
— Твой брат очень встревожен тем, что ты находишься здесь не в безопасности, Марк Антонио, — продолжил Джакомо. — Ты не сообщил о случившемся моей матери и...
«Да, опасность, — подумал Тонио, — для моего сердца и моей души». Впервые с того момента, как заговорил, Джакомо смотрел ему прямо в глаза.
И в какой-то неуловимый момент Тонио осознал суть этой беседы, понял, о чем она, собственно, ведется, чего от него хотят. «Обеспокоен моей безопасностью!» А этот глупый молодой человек даже не понял истинного смысла своей миссии!
— Если тебе будет грозить опасность, Марк Антонио, ты должен сообщить нам...
— Никакой опасности, — прервал его Тонио. Холодность собственного голоса поразила его, и все же он продолжал: — И речи не было об опасности, — сказал он почти презрительно, и в его словах слышалась такая властность, что кузен даже слегка отпрянул. — Все вышло довольно глупо, но предотвратить это было не в моих силах. Передай моему брату, чтобы не тревожился по пустякам и что он совершенно напрасно хлопотал и тратился, посылая тебя сюда.
Он увидел, что Гвидо, стоявший в тени поодаль, отчаянно замотал головой.
Но Тонио уже крепко взял кузена за руку, развернул его и повел к входной двери.
Джакомо, казалось, не оскорбился, а лишь изумился. Он смотрел на Тонио с каким-то полускрытым восхищением, а когда заговорил, то в его голосе слышалось едва ли не облегчение:
— Так ты доволен тем, что находишься здесь, Тонио? — спросил он.
— Более чем доволен, — коротко усмехнулся Тонио, продолжая вести Джакомо по коридору. — И своей матушке ты должен сказать, чтобы она тоже ни о чем не беспокоилась.
— Но тот хулиган, который напал на тебя...
— Тот хулиган, как ты выражаешься, — сказал Тонио, — стоит сейчас перед более суровым судьей, чем ты или я. Помолись за него во время мессы. Сейчас рождественское утро, и, конечно, ты вряд ли захочешь провести его здесь.
У дверей Джакомо остановился. Все происходило слишком быстро для него. И, как он ни колебался, все же не смог удержаться и не оглядеть Тонио целиком, быстро, почти жадно. А потом улыбнулся, коротко, но очень тепло.
— Как приятно убедиться, что у тебя все в полном порядке, — признался он.
На мгновение показалось, что он хотел сказать что-то еще, но, видимо, передумал и уставился в пол. Он словно стал меньше ростом, превратился точь-в-точь в того подростка, каким был когда-то в Венеции, и Тонио вдруг понял, хотя ничем не выказал своих эмоций, что кузен любит его и действительно за него переживает.
— Ты всегда был исключительным человеком, Тонио, — сказал Джакомо почти шепотом и нерешительно поднял на него глаза.
— Что ты имеешь в виду, Джакомо? — спросил Тонио чуть ли не устало, словно нес на себе тяжкое бремя. В то же время в его голосе не было ни малейшей грубости.
— Ты был... ты всегда был маленьким мужчиной, — ответил Джакомо со значением, и Тонио, поняв, что он хотел сказать, улыбнулся. — Всегда казалось, что ты растешь слишком быстро, как будто ты старше всех нас.
— Я не слишком много знаю о детях, — улыбнулся Тонио. Увидев, что кузен внезапно растерялся, он не стал развивать эту тему. — Значит, ты рад убедиться в том, что я не слишком страдаю вдали от дома?
— Да, очень, очень рад! — ответил Джакомо.
Когда они после этого поглядели в глаза друг другу, уже ни тот ни другой не отвел взгляда. Молчание затянулось. В тусклом, неровном свете канделябров их тени то удлинялись, то укорачивались.
— До свидания, Джакомо, — мягко сказал Тонио и крепко обнял двоюродного брата.
Какой-то миг Джакомо смотрел на него. Потом сунул руку во внутренний карман своего бархатного камзола, со словами:
— Но у меня же для тебя письмо, Тонио! Чуть не забыл. Моя матушка страшно рассердилась бы! — Он вложил письмо в руки Тонио. — А еще... Как ты пел, — начал он. — Там, в капелле. О, если бы, если бы я знал язык музыки, то смог бы объяснить тебе, на что это было похоже.
— Язык музыки — это только звуки, Джакомо, — ответил Тонио.
И без малейшего колебания они обнялись.
Когда они вошли в комнату, Гвидо зажег свечи. И потом они долго стояли, сжимая друг друга в объятиях.
Но письмо жгло руку Тонио. Поэтому он высвободился и сел к столу. Гвидо смотрел на него одновременно с удивлением и некоторым раздражением.
— Знаю, знаю, что ты хочешь сказать, — прошептал Тонио, вскрывая пергаментный конверт, на котором стояла печать Катрины.
— Знаешь? — набросился на него Гвидо, но, хотя в голосе его чувствовался гнев, он с нежностью поцеловал Тонио в голову. — Твой брат прислал его сюда, чтобы узнать, сломлен ли твой дух! — прошептал он. — Неужели ты не мог хоть на пару минут притвориться скромным, забитым студентиком?
— Скромным, забитым евнухом, — ответил Тонио. — Ведь именно это вы имели в виду! Но я не буду играть эту роль ни для кого! Не могу! Так что пускай он отправляется в Венецию и говорит моему брату что угодно. Боже мой, он ведь слышал, как я пою! Он же видел прилежного студентика, послушного кастрата. Разве этого недостаточно?
Письмо расплывалось у него перед глазами. Или это освещение было слишком тусклым? Он тысячу раз заклинал себя не говорить об этом ни одной живой душе, ни священнику на исповеди, никому вообще! Но он был бы просто идиотом, считая, что Гвидо ни о чем не догадался. Придерживая рукой пергамент, развернутый на столе, Тонио сидел внешне спокойно, но в то же время не мог не чувствовать всю тяжесть слов, которые Гвидо, медленно ходивший взад и вперед по комнате, так и не произнес.
Закончив чтение, Тонио целую вечность сидел неподвижно.
Потом перечитал письмо. А после этого поднес его к пламени свечи и смотрел, как разгорается огонь, как трещит, съеживается и обращается в пепел пергамент.
Гвидо молча наблюдал за ним.
Знакомая обстановка комнаты теперь казалась Тонио совершенно чужой. Все чувства и эмоции покинули его. Он ощущал себя ничтожеством среди ничтожеств. Он смотрел на Гвидо так, словно не знал, кто этот человек, хотя только что с ним спорил, хотя вкус губ Гвидо еще оставался на его губах.
Он отвернулся, понимая, какое впечатление производит выражение его лица на Гвидо. Но теперь он глядел в лицо своему брату. «Нет, отцу», — подумал он с мимолетной улыбкой. Отец, брат, а за всем этим — пропасть кромешной тьмы, которая была просто концом жизни.
А ведь стояло рождественское утро, и колокольный звон разливался по всему Неаполю. Чудесные звуки проникали сквозь стены, как ритм пульса. И все равно Тонио не мог больше ни чувствовать, ни переживать. Он не желал больше ничего, кроме разве того, чтобы этот период его жизни пришел к своему неизбежному концу.
Почему он позволил себе забыть о том, что предстояло ему, о своей мести? Как он умудрился жить так, как живут другие, — испытывать голод, жажду, любовную страсть?
Гвидо налил вина. Вложил бокал в правую руку Тонио. Аромат винограда наполнил комнату, и Тонио, откинувшись на спинку стула, искоса посмотрел на письмо, превратившееся в пепел, и на еду, лежавшую нетронутой на серебряном блюде, как некий муляж.
Он женился на ней.
Женился на ней! Вот о чем говорилось в письме.
Благопристойном, простом, представлявшем собой немногим большее, чем официальное сообщение. Он женился на ней! Тонио до боли стиснул зубы, в глазах у него потемнело, и он ничего не видел вокруг. «Женился на жене своего отца, женился на матери своего незаконнорожденного сына, женился на ней перед дожем, Советом, Сенатом, всеми знатными господами и дамами Венеции! Он женился на ней! И теперь он будет производить на свет сильных сыновей, моих маленьких братьев!» Этих Джакомо, этих братьев, вечно недосягаемых братьев, словно сама идея братства не более чем фикция. Как будто частью ее являются другие — другие, идущие рука об руку. Волшебная иллюзия!
— Тонио, что бы то ни было, выброси это из головы, — раздался за спиной мягкий, ненавязчивый голос Гвидо. — Выкини их всех из головы. Они готовы добраться за тридевять земель, чтобы зарезать тебя. Не позволяй им.
— Ты брат мне? — прошептал Тонио. — Скажи, — он взял Гвидо за руку, — ты мой брат?
Гвидо, услышав эти слова, произнесенные с необычным чувством, смог лишь смущенно кивнуть:
— Да.
Тонио встал и притянул Гвидо к себе, накрыв ладонью его губы, словно говоря: «Молчи, молчи!», так, как сделала это она, накрыв ладонью губы Карло в трапезной, в ту последнюю ночь. Но Гвидо все же пытался сказать.
— Забудь, забудь их сейчас же.
— Да, на час, — ответил Тонио. — На день, на неделю. Как бы мне этого хотелось, — прошептал он.
И все равно она была у него перед глазами — лежащая в зловонной, темной спальне, забывшись пьяным сном, с восковым лицом, похожим на маску смерти, издавая нечеловеческие стоны. А потом он представил себе венецианский дом — все эти залы, комнаты, огромную гостиную — залитым светом, наполненным людьми, таким, о каком он всегда мечтал, и мать была в его объятиях, и это он спас ее! «Он оскопил тебя, чтобы спасти ее. И теперь она не обречена, а обречен ты, и это ты в темной комнате, из которой нет выхода, а она из нее вышла!»
— Ох, если бы я только мог вытащить эту боль из твоей головы, — как никогда ласково проговорил Гвидо, сжимая руками виски Тонио. — Если бы я только мог достать ее оттуда...
— Но ты можешь, можешь, и ты делаешь это так, как не смог бы никто другой, — ответил Тонио.
Они поженились.
Поженились. «А маленькая Франческа Лизани прижимается к решетке монастыря, чтобы посмотреть на меня. Моя нареченная, моя невеста». Поженились. Он увидел, как его мать, глядя на него снизу вверх от своего туалетного столика, неожиданно откинула назад гриву черных волос и рассмеялась.
«Танцует ли она, поет ли она, надевает ли на шею жемчужные ожерелья? А за длинным обеденным столом, наверное, сидит множество гостей? И есть ли у нее теперь ухажер? И что, по ее мнению, случилось с ее сыном? Чему она верит?»
Он поцеловал полуоткрытые губы Гвидо медленно, с чувством. Потом сжал руки учителя, выпустил их и отступил назад. «Никогда, — подумал он, — никогда ты не узнаешь, что случилось, и что должно случиться, и как коротко время, что мы будем вместе, этот краткий миг, который и есть жизнь».
На рассвете он проснулся и написал Катрине ответ.
«В кладовых моего отца на первом этаже нашего дома было несколько старых, но все еще отличных шпаг. Пожалуйста, узнайте у моего брата, могу ли я получить это оружие и может ли он переслать мне его в любое удобное для него время. Если же он пожелает прислать мне какую-нибудь шпагу, которая принадлежала нашему отцу, я буду также глубоко признателен ему за это».
Подписавшись под письмом и запечатав его, он сел у окна и стал смотреть, как утренний свет постепенно заливает маленький дворик. Это был медленный, безмолвный спектакль, всегда наполнявший Тонио бесконечным покоем. Сначала под арками проявились лишь сумрачные силуэты деревьев, потом свет вспыхнул пятнами, и стало возможным разглядеть отдельные веточки и листья. Последним появился цвет. Так наступило утро, и дом задышал, завибрировал, как гигантский инструмент, звучащий благодаря трубам в стенах огромной церкви.
Боль ушла.
Смятение улеглось. Он смотрел на гладкое, как маска, лицо спящего Гвидо и, неожиданно для себя запев вполголоса гимн, который исполнял ночью в капелле, подумал: «Ты сделал мне этот маленький подарок, Джакомо. Пока ты не приехал, я и не знал, как сильно люблю все это».
Доменико произвел в Риме сенсацию, а вот Лоретта был освистан и раскритикован публикой, а особенно аббатами — духовными лицами, всегда занимавшими первые ряды в римском оперном театре, — которые обвинили его в том, что он украл многое у своего кумира, композитора Марческа. Поэтому во время представления они кричали: «Браво, Марческа! У-у-у, Лоретта!» — и затихали только тогда, когда пел Доменико.
Это вывело бы из себя любого, так что Лоретта вернулся в Неаполь, поклявшись, что ноги его не будет в Вечном городе.
Что касается Доменико, то он отправился по контракту ко двору одного из германских монархов. И мальчики в консерватории смеялись, услышав о том, что он имел там весьма приятное приключение с каким-то графом и его женой, играя в постели роль женщины для одного и мужчины — для другой.
Тонио слушал все это с облегчением. Если бы Доменико провалился, он бы никогда себе этого не простил. Он все еще не мог слышать его псевдоним, Челлино, без стыда и сожаления. Гвидо был очень расстроен тем, как приняли Лоретта, и, как обычно, пробормотал, что нет ничего ужасней римской публики.
Но Тонио был слишком захвачен собственной жизнью, чтобы предаваться размышлениям о чем-нибудь еще.
Вскоре после Рождества он начал при малейшей возможности посещать уроки фехтования. Какими бы ни были другие его обязательства, ему удавалось выбираться из консерватории по крайней мере три раза в неделю.
Гвидо был в ярости.
— Ты не должен этим заниматься, — твердил он. — Весь день занятия, потом весь вечер репетиции, по вторникам опера, по пятницам званые вечера у графини. А теперь ты хочешь проводить эти часы в фехтовальном зале, что за ерунда!
У Тонио тут же вытягивалось лицо, решительное выражение которого дополнялось ледяной улыбкой. И Гвидо уступал.
Тонио убеждал себя, что иногда, после целого дня занятий музыкой, наслушавшись нервных, вечно препирающихся голосов, он должен побыть вдали от школы, среди людей, которые не были бы евнухами, а не то может сойти с ума.
На самом деле все обстояло как раз наоборот. Он с трудом заставлял себя посещать фехтовальный зал, здороваться с французом-учителем, занимать свое место среди молодых людей, прохаживавшихся по залу в кружевных рубашках и всегда готовых предложить ему поединок.
Он чувствовал, что они разглядывают его, и был уверен, что за спиной они смеются над ним.
И тем не менее Тонио хладнокровно становился в позицию, красиво сгибал левую руку, пружинил ноги и начинал делать выпады и парировать удары, стремясь все к большей скорости и точности, вовсю используя убийственное преимущество, которое давала ему длина руки, во время атаки, совершаемой с очевидной легкостью и изяществом.
Он продолжал тренировку и тогда, когда другие уже выдыхались, и, чувствуя покалывание в крепнущих мышцах ног и рук, превозмогая боль, переплавляющуюся в дополнительную силу, с бешеной энергией использовал ее против своих партнеров, иногда буквально прижимая их к стене, так что учителю фехтования приходилось вмешиваться и останавливать его, шепча ему на ухо: «Тише, Тонио, отдохни маленько».
Приближалась уже Страстная неделя, когда он осознал, что никто и никогда не шутил в его присутствии; никто не произнес вслух слово «евнух», если он находился поблизости.
Молодые люди постоянно приглашали его куда-нибудь: посидеть в таверне после урока, покататься вместе верхом или поучаствовать с ними в охоте. Тонио всегда отказывался. Но при этом видел, что завоевал уважение этих смуглокожих и часто неразговорчивых южан, которые наверняка знали, что он не ровня им. И это уважение немного согревало его.
Он избегал компаний молодых людей, настоящих мужчин, даже тех студентов консерватории, некастратов, которые продолжали признавать его авторитет.
Но скрещивать шпаги с мужчиной? Он заставлял себя делать это. И скоро достиг такого уровня, что мог одолеть почти любого, с кем ему доводилось сходиться.
Гвидо называл это манией.
Учитель не догадывался о леденящем душу жестоком одиночестве, которое испытывал Тонио во время этих жарких схваток, и о том, с каким облегчением он после этого переступал порог консерватории.
Но он должен был это делать. Должен был изматывать, изнурять себя подобными тренировками.
И всякий раз, осознавая свою странность — слишком высокий рост или необычайную прозрачность кожи, — он останавливался и замедлял дыхание. А потом начинал неспешней двигаться, медленней ходить и говорить; каждый его жест становился изящным, неторопливым. Это казалось ему менее смехотворным, хотя никто и никогда не говорил ему, что вообще считает его смешным или нелепым.
Между тем маэстро Кавалла стал уговаривать Тонио занять маленькую комнатку рядом с комнатами Гвидо, на первом этаже. Гибель Лоренцо явно не давала ему покоя. И он также не одобрял трату времени на упражнения со шпагой. Другие студенты смотрели на Тонио снизу вверх, считая его чуть ли не героем.
— Но все же я должен признать, — добавил маэстро, — что ты удивил всех рождественской кантатой. Музыка — это кровь и пульс этого места, и если бы у тебя не было таланта, ты бы не смог произвести то впечатление, которое столь очевидно на всех производишь.
Тонио запротестовал. Он не хотел лишиться вида на гору, не хотел отдавать уютную комнатку в мансарде, которую считал своей собственной.
Но потом сообразил, что все эти апартаменты на первом этаже соединены смежными дверьми, а его комната будет примыкать к спальне Гвидо, и согласился, после чего отправился в город, чтобы обставить комнату по своему усмотрению.
Маэстро ужаснулся, когда увидел все прибывающие сокровища: люстру из венецианского стекла, серебряные подсвечники, покрытые эмалью шкафчики, кровать с балдахином и зеленой бархатной драпировкой, восточные ковры и, наконец, превосходный клавесин с двойным рядом клавиш и длинным треугольным корпусом. Охрой, золотом и оливковой зеленью, под ровным слоем лака, на нем были изображены скачущие сатиры и нимфы.
Конечно, это предназначалось в качестве подарка для Гвидо, но преподнести его открыто было бы неудобно.
Ночью, когда шторы на окнах были задернуты, а в коридорах эхом отдавались неясные звуки, никто не следил за тем, кто в чьей постели спит, в какую комнату кто приходит и в какую уходит, и любовь Гвидо и Тонио так и осталась тайной для всех.
Между тем Гвидо напряженно работал, создавая пасхальное пастиччо[34], которое капельмейстер с радостью ему доверил после успеха рождественской кантаты. Это пастиччо было целой оперой, в которой большая часть сцен представляла собой переделки старых, всем известных произведений. Так, в первой части должна была быть использована музыка Скарлатти, на отрывок из либретто Зено, во второй — что-то из Вивальди, и так далее. Но Гвидо была предоставлена возможность написать последний акт самому.
Он создал партии и для Тонио, и для Паоло, чье высокое, сладкозвучное сопрано всех изумляло, и для еще одного многообещающего студента, Гаэтано, которого недавно прислали в учение к Гвидо в знак признания его рождественского сочинения.
Маэстро пребывал в эйфории. И Тонио вскоре понял, что, хотя он был в состоянии купить все время Гвидо для собственных частных уроков, учитель жаждал признания от маэстро Кавалла и для своих учеников, и для своих сочинений; Гвидо работал над осуществлением собственных заветных мечтаний.
В тот день, когда Кавалла принял оперу, Гвидо был так счастлив, что даже подбросил в воздух листы партитуры.
Тонио опустился на колени, чтобы подобрать их, и взял с Гвидо обещание свозить его и Паоло на пару дней на близлежащий остров Капри.
Узнав о предстоящей поездке, Паоло просто засветился от счастья. Курносый, круглолицый, с копной непокорных каштановых волос, он был преданным и нежным, и его нельзя было не любить. Поздно ночью в гостинице Тонио удалось разговорить его, и он опечалился, узнав, что мальчик совсем не помнит своих родителей, в памяти его запечатлелись лишь цепь приютов и старый хормейстер, который обещал, что операция не будет болезненной, хотя на самом деле она такой была.
Но только когда подошла Страстная неделя, Тонио понял, что означает победа Гвидо. Теперь ему предстояло появиться на сцене не в хоре, а в качестве солиста.
Чем это было хуже выступлений в капелле или шествий сквозь толпы обычных людей, по дороге в церковь?
И все же это ужасно пугало его. Тонио представил себе, как соберется публика и как он выйдет вперед, на ярко освещенное пространство, и почувствовал почти физическую боль: всплыло прежнее старое ощущение наготы, незащищенности и... чего-то еще? Того, что он принадлежит другим? Является тем, кто обязан ублажать, а не тем, кого ублажают?
Но ведь он так этого хотел! Он мечтал, чтобы все это довелось испытать и ему — грим, яркие огни рампы, возбуждение, — и он вспомнил, что, услышав в свое время, как поет Доменико, подумал тогда: «Настанет день, и я сделаю это лучше!»
Но когда Тонио открыл наконец партитуру Гвидо, то обнаружил, что ему предстоит исполнять женскую роль. Он оцепенел.
Лишь через некоторое время он нашел в себе силы пойти с партитурой в пустой зал маленького театра, чтобы позаниматься.
Слабые лучи солнца скупо освещали зал; зияли темные пустые ложи, и сама сцена без занавеса и кулис была совершенно оголена, так что просматривались и мебель, и подпорки.
Сидя за клавишами и глядя на ноты, Тонио остро почувствовал, что его предали.
И в то же время он мог ясно представить себе, какое изумление отобразится на лице Гвидо, когда он скажет ему об этом. Учитель поступил так с ним отнюдь не намеренно, просто предоставляя таким образом возможность тренировки, которая была необходима.
Тонио заставил себя сыграть вступление и запеть в полный голос. Он услышал, как первые звуки заполнили маленький театр. Весь будущий спектакль возник в его сознании. Он представлял себе толпу, слышал оркестр, он видел светловолосую девушку в первом ряду.
А посреди всего этого ужасного великолепия был он — мужчина в женском платье. «Нет, нет, не мужчина, ты забываешься». Он улыбнулся. Теперь, по прошествии времени, Доменико казался ему возвышенно невинным и необычайно сильным.
И Тонио почувствовал, как пересыхает у него в горле.
Он знал, что должен сделать это. Должен принять это так, как есть. Он прошел урок горы, а внутри сложенных лепестков этого нового ужаса лежало семя большей силы. О, как бы он хотел снова взобраться на гору! Как бы хотел понять, почему в первый раз это помогло ему, так изменило его.
Не раздумывая, он встал и закрыл крышку клавесина.
Потом, найдя в спальне Гвидо перо, написал учителю послание на первой странице партитуры:
«Я не могу играть женские роли и не смогу никогда, и если ты не перепишешь эту партию для меня, я вообще не буду выступать».
Когда пришел Гвидо, они бы, конечно, поспорили об этом, если бы только Тонио мог говорить. Впрочем, он прекрасно понимал, что все дискуссии ни к чему не приведут. Он знал все доводы учителя. Кастраты повсюду играют женские роли. Значит, он считает, что сможет выжить в этом мире, выступая лишь в образах мужчин? Понимает ли, чем жертвует? Неужели он думает, что всегда будет иметь возможность выбора?
Так что Тонио просто поднял глаза и тихо сказал:
— Гвидо, я не буду это делать.
И Гвидо вышел из комнаты. Он пошел просить у маэстро Кавалла разрешения переписать, полностью переделать последний акт.
Его не было, кажется, целый час.
И все это время Тонио чувствовал в горле необычную тяжесть и сухость. Ему казалось, что он вообще не может петь. Смутные воспоминания о горе и о ночи, проведенной на ней, не приносили успокоения, и его терзал страх. Он боялся, что, если смирится со своей нынешней жизнью, это полностью уничтожит его. Быть простым и жалким существом — таким, каким только и может быть кастрат, — означает для него смерть. Он всегда будет раздвоен. Боль будет присутствовать всегда. Боль и наслаждение будут смешиваться и так или иначе влиять на него, формировать его, но никогда одна не вытеснит другое, и наоборот. Умиротворения никогда не наступит.
Он не был готов к тому, что Гвидо вернется в таком удрученном состоянии. Маэстро уселся за письменный стол и долго молчал. Потом с трудом проговорил:
— Он дал хорошую роль Бенедетто, своему ученику. Говорит, что ты можешь спеть арию, которую я написал для Паоло. Там, в конце.
Тонио хотел сказать, что ему жаль и что он понимает, как огорчил Гвидо.
— Это твоя музыка, Гвидо, — пробормотал он, — и все ее услышат...
— Но я хотел, чтобы они услышали, как ты это поешь! Ты мой ученик, и я хотел, чтобы они услышали тебя!
Пасхальное пастиччо имело успех. Тонио помогал переделывать либретто, приложил руку к подготовке костюмов и на каждой репетиции трудился за сценой, пока с ног не валился от усталости.
Театр был полон. Гвидо впервые исполнял свое произведение на подмостках, и Тонио купил ему по этому случаю новый парик и модный парчовый камзол цвета бургундского вина.
Гвидо переписал ту песню для него. Теперь это была ария кантабиле, полная утонченной нежности, идеально подходившая для возросшего мастерства Тонио.
И когда Тонио выступил к рампе, ему страстно хотелось, чтобы прежнее чувство незащищенности превратилось в приятное возбуждение, осознание плывущей вокруг красоты, волнующего ожидания в лицах людей и очевидной и надежной силы его собственного голоса.
Перед тем как начать петь, он медленно успокоил дыхание. Чувствуя особую печаль арии, он пел ее как мог проникновенно и был совершенно уверен, что растрогает публику до слез.
Но когда он увидел, что ему это удалось, что люди, сидящие перед ним, и в самом деле плачут, он был так поражен, что едва не забыл о том, что должен уйти со сцены.
Светловолосая девушка, как он и ожидал, тоже была среди зрителей. Он видел, что она как завороженная во все глаза глядит на него. Триумф ошеломил его, особенно трудным для Тонио оказалось вынести чрезмерное внимание к своей персоне.
Но на самом деле это был вечер Гвидо, его премьера, первое представление его оперы перед изощренной неаполитанской публикой, и когда Тонио увидел, как учитель отвешивает поклоны, то забыл обо всем остальном.
Позже, в доме графини Ламберти, он снова увидел светловолосую девушку.
Собралось очень много народу. Пост кончился, и людям хотелось танцевать и пить вино. Поскольку представление в консерватории оказалось столь блестящим, были приглашены все музыканты. Бродя по комнатам с бокалом в руке, Тонио неожиданно наткнулся на свою незнакомку. Она вошла в зал под руку с очень старым темноволосым господином и, встретившись с Тонио глазами, кивнула ему. А потом направилась в сторону танцующих.
Конечно, никто ничего не заметил. Никто не подумал бы, что произошло нечто особенное. Но у Тонио голова пошла кругом. Он постарался скрыться с глаз девушки как можно скорее и при этом неожиданно для себя недовольно подумал: «Почему она здесь? Ведь она еще так молода. Наверняка она не замужем, однако почти все итальянки ее возраста упрятаны в женские монастыри, и редко кто из них посещает балы».
Его нареченная невеста, Франческа Лизани, была так тщательно укрыта от посторонних глаз, что, узнав о предстоящей свадьбе, он едва мог вспомнить, как выглядит эта девушка. Но какой красавицей оказалась она, когда они наконец встретились в монастыре! Он вспомнил, как она смотрела на него из-за ограды. «Почему я так удивился? — подумал он теперь. — В конце концов, она же дитя Катрины!»
Но к чему размышлять обо всем этом? Теперь это все было для него совершенно нереальным. Вернее, в какое-то мгновение это было нереальным, а в следующее стало уже мучительной реальностью. Но что было непреодолимо реальным, так это то, что всякую секунду его кто-нибудь останавливал и говорил комплимент по поводу его выступления.
Незнакомые ему холеные господа, с тростью в одной руке и изящно сложенным кружевным платочком в другой, кланялись ему, говорили, что он был восхитителен и что они ждут от него великих свершений. Великих свершений! Дамы улыбались ему, на мгновение опуская свои изысканно расписанные веера, и давали понять, что он может сесть рядом с ними, если захочет.
А Гвидо? Где был в это время Гвидо? Окруженный людьми, он громко смеялся, а маленькая графиня Ламберти висела у него на руке.
Тонио остановился, не церемонясь отхлебнул большой глоток вина и продолжил свои странствия. Прибыли очередные гости, и в открывшиеся входные двери ворвалась струя свежего воздуха.
Он прислонился плечом к резной раме высокого напольного зеркала и, сам того не желая, подумал о том, что тот день, когда он видел свою будущую жену, был его последним днем в Венеции. Как много событий произошло тогда! Он лежал с Катриной, пел в соборе Сан-Марко.
И внезапно он ужаснулся: сколько же времени он уже в Неаполе? Почти год!
Увидев, что Гвидо подзывает его, Тонио направился к учителю.
— Видишь вон того коротышку? — шепнул ему Гвидо. — Это русский, князь Шержинский. Он талантливый музыкант-любитель, и я написал для него сонату. Позже он может сыграть ее.
— Что ж, отлично, — тоже шепотом откликнулся Тонио. — Но почему ты сам ее не сыграешь?
— Нет, — покачал головой Гвидо. — Слишком рано. Ведь они только что обнаружили, что я способен на большее, чем...
Он проглотил последние слова, и Тонио, улыбнувшись, тайком пожал его руку.
Среди вновь прибывших было много консерваторских музыкантов. Стоило Гвидо отойти, и к Тонио тут же подбежал Пьеро, светловолосый кастрат родом из Милана.
— Сегодня ты пел просто волшебно, — сказал он. — Мы всякий раз учимся у тебя.
Поодаль Тонио заметил Бенедетто, нового ученика маэстро Кавалла, который получил роль, изначально написанную для самого Тонио. Бенедетто прошел мимо них, не удостоив и взглядом.
— Это был его вечер, — сказал Тонио смиренным тоном. — И Гвидо, конечно.
Он помогал Бенедетто одеваться, сам надел ему на голову парик. Как презрительно этот человек вел себя со всеми, кто окружал его! И на Тонио обратил не больше внимания, чем на какого-нибудь лакея. У него были длинные ногти совершенной овальной формы, каждый с бледным полумесяцем у основания. Оставаясь наедине с собой, наверняка он их полировал; когда он вышел на сцену, они сверкали, словно покрытые лаком. И все же было в этом человеке что-то грубое и жалкое. Белые кружева и стразы в действительности мало преобразили его; однако он носил их без тени смущения. «Что бы он подумал, — спрашивал себя Тонио, — если бы узнал, что я отдал роль, лишь бы не надевать эту одежду?»
— Он был вполне собой доволен, впрочем, как и всегда, — сказал Пьеро, холодно, оценивающе посмотрев на Бенедетто.
Он повел Тонио в бильярдную комнату.
— Я хочу поговорить с тобой.
Оттуда были видны весь бальный зал и длинный ряд пар, танцующих менуэт, хотя музыка доносилась слабо и искаженно. Временами, когда разговор становился громче, казалось, что великолепно одетые мужчины и женщины танцуют вообще без музыки.
— Я по поводу Джованни, Тонио. Понимаешь, маэстро хочет, чтобы он остался еще на год, так как обязательно должен попробовать свои силы на сцене. Однако Джованни предложили место в одном хоре в Риме, и он хочет принять предложение. Если бы это была Папская капелла, маэстро наверняка не возражал бы, но это не так... Что ты думаешь об этом?
— Не знаю, — пожал плечами Тонио.
Но он был уверен, что Джованни никогда не будет достаточно хорош для сцены. Тонио понял это еще тогда, когда в первый раз услышал его.
В отдалении в арочном проеме показалась светловолосая девушка. Неужели на ней то самое фиолетовое платье? То, в котором она была почти год назад? Талия у нее казалась такой тонкой, что он, наверно, смог бы сомкнуть вокруг нее пальцы, кожа в вырезе декольте притягивала взгляд нежностью. Брови у незнакомки были не светлыми, как можно было бы ожидать, а темными, дымчатыми, как синева ее глаз, и именно это придавало девушке такой серьезный вид. Тонио мог ясно разглядеть выражение ее лица: вот она слегка нахмурилась, вот чуть вздернула верхнюю губку.
— Но, Тонио, Джованни хочет поехать в Рим, и это самое ужасное. Ему никогда не нравилась сцена и никогда не понравится, но он всегда любил петь в церкви, с самого детства.
Тонио улыбнулся, услышав это.
— Чем же я могу помочь, Пьеро?
— Ты можешь сказать нам, что думаешь об этом, — ответил тот. — Как считаешь, Джованни смог бы посвятить себя опере?
— Спросите Гвидо, вот что я вам посоветую.
— Но, Тонио, ты не понимаешь. Маэстро Гвидо никогда не пойдет против маэстро Кавалла, а Джованни и вправду хочет поехать в Рим. Ему уже девятнадцать, он давно живет здесь, а это лучшее из предложений, которые он когда-либо получал.
Возникла небольшая пауза. Девушка тем временем повернулась, поклонилась, взяла партнера за руку и, качнув юбками, прошла в ряды танцующих.
Неожиданно Пьеро рассмеялся и пихнул Тонио в бок.
— А, вот на кого ты глаз положил, — шепнул он.
Тонио вспыхнул. Он с трудом сдерживал гнев.
— Ничего подобного. Я даже не знаю, кто она. Просто восхищался ее красотой.
Он старался говорить как можно более небрежно. Махнув рукой проходящему мимо официанту, взял с подноса бокал белого вина и поднял его на свет, словно завороженный плеском жидкости в хрустале.
— Скажи ей пару комплиментов, Тонио, и, может быть, она напишет твой портрет, — сказал Пьеро. — А захочешь, нарисует тебя голышом.
— Что ты несешь! — резко оборвал его Тонио.
— Она рисует голых мужчин. — Пьеро рассмеялся, как будто ему очень нравилось поддразнивать Тонио. — Конечно, в виде ангелов или святых, но, в общем, одежды на них немного. Сходи взгляни на них в часовне графини, если не веришь. Она расписала все стены над алтарем.
— Но она так молода!
— Точно! — прошептал Пьеро и широко улыбнулся.
— А как ее зовут?
— Не знаю. Спроси графиню, они знакомы. Но почему бы тебе не остановить свое внимание на какой-нибудь симпатичной даме постарше? С девицами всегда столько проблем...
— Да, в общем, все это пустяки, — резко оборвал его Тонио.
Художница. Расписала стены в часовне! Он был потрясен. То, что он узнал, взволновало его, придавая этой девушке чудесную новую сущность, и неожиданно легкая небрежность ее вида показалась ему более чем соблазнительной. Она словно была сосредоточена на чем-то большем, чем собственная прелесть и необходимость ее подчеркивать. Но она такая красивая! Интересно, венецианская художница Розальба была так же прекрасна? А если так, зачем она тогда занималась живописью? Вообще это все просто бред! Какое ему до этого дело, если она была лучшим живописцем Италии?! И все же у него голова шла кругом, стоило ему вообразить эту девушку с кистью в руке.
Пьеро вдруг показался ему таким беззащитным. Тонио посмотрел на него словно впервые. До него лишь сейчас начал доходить смысл его слов. Этот вопрос для Джованни имел принципиальное значение. От решения его зависела вся дальнейшая жизнь певца, и Пьеро решил привлечь к этому Тонио. Почему именно его, оставалось для Тонио загадкой, хотя уже не в первый раз другие обращались к нему.
— Тонио, если ты поговоришь с ним, он сделает то, что ты скажешь, — озвучил эту мысль Пьеро. — Я думаю, что он должен поехать в Рим, но меня он не послушает. Если он попытается поступить в оперу, его ждут разочарование и унижение.
Тонио кивнул.
— Хорошо, Пьеро. Я поговорю с ним.
Танцы закончились. Светловолосая девушка куда-то исчезла. А потом Тонио увидел издалека, что она идет к двери, снова под руку с тем пожилым господином, и почувствовал острое сожаление. Конечно, это было не прежнее фиолетовое платье, а другое, похожего цвета, с широкими юбками, присобранными с помощью застежек в виде маленьких цветов. «Наверное, она любит этот цвет...»
Но Джованни? Что сказать ему? Он попробует сделать так, чтобы Джованни сам дал ответ на вопрос, что же ему делать, и тогда убедит его последовать собственному убеждению.
Тонио тревожила ответственность, которую на него взвалили. И в то же время ему было приятно, что другие признавали в нем лидера. Теперь многие сблизились с ним, и среди них были не только кастраты. Не так давно студент-композитор Морелло подарил ему копию своей недавней «Стабат матер»[35] с надписью: «Может, когда-нибудь ты споешь это». Дважды за последнее время Гвидо разрешал ему провести занятие с младшими учениками, и это ему тоже понравилось, когда он увидел восхищение и уважение в их глазах.
«О чем я только что думал? Что-то о часовне... О часовне графини! Где она находится?» Вино сильно ударило ему в голову. И графиня, как нарочно, куда-то исчезла. Конечно, любой из слуг мог бы показать ему, где находится часовня. «И Гвидо, наверно, знает. А где Гвидо?» Но он чувствовал, что не должен спрашивать учителя.
— Я безобразно напился, — прошептал он. И, глядя на свое отражение в бокале, добавил: — Ты — сын своей матери!
Кажется, он остался в опустевшем зале один. Он понимал, что ему надо прилечь. Но тем не менее, когда к нему приблизился очередной слуга с бокалом прохладного белого вина, он выпил и его, а затем, тронув слугу за рукав, спросил:
— Где тут часовня? Она открыта для гостей?
Он помнил, что, сгорая от нетерпения, пошел за этим человеком вверх по широкой главной лестнице, а затем вдоль длинного коридора до каких-то двойных дверей. Слуга поднес свечу к канделябру, а затем Тонио остался в тускло освещенном помещении один.
Красивая часовня была полна удивительных мелких деталей. Повсюду посверкивало золото, в любимом неаполитанцами стиле, арки с офортами, колонны с каннелюрами, мерцающие арабески вдоль окон и потолков. Похожие на живых людей статуи были одеты в настоящие атлас и бархат, а покрывало на алтаре украшено драгоценными камнями.
Тонио молча двинулся по проходу меж скамей, опустился на колени на бархатную подушечку у ограждения и сложил ладони, словно собрался молиться.
Над ним подрагивали в тусклом освещении настенные росписи, и ему казалось совершенно невозможным, что это та девушка нарисовала такие огромные и великолепные фигуры: Деву Марию, поднимающуюся в небеса, ангелов с изогнутыми дугой крыльями, седовласых святых.
Крепкие, сильные фигуры выглядели полными жизни, и, глядя на них, он почувствовал прилив любви к девушке-художнице, представил себе, что оказался рядом с ней и в разгар какой-то негромкой и страстной беседы смог услышать, услышать наконец ее голос. Ах, если бы ему удалось когда-нибудь приблизиться к ней во время танцев, то он и вправду услышал бы ее голос, когда она сказала бы что-нибудь своему партнеру! Темные волосы Девы Марии над его головой волнами ниспадали мадонне на плечи, овал ее лица был безупречен, ресницы приопущены. Неужели эту роспись сделала столь молодая художница? Ему вдруг показалось, что это слишком трудная задача для любого мастера. Он закрыл глаза. Опустил голову на правую руку.
Поток нахлынувших эмоций испугал его. Он вдруг почувствовал себя несчастным, у него возникла потребность объяснить Гвидо, почему он пришел сюда.
— Я люблю только тебя, — прошептал он.
Ослабевший от вина, совершенно разбитый, он побрел от алтаря к дверям.
Если бы он не наткнулся на какую-то кушетку в маленькой гостиной наверху, то ему стало бы совсем плохо.
Тонио лег на кушетку и закрыл глаза. Отчетливо услышал голос матери: «Мне нужно было убежать с бродячей оперой». И заснул.
Когда он проснулся, было тихо. Конечно, званый вечер уже давно закончился. Быстро поднявшись, Тонио вышел на лестницу. Скорее всего, Гвидо в ярости. Может, он даже уехал домой один.
Внизу в огромных залах осталось лишь несколько гостей, и повсюду двигались слуги, собирая салфетки и бокалы на серебряные подносы. В воздухе пахло табаком, а одинокий человек за клавесином, любитель, играл какую-то душевную мелодию.
Трое оставшихся скрипачей болтали друг с другом. Увидев среди них Франческо, Тонио бросился к нему вниз по лестнице.
— Ты видел Гвидо? — спросил он. — Он уехал домой?
Франческо, вынужденный играть почти всю ночь, заметно устал и в первый момент, кажется, не понял, о чем его спрашивают.
— Он, наверное, сердится на меня, Франческо. Я заснул. Думаю, он искал меня, — объяснил Тонио.
И тут Франческо улыбнулся.
— Он не будет сердиться на тебя, — сказал он странным доверительным шепотом.
Потом осторожно положил скрипку в футляр и, захлопнув крышку, встал. Но, увидев, что Тонио глядит на него с полным недоумением, снова улыбнулся и многозначительно посмотрел на лестницу, ведущую на верхний этаж.
Тонио подался вперед, словно пытаясь услышать невысказанное. Франческо снова показал глазами наверх.
— Он с графиней, — шепнул он в конце концов. — Так что жди.
Какое-то время Тонио просто смотрел на Франческо. Он смотрел, как тот собирает ноты, как прощается с остальными. Как уходит.
Оставшись один на пороге огромного пустого зала, он словно заново пережил их короткий разговор и под его впечатлением медленно приблизился к лестнице.
И сказал себе: «Это неправда. Ерунда какая. Наверное, я не так понял».
Конечно, Франческо не мог знать, что они с Гвидо — любовники. Никто этого не знал.
Но, оказавшись в начале темного коридора на верхнем этаже, Тонио почувствовал, как его трясет.
Он прислонился к стене. Голова снова кружилась, и неожиданно ему захотелось оказаться где-нибудь в другом месте, подальше отсюда. Но все равно он стоял неподвижно.
Ждать ему пришлось недолго.
В другом конце коридора отворилась дверь, и в потоке света, хлынувшем на ковер с цветочным узором, показались графиня и Гвидо. Пухленькая, маленькая графиня по-прежнему была в изысканном бальном платье, но теперь темные волосы свободно ниспадали ей на плечи. Гвидо, нежно обернувшись к ней, наклонился, поцеловал ее и раскланялся.
Их силуэты нечетко просматривались в полутьме. Графиня ушла, и вместе с ней пропал свет. А Гвидо двинулся к лестничной площадке.
Тонио безмолвно смотрел на приближающийся неясный силуэт.
Но когда он увидел выражение лица учителя и их глаза встретились, у него не осталось больше ни малейшего сомнения.
Он плакал. Плакал навзрыд, как ребенок, не в силах смириться с тем, что происходило. Гвидо обманул его. Гвидо намеренно причинил ему боль. И если вначале он высказал учителю много гневных слов, это была лишь паническая, отчаянная попытка утаить боль этого ужасного момента.
А теперь Гвидо говорил с ним обычным холодным ровным голосом, не объясняя ничего! А чего он, собственно, ожидал? Извинений или даже лжи? Но учитель сказал, что предупреждал его. Что он будет встречаться с женщинами, где и когда представится возможность. И что это не имеет никакого отношения к любви, которая их связывает.
— О-о-о, но ты выставил меня идиотом! — прошептал Тонио. Мысли у него путались, и он не мог проследить за последовательностью обвинений.
— Как это выставил тебя идиотом? Ты думаешь, я не люблю тебя? Тонио, ты — моя жизнь!
Но Гвидо не просил прошения, не раскаивался. Не обещал покончить с этим. Лишь повторял своим низким голосом одни и те же слова.
— Это случилось только сегодня ночью или это уже было не раз? О, это уже было не раз.
Гвидо не отвечал. Стоял молча, сложив на груди руки и глядя на Тонио с таким видом, словно намеренно отгораживался от него и не понимал, какую боль ему причинил.
— Но тогда как давно это продолжается? Когда это началось? — кричал Тонио. — Когда меня стало для тебя недостаточно?
— Недостаточно? Ты для меня — весь мир, — мягко сказал Гвидо.
— Но ведь ты не бросишь ее...
Гвидо промолчал.
Дальше говорить было бесполезно. Тонио знал, что ответы будут те же самые; он оцепенел, понимая, что под ним снова может разверзнуться та бездна, снова может нахлынуть отчаяние, унося его к прежним мукам. Боль казалась непереносимой. Она отдавалась в каждой клеточке его существа. Маленький мир, созданный им для себя, зашатался и грозил вот-вот рухнуть. И не важно, что когда-то он узнал и большую боль. Та боль казалась теперь нереальной, а подлинной была эта, нынешняя.
Он хотел встать, уйти, чтобы не видеть больше ни Гвидо, ни графиню, вообще никого.
— Я любил тебя, — прошептал он. — Для меня не существовало никого, кроме тебя. Никогда не было никого другого.
— Ты любишь меня и сейчас, и для меня нет никого другого, кроме тебя, — ответил Гвидо. — Ты это знаешь.
— Не говори больше ничего. Оставь это. Чем больше ты говоришь, тем хуже. Все кончено.
Но не успел Тонио произнести эти слова, как понял, что Гвидо приближается к нему.
И как только он подумал, что, конечно же, ударит этого человека, то почувствовал, что разворачивается к нему. Похоже, в таком состоянии он не мог сопротивляться. То есть только сам Гвидо мог защитить его от жестокости Гвидо. И когда учитель снова прошептал: «Ты — моя жизнь», в его словах звучала такая мука и такое страстное желание, что Тонио тут же отдался ему.
Гвидо целовал его медленно, с наслаждением. Страсть накатывала волнами, то вознося Тонио ввысь, то чуть утихая, но лишь перед тем, как снова подняться.
Когда же все было кончено и они лежали близко, переплетясь руками и ногами, Тонио прошептал Гвидо на ухо:
— Объясни мне, как понять это. Как ты смог так сильно обидеть меня и при этом ничего не почувствовать? Я бы ни за что на свете не причинил бы такую боль тебе, клянусь.
Ему показалось в темноте, что Гвидо улыбнулся. Но это была не кривая ухмылка, нет. Скорее эта улыбка таила в себе печаль, а за его вздохом скрывалась тяжесть какого-то прежнего опыта.
И обнял он Тонио с каким-то отчаянием: прижал к груди так крепко, словно кто-то собирался его отнять.
— Придет время, мой прекрасный, и ты это сделаешь, — сказал маэстро. — А пока покажи мне свою великодушную щедрость.
У Тонио слипались глаза. Помимо своей воли он проваливался в сон. Он хотел возразить Гвидо, но ему казалось, что он упустил какую-то важную часть загадки, хотя и успел разглядеть, насколько она сложна. В душе его роились какие-то страхи, которых он не мог озвучить, но он знал, что в этот миг Гвидо любит его, а он любит Гвидо и что если он попытается нащупать упущенную часть загадки, то опять почувствует себя глубоко несчастным.
Он смирился с этим. Чувствуя себя бессильным что-либо изменить, смирился. Последующие дни показали, что он поступил мудро: Гвидо теперь принадлежал ему еще больше, чем прежде.
Но один горький урок Тонио усвоил: не Гвидо удерживал его от знакомства со светловолосой девушкой. Ее картины словно в насмешку вспыхивали то и дело в его памяти. Он испытывал чувство вины за то, что пошел тогда в часовню, потому что знал теперь, что мог бы приблизиться к ней, не вдаваясь в объяснения перед Гвидо, и тем не менее не осмелился это сделать, и всякий раз, когда она оказывалась на его пути, лишь неловко молчал и чувствовал себя совершенно несчастным.
Но в последующие месяцы любовь к Гвидо наполняла и успокаивала его сердце. Иногда, впрочем, его мучила мысль о том, что у Гвидо есть еще и графиня. Но с ним маэстро был более нежен и ласков, чем раньше, возможно, потому, что сам получил наконец признание как композитор, а ведь он так долго к этому стремился.
Когда снова наступили теплые месяцы года, а с ними неизменные праздники и шествия — и периодические прогулки с Паоло по живописным окрестностям, — стало ясно, что Гвидо чрезвычайно востребован.
Ему были переданы лучшие студенты-композиторы, новичков от него забрали, а с Тонио, считавшимся его звездным учеником, и Паоло, способным удивить любого он привлекал теперь больше великолепных певцов, чем мог принять.
Школьный театр теперь почти полностью передали в его управление, и, хотя маэстро нещадно всех гонял, Тонио все больше любовался учителем, совершенно неотразимым в новых костюмах, оплаченных из его, Тонио, кошелька.
Получив власть, Гвидо стал мягче. Теперь он гораздо реже сердился. А властность его была столь естественной, что Тонио испытывал тайное и острое наслаждение от одного лишь касания руки учителя.
Маэстро Кавалла просил Гвидо не слишком давить на Тонио. И все же настоящая работа Гвидо с ним началась лишь с того момента, как тот начал выступать.
Перед рампой Гвидо были лучше заметны слабости и сильные стороны Тонио. И хотя маэстро неустанно изнурял своего лучшего ученика упражнениями и написал для него много разных арий, лишь благодаря арии кантабиле, исполненной печали и нежного чувства, он понял, в чем заключается исключительность Тонио. Бенедетто хорошо удавались трюки. Он мог виртуозно справляться с высокими нотами, а затем с обескураживающей легкостью переходить в диапазон контральто. Слушая его, публика ахала, но не в его силах было заставить ее плакать.
А вот Тонио это удавалось каждый раз.
Между тем король Карл Третий, правивший Неаполем уже два года, решил построить свой собственный театр. В несколько месяцев строительство было завершено, и старый театр Сан-Бартоломео был снесен.
И хотя все восхищались тем, с какой скоростью воздвигается здание, в вечер открытия не что иное, как интерьер театра, вызвало вздохи восхищения и благоговения.
В театре Сан-Бартоломео зрительный зал имел устаревшую четырехугольную форму. Этот же представлял собой подкову с шестью ярусами. Но восхищение вызвал не столько впечатляющий размер зала, сколько его изумительное освещение. Впереди каждой ложи было установлено зеркало, по обеим сторонам которого горели свечи. Когда эти свечи зажигались, зеркала тысячекратно усиливали во всех направлениях свет их крошечного пламени. Это было незабываемое зрелище, затмить которое мог лишь талант примадонны, Анны Перуцци, и ее соперницы, контральто Виттории Тецци, которая прославилась мастерским исполнением мужских партий. Опера, дававшаяся на открытие, «Ахиллес на Спросе», была написана по свежему либретто Метастазио композитором Доменико Сарри, которого неаполитанцы любили уже много лет.
Сцену оформил один из лучших декораторов того времени, Пьетро Риджини, и все представление оказалось в самом деле просто великолепным.
У Гвидо и Тонио были на весь сезон сняты места в передней части партера, удобные кресла с подлокотниками. Поэтому они вполне могли сколько угодно опаздывать, а так как кресла в первых рядах стояли довольно свободно, то, прибыв в середине представления, они никому не мешали, когда проходили на свои места.
Конечно, все знали, что монарх не слишком интересуется оперой, и шутили, что он построил такой вместительный театр для того, чтобы самому разместиться подальше от сцены.
Но глаза всей Европы более чем когда-либо были теперь обращены к Неаполю. Его певцы, композиторы и музыка намного превзошли венецианских мастеров. А те уже давно затмили Рим.
Однако, насколько Гвидо было известно, Рим по-прежнему оставался местом, где происходили дебюты певцов-кастратов. Даже не рождая собственных певцов и композиторов, Рим оставался Римом. И маэстро постоянно напоминал Тонио об этом.
Прогресс Тонио изумлял всех. Но хотя он спел уже четыре арии в опере, поставленной в консерватории осенью, а вечера проводил с Гвидо где-нибудь в городе, он по-прежнему иногда трапезничал со своими товарищами-студентами, отдыхал с ними после обеда и не отказывался от выполнения всей необходимой работы за сценой.
Но вскоре после второго Рождества, проведенного им в Неаполе, у Тонио произошла стычка с одним из юношей, бравших уроки фехтования, и она оказалась столь же опасной, как его противостояние с Лоренцо за год до того.
В тот день Тонио плохо соображал и был необычайно вялым, безразличным ко всему, что видит и слышит.
Утром он прочел очередное письмо Катрины Лизани, в котором тетушка сообщила ему, что его мать произвела на свет здорового сына. Ребенок был рожден пять месяцев назад: уже почти полгода он жил на этом свете.
Противная слабость разлилась по всему телу Тонио, и он неожиданно для себя начал беззвучно молиться. «Да будешь ты здоров телом и ясен разумом, — чуть ли не шептал он. — Да получишь ты благословение и от Бога и от людей. Если бы я был на твоем крещении, я бы сам поцеловал твой нежный маленький лобик».
И в его сознании, словно само по себе, возникло видение. Он увидел себя — высокого, белого, похожего скорее на паука, — идущего по этим сырым и сумрачным комнатам. Вот его бесконечно длинная рука протянулась к младенческой колыбельке, чтобы покачать ее. А потом пред ним предстала мать, плачущая в одиночестве.
«Но почему она плачет?» Он попытался сосредоточиться и понял, что горюет она потому, что он убил ее мужа.
Карло умер. И она снова в трауре, и все яркие свечи уже догорели. Над их огарками вьется слабый дымок. А вверх и вниз по этим коридорам плывет вонь от канала, густая и осязаемая, как зимний туман.
— Что ж, — сказал он наконец вслух, складывая жесткий лист пергамента. — А чего ты хотела? Чтобы я дал тебе больше времени?
Еще один шаг был предпринят, еще один шаг. В письме Катрины говорилось, что мать снова беременна!
И вот, когда он в таком состоянии добрался до зала фехтования, то столкнулся в дверях с юным тосканцем из Сиены и, оттолкнув его, прошел первым. Простая невнимательность, только и всего.
Но, готовясь к первому бою, Тонио вдруг отчетливо услышал за спиной злобное ворчание и, подняв глаза, испытал странное чувство дезориентации, подобное тому, что настигло его на площади Сан-Марко несколько лет назад, когда он впервые услышал о Карло. На короткий, но ужасающий миг показалось, что он проваливается в сон. А потом, встряхнувшись, он обвел взглядом полированный пол, высокие окна, длинный, пустой зал.
И до его сознания дошли слова:
— Евнух? Я и не знал, что каплунам разрешают носить шпаги!
Ничего неожиданного, ничего оригинального. Он тут же представил себе каплунов, этих выхолощенных птиц, ощипанных, готовых к употреблению в пищу, висящих на крючке в мясной лавке. В зеркалах, опоясывавших фехтовальный зал, отражались окружавшие их молодые люди в черных бриджах и белых рубашках.
Тонио осознал, что в зале воцарилась тишина и что сам он медленно разворачивается.
Юный тосканец не сводил с него глаз. Лицо Тонио ничего не выражало. Но он, казалось, слышал множество сказанных шепотом возгласов и отзвуков этих возгласов, произнесенных теми из большой толпы молодых мужчин, с которыми он здесь уже бился и у кого выигрывал бой. Он стоял очень спокойно, сузив глаза, и ждал, когда шепот этот превратится в слова, которые можно будет различить.
Тонио смутно чувствовал, что юный тосканец нервничает. Остальным было тоже не по себе, и Тонио буквально кожей ощутил, как по залу кружит поток настороженности. Кругом были непроницаемые, мрачные лица южан. В воздухе усилился острый запах пота.
Тонио физически почувствовал страх юноши. Страх, смешанный с отчаянной, саморазрушительной гордостью.
— Я не скрещиваю шпаги с каплунами! — чуть ли не завизжал тосканец, и даже внешне невозмутимые южане явно испытали легкий шок.
Странная мысль пришла тогда в голову Тонио. Он увидел, насколько этот юноша глуп, и уверился, что тосканец скорее умрет, чем прилюдно опозорится. При этом Тонио нисколько не сомневался, что убьет его. Никто здесь не владел искусством шпаги лучше, чем он. И, физически ощущая свой рост, свой холодный гнев, он чувствовал одновременно всю бессмысленность этого поступка. Он не хотел никого убивать. А этот человек наверняка хотел его смерти. Отлично понимал, что его оскорбление не может не иметь последствий.
Это вызывало у Тонио недоумение и тяготило его. При этом мальчишка предоставлял ему такую возможность! Он почувствовал к нему жалость. И все же, если сомнения будут нарастать, они ослабят его.
Он словно со стороны увидел, как его глаза, сузившись, полыхнули на юного тосканца яростью и как он медленно поднял шпагу.
Тосканец выхватил рапиру. Она со свистом рассекла воздух. Лицо юноши было обезображено страхом и гневом. Тонио немедленно парировал удар и нанес противнику удар в шею.
Тосканец выронил клинок и схватился обеими руками за горло.
Комната быстро пришла в движение. Несколько человек кинулись к Тонио, убеждая его отступить. Другие окружили раненого. Тонио видел, как рубашка юноши пропитывается кровью. Учитель фехтования настойчиво просил всех выйти и продолжить обсуждение случившегося за дверью.
Всю дорогу назад до консерватории Тонио вспоминал те неловкие мгновения, когда молодые люди окружили его, дружески обнимали, пожимали ему руку.
Уже около полуночи прибыл молодой сицилийский дворянин и сообщил ему, что тосканец собрал вещи и покинул город. На смуглом лице сицилийца читалось презрение, однако он никак не прокомментировал свое сообщение. Видно было, что он не слишком уютно чувствовал себя в суровой обстановке консерваторской гостиной, где Тонио принимал его. Но он, несколько поколебавшись, спросил Тонио, не согласится ли тот поохотиться с ним в ближайшее время. Мол, он и его друзья регулярно ездят на охоту в горы и были бы рады, если бы синьор Трески присоединился к ним. Тонио поблагодарил его за приглашение, хотя и не дал утвердительного ответа.
А всего через несколько дней Тонио и Гвидо сами отправились в горы, на юг.
Погода была мягкой и теплой. Для посещения они выбрали один из тех маленьких городков на побережье, что прилепились к утесам, возвышающимся над голубой гладью, похожей на безупречное зеркальное отображение неба.
После простого сельского обеда на маленькой площади они подозвали к себе группу уличных певцов, бедно одетых, но вдохновенных, и те спели им много варварских и изобретательных мелодий, на какие не отважился бы ни один профессиональный музыкант.
Ночь они провели в гостинице, на соломенной постели, под окном, в которое заглядывали звезды.
На рассвете Тонио вышел на улицу и пошел к старому греческому храму, возвышавшемуся посреди поля, где в траве пестрели первые весенние цветочки.
От большинства колонн сохранились лишь мраморные основания, разбросанные среди зелени, но четыре колонны еще стояли, устремленные прямо в небо.
Увидел Тонио и священный пол храма. Обошел его по обломкам камней, а потом лег навзничь на свежую траву, пробивавшуюся повсюду из щелей и трещин. Глядя прямо в слепящий поток света, он думал о том, что никогда в жизни не знал такой безмятежности, которую изведал в этом году.
Куда бы он ни бросил взгляд, ему казалось, что мир хрупок и полон ничем не замутненной красоты. В нем не было зловещей таинственности. Не было изматывающего день за днем напряжения.
Тонио чувствовал себя умиротворенным любовью к Гвидо, любовью к Паоло, ко всем тем, кто стали его новыми друзьями, почти братьями, и жили с ним под одной крышей, этим мальчикам, делившим с ним работу, учебу и отдых, репетиции и спектакли.
Но тьма была рядом.
Она всегда была рядом, поджидая то письма Катрины, то оскорбления глупого тосканского парнишки. Но ему так долго удавалось не пускать ее в свою жизнь!
Теперь он удивлялся, как мог вообще рассчитывать на то, чтобы поддерживать в себе ненависть и чувство мести до тех пор, пока у Карло не появится много детей. Именно тогда он собирался вернуться и оплатить старый счет.
Неужели он уже так испорчен, что забыл зло, причиненное ему, забыл мир, который вычеркнул его из себя, и столь легко поддался этой странной неаполитанской жизни, которая казалась ему теперь более реальной, чем та, что он знал в Венеции. А то, что он не хотел убивать этого тосканца? Было ли это слабостью? Или наоборот, он стал мудрее и совершеннее?
Тонио вдруг ужасно испугался, что ему никогда не доведется это узнать.
Теперь ему вообще казалась нереальной жизнь в Венеции, виденный им туман, словно похитивший свинцовый цвет у неподвижных каналов, узкие улочки, стены домов на которых почти смыкаются над головой, как будто хотят поймать в ловушку звезды.
Серебристые купола, круглые арки, мозаики, сверкающие даже сквозь дождь, — что это было?
Закрыв глаза, он попробовал вспомнить мать. Попытался услышать ее голос, увидеть, как она кружится в танце на пыльном полу. Неужели был когда-то в его жизни тот день, когда, увидев ее у окна, он подполз к ней сзади, заливаясь слезами? Она пела какую-то уличную песенку. Может, она думала о Стамбуле? Он протянул к ней руку. Она обернулась и ударила его. Он почувствовал, как падает...
Неужели это когда-то было?
Неожиданно он встал посреди травы. Вокруг расстилался зеленый луг. Поодаль, среди множества цветочков, рассыпанных по этому бескрайнему и красивому полю, как белые облака по небу, маячила темная фигура Гвидо. Он стоял неподвижно, склонив голову набок, точно прислушиваясь к пению птиц вдали, а может, и к тишине окружающего пространства.
— Карло, — прошептал Тонио. — Карло!
Словно он не мог уйти отсюда, пока не убедится, что отец где-то неподалеку. А потом он закроет глаза на это ласковое солнце, на эти бесконечные поля и на тот город вдали, который так хорошо знает, и пойдет вперед, крадучись по-кошачьи, готовясь к прыжку, и настигнет его в каком-нибудь темном и неожиданном месте, и увидит на его лице ужас.
«Но, Боже правый, что бы я отдал за то, чтобы прожить хоть день, всего один день, и чтобы эта чаша миновала меня!»
Прошло еще семь месяцев, прежде чем Тонио получил письмо от самой Марианны, сообщившей ему о рождении еще одного сына.
Он был так потрясен, прочитав это письмо, что носил его с собой весь день и распечатал только тогда, когда оказался один на берегу моря.
И ему казалось, что из-за грохота волн он не слышит ее голос, завораживающий, опасный, как зов сирены.
"Не проходит и часа, чтобы я не думала о тебе, не испытывала боль за тебя, не обвиняю себя в твоем опрометчивом и ужасном поступке. Ты не потерян для меня, как бы ни был уверен в этом, каким бы безрассудным и недобрым ни был путь, которым ты следуешь.
Неделю назад в этом доме на свет появился твой маленький братик, Марчелло Антонио Трески. Но никакое дитя не займет твое место в моем сердце".
Всего через несколько дней Тонио предстояло выступить в заглавной партии в опере, целиком и полностью написанной Гвидо для консерваторской сцены. И он знал, что не сможет петь, если не забудет об этом письме.
По мере приближения спектакля он все больше перегружал себя репетициями. В вечер премьеры не думал ни о чем, кроме музыки. Он был не кем иным, как Тонио Трески, студентом консерватории, а еще — любовником Гвидо, и лишь страстные любовные ласки смогли заглушить эхо оваций.
Но в дни, последовавшие за этим маленьким триумфом, он не переставал думать о матери, хотя и от его любви к ней, и от ощущения ее красоты и воспоминаний о редких минутах нежности уже мало что осталось.
Она была теперь женой Карло. Она принадлежала ему. Но как она могла после всего верить этому человеку? А в том, что она доверилась ему, не было ни малейшего сомнения.
И хотя гнев чуть ли не ослеплял его, Тонио знал, разумеется, ответ на этот вопрос. Она поверила Карло потому, что должна была поверить, поверила для того, чтобы продолжать жить, чтобы сбежать из своей пустой комнаты и пустой постели. Что оставалось ей в этом доме, если не Карло?
Временами, когда эти мысли почти не переставая крутились у него в голове, он не мог не вспоминать ее страдания, ее одиночество и те вспышки жестокости, которые даже теперь, по прошествии многих лет, напоминали о себе мурашками по коже.
Запертая в женском монастыре, она бы умерла, в этом он был уверен, а его брат, его могущественный и хитрый брат, его оклеветанный, добродетельный и своенравный брат женился бы на другой.
Нет, она стояла перед немыслимым выбором, а жить с мужчиной без его любви было для нее так же невыносимо, как в монастырской келье. Ей обязательно нужна была любовь мужчины, а также его защита и имя. Но что дачи ей имя и зашита в ее прошлом?
— А я опять обреку ее на одиночество, — пробормотал Тонио. — Сошлю ее назад в ее монастырь...
И он снова вспомнил ее под черной вдовьей вуалью.
Эта картина была для него реальной — более реальной, чем сцены крещения этих детей или неведомой ему жизни того дома, которые рождали в его воображении эти письма.
Обернувшись к нему, мать бранила его. Сжав кулаки, осыпала его проклятиями. Он слышал, как за много лет и миль отсюда, за смутным видением воображаемого будущего, она кричит: «Я бессильна!», и его гнев неумолимо уходил куда-то в сторону, не затрагивая ее, так что она превращалась в тень, способную повлиять на ожидающее его не больше, чем влияла на его прошлое. Она была потеряна для него, вправду потеряна. И все же глаза его снова и снова туманились, когда он думал о ней, и он резко отворачивался, с бьющимся сердцем, каждый день встречая в церкви одетых в черное женщин, пожилых вдов и вдов молодых, которые зажигали свечи, стояли на коленях перед алтарем, шли черными тенями по улицам в сопровождении старых служанок.
На него посыпалось теперь множество приглашений спеть на частных ужинах или концертах. Однажды он даже посетил дом той пожилой маркизы, которую встретил в свой первый визит в дом графини Ламберти.
Но со временем он стал отказываться от любых приглашений.
Гвидо, конечно же, был в ярости.
— Нужно, чтобы тебя слышали! — убеждал он. — Нужно, чтобы тебя видели и слышали в самых значительных домах. Тонио, о тебе должны узнать иностранцы, как ты не понимаешь!
— Но они могут прослышать обо мне и прийти послушать меня сюда, — пожал плечами Тонио. — Ты слишком много требуешь от меня! — убежденно воскликнул он. — А потом, маэстро вечно жалуется на то, что студенты слишком много времени проводят в городе, много пьют...
— Ох, прекрати! — сердито оборвал его Гвидо.
Так или иначе, но консерватория стала единственным местом, где теперь выступал Тонио.
Он все больше времени проводил в классах — за исключением тех часов, что занимался фехтованием, — и никогда не принимал предложения других молодых людей присоединиться к их компании в кабачке или на охоте.
И снова и снова он встречал повсюду светловолосую художницу. Так, она оказалась в францисканской церкви, куда он пришел с другими студентами на обычное выступление. В другой раз он увидел ее в театре Сан-Карло: роскошно одетая, она сидела в ложе графини, не отвлекаясь смотрела на сцену и все время казалась погруженной в музыку.
И она приходила в консерваторию на каждое его выступление.
Время от времени он возвращался в дом графини с одной-единственной целью, хотя никогда не признавался себе в этом. Он ходил в часовню и смотрел на изысканные, темные по колориту фрески, на удлиненное лицо Девы Марии, на ангелов с мощными крыльями и мускулистых святых. Делал он это всегда в поздний час и всегда выпив чуть больше вина, чем следовало. А встречая художницу в бальном зале, смотрел на нее так открыто и долго, что ее семья, конечно же, должна была бы воспринять такую дерзость как оскорбление.
Но этого никогда не происходило.
Однако больше всего его поглощала консерваторская жизнь, и ничто не могло по-настоящему нарушить ее распорядок и его каждодневное счастье, не считая писем Катрины, которые, несмотря на то что он редко ей отвечал, становились все более и более откровенными.
Эти письма, которые всегда доставлял из посольства один и тот же молодой венецианец, были явно предназначены для чтения наедине.
Она тоже сообщила ему о рождении у Марианны второго ребенка и просто добавила, что этот ребенок так же здоров, как первый.
"Но незаконнорожденных отпрысков у твоего брата гораздо больше, чем законнорожденных, во всяком случае так мне рассказывают, и, похоже, даже его блестящие успехи в Сенате и советах не в состоянии удержать его от бесконечного наслаждения прекрасным полом.
Матушку твою, однако, он боготворит, и ты можешь нисколько не беспокоиться на ее счет.
Всех приводят в восхищение его энергия, сила и способность трудиться от зари до полуночи. А тем, кто выражает свое восхищение вслух, он тут же отвечает, что это пережитые им ссылка и несчастья научили его ценить жизнь.
Конечно, при малейшем упоминании имени его брата Тонио у Карло тут же на глазах выступают слезы. О, как счастлив он услышать, что ты вполне благополучен там, на юге, и тем не менее он очень озабочен известиями о твоем пении и твоих успехах в фехтовании.
«Сцена? — спрашивает он меня. — Ты считаешь, он и в самом деле мог бы пойти на сцену?» Он признавался мне, что представлял себе тебя таким, как твой старый учитель, Алессандро.
На что я заметила, что ты скорее намерен стать новым Каффарелли. Видел бы ты выражение его лица!
«В таком случае все будут его жалеть! Ты только вообрази! Представляешь, — говорит он, — что значит для него, если ему будут все время напоминать об этом бесчестье!»
"А эти дуэли! — говорит он мне. — Что ты скажешь обо всех этих дуэлях? Я ведь хочу лишь того, чтобы он был в покое и безопасности ".
"Так-то оно так, — замечаю на это я. — И нигде нет большего покоя и безопасности, чем в могиле ". На это он реагирует еще более эмоционально и покидает мой дом, обливаясь слезами.
Но весьма скоро он возвращается, весьма отяжелевший от вина и уставший от игорных домов. И, глядя на меня затуманенным взором, обвиняет меня в назойливости и говорит: «Да, ты должна знать, я часто думаю о том, что для моего несчастного брата Тонио было бы куда лучше, если бы хирург сплоховал и нанес ему более значительное увечье и теперь он был бы уже на небесах».
«Но почему? — изумляюсь я. — Какие ужасные вещи ты говоришь! И почему? Ведь он процветает!»
"А что, если его зарежут на какой-нибудь дурацкой дуэли? — вопрошает он. — Я не перестаю беспокоиться о нем ни днем ни ночью ". И говорит, что никогда не отошлет тебе шпаги, о которых ты просил.
«Но шпаги можно купить где угодно!» — замечаю я.
«О мой брат, мой маленький братишка! — говорит он с таким чувством, что мог бы выжать слезы из публики. — Знает ли кто-нибудь, что я перенес!» И тут же отворачивается от меня, как будто не может доверить мне как особе слишком бесхитростной и не способной к сочувствию всю меру своих разнообразных сожалений.
Но, честно говоря, Тонио, я прошу тебя быть осторожным и мудрым. Если он услышит о твоих успехах в фехтовании, то решит еще, что вынужден отправить в Неаполь пару дюжих бравос, чтобы они тебя охраняли. Думаю, что ты нашел бы компанию такого рода людей весьма стесняющей, если не сказать удушающей. Так что, Тонио, будь осмотрителен и разумен.
Что же касается сцены, твоего голоса, то неужели кто-нибудь может завидовать дару, полученному тобой от Бога? По ночам, лежа на подушке, я слышу, как ты поешь. Смогу ли я услышать это когда-нибудь наяву и обнять тебя, чтобы показать, что я люблю тебя сейчас еще больше, чем всегда. Твой брат глупец, раз не видит того, что тебя ждет великое будущее".
Прежде чем предать это письмо огню, как все предыдущие, Тонио долго носил его с собой.
Оно его сильно позабавило и в то же время странным образом заворожило, и по прочтении его ненависть к Карло вспыхнула с еще большей силой.
Перед его глазами отчетливо встал брат, вкушающий из чаши жизни под названием Венеция. Как явственно он представлял себе его, перемещающимся из бального зала в зал Сената, на Ридотто, в объятия куртизанки.
Но все ласковые предостережения Катрины не возымели на Тонио никакого действия. Он ничего не изменил в своей жизни.
Он по-прежнему упорно посещал фехтовальный зал. А когда выпадала свободная минута, совершенствовал в тире свое искусство стрельбы из пистолета. Оставшись в комнате один, упражнялся с кинжалом так много, насколько это было возможно без регулярного вонзания его в мягкую человеческую плоть.
Но он знал, что не воинственность или храбрость заставляли его держаться так вызывающе с Джакомо Лизани или так совершенствовать свое мастерство владения различным оружием.
Просто он не мог более скрывать от кого бы то ни было, кем является на самом деле.
Все чаще и чаще по глазам встречных он понимал: им известно, что он — евнух. А взгляды молодых неаполитанцев говорили ему, что он завоевал их безусловное уважение.
Что касается сцены — его превращения в нового Каффарелли, как это великодушно сформулировала Катрина, — то он и хотел, и страшился этого так сильно, что порой приходил в отчаяние из-за полной путаницы в мыслях.
Он был уже отравлен овациями, гримом, роскошью красивых декораций и теми мгновениями, когда слышал свой голос, звенящий поверх других голосов, оплетающий своей непостижимой и мошной магией всех тех, кто хотел его услышать.
И все же стоило ему подумать о великих театрах, как в душе рождался странно возбуждающий страх.
«Два ребенка за два года!»
Иногда это всплывало в его сознании так четко и кололо так остро, что он даже останавливался. Два ребенка, и оба — здоровые сыновья!
У многих венецианских фамилий было только такое притязание на вечность.
И как он хотел, о, как он хотел, чтобы его мать и отец дали ему еще немного времени!
Был полдень. Тонио шел по Виа Толедо, окруженный толпой, и вдруг понял, что в этот день, первого мая, исполняется ровно три года с тех пор, как он приехал в Неаполь.
Это не укладывалось в голове. А потом ему стало казаться, что он провел здесь всю свою жизнь и никогда не знал никакого иного мира.
На секунду он остановился, хотя толпа мешала стоять, увлекая его за собой. Поднял голову и посмотрел в чистое голубое небо, почувствовав, как его окутывает бриз, такой же ласковый и теплый, как объятие.
Поблизости он заметил открытую таверну. Несколько столиков стояли прямо на булыжной мостовой, а основное помещение было скрыто парой старых, шишковатых смоковниц. Тонио отправился туда и заказал себе бутылку «Лагрима Кристи», неаполитанского белого вина, которое очень полюбил.
Листья смоковниц ложились на булыжник огромными тенями в форме человеческой ладони, а теплый воздух, зажатый между узких стен, казалось, находился в вечном движении.
Через минуту Тонио уже был пьян. Ему потребовалось для этого не больше половины бокала. В блаженном расслаблении он откинулся на спинку маленького, грубо сколоченного стула и стал наблюдать за потоком людей на улице. Никогда еще Неаполь не казался ему таким прекрасным. И, несмотря на все то, что ему так не нравилось — ужасающую нищету повсюду и бесконечную праздность знати, — он почувствовал себя частичкой этого города. Он наконец понял это — по-своему.
А может, дело было в том, что годовщины вообще всегда рождали у него праздничное настроение. В Венеции их было так много, и все они отмечались как праздники. Это не было просто способом отмерять отрезки времени; это стало образом жизни.
После всех мучений сегодняшнего утра посетившее его умиротворение было тихим утешением.
Несколько часов он провел у портного, чувствуя себя как в тюрьме. Он не мог не смотреть в зеркало. Снова и снова белошвейки говорили ему о том, что он опять вырос. Теперь он был уже шести футов ростом, и никто из видевших его не мог больше назвать его мальчиком.
Прозрачность и сияние кожи, пышность волос, невинность выражения лица — все это вместе, в сочетании с длинными конечностями, оповещало мир о том, кто он такой.
И теперь случались минуты, когда любые комплименты вызывали у него гнев и появлялось какое-то трудно уловимое воспоминание об одном старом человеке в мансарде, о человеке, осуждавшем мир, в котором все измеряется вкусом. Именно вкус делает модной такую фигуру, как у него; именно вкус заставляет женщин посылать ему подарки и признаваться в обожании, в то время как сам он все время видит в зеркале безобразную развалину вместо божественного творения. Это внушало ему настоящий ужас: наблюдать, как разрушается задуманное Господом творение. Иногда его интересовало, чувствуют ли то же самое смертельно больные люди, когда у них немеют конечности, когда из-за какой-нибудь хвори на головах у них выпадают волосы. Смертельно больные привлекали его, как и уроды, карлики и лилипуты, которых он видел иногда на маленьких сценах где-нибудь в городе; он не мог забыть увиденную однажды пару человеческих существ, соединенных между собой бедрами: они смеялись и пили вино, сидя на одном стуле. Эти создания завораживали и тревожили его; втайне он считал себя одним из них, уродом, скрывающим свое безобразие под великолепным костюмом из парчи и кружев.
Он купил все ткани, которые показал ему портной, и в придачу дюжину носовых платков, галстуков и перчаток, которые ему были совсем не нужны.
— Все лучшее, чтобы сделать тебя неприметным, дылда, — прошептал он своему отражению в зеркале.
И вот теперь, почувствовав первую сладостную эйфорию от вина, эту молниеносную реакцию алкоголя и летней жары, он улыбнулся.
— А знаешь, ты мог бы быть уродом, — сказал он себе, — Ты мог бы потерять голос, как Гвидо. Так что пусть все будет как будет.
И все же эта маленькая пытка в ателье портного напомнила Тонио о его недавних спорах с Гвидо и маэстро Кавалла — спорах, которые, видимо, не скоро должны были прекратиться. Гвидо был очень разочарован, когда Тонио отказался от главной женской партии в опере, которую ставили весной, снова заявив, что он никогда — никогда, никогда! — не появится на сцене в женском платье. Капельмейстер снова решил наказать Тонио, дав ему лишь маленькую роль. Но Тонио всем своим видом показывал, что нисколько не огорчен.
Если что и расстроило его в связи с этой весенней оперой, так это отсутствие на представлении его светловолосой художницы. Какое-то время ее не было видно и в капелле. Не оказалось ее и на последнем балу у графини. Вот что очень его печалило.
Что касается выступления в женском платье, то его учителя, похоже, не собирались оставить его в покое. Они не разделяли его убеждение, что он сможет исполнять лишь мужские партии. Много веков назад первые кастраты начали играть роли женщин, и хотя теперь повсюду за пределами Папских государств в опере выступали женщины, кастраты по-прежнему славились этими ролями. Поскольку все ведущие партии в опере писались для высоких голосов, каждому певцу следовало быть готовым к любой роли. Так, например, и женщины часто исполняли роли мужчин.
В конце концов маэстро Кавалла вызвал Тонио к себе.
— Ты знаешь так же прекрасно, как и я, — начал он, — что тебе необходимо приобрести этот опыт до того, как ты покинешь стены консерватории. А время твоего дебюта уже близко.
— Но это невозможно, — быстро ответил Тонио. — Я не готов...
— Успокойся, — перебил его маэстро. — Я могу судить о твоих успехах гораздо лучше, чем ты сам. И ты знаешь, что в этом я прав. Я также прав в том, что ты должен выступать за пределами консерватории, но ты отказываешься от этого. Каждую неделю тебе поступают приглашения в частные дома, но ты не принимаешь их. Тонио, неужели ты не понимаешь, что школа превратилась для тебя в убежище?
Тонио вздрогнул.
— Это не так, — пробормотал он, немного сердясь, но понимая, что капельмейстер прав.
— Тонио, когда ты только приехал сюда, — продолжал маэстро, — когда ты впервые отказался спеть, я не думал, что ты выдержишь. Я боялся, что дисциплина окажется для тебя слишком жесткой, а мне было бы невыносимо снова видеть Гвидо разочарованным.
Но ты удивил меня. Ты стал известным человеком, аристократом. Ты сделал этот город своей Венецией. Ты блистал здесь так, как блистал бы там. И все же это не весь мир, Тонио, хотя и больший, чем Венеция. А ты теперь в состоянии покорить весь мир.
После долгой паузы Тонио повернулся к маэстро и наткнулся на его взгляд.
— Могу я доверить вам одну маленькую тайну? — спросил он.
Капельмейстер кивнул.
— Никогда в жизни я не знал такого счастья, какое познал здесь.
Кавалла ответил на это понимающей и немного грустной улыбкой.
— Это удивляет вас? — спросил Тонио.
— Нет, — покачал головой маэстро. — Если кто-то обладает таким голосом, как у тебя, то нет. — Он наклонился над столом. — В этом твоя власть, твоя сила. Я обещал тебе когда-то, что это случится, если ты позволишь этому случиться. Теперь это стало действительностью. А еще я должен сказать следующее. Гвидо тоже в состоянии покорить мир. Он готов написать премьерную оперу для римской сцены. Ему приходится быть терпеливым с тобой и выжидать, потому что он не может вынести твоих страданий. Но вам обоим уже пора выходить в мир. А у Гвидо работа и ожидание продолжаются уже долго, слишком долго.
Тонио не ответил, думая о другом. Он в очередной раз осознал, что при нормальном течении событий был бы теперь уже мужчиной. Он бы выглядел как его двойник в Венеции, и голос у него был бы такой же. Ему стало жаль, что он не слишком хорошо помнит тембр этого мужественного голоса. Собственный его голос — тот, которым он говорил, — тоже был мягким и низким, но он приучил себя говорить так и никогда, никогда не забывался, даже когда смеялся.
— Я буду еще более безжалостным, — продолжал маэстро. — Есть другие, готовые выйти к рампе. Есть другие, готовые занять твое место.
Тонио лишь кивнул. Но маэстро продолжал:
— Ты думаешь, я не знаю, что с тобой случилось? Гвидо не желает говорить об этом, как, впрочем, и ты. Но я представляю, что тебе пришлось пережить...
— Вы не представляете, — резко возразил Тонио, — потому что с вами этого не случилось.
— Ты не прав. Настоящее зло в этом мире творят те, у кого нет воображения. У меня есть воображение. Я знаю, что ты потерял.
Тонио не ответил. Он не мог согласиться. Это задело его как проявление гордыни и тщеславия. Но все остальное, сказанное маэстро, было правдой.
— Дайте мне немного времени, — сказал наконец Тонио, обращаясь больше к себе, нежели к маэстро.
А капельмейстер, довольный тем, что его поняли, не стал продолжать разговор.
Итак, наступил день третьей годовщины его прибытия в Неаполь.
И в этом праздничном настроении, испытывая приятную эйфорию, Тонио еще более отчетливо понял, что маэстро Кавалла был прав.
Когда он вернулся в консерваторию, уже почти стемнело. Перед этим он заглянул в гостиницу «Ингилтерра» около моря и снял на ночь пару комнат. Он решил вечером привести сюда Гвидо, а перед этим зайти в расположенную поблизости церковь и послушать Каффарелли. Знаменитый певец уже больше года находился в Неаполе и часто пел в театре Сан-Карло, однако Тонио было важно услышать его именно в этот, особенный день.
Обнаружив, что классная комната Гвидо пуста, он отправился в его апартаменты.
Учитель уже был одет к вечеру: он облачился в купленный Тонио роскошный камзол из красного бархата. Когда Тонио вошел, Гвидо надевал на безымянный палец левой руки перстень. Его каштановые, почти шоколадного цвета волосы были аккуратно завиты и причесаны. Он надел новую пару белых шелковых перчаток, и Тонио подумал, что в нем появился какой-то необычный лоск. На ногах у него были туфли с пряжками из горного хрусталя.
— А я ищу тебя с самого обеда, — сказал Гвидо. — Я хочу, чтобы ты сегодня вечером поехал к графине пораньше. Слегка поужинай и больше не пей вина. Это особая ночь, и ты должен делать так, как я скажу, и, пожалуйста, не ищи предлогов для отказа. Я знаю, что тебе не хочется идти туда, но ты должен.
— Когда это я не хотел туда ходить? — усмехнулся Тонио.
Гвидо никогда не казался ему таким привлекательным, как в те минуты, когда собирался в свет.
— Ты отклонил уже пять или шесть последних приглашений, — напомнил ему Гвидо, — но сегодня ты просто обязан пойти.
— Почему же? — холодно спросил Тонио.
Он едва мог поверить иронии происходящего. Вспоминал, как Доменико когда-то тоже строил планы, снимал номер в той же гостинице, комнаты с видом на море. Он улыбнулся. Ну что он мог сказать?
— Графиня была в отъезде, ей пришлось перенести суровое испытание, и теперь она дает первый бал по возвращении. Ты ведь знаешь, что умер ее двоюродный брат, старый сицилиец, все эти годы живший в Англии. Так вот, ей пришлось перевозить его тело в Палермо, чтобы захоронить там. Вряд ли тебе когда-нибудь приходилось видеть похороны в Палермо.
— Мне вообще ничего не приходилось видеть в Палермо, — буркнул Тонио.
Гвидо перебирал ноты на столе.
— Ну, в общем, старика сначала нужно было отпеть в церкви, посадив в кресло, а потом поместить в капуцинские катакомбы, рядом с остальными его родственниками. Это подземный некрополь, где покоятся сотни усопших, кто стоя, кто лежа, и все хорошо одеты. За ними ухаживают монахи.
Тонио поморщился. Но ему приходилось слышать о таких обрядах. В Северной Италии ничего подобного не было.
— В графине, конечно, достаточно сицилийской крови, так что ей было, в общем, все равно. Но вдова старика, юная англичанка, чуть не впала в истерику, едва увидела подземелье. Ее пришлось оттуда выводить.
— Нисколько не удивительно.
— В любом случае, графиня вернулась. Она выполнила свой долг, похоронила кузена, и этот бал теперь просто необходим ей. Поэтому приезжай туда пораньше, прошу тебя.
— Но я-то тут при чем?
— Графиня любит тебя, она всегда любила тебя, — сказал Гвидо и крепко обнял Тонио за плечи. — Но только не пей много вина, как я тебе сказал.
Когда он добрался до палаццо графини, там было темно. Он покинул церковь сразу после того, как Каффарелли спел свою первую арию — классическое произведение для кастрата, которое одновременно захватило его и ввергло в отчаяние. Нет, Тонио вовсе не вспоминал Венецию, ведь с тех пор ему часто приходилось слышать Каффарелли, и он просто жаждал насладиться вновь и вновь этим совершенством, этой страстью в голосе, этим пониманием тысячи вещей, которое ему так редко случалось видеть у других людей.
А еще он хотел, чтобы Каффарелли особым образом вдохновил его. Он хотел, чтобы певец, сам того не зная, придал ему храбрости, которой ему так недоставало.
Произошло это или нет, он так и не понял.
Но ему было приятно прийти в дом графини рано, до прибытия гостей. Он отдал плащ швейцару, сказал, что пока ничего не хочет, и побрел в одиночестве по пустым комнатам. Простая мебель в сумерках казалась призрачной и словно парила над коврами, на которых проступали многоцветные орнаменты. Теплый воздух был свежим, в нем еще не чувствовалось ни дыма, ни запаха сгоревшего воска, ни французских духов.
На самом деле Тонио был вовсе не против визита сюда, как думал Гвидо. Он просто начал уставать от этого, особенно с тех пор, как пять или шесть месяцев назад светловолосая девушка исчезла. Но может быть, она появится сегодня. Через распахнутые окна в дом вплывала душистая ночь, со стрекотом цикад и ароматом роз, составлявшими, наверно, самую сущность юга. Даже невероятное число слуг казалось особенностью здешних мест, как будто этот дом давал пристанище всем нищим, которые, нарядившись в кружева и атлас, работали здесь за гроши.
Он вышел в сад. Ему совсем не хотелось, чтобы дом ожил. Но, оглянувшись назад, он увидел сквозь темноту только что покинутой гостиной, как вдали, в коридоре, появились музыканты с контрабасами и виолончелями на спинах. С ними был и Франческо. Он нес скрипку на плече, как мертвую птицу.
Тонио посмотрел на месяц в вышине, потом перевел взгляд на окружавшие его аккуратно подстриженные лимонные деревья, на слабо отсвечивавшие мраморные скамейки и вымощенную камнем дорожку, уходившую в темноту прямо из-под его ног.
Он зашагал по ней. Чувствуя, как за его спиной все ярче разгораются огни, прошел через калитку в розарий, расположенный, как он знал, по левую руку. Розы в этом цветнике были просто волшебными, графиня сама ухаживала за ними. И ему захотелось, чтобы это блаженство не покидало его как можно дольше. Памятная дата вызывала разные мысли... Словом, ему хотелось побыть одному.
Но, войдя в розарий, он вдруг заметил вдалеке, за садом, поток света, идущего из маленького домика, неподалеку от задней стороны палаццо. Двери были распахнуты, и Тонио неторопливо пошел к домику, на ходу проводя рукой по особенно крупным бутонам, а приблизившись, увидел сквозь двери восхитительный ряд красок и лиц и еще нечто, похожее на кусок голубого неба.
Он остановился. Это была любопытная иллюзия. Двери походили на врата, ведущие в особый, перенаселенный и беспокойный мир.
Сделав еще несколько шагов, он обнаружил, что заглядывает в комнату, полную живописных полотен. Одно, громадное, висело на стене, но перед ним, на мольбертах, стояли еще несколько других, и Тонио некоторое время разглядывал эти работы. На расстоянии они казались законченными и полными жизни: группы библейских персонажей, столь же совершенно написанных, как те, что он видел до этого на стенах церквей и часовен. Среди них был архангел Михаил, ведущий проклятых в ад. Плащ развевался за ним, на лице был виден отблеск адского пламени, пылающего внизу. А рядом было изображение неизвестной ему святой — женщины, прижимавшей к груди крест. Краски играли на свету. И все картины казались более мрачными, более печальными, чем все те, что он видел в Венеции еще ребенком.
Вдруг он услышал тихие звуки, доносившиеся из глубины комнаты.
Тишина сада, его укрывающая темнота давали приятное ощущение невидимости, и Тонио подошел к картинам еще ближе, впитывая запах красок, скипидара и масла.
Но когда он шагнул через порог, то понял, что внутри работает художник. «Это не может быть она», — подумал он. Этим картинам была присуща такая властность, может быть даже мужественность, которой не было на светлых, воздушных росписях на стенах часовни. Но когда он увидел перед полотном склонившуюся фигуру в черном, он понял, что это женщина с кистью в руке. И на ее спину спадала копна сияющих золотистых волос.
Это была та самая художница.
«И мы здесь вдвоем», — подумал он вдруг, затаив дыхание.
Но, взглянув на ее открытые руки, заляпанный краской черный балахон, он тут же запаниковал. Она казалась ему настоящей красавицей. Он безотрывно смотрел на ее мягкий профиль, насыщенно-розовый цвет губ, глубокую синеву глаз.
И в тот момент, когда он понял, что должен немедленно уйти, девушка повернулась, прошуршав нижними юбками из тафты, и взглянула ему прямо в лицо.
— Синьор Трески, — произнесла она, и от звука ее голоса у него защемило в груди. У нее было сладкозвучное, мягкое сопрано.
Застигнутый врасплох, он буквально приказал себе ей ответить.
— Синьорина, — пробормотал он и отвесил ей легкий поклон.
Она улыбнулась, и в ее синих глазах зажглись огоньки. Когда она поднялась со стула, тесемки ее темного балахона у шеи развязались, и он увидел нежную розовую кожу за корсажем черного платья. Щечки девушки выглядели пухлыми из-за улыбки, и все в ней вдруг показалось ему таким округлым и настоящим, как будто раньше он видел ее лишь на сцене. Теперь же она была совсем близко.
Волосы у нее, как обычно, пушились, но совсем не были завиты. Разделенные четким пробором посредине, они просто свободно ниспадали на плечи, и ему сразу захотелось их потрогать. Строгость могла бы сделать жестоким любое другое лицо, но только не ее милое личико, главным достоинством которого были синие глаза в обрамлении дымчатых ресниц.
Выражение лица художницы резко изменилось, и он почувствовал, что это, скорее всего, из-за него. И в одно мгновение разгадал ее особенность: она не умела скрывать мысли и эмоции, как другие женщины.
Она не шевелилась, но Тонио почувствовал исходящий от нее призыв. Он был уверен, что ей хочется коснуться его, и ему самому хотелось дотронуться до нее. Он отчетливо представил себе, какой гладкой на ощупь будет кожа на ее шее, какой нежной — щека. Ему хотелось провести пальцем по изящным изгибам ее ушей. Он представил себе, что делает с ней ужасные вещи, и почувствовал, что краснеет. Ему казалось абсурдным, что она вообще одета. Ее нежные руки, тонкие запястья, мерцающая под балахоном розовая кожа — все это было частью какого-то восхитительного существа, которое зачем-то скрыли под маскарадным костюмом.
Все это было ужасно.
Кровь прилила к его лицу, и Тонио на секунду склонил голову, а потом стал обводить глазами лица на картинах вокруг, мощные мазки пурпурной краски, жженой амбры, золотого и белого, которые создавали эту головокружительную вселенную, столь очевидно вышедшую из-под ее кисти.
Он хотел уйти, убежать, скрыться — но не мог сделать ни шагу. Эта женщина пугала его. Даже черная тафта ее платья волновала его. Почему она должна рисовать в черном? Матовая материя была заляпана краской, а сама художница была столь юной и невинной на вид, что черный казался совсем неподходящим для нее цветом, и в то же время ей была присуща милая беззаботность, которая читалась в ее глазах всякий раз, когда их взгляды встречались.
Она снова храбро улыбалась ему. Тонио чувствовал, что должен с нею заговорить. Он хотел сказать что-нибудь подобающее случаю и вежливое, но не мог придумать, что именно, и тут, к его полному ужасу, она протянула обнаженную руку.
— Может, вы войдете, синьор Трески? — пригласила она тем же сладкозвучным сопрано. — Может, вы посидите со мной немного?
— О нет, синьорина. — Он сделал на этот раз более глубокий поклон и отступил назад. — Не хочу мешать вам, синьорина... Я... мы... Я хотел бы... Я имею в виду, что мы так и не были по-настоящему представлены друг другу, и я...
— Но вас знают все, синьор Трески, — сказала девушка, легонько кивнув в сторону стоявшего рядом с ней стула, и веселая искорка вновь сверкнула в ее глазах, а потом тут же исчезла.
Она молча смотрела на Тонио, а он на нее, и оба не шевелились.
И так он стоял, недвижный, когда услышал, что за его спиной кто-то несколько раз повторил его имя. То был лакей графини. Он сообщил, что синьора Трески ждут наверху.
Он буквально кинулся на этот зов. В доме уже слышались смех и негромкая музыка. Лакей проводил его по верхнему коридору до личных покоев графини.
Войдя, Тонио увидел сидевшего за столиком в непринужденной позе Гвидо. Верх его кружевной рубашки был распахнут, открывая грудь. Сама графиня, явно только что накинувшая халат с оборками, стояла около громадной, роскошно застеленной кровати.
Он пришел в ярость. Но эта женщина и не думала оскорбить его, ведь она не знала ничего о его связи с Гвидо. Увидев Тонио, она тут же просияла.
— Ах, прелестное дитя, — воскликнула она. — Подойди. Иди сюда и послушай меня.
Обеими ручками она поманила его к себе с другого конца комнаты.
Тонио бросил в сторону Гвидо самую ледяную улыбку, какую мог, и, коротко поклонившись, приблизился. От крепкой фигурки графини веяло таким теплом, точно она только что куталась в теплое одеяло — или занималась любовью.
— Ну, какой у тебя сегодня вечером голос, а? — спросила его графиня. — Спой сейчас для меня!
Тонио был вне себя от гнева. Засверкал глазами на Гвидо. Его поймали в ловушку.
— Pange Lingua, — добавила графиня.
— Спой, Тонио, — мягко сказал Гвидо. — Действительно интересно, как звучит твой голос сегодня. — С растрепанными волосами и распахнутым воротом, он выглядел несколько развязным.
«Да, это твое прелестное дитя, — подумал Тонио. — Твой херувим. А это то, что я получаю за свою любовь к мужлану».
Он пожал плечами и в полный голос запел начало гимна.
Графиня отпрянула и вскрикнула. А Тонио нисколько не удивился тому, что в этой тесной комнате его голос зазвучал слишком мощно и неестественно.
— Ну что ж, — сказала синьора Ламберти, отсылая служанок, суетившихся вокруг со свечами. Порывшись в складках постели, она достала сложенные ноты. — Ты сможешь спеть вот это, прелестное дитя? Сегодня, здесь? — И сама ответила на свой вопрос легким кивком. — Здесь, со мной.
Какое-то мгновение Тонио смотрел на обложку. Он не мог связать все это воедино. Ее голос... Да, он, конечно, слышат ее голос и раньше, слышал много раз. Графиня Ламберти была замечательной певицей-любительницей, но уже давно не пела, а здесь, в этом доме, перед сотней гостей, и при том, что Гвидо знает, как он этого не хочет! Он повернулся к учителю.
Тот нетерпеливо показал на ноты.
— Тонио, будь любезен очнуться от грез, в которых витаешь, и посмотреть на то, что у тебя в руках, — сказал он. — У тебя есть час, чтобы подготовиться...
— Я не буду! — заявил Тонио гневно. — Графиня, я не могу это сделать. Это невозможно, я...
— Милое дитя, ты должен, должен, — промурлыкала она. — Ты должен сделать это для меня. Я только что прошла сквозь ужасное испытание в Палермо. Я так любила моего двоюродного брата, а он был таким глупым, а его маленькая жена, она-то как страдала, и совершенно напрасно. Только одно может поднять сегодня мое настроение: я должна снова петь, я должна петь сочинения Гвидо, и я хочу петь с тобой!
Он неотрывно смотрел на нее. Он хотел разглядеть ее насквозь, подозревая скрытую ложь. И все же графиня казалась такой искренней! И, сам того не желая, он посмотрел на ноты. Это была лучшая вещь Гвидо, серенада, дуэт Венеры и Адониса. И всего на секунду Тонио представил себе, как поет это не на уроке, с Пьеро, а здесь...
— Нет, это невозможно, графиня, попросите кого-нибудь другого...
— Он не ведает, что говорит, — вмешался Гвидо.
— Но, Гвидо, я даже не репетировал это. Ну, может быть, спел пару раз с Пьеро. — А потом шепнул: — Как ты мог так поступить со мной?
— Милое дитя, — сказала графиня, — внизу есть маленькая гостиная. Пойди туда и поупражняйся. Можешь заниматься целый час. И не сердись на Гвидо. Это моя просьба.
— Ты не понимаешь, какая честь тебе оказана! — воскликнул учитель. — Сама графиня будет петь с тобой.
«Ловушка, это ловушка, — подумал Тонио. — Через час под этой крышей соберется три сотни человек!» И тут опять вспомнил о нотах. Он прекрасно знал партию Адониса — высокую, нежную, чистую. А внизу уже собирались люди. Они постараются, чтобы это выступление оказалось для него легким, ведь правда? Они простят ему душевные метания и долгое накапливание силы. И он знал, что так и будет, стоит ему только позволить, чтобы это произошло, что ужас превратится в эйфорию, как только он увидит глаза собравшихся. И в то же время он знал, что у него просто нет иного выхода.
— Ступай вниз и порепетируй. — Гвидо повел его к двери. И вдруг прошептал, эхом повторил: — Как ты можешь так поступать со мной?
Тонио принял мрачный, несгибаемый вид. Но он знал, что на лице его уже появилось размытое, мечтательное выражение. Он чувствовал, как смягчается, понимал, что битва проиграна, и знал, абсолютно точно знал, что наступил момент использовать ту силу, о которой он так мечтал, слушая этим вечером Каффарелли.
— Так ты веришь, что у меня получится? — Он взглянул на Гвидо.
— Конечно, — ответил тот. — Ты спел это великолепно в самый первый раз, когда на бумаге еще не высохли чернила! — А потом, чтобы подбодрить и успокоить юношу, маэстро посмотрел на него полным любви взглядом и прошептал: — Тонио, время пришло.
И вот наступил момент, когда не осталось уже ни малейшего сомнения в том, что петь ему придется, и Тонио слишком сильно хотел этого, чтобы бояться. Он занимался целый час и еще полчаса, а потом вытер со лба пот, задул свечи на клавесине и вышел на лестничную площадку.
И тут на миг опять почувствовал страх. Нет, еще хуже. Это был настоящий ужас. Потому что наступил тот неизбежный момент на такого рода сборище, когда присутствовали уже абсолютно все приглашенные. Те, кто пришел рано, еще не ушли. Те, кто припозднился, уже прибыли. Легкие волны речи и смеха мягко бились о стены, и, куда бы он ни бросил взгляд, везде были женщины и мужчины, разноцветные шелка и парики, белые, как паруса; они плыли по этому волнующемуся морю, плещущемуся о зеркала и зияющие дверные проемы.
Он свернул ноты в трубочку и, стараясь ни о чем не думать, начал спускаться по лестнице. Но стоило ему двинуться в сторону оркестра, как он испытал еще большее потрясение. Только что прибыл сам Каффарелли: сейчас он целовал графине ручку.
У Тонио было чувство, что настал конец света. Неужели хоть кому-то могло прийти в голову, что он будет петь перед Каффарелли! Пока он решал, хорошо это или плохо, появился Гвидо.
— Тебе нужно еще время? — быстро спросил он. — Или ты уже готов?
— Гвидо, пришел Каффарелли, — прошептал Тонио.
Руки у него тут же стали липкими и влажными. Он одновременно хотел скорее начать выступление и каким-то образом избежать выхода на сцену. Нет, он не мог, не мог петь перед Каффарелли.
Но Гвидо лишь ухмыльнулся. Какое-то мгновение, пока толпа еще не заслонила знаменитого певца, Тонио смотрел на него, и ему снова, как много лет назад в Венеции, показалось, что даже здесь от этого человека исходит невероятная властность.
— Делай все так, как я тебе говорил, — сказал Гвидо. — Пусть начнет графиня, я последую за ней, а потом вступишь ты.
— Но, Гвидо, — начал было Тонио, и тут у него словно отнялся язык. Это была какая-то ужасная ошибка. Но учитель уже отошел от него.
В этот момент появились маэстро Кавалла и Бенедетто, и Гвидо, быстро вернувшись к Тонио, сказал:
— Ступай к клавесину и жди. Пора.
Он не знал, куда деть руки. Правда, он держал ноты, но не понимал, как высоко следовало их поднимать. Неожиданно он осознал, что петь будет сама хозяйка дома, а поэтому все будут слушать с особенным вниманием. Так вот что сделал Гвидо! И конечно, маэстро не спускал с него глаз, и, разумеется, Бенедетто смотрел на него, и кто-то отвел в сторону Каффарелли, а тот кивнул. «О-о-о Господи! Ну почему Каффарелли должен быть сегодня таким чертовски любезным, хотя обычно ведет себя совершенно невыносимо! Почему никто не боится, что он начнет бушевать?» Глаза Каффарелли на мгновение остановились на Тонио, как это уже случилось три года назад в одной из гостиных в Венеции.
Но зал уже затихал, слуги несли со всех сторон мягкие стульчики, дамы усаживались на них, а господа занимали проходы в дверях, словно для того, чтобы не дать никому убежать.
Вдруг запястья Тонио коснулась пухлая ладошка графини. Обернувшись, он увидел, что волосы у хозяйки дома напудрены и изящно завиты. Она казалась очень хорошенькой. Графиня покачивала головой, отсчитывая первые такты мелодии, которая должна была прозвучать сразу после вступления, и неожиданно подмигнула ему.
Ему показалось, что он что-то забыл, что должен задать ей какой-то вопрос. Эта мысль сводила его с ума, но он не мог вспомнить, что нужно спросить. И тогда понял, что не увидел до сих пор светловолосой художницы. Где она? Нельзя начинать без нее, наверняка она хотела бы оказаться здесь, наверняка она должна быть здесь, и уж конечно, через какую-нибудь секунду он увидит ее лицо.
В зале царила уже полная тишина, если не считать шуршания тафты, и Тонио опять охватила паника, когда он заметил, что Гвидо положил руки на клавиши, а скрипачи подняли смычки. Задрожали струны, и музыка полилась.
Кажется, на мгновение Тонио закрыл глаза, а когда снова открыл, его охватило вдруг полнейшее спокойствие. Это было тепло, плавное, бесконечно успокаивающее тепло, и тело его расслабилось, а дыхание стало ровным. Он отчетливо видел каждое лицо перед ним, а масса застывших мазков оттаяла, превратившись в сотни людей, заполнивших, оказывается, этот зал. И он успел даже кинуть взгляд туда, где среди самых обыкновенных мужчин и женщин восседал, как лев, Каффарелли.
Скрипки взлетели. Чистым золотом зазвенели рожки. И все вместе они придали такую ритмичность мелодии, что Тонио невольно начал покачиваться в такт. Когда же музыка смолкла, прозвучав в конце более печально и медленно, Тонио почувствовал, что куда-то уплывает, и на всякий случай закрыл глаза.
Первой, кого он увидел, снова их открыв, была маленькая графиня. Клавесин играл вступление к ее песне. Фоном, мягко, как тихие вздохи, звучали виолончели. Ее головка снова начала раскачиваться, как и все ее маленькое тело, и вдруг низкий, искрящийся голос вырвался из ее горла с такой энергией и такой пьянящей сладостью, что Тонио забыл обо всем на свете. Она оторвала глаза от нот и взглянула на него. Его рот невольно растянулся в улыбке.
Ее глаза лучились, пухлые щечки раздувались, как мехи, и она пела ему, что любит его и что он станет ее любовником, когда начнет петь.
Первая часть ее песни кончилась. Наступила неизбежная тишина, и после тончайшего перелива клавиш вступил Тонио.
Он не отрывал взгляда от графини и заметил, что она легонько улыбнулась и чуть кивнула головой. Но тут же почувствовал, как нежные, высокие звуки флейты переплетаются с его голосом, и стал петь вместе с флейтой, следуя за ней вверх и вниз, выше и выше, а потом опять вниз, а потом флейта ввела его в серию пассажей, которые он с легкостью одолел.
И он понял, что действительно хочет услышать голос графини и что она это знает, и, когда она ответила ему, он и в самом деле в нее влюбился. Под звуки струн Тонио спел для нее более во всю мощь своего голоса, и ему даже казалось, что слова любви, которые он выпевал, были чистой правдой.
Его голос соблазнял ее голос не только ради ее ответов, но и ради того момента, когда они оба сольются. Даже самые его мягкие, самые протяжные ноты говорили ей об этом, а в ее медленных пассажах, столь наполненных глубокими, темными красками, эхом отзывалось то же самое трепещущее желание.
Наконец они сошлись в первом дуэте, и обоих охватило такое приятное возбуждение, что он начал даже покачиваться с нею в такт, а в ее черных глазках заискрился смех. Ее низкие ноты великолепно сливались с его парящими любовными признаниями, и к ним присоединялся со стороны третий звук — блестящее звучание инструментов, взмывающее и угасающее снова и снова, дающее им возможность свободно летать.
Голос Тонио-Адониса наполнился мукой, когда он должен был спеть о том, что отказывается от Венеры, а графиня отвечала ему с той же щемящей болью.
Наконец скрипки снова взмыли вверх, и зазвенел рожок, увлекая его за собой. Это было его последним зовом к ней, последним призывом пойти с ним, соединиться с ним. Графиня подалась вперед, встала на цыпочки и, казалось, всеми фибрами души отвечала его головокружительным взлетам. И наконец, после кратчайшей передышки, они начали финальный дуэт.
Ее голос словно сочетался браком с его голосом. Щеки графини пылали, а глаза блестели от слез. Ее маленькое тело как будто парило в воздухе, на эфирных волнах чудных вибраций, а голос Тонио взвивался тем временем все выше и выше, вырываясь из огромных легких и той гибкой, тонкой рамы, что казалась плотью, оставшейся стоять в неподвижной и изящной позе, когда голос очутился на свободе.
Все закончилось.
Зал осветился. Каффарелли встал и широким жестом первым нарушил тишину, дав начало настоящему грому оваций.
Маленькая графиня поднялась на цыпочки и поцеловала Тонио. А встретив его взгляд, полный невыразимой печали, обняла юношу и положила голову ему на грудь.
Все произошло так быстро. Кажется, Каффарелли опустил руку ему на плечо и, кивая всем и каждому, жестами правой руки просил публику не прерывать овацию. Отовсюду раздавались комплименты — он, мол, пел так красиво, добился того, что сама графиня спела с ним дуэтом, что очень и очень немало, у него исключительный голос, и какая жалость, что они не слышали о нем раньше, то есть все эти годы, что он провел в консерватории Сан-Анджело, и где был маэстро!
Но почему ему было так тяжело слышать все это, почему нестерпимо захотелось убежать? Ученик Гвидо? Да, ученик Гвидо. А какая божественная композиция! А этот Гвидо, где он? Это было слишком прекрасно и в то же время почти невыносимо. Если бы Гвидо был здесь!
— Где он? — шепнул Тонио графине.
На секунду перед ним мелькнул маэстро Кавалла, но не успел Тонио понять, что выражает его лицо, как тот исчез. А потом графиня пожала ему руку, привлекая внимание.
— Тонио, познакомься с синьором Руджерио, — сказала она, словно не было ничего невозможного в том, чтобы поговорить с кем-то среди всего этого шума и славословия.
Он поклонился какому-то человеку, пожал ему руку. Почувствовал, что кто-то обнимает его, и увидел, что это пожилая маркиза: она снова приложилась к его щеке сухими губами. Он ощутил прилив любви к ней, к ее тусклым глазам, сморщенной коже и даже к ее руке, обнимавшей его, — похожей на конечность рептилии и в то же время удивительно сильной.
Потом рядом столь же неожиданно возник кто-то еще. Графиня между тем разговаривала с тем человеком, синьором Руджерио, а потом вдруг толпа прижала их друг к другу, и графиня обвила Тонио рукой за талию. И вдруг его пронзило воспоминание.
— Графиня, — прошептал он. — Та молодая женщина, светловолосая... — Он понял, что все это время ждал, когда же увидит ее, и что ее просто здесь нет. Сердце у него упало, и он тут же замолк, хотя и продолжал жестами изображать ее пушистые волосы. — С синими, темно-синими глазами, — пробормотал он, — и с такими чудесными волосами.
— А, конечно же, ты имеешь в виду мою маленькую кузину, мою маленькую вдовушку, — сказала графиня, знакомя его с еще одним господином, оказавшимся англичанином из посольства. — Она в трауре, дорогой, в трауре по мужу, моему сицилийскому кузену... Но разве я не рассказывала тебе об этом? А теперь она не хочет возвращаться в Англию...
Она покачала головой.
Вдова!
Не ослышатся ли он? Теперь он кланялся кому-то еще. А синьор Руджерио говорил графине что-то явно очень важное, и вот уже графиня покидает его.
Вдова. Но где же Гвидо? Его не было видно. Но потом Тонио заметил в другом конце зала маэстро Кавалла, а рядом с ним и Гвидо, и графиню, и этого маленького человечка, Руджерио.
Кто-то еще взял его за руку и искренне сказал ему, что у него великолепный голос и что ему надо дебютировать здесь, в театре Сан-Карло, а не ехать в Рим. И почему все по-прежнему вынуждены ездить в Рим?
Но он тем временем думал об одном: «Она вдова». Это как будто окружало ее ореолом чувственности, делало более соблазнительной, более близкой, навсегда исключало ее из того недоступного хора девственниц, к которому, как он раньше считал, она принадлежала.
Теперь он перед всеми извинялся, напрасно пытаясь пробиться к стоявшим вдали Гвидо и маэстро Кавалла.
И тут он увидел, как из толпы к нему бросился Паоло, похожий в новом костюмчике на хорошенького маленького принца. Он быстро обнял Тонио.
— Что ты тут делаешь? — спросил Тонио, одновременно отвечая на поклон старого русского, графа Шержинского.
— Маэстро сказал, что я могу прийти послушать тебя. — Паоло прильнул к нему. Он явно был так возбужден происходящим, что почти не мог говорить.
— Что ты имеешь в виду? Ты знал, что я буду петь?
— Все знали, — отвечал Паоло, тяжело дыша. — Здесь и Пьеро, и Гаэтано, и...
— Ох уж этот Гвидо! — прошептал Тонио.
Но он с трудом сдержал смех.
На этот раз он быстро удалился, захватив с собой Паоло, как только заметил, что Гвидо, маэстро Кавалла и незнакомый ему господин исчезли.
К тому времени как он добрался до коридора, они уже зашли в какую-то гостиную. Все двери были закрыты. Ему пришлось постоять, чтобы успокоить дыхание и просто насладиться возбуждением, которое он испытывал.
Он был так счастлив, что ему оставалось лишь закрыть глаза и улыбнуться.
— Так все знали, — сказал он.
— Да, — ответил Паоло, — и ты никогда не пел лучше, никогда. Тонио, я в жизни этого не забуду.
Вдруг его личико сморщилось: казалось, он вот-вот заплачет.
Он прижался к Тонио. В свои двенадцать лет мальчик был тоненьким, как тростиночка, и невысоким, его голова оказалась у Тонио под мышкой. От него исходила такая боль, что Тонио встревожился.
— Что случилось, Паоло?
— Прости, Тонио. Но мы приехали в Неаполь вместе. А теперь ты уезжаешь. И я останусь один.
— Что ты говоришь? Уезжаю? Только потому, что...
Тут Тонио услышал голоса, доносившиеся из-за одной из закрытых дверей дальше по коридору. Он ласково обнял Паоло, потрепал его по плечу, успокаивая его. Маленький флорентиец все еще боролся со слезами.
Спор тем временем продолжался.
— Пять сотен дукатов, — говорил Гвидо.
— Позволь мне утрясти это, — попросил капельмейстер.
Тонио тихо толкнул дверь. В щелочку он увидел, что разговор идет с тем темноволосым синьором, Руджерио. Заметив Тонио, графиня поспешила к нему.
— Ступай наверх, прелестное дитя, — сказала она, выйдя в коридор и прикрыв за собой дверь.
— Но кто этот человек? — прошептал он.
— Я не хочу тебе этого говорить, пока все не устроится, — сказала она. — Пойдем.
В три часа ночи половина гостей все еще оставалась в доме.
— Милое дитя, — сказала графиня, закрыв дверь, — совершенно случайно синьор Руджерио оказался здесь. И мы все были уверены, что, стань это известно тебе, ты бы отказался спеть!
Несколько часов Тонио пришлось ждать одному в просторной комнате наверху, окно которой выходило на шумную улицу.
«Пять сотен дукатов! — думал он. — Это целое состояние. Наверняка это какие-то театральные переговоры. Но о чем?»
Его охватывали попеременно страх и чувство ужасного разочарования. И все же сам Каффарелли аплодировал ему! Нет, наверное, это была просто любезность по отношению к графине. Тонио совсем запутался. Что все это значило?
Подъезжали и отъезжали экипажи. Гости не торопились спускаться с крыльца, смеялись и обнимались. В неровном свете факелов на ступеньках церкви напротив были видны силуэты лаццарони, которым в эту прекрасную теплую ночь не было нужды искать пристанище, и они могли просто растянуться под луной.
Тонио отошел от окна и принялся вышагивать взад-вперед по комнате.
На каминной полке тикали часы. Оставалось часа три до рассвета. Он еще не раздевался; наверняка Гвидо придет к нему.
А что, если Гвидо в постели с графиней? Нет, этой ночью учитель не мог так поступить с ним. Да и графиня обещала, что придет, когда «все устроится».
«Это может оказаться сущей ерундой, — твердо сказал он себе уже в семнадцатый раз. — Этот Руджерио, наверное, директор какого-нибудь маленького театрика в Амальфи или еще где-нибудь. И они хотят свозить меня туда и устроить что-то вроде проверки... Но за пятьсот дукатов?» Он покачал головой.
Но, как бы ни тревожило его происходящее, Тонио не мог не думать о светловолосой художнице. Он еще не оправился от потрясения, вызванного новостью о том, что она — вдова, и стоило ему хоть на миг отвлечься от своих мыслей, как перед его глазами снова вставала она сама в траурном платье из черной тафты и та комната, полная картин.
Никаких фиолетовых лент, фиолетовых бантов. И она теперь вдова. Это был единственный цвет, который ей шел, не считая цвета ее волос. И еще тех красок, которыми были написаны ее картины. Конечно, то были ее картины.
Как по-дурацки он вел себя — мычал что-то невразумительное да глазел на нее. А ведь много раз мечтал оказаться с ней наедине! И когда наконец это произошло, все испортил!
А может быть, вполне может быть, что из какого-нибудь уголка палаццо она слышала, как он пел.
Внезапно Тонио вспомнил ее картины. Невероятно, что это она их написала! И все же он видел художницу среди полотен. Холст перед ней был громадный, и если бы только он вспомнил, какие фигуры были изображены на нем, он мог бы сопоставить их с другими.
То, что она создала все это, было удивительно. И он понял теперь, что она была замужем за тем пожилым человеком, которого он всегда считал ее отцом, и вся жизнь этой женщины предстала перед ним в новом свете. Он живо вспомнил их первую встречу, ее слезы, ощущение глубокого страдания, с которым он столкнулся — пьяный, грубый и в то же время мучимый красотой и молодостью светловолосой незнакомки.
Она была замужем за тем стариком, а теперь она свободна.
И рисовала она не только простых дев и ангелочков. Она изображала великанов, леса, бушующее море.
Тонио стоял посреди затемненной спальни и слушал звон колоколов вдали, похожий на тихое, печальное эхо. Маленькие каминные часы с росписью спешили.
Он застегнул жилет, оправил камзол и двинулся к двери. Может, все забыли о нем. И Гвидо, конечно же, вместе с графиней. В доме было так тихо.
Но на дальней лестничной клетке горел яркий свет. Навострив уши, Тонио различил голоса. Развернулся и бросился к черной лестнице.
Ночь по-прежнему была очень теплой. Вступив на траву, он увидел над головой россыпь звезд разной яркости. Некоторые из них виднелись так ясно, что были почти желтыми или даже розовыми, тогда как другие оставались лишь крохотными точечками белого света. В небе плыли облака. Задрав голову, он невольно пошатнулся: ему показалось, что движутся сами небеса или вообще вся земля.
Свет лился из окон гостиной. Прильнув к стеклу, Тонио увидел, что маэстро Кавалла все еще не ушел. Гвидо говорил с синьором Руджерио, а синьор Руджерио, похоже, что-то описывал, чертя пальцем на голой поверхности стола. Графиня смотрела на них.
Тонио повернул прочь. Несмотря на возбуждение, он понимал, что входить ему не следует.
Он быстро прошел по саду, почти пробежал между розовых кустов и замедлил шаг, приближаясь к отдельно стоявшему флигелю, который был погружен во тьму. На миг луна ярко осветила землю, и, пока облака снова не закрыли ее, Тонио успел разглядеть, что двери все еще открыты. Он медленно двинулся к дверям. Под ногами шуршала трава. Будет ли он не прав, если войдет, когда все столь опрометчиво распахнуто? Он сказал себе: «Я только постою у дверей».
Робко положив ладонь на косяк, он увидел перед собой картины. Тьма поглотила их краски, но лица изображенных были различимы. Медленно проступил облик архангела Михаила, а потом белые части того полотна, что еще не было закончено. Шаги Тонио громко отдались на шиферном полу, и, медленно сев на скамеечку, стоявшую перед этим холстом, он стал разглядывать группу белых фигур, переплетавшихся между собой на фоне, призванном изображать темную массу деревьев.
Он сходил с ума из-за невозможности увидеть художницу и тревожился из-за того, что вторгся сюда помимо ее воли. Ему не хотелось трогать ее кисти, горшочки с краской, так аккуратно закрытые, или ткань, которая в сложенном виде лежала сбоку. Но эти предметы завораживали его. Он вспомнил, как девушка сидела здесь, и снова услышал ее голос, его чудесный тембр, и некоторую неразборчивость слов и только теперь понял, что она говорила с легким акцентом.
Секунду поколебавшись, он взял со стоявшего рядом стола спички и зажег свечу.
Огонек вспыхнул. Когда пламя разгорелось, комнату залил ровный свет. На огромном холсте у стены проступили краски. Оказалось, что на картине изображены нимфы, танцующие в саду, — златоволосые, в полупрозрачных платьях, едва прикрывавших их гибкие тела, с гирляндами цветов в маленьких руках.
Это нисколько не походило на целомудренные, мрачноватые настенные росписи в часовне графини. Картины были гораздо более живыми и при этом еще более мастерски написанными. «Почему бы и нет?» — подумал Тонио. Ведь чего только он сам не освоил в вокальном искусстве за три года! Разве не естественно, что за это время она также совершенствовалась в своем искусстве? И все же он видел в лицах нимф нечто, безусловно связывавшее их с тем ликом Девы Марии в часовне, которым он столько раз восхищался. Он не мог оторвать глаз от обнаженных рук и ног танцующих нимф и даже издал восхищенный возглас, заставивший его самого устыдиться.
Краска на картине была свежая, он мог, коснувшись, размазать ее. Но он не собирался трогать картину. Ему достаточно было смотреть на нее и знать, что нарисовала все это светловолосая художница.
Он вспомнил рассказ Гвидо о похоронах в Сицилии. Так значит, она — та самая английская кузина, маленькая вдова, которая была так напугана жуткими катакомбами, что пришлось ее оттуда выводить. Да, ведь действительно он заметил у нее акцент, придававший ей еще большее очарование. Тонио подумал, что теперь, когда она осталась одна, без мужа, ей могло быть еще хуже, чем в пору замужества.
Ему стало грустно, бесконечно грустно. Он понял, что всегда, когда видел ее, в любом месте, среди какой угодно шумной толпы, она всегда казалась ему очень одинокой.
Но чем больше он очаровывался художницей, тем больше это мучило его, так что он решительно протянул руку и, намеренно обжигая пальцы, погасил свечу. И встал, понимая, что надо идти. В конце концов, разве мог он заинтересовать ее? Какое значение имело то, что она обладала таким мастерством и талантом и занималась тем, что делало ее не обычной девушкой, а феей. Где-то в глубине сознания он понимал, что ее кажущаяся невинность и легкое жеманство — лишь поверхностный слой, а на самом деле натура ее гораздо более сложна, иначе разве могли бы появиться такие картины.
Но, опять-таки, какое отношение это все имело к нему? Почему он так волновался? Почему у него вспотели ладони?
Плетясь к двери, Тонио поймал себя на мысли о том, что хочет, чтобы она оставила его в покое, а потом сообразил, что это не она, а он все время таращился на нее, так что в конце концов она кивнула ему. Но почему тогда она не сказала кому-нибудь о его недостойном поведении, черт побери? Он вдруг разозлился на девушку.
И тут, подняв глаза, увидел ее.
Она сидела среди роз, и ее длинное одеяние казалось в лунном свете призрачно-белым.
Тонио затаил дыхание. Он был так поражен, что почувствовал себя чуть ли не полным идиотом. Она заметила свет в мастерской и все это время наблюдала за ним!
Кровь прилила к его лицу. А потом в полном изумлении он увидел, что она поднялась с мраморной скамьи и направилась к нему, так медленно и беззвучно, что казалось, не шла, а плыла. Ее голые ступни выделялись на фоне травы, а просторное, полупрозрачное одеяние, шевелясь на ветру, так облегало и выявляло фигуру, как если бы она была одета только светом.
Наверное, ему следовало просто кивнуть девушке и как можно скорее удалиться. Но Тонио не пошевелился, только смотрел на нее. И что-то, связанное с ее решимостью, начало внушать ему ужас.
Она подходила все ближе и ближе, и он уже мог видеть ее лицо, разглядел даже морщинку, пролегшую на лбу оттого, что девушка чуть приподняла брови, словно удивившись. А потом Тонио почувствовал ее запах: это был свежий запах летнего дождя. Он больше ни о чем не думал. И не замечал ни ее круглых щек, ни надутых губок. Скорее он охватывал взглядом ее целиком, эту фею, трепещущую под оболочкой полупрозрачной материи и укрытую распущенными золотыми волосами.
Он хотел ее так сильно, что ему казалось, будто он умирает. Все его существо жаждало ее и было одновременно и напряжено, и парализовано. Это походило на кошмарный сон, когда невозможно ни крикнуть, ни сдвинуться с места. Внезапно Тонио ужаснулся: неужели она так неосмотрительна, так неосторожна? Они стояли вдвоем в огромном пустом саду, вдалеке от погруженного в дремоту дома. Неужели столь невинная девушка могла бы позволить себе подобную встречу и с любым другим мужчиной? На него вдруг нашло страшное озлобление, и она стала казаться ему отвратительнейшим существом, а вовсе не самым прекрасным и изящным созданием, какое ему доводилось видеть.
Ему захотелось сделать ей больно, схватить ее, и смять, и показать все как есть: пусть видит, кто он на самом деле! Он весь дрожал, он слышал свое дыхание.
Но тут ее лицо стало меняться: она слегка нахмурилась, потом склонила голову, вся сжалась и резко отступила, как будто от края обрыва.
Тонио, потрясенный, смотрел, как она уходит. Отойдя подальше, девушка распрямила плечи и подняла голову. И, пока она не исчезла в темноте, ее золотистые волосы сияли в ночи.
Оказавшись в комнате, он прислонился к закрытой двери. Уткнулся лбом в покрытое лаком дерево.
Мучимый стыдом, чувствуя себя совсем несчастным, Тонио не мог поверить, что дело дошло до этого. Ему казалось, что много лет они были партнерами в каком-то дивном танце и всегда существовало это пугающее и манящее обещание близости.
И вот как это произошло!
То, что она предложила ему себя, было вне сомнения, и, огорченный, униженный, он знал теперь, что он такое, и она это тоже знала. И если осталась для него на небесах хоть капля милосердия, скоро должны прийти Гвидо и графиня и сообщить ему, что он едет в Рим — туда, где больше никогда не увидит светловолосую художницу.
Он так и спал в одежде, с одеялом на плече, а проснувшись, увидел около себя Гвидо и графиню.
— Прелестное дитя, пообещай мне кое-что, — начала графиня.
А Гвидо даже не смотрел на него. Он ходил по комнате, то сжимая, то разжимая губы, словно произносил какой-то беззвучный монолог.
— Что? Что случилось? — сонно спросил Тонио.
На мгновение перед ним мелькнула светловолосая девушка и тут же исчезла. Он почувствовал, что больше не может вытерпеть это ожидание.
— Скажите мне, — попросил он. — Сейчас же!
— Да-да, милое дитя, — откликнулась графиня, как всегда ровно и вежливо, — пообещай мне, что, когда станешь очень знаменитым, ты будешь всем рассказывать, что впервые спел именно в моем доме, в Неаполе.
— Знаменитым? — Он сел на постели, а графиня примостилась с ним рядом и чмокнула в щеку.
— Мое прелестное дитя, — сказала она, — я только что написала своему кузену, кардиналу Кальвино, в Рим. Он будет ждать тебя, и ты сможешь жить в его доме, сколько пожелаешь. Гвидо хочет выезжать без промедления, ему не терпится изучить публику и приступить к написанию оперы. А я, конечно, приеду на премьеру, чтобы повидать вас обоих. О милое дитя! Все уже определено: тебе предстоит появиться в главной партии в опере Гвидо в римском театре Аржентино первого января.
Но на самом деле до дня отъезда прошло больше двух недель.
Все было упаковано. Комнаты Тонио стояли пустые, если не считать роскошного клавесина, который он оставлял в качестве подарка капельмейстеру. Нагруженные дорожными сундуками кареты ждали на конюшенном дворе.
Тонио задержался у окна и в последний раз смотрел на сад сквозь пыльную арку.
Он страшился момента расставания с Паоло, и оно прошло так же ужасно, как он и предполагал. Мальчик был вял и почти ничего не говорил, лишь бормотал что-то нечленораздельное. Перенести отъезд Тонио и Гвидо было ему не по силам. И хотя сейчас он уже ушел, Тонио знал, что не может оставить маленького флорентийца вот так.
На самом деле он уже придумал план, но боялся, что это не сработает. И погрузился в размышления о том, что надо предпринять, когда в пустую комнату вошел маэстро Кавалла.
— Что ж, тяжелый момент наступил, — вздохнул маэстро.
Тонио смотрел на него взглядом, полным любви, но не произносил ни слова. Маэстро пробежал пальцами по изящно расписанной крышке клавесина, и Тонио было очень приятно заметить, что капельмейстер дорожит подарком.
— Ну что, теперь ты снисходительнее относишься к маленькой шутке, что мы сыграли с тобой у графини? — поинтересовался маэстро. — Я надеялся, что так и будет.
Тонио лишь улыбнулся. Снисходительнее, да, снисходительнее.
Но его лицо дрогнуло от боли, и он не знал, заметил ли это Кавалла. Но маэстро, конечно же, внимательно наблюдал за ним.
— О чем ты думаешь? — спросил его Кавалла. — Скажи мне.
— Ничего серьезного, — мягко ответил Тонио. — Я думаю о том же, о чем думают все, покидая вас — Увидев вопросительное выражение на лице маэстро, Тонио признался: — Я боюсь провала в Риме.
И отвел взгляд, поняв, что слукавил. Его тяготило нечто большее. То, что имело отношение к жизни вообще и к тому, что жизнь может предложить ему, и к тому, что он слишком сильно этого хотел и слишком многое хотел бы забыть.
Три года назад он дал сам себе обещание, что будет петь только для собственного удовольствия. Как наивно теперь это звучало, каким глупым казалось.
Теперь он намеревался стать лучшим певцом Италии. Он хотел, чтобы Гвидо написал лучшую из опер, какую когда-либо слышали люди. И боялся, боялся за них обоих и не мог справиться со страхом. Он спрашивал себя, боялся ли он всегда, с того самого момента, как узнал, что же ему оставили, или же его страх был так силен, что ему пришлось изобрести другую, не столь высокую цель жизни.
Он смутно вспомнил о своих прежних намерениях и о своей ненависти, о своих мрачных обетах.
Но жизнь была заманчивой ловушкой, и теперь единственным, о чем он думал, оставалась именно жизнь. Ему отчаянно захотелось оказаться в карете, на пути в Рим.
Гвидо был так возбужден, что не особенно вникал в его заботы и волнения. Днем и ночью он писал теперь сцены для оперы. Он постоянно что-то бурчал себе под нос, а временами, отрываясь от работы, смотрел на Тонио, и тот чувствовал, что их объединяет общее смешанное чувство страха и приятного возбуждения.
— Ты не провалишься, — ласково сказал маэстро Кавалла. — Я бы не отпустил тебя, если бы не был уверен, что ты справишься.
Тонио кивнул, не отрывая взгляда от перевитой плющом арки. Многие, слишком многие покидали этот дом с надеждами, с благословением маэстро, а возвращались понурые и униженные, как побитые собаки.
«Но неужели хоть кто-нибудь из них чувствовал поражение так, как мы чувствуем его, — думал Тонио, — мы, кого так унижали и мучили ради этого мгновения успеха?» Он ощущал себя одним из этих певцов, он все больше осознавал свою принадлежность к братству тех, кто, как он знал, всегда стоял на его стороне.
И тем не менее, когда он услышал, что маэстро подошел ближе, и заметил, что Кавалла чем-то встревожен и его одолевают грустные думы, мысли Тонио вдруг приняли другой оборот.
А что, если его ждет триумф? А что, если все будет так, как он себе это воображал, и публика стоя устроит ему овацию? Лишь на секунду он представил себе, что это произойдет и он одержит неоспоримую победу, и перед ним вырисовался путь, который начнет разматываться с этого момента, путь, который можно назвать самой жизнью.
И когда он только представил себе эту жизнь, его охватил ужас.
— Господи, — прошептал он и потряс головой, пытаясь прийти в себя.
Капельмейстер тронул его за плечо. Обернувшись, Тонио оторвался от своих дум и глянул в лицо маэстро.
Тот и в самом деле был чем-то встревожен.
— Мы должны поговорить, — решительно сказал Кавалла. — Пока ты не уехал.
— Поговорить?
Тонио стало не по себе. Прощаться оказалось так трудно. Но ему показалось, что маэстро хочет не просто дать ему доброе напутствие. А потом еще Паоло. Тонио знал, что не может оставить Паоло.
— Я как-то сказал тебе, — начал маэстро, — что знаю о произошедшем с тобой.
— А я сказал вам, — резко ответил Тонио, — что не знаете. — Он почувствовал, как в нем закипает прежний гнев, и постарался успокоиться.
Но Кавалла продолжал:
— Я знаю, что все эти годы ты был терпелив по отношению к тем, кто послал тебя сюда...
— Вы не знаете ничего, — Тонио изо всех сил пытался сохранять вежливость. — И почему вы говорите об этом именно сейчас, хотя до сих пор молчали?
— Повторяю: я знаю. И все знают. Ты думаешь, мы тут все дураки? И смыслим только в театральных сюжетах? Я знаю. И всегда знал. И я знаю, что сейчас у твоего брата в Венеции растут двое здоровых сыновей. Я знаю также, что ты никогда не подсылал к нему наемных убийц. На Венето не было ни малейших слухов о таких попытках.
Тонио ощущал эти слова словно удары в лицо. Три года он не говорил об этом ни с кем, и теперь все, что он скрывал, было высказано вслух.
Он знал, что гнев совершенно преображает его. И сказал как можно более холодно и грубо:
— Не говорите со мной об этом!
Но маэстро не замолчал.
— Тонио, я знаю также, что днем и ночью этого человека охраняет банда отъявленных головорезов, которых он нанимает. По слухам, они никогда, даже в его собственном доме, не отходят от него дальше чем на расстояние его голоса.
Тонио двинулся к двери.
Но маэстро перехватил его и заставил остаться. Какой-то миг сила воли этого человека боролась с силой воли юноши, и потом Тонио, дрожа от ярости, уступил.
— Зачем нам ссориться? — мягко спросил он. — Почему мы не можем просто обняться и попрощаться?
— Но мы не ссоримся, — возразил Кавалла. — Просто я сообщаю тебе, что мне известно о твоих намерениях разобраться с братом. — Он перешел на шепот, приблизившись так, что Тонио почувствовал его дыхание. — Но этот человек поджидает тебя, как паук в паутине. А указ о запрете на въезд для тебя превратил всю Венецию в его сеть. Он уничтожит тебя, если ты выступишь против него.
— Хватит, — отрезал Тонио. Он был теперь так зол, что еле мог сдерживаться, но при этом видел, что маэстро совершенно не обращает внимания на то, какое впечатление производят его слова. — Вы ничего не знаете обо мне, — возмутился он. — Ни откуда я приехал, ни почему. И я не останусь здесь и не буду слушать, как вы говорите об этих вещах как о чем-то самом обыкновенном! И прошу вас не говорить о них тем же тоном, каким вы отчитываете учеников или сообщаете о провале оперы!
— Но мне вовсе не легко говорить об этом, — возразил маэстро. — Ради Бога, послушай же меня! Пошли кого-нибудь другого, пусть сделает это за тебя! Пошли таких же головорезов, как те, что охраняют его. Эти бравос обучены убивать. Натрави на них таких же, как они сами!
Тонио тщетно пытался высвободиться. Он был не в силах поднять руку на этого человека. И капельмейстер еще объяснял ему, кто такие бравос! Разве он не просыпался множество раз среди ночи, увидев в кошмарном сне, как пытается вырваться из их жутких железных ручищ в той комнате в Фловиго? Он чувствовал на себе эти руки, он чуял вонючее дыхание мужчин. И хорошо помнил бессилие, охватившее его в тот момент, и отчетливо ощущал нож, которым его резали. Он не забудет этого никогда.
— Тонио, если я не прав, — сказал маэстро, — если ты посылал наемных убийц и их постигла неудача, то это наверняка должно означать только одно: ты не сможешь осуществить задуманное сам.
Кавалла немного ослабил хватку, но у Тонио вдруг иссякли все силы. Он глядел в сторону. Редко когда ему было так одиноко, как теперь, разве что в самые первые дни пребывания здесь. Он не мог бы теперь вспомнить только что сказанное. От смущения он не запомнил почти ничего, кроме того, что маэстро продолжал и продолжал эту тему, полагая, что понимает много, но на самом деле не смысля ровно ничего.
— Если бы ты был обычным певцом... — Маэстро вздохнул. — Если бы ты не был обладателем голоса, о котором другие могут только мечтать, я сказал бы: делай то, что должен сделать.
Он отпустил Тонио. Руки его повисли вдоль тела.
— О, я был не очень внимателен, — сказал он, — и не пытался понять тебя прежде. Мне казалось, что ты здесь всем доволен и счастлив.
— И что неестественного в том, что я доволен? — вопросил Тонио. — Что плохого в том, что я обрел счастье? Или вы думаете, что вместе со всем остальным они вырезали из меня и мой дух? Вы так долго руководили этим сообществом скопцов, не будучи одним из них! Вы забыли, какова она, настоящая жизнь! Или вы считаете, что мир состоит из одних лишь униженных калек, которые, обливаясь слезами и кровью, плетутся вперед, преследуя свою судьбу? Но это не настоящая жизнь!
— Твой голос — это твоя жизнь! Он был твоей жизнью с тех пор, как ты приехал сюда! Не хочешь же ты, чтобы я не верил собственным ощущениям! — молящим голосом сказал маэстро.
— Нет, — покачал головой Тонио. — Это искусство, это разукрашенная сцена, это музыка, это маленький мир, который мы создали для себя. Но это не жизнь! Если же вы хотите говорить со мной о моем брате и о том, что он совершил, то вы должны говорить о жизни. И я скажу вам, что зло, которое он причинил мне, должно быть отомщено. Любой человек с улицы понял бы это. Но почему вам так трудно это понять?
Хотя эти слова явно подействовали на капельмейстера, он не сдавался.
— Разве ты говоришь о жизни, собираясь в Венецию, чтобы убить своего брата? — прошептал он. — Ты говоришь о смерти, и это будет не его смерть, а твоя. О, если бы ты был одним из многих! О, если бы ты был не тем, кто ты есть!
— Я просто мужчина, — вздохнул Тонио. — Вот что я такое. Я был рожден мужчиной, и должен был вырасти мужчиной, и стал таковым вне зависимости от чьих-либо попыток не допустить этого. И теперь скажу вам: мужчина не может стерпеть то, что было сделано со мной.
Маэстро Кавалла отвернулся. Казалось, он не в силах совладать с собой. В этот миг на комнату опустилась холодная тишина. Совершенно измученный, Тонио прислонился к стене и снова увидел в окне оплетенную листьями арку.
Перед его глазами замельтешил хоровод каких-то образов, словно мозг отключился от всяких мыслей и был способен только на проецирование этих видений. То были вполне конкретные предметы, полные значения: столовое серебро, свечи на алтаре часовни, свадебные покрывала, колыбельки младенцев, мягкое шуршание шелка — объятия женщин. А фоном для всех зрительных образов явилось огромное полотно — Венеция, и к этому еще примешивались какие-то звуки, глас труб, запах морского бриза.
«Чего я хотел всего мгновение назад?» — думал Тонио. Он попытался перенестись мысленно в центр того вихря возбуждения, что постоянно присутствует за занавесом театральной сцены, и почувствовал запах грима, пудры, услышал, как резко, пронзительно зазвучали по ту сторону занавеса скрипки, как хлопают откидные сиденья. «О чем я думал?» Он услышат собственный голос, выводящий последовательность чистейших звуков, и этот голос, похоже, не имел ничего общего с мужчинами и женщинами или жизнью и смертью. Ни одну из этих мыслей он не произнес вслух.
Прошло немало времени, прежде чем маэстро вновь повернулся к нему.
В глазах Тонио блестели слезы.
— Я не хотел уехать от вас вот так, — сказал Тонио мягко, словно признавая свое поражение. — Хоть вы сердитесь на меня, я люблю вас. Я любил вас с самого приезда.
— Как мало ты знаешь обо мне, — вздохнул маэстро. — Я никогда не сердился на тебя. Любви, которую я испытываю к тебе, здесь мало кто удостаивался.
Он подошел к Тонио, но все же не решался обнять его. И в этот момент Тонио ощутил физическое присутствие рядом этого человека — ту силу и грубость, которые были не чем иным, как самыми обыкновенными чертами самых обыкновенных мужчин.
И одновременно осознал, как выглядит он сам в глазах этого мужчины, и словно увидел со стороны свою нескладность и неестественно белую кожу.
— Я должен был сказать вам несколько слов, прежде чем мы расстанемся, — смущенно проговорил Тонио. — Я так хотел поблагодарить...
— Нет нужды в таких словах. Совсем скоро я приеду в Рим и увижу тебя на сцене.
— Но есть еще кое-что, — возразил Тонио, не отрывая глаз от маэстро. — Я хотел вас кое о чем попросить. И жалею о том, что слишком долго тянул. Теперь вы можете не удовлетворить мою просьбу, а для меня она слишком важна.
Кавалла повернулся и взглянул Тонио в глаза.
— Несколько лет назад я попробовал объяснить тебе, что такое мир — не тот, из которого ты пришел, а мир, который ты можешь завоевать своим голосом. Я думал, что ты прислушался к моим словам. Но ты великий певец, да, великий певец, а хочешь повернуться спиной к миру.
— В свое время, маэстро, в свое время. — В голосе Тонио снова послышалась злость. — Каждый умирает в свое время, — настойчиво повторил он. — Мое отличие лишь в том, что я могу с определенностью назвать место, где это произойдет. Я сам его выберу. Я могу поехать домой, чтобы умереть, добровольно отказавшись от жизни. В свое время. Но сейчас я живу и дышу, как любой другой.
— Тогда объясни мне, чего ты хочешь, — сказал маэстро. — Я готов исполнить любое твое желание.
— Маэстро, мне нужен Паоло. Я хочу взять его с собой в Рим. — Увидев на лице капельмейстера потрясение и неодобрение, он быстро добавил: — Я буду о нем заботиться, вы это знаете, и даже если когда-нибудь мне придется снова отослать его к вам, он не станет хуже, оттого что пробудет это время со мной. И если хоть что-то может противостоять той ненависти, что я чувствую к негодяям, так поступившим со мной, то это любовь к другим людям. Любовь к Гвидо, к Паоло и к вам.
Тонио нашел Паоло в самом дальнем углу капеллы. Мальчик сидел, съежившись, на стуле, и его маленькое курносое лицо было залито слезами. Неподвижным взглядом смотрел он на дарохранительницу. Увидев, что Тонио возвращается, словно ему мало было одного прощания, Паоло, наверное, почувствовал, что его предали.
И отвернулся.
— Ты только не волнуйся и послушай меня, — поспешно сказал Тонио.
Он пригладил черные волосы мальчика и положил руку ему на шею. Она показалась ему очень хрупкой. Такой же хрупкой, как он весь. Тонио вдруг почувствовал такой прилив любви к маленькому флорентийцу, что не мог вымолвить ни слова. В теплом воздухе капеллы стоял запах воска и ладана, а позолоченный алтарь словно впитал в себя все солнце, проникавшее сюда пыльными потоками света.
— Закрой глаза и минутку помечтай, — прошептал Тонио. — Ты хочешь жить в палаццо? Хочешь разъезжать в прекрасных каретах и есть с серебряных тарелок? Хочешь, чтобы пальцы у тебя были унизаны драгоценными перстнями? Хочешь носить только шелк и атлас? Хочешь жить со мной и Гвидо? Хочешь поехать с нами в Рим?
На лице мальчика читалось такое отчаяние, что у Тонио перехватило дыхание.
— Но это невозможно! — сдавленным голосом проговорил Паоло.
— Это возможно, — ответил Тонио. — Возможно все, что угодно. А еще точнее: это возможно тогда, когда ты меньше всего этого ждешь.
Увидев, что на лице Паоло проступают и вера, и надежда и он протягивает руки, чтобы обнять его, Тонио притянул мальчика к себе.
— Пойдем, — сказал он. — Если у тебя есть вещи, которые ты хочешь взять с собой, собирай их сейчас.
Когда кареты наконец тронулись в путь, уже перевалило за полдень. Гвидо, Паоло и Тонио ехали в первом из экипажей, а во втором находились слуги и большая часть сундуков.
Когда они спускались по Виа Толедо к морю, чтобы бросить последний взгляд на город, Тонио невольно посмотрел на голубоватую вершину Везувия, посылающего в небо тонкую струю дыма.
Кареты въехали на Моло. Сверкающее небо простиралось до горизонта, постепенно сливаясь с ним. Потом они повернули на север, и гора скрылась из глаз. А несколько часов спустя, когда ночь опустилась на бесконечные и прекрасные пшеничные поля Кампании, Тонио был единственным из пассажиров, кто плакал.