Ворвавшись к больной, горящей Параше, граф кинулся на колени.
– Предлагаю тебе руку и сердце, Парашенька.
Не отвечает. Не слышит. В беспамятстве. Взял с комода Библию.
– Вот, на Святом писании, перед Господом клянусь обвенчаться с тобой. Только выздоравливай...
И снова потекли страшные дни рядом с больной. Только болезнь на сей раз была вполне определенная – чахотка.
Жар прошел, но слабость не отпускала ее. И кашель, и горловые кровотечения мучили с досадной регулярностью. И все-таки, придя в сознание и увидев возле себя любимого, Параша ожила, стала говорить, что почти здорова. Он верил ей, ибо хотел верить, но такой изможденной не видел ее никогда. Сквозь тонкие пальцы, сквозь ладони сквозил дневной свет, и вся она по-неземному светилась.
Ему было больно смотреть на нее. Такой острой жалости он не испытывал никогда ни к кому, и никто в этом мире не был ему более родным и близким существом. Худая, истончившаяся от чахотки, подурневшая... Он словно был ею – изможденной, выболевшей, страдающей. И одна мысль донимала его и день и ночь: как спасти, как отвести от смерти?
Доктора и знахарки, лекарства и жирная пища, но, главное, его присутствие, его забота делали свое дело. Медленно, заметно только для Николая Петровича Параша стала поправляться.
Если бы Параша была здорова, венчание состоялось бы сразу и выглядело бы скандальным вызовом двору. Но граф поначалу был вынужден избежать резких выпадов. А после... Не то чтобы он передумал (клятву на Библии не отменишь), а просто естественное течение жизни далеко отодвинуло необходимость действий.
...Тот 1800-й, високосный, разделяющий два столетия год они встречали вполне по-домашнему.
Покончив весьма бесславно с карьерой, граф резко отошел от света. На людях хорошо победителю, побежденный не прочь отсидеться в норе. Поэтому на зимние праздники – Рождество Христово и Новый год – он отказался от всех визитов и, сославшись на недомогание, никого не позвал к себе. В сочельник даже свечей не зажигали в парадных залах, боясь нежданных гостей, забредающих на огонек.
В тот день все радовались, что Пашенька поднялась наконец с постели и смогла даже наряжать елку, привезенную ей во дворец мужиками из ярославской вотчины. Изобретательно и быстро она добавляла игрушки, сделанные ее руками из ткани, соломы, шишек, крашеной бумаги, к «заморским штукочкам», выписанным графом из-за границы. Лесная красавица пахла лесом, снегом, детством. С Пашей рядом хлопотали самые близкие люди: сводная сестра Николая Петровича, дочь крепостной женщины и Петра Борисовича Маргарита, Сашенька, дочка молодого графа и Беденковой, которая после смерти матери всей душой привязалась к Параше, любимый воспитанник, умный и кроткий горбатенький Яша, и, конечно же, Таня Шлыкова.
Выпили сначала дорогого шампанского, после распробовали домашней малиновой наливки. Хмель всем ударил в голову, но, странное дело, не пробудил веселья, а как-то очень остро заставил всех ощутить быстротечность жизни. В особом соизмерении со временем они увидели друг друга. Саша и Яша вошли в юность, а остальные шли уже под уклон жизни. Даже Тане Шлыковой было двадцать шесть, Параша перешагнула тридцатилетие, а граф и вовсе близился к пятидесяти.
Чтобы не дать грусти разрастись, все стали дарить друг другу подарки.
Параша всем раздала ладанки, расшитые ею во время болезни. Как рукодельница она славилась, за ее работы ценители предлагали графу немалые деньги, и художники в один голос отмечали у нее дар подбирать бисер и жемчуг, создавая прекрасные узоры.
Граф приготовил женщинам наборы из Парижа. Щетки для волос и зеркала в серебре – все это в сафьяновых футлярах. Один футляр – темно-малиновых оттенков – для Гранатовой-Шлыковой, второй – чисто белый с поблескивающим, словно морозный иней, тиснением – для Параши. Обе были в восторге, и каждая отошла от компании чуть в сторону, чтобы насладиться красивой вещицей сначала в одиночку.
Параша открыла мягкий футляр, и сердце ее сжалось. Круглое зеркало в серебряной оправе, искусно сработанной ювелиром, все было покрыто, как паутиной, мелкими трещинами.
«К беде!» – захолонуло внутри. И чтобы отвлечь внимание графа и других, стала кружиться, подбегая от одного трюмо к другому, непривычно бурно восторгаясь подарком.
– Вот уж спрячу подальше! После покажу, после.
Праздник был омрачен только для нее. Только она получила страшную весть из будущего.
Беда не заставила себя ждать. В Кусково умерла мать. Ее хоронили братья Параши. Отец запил горькую. Матреша, недавно вышедшая замуж за крепостного актера Калмыкова, была на сносях и отправляться в дальний путь ей было опасно. И Паша не одолела бы зимнего пути, ее по-прежнему вечерами мучил кашель и часто поднимался жар.
Вот когда она мысленно обернулась и пристально взглянула на те годы, которые прожила с матушкой, Варварой Борисовной. Вроде не забывала родимую никогда. Вроде не обходила заботой, деньги передавала до последних дней. А вроде...
Тогда, в Кусково, еще раза два в год, словно залетная диковинная птица, слетала сверху на гнездо, где родилась, – темное и глухое. Но тут же спешила назад – к музыке, книгам, к любимому. А ведь знала, что увидеть ее – радость для вечно больной, вечно лежащей, вечно битой женщины.
В детстве Параше любить мать было легко. В детстве у каждого мать – защита. Первый и единственный в жизни блаженный покой, укачивающий, убаюкивающий, может дать только она. И не требуется никаких усилий, чтобы стремиться к родимой каждую минуту.
Но с годами первая человеческая связь ослабевает, иные люди занимают место в душе. И не может простая, забитая женщина стать на такую высоту, чтобы по-прежнему все мысли были о ней, все тропки вели к ней. Почти всякая дочь обгоняет женщину, родившую ее. Достаточно представить себе генеалогическое древо человечества, чтобы увидеть: каждое поколение старше предыдущего на целый ярус ветвей. Параша слишком явно подтверждала это правило. Знания, опыт любви, талант увели ее далеко-далеко, высоко-высоко от Варвары.
Редкая дочь не выполняет дочерний долг совсем: не выполнить его – чудовищно. Но в полную меру рассчитывается за все лишь та, что умеет в годы прощания переплавить свою детскую любовь в иную, в ту, что сродни материнской любви к собственному ребенку. Мудрость эта живет в поговорках: «Что стар, что мал – все одно», «Так стара стала матушка, что и в детство впала».
Сейчас, когда ее собственная жизнь закруглялась, сворачивалась, Параша по-новому оценивала многие события. Терзала мысль: надо было сидеть у постели умирающей, надо было ухаживать за ней, надо было делиться не только рублями, но и лаской. Она сильнее, значит, как бы и старше. Навещать надо было. Надо было отказаться от юношеской клятвы не появляться в Кускове.
Любовь к Николаю Петровичу многое исказила в ее жизни, и вот теперь к прежним грехам прибавилось это чувство вины.
Параша выспрашивала у Афанасия, как и кто бывал с матушкой в последние дни. Соседке, ухаживавшей за больной и положившей неподвижную Варвару на просяные подушки, помогающие от пролежней, она переслала в подарок такую сумму, которой та отродясь в руках не держала.
В черные эти дни Параша много думала, как сложилась бы ее судьба, не попади она в барский дом. Где она своя? Здесь? Или там, где умерла ее мать?
Но следующий удар был еще сильнее, потому что его не ждали. Вслед за матушкой ушла в могилу Матреша. Матреша, такая молодая, такая цветущая, с низким прекрасным голосом, гибким телом, созданным для движения, для танцев. И руки у нее были сильными, умелыми.
Нельзя сказать, что их связывала духовная близость, но Матреша вместе с Парашей пришла в другую жизнь из прошлой. На сцене они составляли дивный дуэт. А после, когда Параша болела, за ней, кроме Тани, ухаживала младшая сестра.
Матреша заболела сразу после родов. Жар, кашель, горловое кровотечение. Белизна лица, так отличавшая ее от старшей сестры, обернулась безжизненной бледностью, нос заострился. Стало ясно, как плохо ее дело.
Параша кинулась к графу.
Николай Петрович повел себя как супруг. Словно о близкой родственнице, заботился он о Матреше в те трудные дни. Приказал управляющему каждый день доставлять роженице по бутылке полпива, что было вовсе не дешево. А когда и это средство не помогло и молока не прибавилось, велел найти кормилицу.
Матрену лечили самые дорогие доктора, но чахотка все разгоралась и разгоралась. Когда же Матрена отошла, хоронили ее с пышностью, невиданной для крепостной. И на сороковины, и на поминальную службу граф дал большие деньги.
Чахотка свирепствовала в тот год. Около месяца просидела Параша у постели кашлявшей кровью Сашеньки. Ушла сестра... Ушел и несчастный Яков, не знавший, что такое здоровье.
Страшны дни печали. Граф был в отчаянии.
– Не много ли гробов? Я, как Иов, вопрошаю: за что, Господи? Пашенька, ты не знаешь, за что?
– Нет, милый.
– А я, пожалуй, знаю. Пора держать обеты, а то не успею.
Он смотрел на нее, сидевшую у окна. Худа, синяки под глазами, а на щеках – страшные розы. Закашлялась. Глянула на платок. Миновало. «Пока», – сжалось у него сердце.
Шереметеву нравилось играть роль супруга, обожающего свою жену, предугадывающего все ее желания.
Пришла в Москву депеша от кусковского дьякона Федора Христофорова: мол, кузнец Иван не возвращает ему давний денежный должок за рыбу (за какую «рыбу», каждому ясно). Другого наказал бы и заставил бы отработать, а Парашиного отца не тронул. Деньги тут же приказал в Кусково отослать. На кузнеца прямо сыпались графские милости: и пару платья сшить, и новый деревянный дом в приличном месте для него срочно поставить.
С Ковалевыми заботы у графа были немалые, тем более что природа этого семейства не отличалась благоразумием. За одну Парашину улыбку, за хорошее ее настроение, за радостное «спасибо» готов был Николай Петрович выплачивать из своей казны Афанасию, Николаю и Михаилу деньги на еду и одежду. А младшего отрока и вовсе вместе с Парашенькой опекал постоянно. Если не мог сам держать под присмотром, то других просил.
Близкому другу своему писал, кланяясь:
«Михайлу Ковалева препоручаю под твою протекцию... До шалостей не допускать и поместить его поближе, дабы иметь его всегда в своих глазах, что мне будет очень приятно. А как он будет себя вести, о том меня уведомлять...»
О крепостном мальчишке болела голова у знатного вельможи... Но так и не решался он поставить последнюю точку стать мужем Параши перед Богом.
Он знал, как это для нее важно.
«Дальше тянуть некуда», – говорил он себе каждый день. И каждый день откладывал на завтра. Где взять сил? Храбрости? Хоть бы она настояла, подтолкнула. Нет, ничего не требует кроткая Пашенька.
Николай Петрович отправился к митрополиту Платону, своему духовному наставнику и другу. Благословение на брак владыка дал тут же:
– Жены более достойной, чем Прасковья Ивановна, желать вам не могу. А голос... Голос божественный.
– Не поет. Чахотка в крайней степени.
– Будем молить о чуде.
– Чудо однажды произошло, когда поднялась она после полугодовой болезни. Но я, как Орфей, снова вверг ее в ад по собственной слабости.
– Вас терзает вина?
– И вина тоже. Но мне... Мне хочется доказать свою любовь той, которая одна в этом мире любит меня бесконечно и бескорыстно. Снять с нее грех прелюбодеяния, для нее непосильный. Представить ее перед Господом своею женой.
– Любовь и сострадание – одно. Вы любите ее истинно. Женитесь. Удары счастья многих поднимали со смертного ложа. Однако свет... Император Павел... Если бы я в силах был ему советовать... Но на монарха имеет влияние католический орден, патер Губер, православная же церковь для него – не авторитет. Вы же с Прасковьей Ивановной имеете православное чувствование с его глубинами самопожертвования. Вас не поймут.
Митрополит задумался. И вдруг в его облике появилось что-то озорное. Это совершенно не сочеталось с его торжественными церковными одеждами! Николай Петрович знавал его и таким, почти светским. Именно в подобные минуты бывал он особенно мудрым, милым, доступным.
– Будьте осторожны, Николай Петрович. И за меньшие провинности, чем брак с крепостной, император ссылал дворян в Сибирь. Есть обходные пути... Они связаны с лукавством, но Бог простит ложь праведную, ложь во имя любви.
– Что сделать? Как?
В глазах владыки зажглись азартные искорки. Он трижды перекрестился:
– Я по случаю видел не раз, как жениху либо невесте подправляли родословное древо, пририсовывая побеги и обрубая ненужные ветви. Людское дело, грешное, но...
Николай Петрович благодарно приложился к пухлой холеной руке.
– Любовь долго терпит, любовь никогда не престает, – посерьезнел митрополит Платон. – Я попрошу священника из прихода Симеона Столпника, что за Дехтяревым огородом. Он обвенчает вас... негромко. Побудьте супругами в этом мире. Благословляю вас еще раз...
Из всех своих управляющих граф выбрал явного плута и казнокрада. Не глядя ему в глаза, приказал:
– Подними старые ревизские списки, а также указы о прикреплении беглых крестьян к шереметевским землям после войны. Найди предка Прасковьи Ивановны. Слыхал я от стряпчего Малиновского, что знатного шляхтича Якуба Ковалевского по ошибке в крепостную неволю записали... Из дворянина сделали крестьянина, из Ковалевского – Ковалева. Восстановить все надо. Понял? Свяжись со стряпчим.
– Как не понять? – ответил наглый мужик. – Так точно и будет, дайте срок.
– Скоро надо.
– Денег, конечно, не жалеть?
Граф не ответил.
«Венчается раб Божий Николай с рабой Божьей Прасковьей...» Небольшая церквушка, но и она почти пуста. На одной стороне актеры и актрисы, на другой – родственники Параши.
«Имеешь ли волю благую и свободную взять себе в жены Прасковью, по отцу Ковалевскую?»
Подружки переглядываются, смотрят на Парашиного отца. Изумрудова не сдержала зависти:
– Гра-а-финя, госпожа Ковалевская. Да батька ее Ковалев, потому как и сам деревенский коваль, и дед кузнецом был. А она, его дочь, – дворянка? Ха-ха, отчего не спешат поздравлять родственнички, Долгорукие и Разумовские?
– Тише, Анна.
Не унимается:
– Пигалица, а своего добилась-таки.
Шлыкова обрывает ее:
– Брось, Анна. Чего добилась-то? У аналоя на ладан дышит.
– Будто другие барина не тешили. Чем эта лучше? Даже платья себе не заказала. Уж я бы на ее месте...
– Она не ты, это верно. И ты – не она...
Шепотом, но говорят, говорят подружки.
– Ох, Анька! У Парашеньки одна корысть: предстать перед Господом женой – не полюбовницей. Душа у нее богобоязненная.
– Смотри, смотри, священник венцы путает. Кольцами обменялись. Супруги теперь...
У выхода из церкви ребятишки, Парашины ученики, громко и радостно закричали:
– Карету! Карету Прасковье Ивановне! Графине!
Граф не сдержал внезапного испуга:
– Да тише вы!
И чтобы замять неловкость, приказал одарить всех леденцами.
Ни шума не хотел граф, ни свадебного торжества. А все же печально возвращаться во дворец, где все буднично, будто ничего и не произошло в его жизни.
Передал Параше шкатулку с фамильными драгоценностями:
– Твои. Теперь твои по праву. Не откажешься?
Молча взяла. Молча и благодарно его поцеловала.
– Почту, – потребовал граф у дворецкого.
На серебряном подносе лежало одно-единственное письмо. Но какое!
– Парашенька, прочти...
Она прочла сначала про себя, после вслух, радостно на него взглядывая после каждой фразы. Последние строки повторила: «Ни о чем столько Бога не молю, сколько о том, чтобы Бог благословил род ваш, дабы имя его, которое есть знаменито, всегда бы таковым оставалось.
Графине Прасковье Ивановне посылаю благословение и благодарение.
Митрополит Платон».
– Ну... Это все. Щербатов был шафером. Куракин, видно, не поспел. Остальные...
– От остальных мы и не ждали поздравлений, милый. Но это... Я так счастлива!
Подбежала к нему, подхватив длинную фату, попыталась закружить, напевая вальс Мартини. Повторила в такт:
– Графине. Благословение. Род ваш, племя его. Я хочу петь!
– Девочка моя... Лекарь запретил...
Параша остановилась, застыла на месте как вкопанная.
– Совсем? Мне? Мне – не петь? Ах да... Нельзя столько счастья сразу. Но это ненадолго?
Что мог он ей ответить? Кивнул ободряюще – да, все пройдет.
Она закашлялась и посмотрела на платок. Смотреть на платок уже стало привычкой.