Странная это была мысль – писать портрет с беременной Параши. Что двигало графом? Хотел ли он выразить свою радость, запечатлеть ожидание долгожданного мига? Или, напротив, подспудная тревога диктовала: останови мгновение? Житейски он объяснил все просто: портрет отвлечет Прасковью Ивановну от мыслей о скором испытании.
Каждое утро приходил в Фонтанный дом известный академик Николай Аргунов, каждое утро просил графиню позировать. И говорили они обо всем часами.
Параша рассказывала о своем паломничестве к мощам святого, о невольном возвращении мыслями в крестьянское детство. На сей раз она охотно открывала душу, полную предчувствий, тревог и вопросов. Верит ли Николай Иванович, что святой Димитрий общается с ней в духе? Аргунов верил.
– Когда-то он защитил меня в тяжкой болезни. Поможет ли теперь?
Ему хотелось поддержать ее, и он отвечал утвердительно. Но не было убедительности в его словах, потому что избавиться от сомнений он не мог. Беременная Параша тяжело опиралась на ручку кресла, даже когда сидела. Затрудненное дыхание, бледность, отеки и бисеринки пота на лбу, выдающие дурноту... День ото дня ему все труднее было убеждать ее в благополучном исходе. И с каждым днем нарастало в нем глухое раздражение против аристократов – хозяев жизни, державших эту прекрасную женщину годами в запредельном напряжении. Он смотрел на нее – постаревшую, измученную болезнями, малоподвижную, и видел прежнюю – юную, словно летящую по сцене и вместе с дивным голосом парящую над землей.
– Николушка – позволишь мне хоть сейчас называть тебя так? – сегодня дашь мне взглянуть на портрет?
– Графиня...
– Опять за свое? Ну какая я графиня? Так покажешь?
– В другой раз, Пашенька.
В Параше сквозь возраст и беременность вдруг проглянуло прежнее молодое, девчоночье, озорное. Она стремительно сделала несколько шагов к мольберту и... отшатнулась.
– А-а-а!
На этом портрете, как и на всех предыдущих, она была нарисована вполоборота. Но на тех была передана легкость ее фигуры, а на сей раз – тяжесть, оцепенение. Она была просто пригвождена к месту, обезображена огромным грушевидным животом. Черно-красно-зеленые полосы халата, который выбрал для сеансов Аргунов, только подчеркивали непропорциональность тела. Такая беременность несет в себе не жизнь, а смерть. Ничего от Мадонны, которой хотел ее видеть граф. Лицо отекшее, потухшими перегоревшими глазами смотрящее уже оттуда. Развились кольца волос, распрямились, прилипли к влажному лбу. Все! Смерть!
Это конец.
Параша с трудом опустилась в кресло, вытерла платком лоб. Еле выговорила:
– Я-то думала, граф затеял сеансы, чтобы мне скоротать время до родов... Это знак... Чтобы готовиться...
– Я не польстил тебе, Пашенька...
– Это уж точно, Николушка.
Встала с его помощью, подошла к зеркалу.
– Почему не польстил? Здесь, – кивнула в сторону зеркальной глубины, – я лучше, чем на твоем портрете.
Подошла еще ближе к стеклу, вплотную.
– Нет, не лучше. Ты всегда приукрашивал меня, а нынче?..
Аргунов стоял у портрета молча, с опущенной головой.
– Ну пиши, дописывай.
– Если вам не нравится...
– Нет-нет, – оборвала она Аргунова и вдруг закашлялась, придерживая живот руками. – Значит, стал ты настоящим художником, коли соврать не можешь. Я когда пела, случалось такое – будто не по своей воле. И увидел ты то, на что я смотреть боялась.
Снова подошла к портрету, медленно, неохотно.
– Лучше лекаря мне все рассказал, нагадал лучше цыганки. Но ты не во всем прав. Как плохо, как зло изобразил ты Николая Петровича: не живым, а статуей. Бюст на постаменте, но глаза живые и улыбка демоническая. Обвинение ему предъявил за меня? Не он, не он виноват... Судьба у меня такая.
– Повело меня к озлоблению, говоришь? Неудивительно. Любил я тебя, Пашенька, больше жизни. В любви же, сама знаешь, не одно добро.
– Знаю, что не одно. Как ты сказал – «любил»? В прошедшем...
– Буду любить вечно.
– И снова не в настоящем. Настоящего у меня нет, выходит...
Роды всегда ожидаются каждую минуту и все же приходят неожиданно. За две недели перед сроком Прасковья Ивановна уже не поднималась с кушетки.
В тот раз около полудня она попросила всех близких собраться возле нее. Говорила с трудом, задыхаясь.
– Перед причастием в полном сознании хочу дать последние свои распоряжения, ибо, готовясь к событию радостному, готовлюсь и к расставанию нашему.
– Что ты, что ты, Парашенька... Нет, нет, – нестройно пытались возразить ей и граф, и подруги-актрисы.
Сделала знак рукой – «тише!»
– Первые мысли о вас, любезный супруг мой. Зная вас близко и долго, убедилась, что нельзя вам впредь и малое время быть одному. Тоска и томление овладевают вами быстрее, чем вы успеваете с ними справиться. И дабы не связывать вас в сердечном выборе пользой будущего нашего ребенка, прошу принять младенца и поднять его в нежные годы верной подруге моей Тане Шлыковой.
Граф, подайте мне шкатулку. Эти цепи, – приподнялась на подушках, пытаясь надеть на шею тяжелые фамильные драгоценности. – После венчания они ведь мои, верно? Я приняла подарок, от которого раньше отказывалась. Прошу вас, Николай Петрович, продать их, если трудно будет восполнить урон от того, что два села прекратят платить оброк и станут работать на нищих и больных.
Изумрудова! Анна! Не много у меня сережек и колец, но эти вот все не ношены. Обручальное возьму с собой. Остальные... Выбери себе, какое понравится, и по вкусу твоему раздай остальные милым моим подругам по театру. Не плачьте, милые.
Бросилась на колени Анна:
– Виновата я перед тобою, Паша! Прости.
– Знаю. А зла не держу, теперь вовсе не держу. Бог простит.
И снова она обратилась к графу:
– Не плачьте и вы. Эта просьба покажется вам скучной, но... Когда не на что будет опереться в мире, вспомните о ней. Простое и обозримое в сроках и замыслах дело в самой тяжелой жизни подмога. Власть, слава могут предать, оно – нет. Я о странноприимном доме... Мне видеть его не судьба, а вы достройте.
– Передохни, Парашенька...
И снова настиг Парашу жестокий приступ кашля.
Через полчаса отошли воды. Между первыми схватками она причастилась, одела на руку «обручальное» кольцо-талисман, попросила подойти любимых подружек и поцеловать ее.
– А теперь идите. Молитесь, чтобы я благополучно разрешилась от бремени... Ой! Повитуху...
Все расходились на цыпочках.
– Николай Петрович! Вы останьтесь. Дайте руку. Милый... Я боюсь...
А после началась суета, которая обычно бывает при родах. Тазы, кувшины, кипяток, простыни. Параша руками держалась за спинку кровати, с ужасом думая, что не хватит сил напрячься еще раз. В какой-то миг она потеряла сознание, вступив в мир видений, бреда и страха.
Ей привиделась длинная просека в лесу. С одной стороны огромной, страшной птицей тянется к ней одноглазый Потемкин. Манит: «Сюда, сюда, соловушка. Петь хочешь?» Она поет, но видит в самом конце просеки маленькую фигурку графа. Он жалуется на что-то, просит помощи, он погибает. Параша бежит к нему – легконогая, молодая, с крутыми завитками смоляных волос на лбу. Живые деревья хлещут ее, живую, обдавая росой и осыпая белыми лепестками цветущей черемухи. Лес вдруг становится гуще, вот уже ветки держат ее, Параша с трудом преодолевает их сопротивление. Она оборачивается и видит на месте князя Таврического императора Павла с белым шарфом на шее, которым он был задушен. Вместо лица – маска смерти.
Параша с новой силой рванулась вперед, к графу, но деревья вдруг начали падать перед ней, образуя завалы. Обернулась назад – тьма. И впереди темнота. Но впереди во мгле растет точка света, и вот протягивает к ней руки мальчик, сын.
– Приблизьте его! Ближе, Николай Петрович, ближе!
Прасковья Ивановна всматривалась в младенца, который, утонув в кружевах, блаженно чмокал.
– Здоровенький? Благодарю тебя, Господи! Теперь вы не один, граф. Унесите Димитрия, – и она бессильно откинулась на подушки.
К вечеру она уже горела и задыхалась. Снова хлынула горлом кровь, заливая подушки и простыни.
В пуховом платке чуть в сторонке на бархатном канапе с прислоном лежал орущий беспомощный комочек плоти, и никто не обращал па него внимания.
«Умирает графиня...» «Пашенька умирает...» «Скончалась...» Шепот все нарастал, превращаясь в крик.
Мальчик плакал и плакал, пока не устал...
Хотя похороны графини Шереметевой были устроены ее супругом с небывалой пышностью, за гробом шло всего несколько человек. Парашу провожали ее друзья из крепостных музыкантов и актеров, оказавшихся в это время в Петербурге, подруги, с которыми она не разлучалась, братья Аргуновы. Из людей знатных только архитектор Кваренги брел за гробом. И за поминальный стол, рассчитанный на десятки людей, сели немногие. Родственники и друзья графа – в этом случае своим неприсутствием – еще раз сказали покойной: «Нет, ты не наша».
И снова Николай Петрович пытался сгладить, даже свести на нет горькую несправедливость.
Похоронив любимую и Богом данную жену в Александро-Невской лавре рядом со своими родителями, он заказал две одинаковые плиты из розового мрамора с золотом – ей и себе. «Равная, наша, такая же, как я», – ответил он тем, кто обижал ее при жизни и хотел оскорбить в самой смерти.
И этого показалось ему мало. Страдая от того, что при жизни не смог он поставить свою Пашеньку на ту высоту, которой она заслуживала, стремился искупить свою вину с опозданием.
Он считал своим долгом рассказать о высоком чувстве, связывавшем его с ушедшей. Потребность прокричать всему миру о том, о чем он прежде молчал, заставляла его слать письма по всем адресам.
К Варваре, сестре не близкой, но все же родной, граф взывал:
«Пожалей обо мне, истинно я вне себя. Потеря моя невосполнима».
Давних друзей Щербатовых, бывших исключением среди знати и не презиравших его за неравный брак, скорбно извещал граф:
«Зная, как вы любили покойную жену мою, долгом моим почитаю уведомить вас о совершенном моем несчастье. Пожалейте, я все потерял...»
У митрополита Платона и архимандрита Амфилохия, духовника своего, просил несчастный супруг «спасительных наставлений»:
«Душа моя весьма ослабевает».
Как за соломинку хватался Николай Петрович за каждое слово сочувствия, но душевная боль гнала его из дому, где столько счастливых дней было прожито с Парашей.
– Карету, быстрее карету, – приказывал он слуге.
Карета останавливалась перед роскошным дворцом на Невском. Шатаясь, выходил из нее старик, с трудом поднимался на крыльцо.
– Как доложить? – спрашивал дворецкий.
– Аль не узнал Шереметева? – и прямо к хозяину.
– Хочу известить вас лично, что похоронил незабвенную супругу свою Прасковью Ивановну.
– Скорблю с вами, граф.
– А я скорблю, что стеснялся ее невысокого происхождения и таил от всех свой счастливый брак. Исправляю свою ошибку перед людьми и Господом.
И вот уже у соседнего дворца останавливается карета. И вновь из нее с трудом выходит Николай Петрович, состарившийся за месяц на двадцать лет. И вновь извещает очередного аристократа о своей беде. И ничуть не волнует его, что одни осуждают неравный брак, о котором раньше не слышали, а другие вообще принимают его за сумасшедшего.
Возвращаясь к себе, граф бессмысленно бродил по комнатам дворца, на прекрасных зеркалах, покрывшихся пылью от недосмотра, писал пальцем свой вензель «НШ» и рядом другой – Парашенькин. Домашний его сюртук никто не чистил, мебель и паркет не натирали, пользуясь тем, что призывать дворню к порядку он забывал. Все приходило в запустение. И сам он опускался, не снимал по утрам с себя засаленного халата и поношенных шлепанцев.
Набродившись без цели, падал в кресло. И вздрагивал: в зеркале напротив отражался «молодой» портрет Параши. А то, что портрет виделся не прямо, а в смещении, придавало изображению неестественную подвижность.
Как он жил без нее? Как доживал отпущенные ему еще шесть лет в пустыне одиночества?
Держало его на этом свете лишь то, что оставила после себя Прасковья Ивановна – недостроенный странноприимный дом и младенец – сын.
Строительство он был обязан завершить по обету, данному покойнице, которого не выполнить просто не мог. Здесь все ясно.
Сложнее дело обстояло с маленьким Димитрием. Мгновениями граф ненавидел это неразумное существо, забравшее у него Пашеньку. От ненависти переходил к страхам, тревоге – этот орущий младенец так хрупок, а ведь он – единственное, что связывает его с ушедшей... И тогда часами сидел он возле мальчика, вглядываясь в его движения и гримасы, ловя его ускользающее сходство с матерью и задыхаясь от боли.
Кроме кормилицы к мальчику были постоянно приставлены несколько лекарей, оберегавших кроху от заразы, отравы и простуды. Николаю Петровичу казалось, что корыстные родственники могут извести наследника, и он приказывал дядьке хранить Димитрия как зеницу ока. Граф назначал еще одного сторожа, еще одного. По два дюжих мужика дежурили у входа в детскую день и ночь. Ночью граф сам вскакивал не один раз, чтобы убедиться: дышит младенец.
Когда мальчик подрос, возникла новая горькая тема: нет матери, не будет и отца. Граф болел, чувствовал свой скорый конец. Он не умел заниматься ребенком, а главное, не было рядом той, что соединила бы старого с малым, придала бы их встречам смысл.
Граф звал к себе подросшего мальчика. Димитрий приходил вместе с постаревшей и располневшей Шлыковой.
– Ну, скажи «папа», – наставляла Татьяна Васильевна.
– Папа, – бесцветным голосом повторял сын.
– Поцелуй батюшку.
Мальчик целовал.
– Ну, как у тебя с музыкой? – строго спрашивал сына Николай Петрович.
За него отвечала Шлыкова:
– Мой Степан с ними целыми днями занимается. Способные они, в мать, – спохватывалась: – И в отца.
Граф хлопал в ладоши, отбивая ритм.
– Повтори.
В глазах четырехлетнего мальчика вспыхивал интерес, он повторял и просил:
– Еще так.
Но графу уже было скучно.
– Татьяна, уводи. Постой, покажи от двери.
«Похож на нее. Похож».
Нельзя сказать, что граф не пытался найти утешения в настоящем. Николай Петрович даже завел молодую любовницу, танцорку из крепостных Алену Казакову. Вздорная, скандальная, она без конца требовала подарков и без конца жаловалась на слуг и подруг. Барская барыня сыпала пощечины направо и налево и ввергала барина в мелкие ссоры. Он опускался, мельчал рядом с ней, старел на глазах и сознавал это. Натягивая старый шлафрок, он закрывался от всех и всего в своем кабинете.
Вспоминал граф былое и писал письма... в будущее. Потому что были они адресованы не тому пятилетнему мальчику, которого он не мог долго выносить рядом с собой и от подвижности и любознательности которого уставал, а взрослому, способному на духовное общение сыну, который прочтет и поймет. Его сыну... Ее сыну...
Чаще всего он пытался донести до Димитрия образ живой матери, ее жизненные принципы.
«Я уже кончил путь суетной жизни, твой будущий жизненный путь мне неизвестен. Я испытал все возможные удовольствия и горести. Горести всегда превосходили маловременное обольщение забав и приятностей жизни...
Все люди сотворены один для другого, все они равны естественным своим происхождением и разнствуют только своими качествами или поступками, добрыми или худыми...
О твоей матери. Я питал к ней чувствования самые нежные, самые страстные. Но, рассматривая сердце мое, убеждался: не одним только любострастным вожделением оно поражается, ищет, кроме красоты ее, других приятностей, услаждающих ум и душу. Видя, что сердце ищет и любви, и дружбы, приятностей и телесных, и душевных, долгое время наблюдал я свойства и качества любезной мне женщины и нашел в ней украшенный добродетелью разум, искренность, человеколюбие, постоянство, верность, нашел в ней привязанность к святой вере и усерднейшее богопочитание. Сии качества пленили меня больше, нежели красота ее, ибо заставили попрать светское предубеждение в рассуждении знатности рода и избрать ее моею супругою».
Граф старался передать сыну весь опыт, нажитый совместно им и супругой, отлившийся в общие принципы. Его многочисленные завещания местами напоминают философские трактаты, местами – воспоминания.
«Богатство и слава, – заключал тот, кто платил за них в свое время немалую душевную цену, – есть стяжания вредные, ослепляющие ум и льстящие одним только чувствам, вовлекающие человека во всякие излишества».
Желание совершить что-либо редкое и удивительное граф называет пустым тщеславием.
«Великолепное украшение села Останкина не принесло утешения в горести. Оно не принесло мне и малой отрады, когда я лишился лучшего из друзей моих, не облегчило жестокой болезни, вскоре со мной потом приключившейся».
Граф рассказывает о том, как с годами под влиянием Прасковьи Ивановны одни ценности отходили на задний план, уступая место другим.
«Пиршества переменил я на мирные беседы с любимыми и искренними ближними; театральные зрелища уступили место созерцанию природы, дел Божьих и деяний человеческих; постыдную любовь изгнала из сердца любовь постоянная, чистосердечная, нежная, коею навеки обязан я покойной моей супруге, – словом, я обратился прямо к добродетели».
«Делай добро для добра...» Словно библейский проповедник Экклезиаст, всю жизнь свою поверив нажитой с годами мудростью, Николай Петрович по следам своей супруги приходит к этому выводу. «Душе моей было потребно лекарство надежное, спасительное... Я давно уже чувствовал тягостное состояние людей, лишенных в старости, в болезнях и нищете всякого пособия». И дальше – о решении построить странноприимный дом, выделить на благотворительность немалые деньги.
Иногда в завещаниях граф давал волю своей печали. Смешиваясь с гневом, она рождала такие строки:
«Как сыну, так равно и всякому по нем наследнику велю чинить ежегодно поминовение по покойной супруге моей графине Прасковье Ивановне.
Кто же из них, наследников, откажется выполнить сие мое завещание, тот судиться станет со мною в страшный день пришествия Господня».
Подруга Параши Татьяна Васильевна Шлыкова, вышедшая замуж за Степана Дегтярева, не имела своих детей. Николай Петрович знал: она заменит мальчику мать. Но все остальное... Воспитание, обучение, карьера... Граф не был уверен, что родственники после его смерти будут добрыми и надежными опекунами, и потому решил просить покровительствовать мальчику самого царя, еще раз с благодарностью помянув мудрость супруги, примирившей его с новым монархом.
Царь тут же отозвался на просьбу Шереметева принять его.
Молодой, высокий, красивый Александр вышел навстречу... глубокому старику. Он не сразу поверил, что это тот самый Шереметев, который лет пять-шесть назад так гостеприимно и так вальяжно встречал его в роскошном Останкине. Седые волосы, трясущиеся руки, глаза, полные слез. И рядом с ним – прелестный мальчик лет пяти со смуглым, южного типа лицом.
– Разрешите представить вам сына. Спешу сообщить вам, что покойная моя жена была роду незнатного. Да что там! Крепостной крестьянкой. Но лишь в ней состоял смысл всей моей жизни. Привязавшись к ней всем сердцем, я нарушил негласные установления света, и потому прошу вас, Ваше Величество, быть свидетелем: ее и мой сын Димитрий – единственный законный наследник нашего рода. Я долго не задержусь в этом мире, кроме вас, защитить мальчика некому.
Вот письмо, в котором излагаю подробно и связно свою историю, – в частности то, что в 1801 году был обвенчан в Москве в церкви Симеона Столпника на Поварской по всем священным обрядам и вступил в законный брак с Прасковьей Ивановной. Хочу подтверждения того, что сие не противно воле вашей. Одно начертанное вами слово, ваше согласие признать сей брак сделает меня спокойным за судьбу сына.
Царь усадил разволновавшегося Шереметева в кресло, погладил мальчика по голове.
– Я сделаю это сейчас, граф. Дайте вашу бумагу. Вот благословение. Поверьте, даю его от души.
И больше для формы, для порядка предложил знатному и богатому вельможе:
– Мне нужна поддержка людей могущественных, а главное, просвещенных. Создан комитет. Негласный... После обеденного кофе в моей гостиной остаются граф Строганов, граф Кочубей... Не могли бы и вы принять участие в реформе управления? Навести порядок в государстве без плетки и муштры – это ли не достойная цель?
Царь Александр I видел, что собеседник не слушал его – сначала он прятал в карман драгоценную бумагу, подтверждавшую законность союза с Парашей, после в другом кармане искал газету, долго и неловко разворачивал ее...
– Ваше Величество, я благодарен... В мыслях совпадаю... Но поздно. Я еще с одной просьбой. Вот... – протянул газету. – Здесь очень высоко отзываются о богоугодном заведении, построенном мною в Садах с той роскошью, с какою обычно строятся дворцы. Но, упомянув мое благотворение бедным, не назвали имя моей супруги, без которой странноприимный дом не был бы и замыслен, не то что построен. Видимо, опять ее низкое происхождение ведет к замалчиванию ее заслуг... И мы говорим о равенстве перед Богом...
– Я распоряжусь, – вернул монарх газету. – И знайте: я обещаю всегда помнить о вашем сыне и заботиться о нем. Я буду защищать его интересы, как это сделали бы вы.
Своими светлыми выпуклыми глазами царь посмотрел на часы, давая знать, что аудиенция окончена.
Чуть удалясь от царственной особы, послушный мальчик превратился в непослушного. Из одной эрмитажной комнаты в другую он несся вприпрыжку и приговаривал:
– Я видел царя! Я видел царя!
А когда он на миг оглянулся, то ему показалось, будто в глубине анфилады, меж зеркал и сияющих люстр в бликах золотой резьбы мелькнула фигура женщины. Такой прекрасной, такой родной. Той, что он постоянно видел на портретах.
– Там... Там... Матушка! – кинулся он к отцу, пытаясь за руку вернуть его назад.
Граф не ответил и властно потянул сына за ручонку. «Душа Парашеньки радуется, – подумал он. – Или тревожится...»