Опера Саккини «Колония, или новое селение» о страстях: Белинда страстно любит губернатора, губернатор не менее страстно любит Белинду. Но, узнав от недоброжелателей о ее «неверности», возлюбленный решает жениться на другой; недоразумение выясняется, и влюбленные в конце концов сочетаются браком.
Граф и сам сомневался: роль Белинды не для девочки, вдруг не справится Ковалева? Но когда ему об этом стали твердить со всех сторон, уперся и утвердился в своем намерении.
Анна во время очередного вызова даже попыталась закатить Николаю Петровичу небольшую истерику. В постели и в самый неподходящий момент вдруг зашмыгала носом. На вопрос, в чем дело, ответила не столько словами, сколько жестами.
– Со сцены актриса без этого (его рукой провела от бедра к тонкой талии и от нее к пышной груди) не производит впечатления, даже если голос у нее...
Граф пытался перевести все в шутку:
– Если по этому выбирать, ты бесспорный вечный первый сюжет, – и добавил: – В постели...
Анна капризно отбросила его руку, повторно оглаживавшую прочерченную ею линию:
– Что она в чувствах-то понимает? Заморыш... Разве ведомо ей, что мы знаем?
– Мы?!
О, сколько в этом «мы» разного! Презрение. Гнев... Поняла Анна, что переступила черту.
– Иди к себе!
Многое еще прочувствовала Анна в те минуты, когда одевалась перед зеркалом под невидящим графовым взглядом. Что не быть ей, полюбовнице, в театре примой. Что в дела театральные, в их обсуждение с барином вход перекрыла ей некрасивая девчонка. И еще: что как-то связаны эти двое – Пашка и Николай Петрович, и связь эту разорвать ей не под силу.
Граф вышел из задумчивости, когда Анна была уже у двери. Тупая, рабская покорность в ее спине... Скучно...
Не одна Анна была против одиннадцатилетней Белинды. Музыканты отговаривали: не помпезна. И даже хорошо относившийся к Паше Степан Дегтярев высказался непривычно резко:
– Ее и не разглядишь. Мала, субтильна, обнимать ее не тянет.
Николай Петрович прекрасно понимал – не соответствует Ковалева расхожему представлению о красоте и привлекательности. Что спорить? Любая примадонна в России должна иметь грудь – «две сахарные головы наслаждения», бедра – «два сладострастных полушария блаженства». Он улыбался, слушая музыкантов. Перед глазами всплыла вдруг ваза для фруктов, которую он видел в Версале в Малом Трианоне. Придворные Людовика XVI сплетничали: ваза точь-в-точь повторяет форму груди ветреной супруги французского монарха. Мария-Антуанетта полегче московских властительниц сердец, но и ее женских достоинств у Пашеньки нет.
Дегтяреву вторил первый тенор Кохановский, намеченный на роль губернатора. Равнодушный к женским прелестям и сам женоподобный, напоминавший евнуха, он заботился о чувствах:
– Не знает она, что есть любовь. Чистый ребенок – и о страстях?
– Это и хорошо, – вырвалось у графа. – И на сцене чистота прелестно ощущается.
Кохановского поддерживал и Вороблевский:
– Если бы только петь! Ведь и показывать чувства надо. А для этого их пережить прежде положено...
Граф перебил своего режиссера:
– Я с Ковалевой займусь сам, – и самое странное, что в этот миг он покраснел. Когда-то в юности такое с ним случалось: как многие блондины, он знал невольные приливы крови к лицу. Но со временем это ощущение было им напрочь забыто. И вот... Актеры опустили глаза: двусмысленность замечена. Одна мысль посетила всех, одна... Знали, чем занимаются господа со своими актрисами наедине.
А через пару дней за ужином грубо и прямо высказался на эту тему старый граф.
– Что-то ты, сын, больно носишься с этой девочкой. Придумал ее взрослой бабой на сцене выставить. Учти, Ковалева девица серьезная. Какую другую испортить – невелик грех, сама на тебя лезет, эта же птаха Божья. Марфа Михайловна за неё тревожится.
Николай Петрович взорвался:
– Наплели чепухи, а вы, батюшка, верите. Господь с вами. В мыслях не имел такого.
И сам себе не признался бы он в том, что было в его мыслях помимо воли.
Ему казалось, что любому по-настоящему понимающему в искусстве человеку он смог бы сразу объяснить, почему именно Параша – лучший «первый сюжет» из всех имеющихся.
Степанида Дегтярева – актриса, выросшая еще в старом батюшкином театре. Можно ли его назвать театром вообще, как и прочие усадебные театры, которые видел граф Николай? Из какого источника черпали свое умение актеры?
Чуть-чуть из простонародного, ярмарочного скоморошьего представления. Коли надо зрительный зал рассмешить, прибегали и к грубым жестам, и к нелепым позам. И все это безвкусно мешали с приемами, перенятыми у актеров в «храмине».
Храмина эта была построена при царе Алексее Михайловиче в его вотчине, а после из Преображенского перенесена Петром Первым на Красную площадь и отдана на откуп немцам. Немцы были знакомы с европейским театром, но не стремились к особым тонкостям, а работали, применяясь и к огромному помещению, которое не назовешь «залой», и к простоватому шумному зрителю, и к диким обычаям малознакомой страны. Батюшка и дед, старый граф Борис Петрович, всегда восхищались директорской женой немочкой Паггенкампф, которую все звали на русский манер Поганкиной. А на расспросы, чем та была хороша, ответа дать не могли. Ничто не свидетельствует о том, что она потрясала души. Была белокура, миловидна, воздушна. Умела красиво носить тунику, обнажая ножки, и вообще искусство представлять понимала как искусство показывать свои женские прелести. Никаких чувств, мыслей, даже простого развития событий от того действа не требовалось.
Дегтярева же и смотреться не может, не грациозна и громоздка, а уж изобразить страдающую, любящую женщину ей и вовсе не под силу.
Только Парашенька из всех его актрис и актеров старается выразить то, что происходит с душой героини. Каким-то неведомым путем идет она вослед французским актерам, рассказывающим зрителям, чем живет сердце.
Кстати, а чем оно живет, ее сердечко?
Он не сознавал того, что это его интересует ничуть не меньше, чем предстоящая работа над новой постановкой.
Не думал, почему он так радовался, когда говорили о чистоте и детском неведении Параши. А была тому причина.
Начать с начала: создать свою женщину – именно ту, которая нужна, – после бесчисленных разочарований во встреченных ранее... В каждом зрелом мужчине, задержавшемся со строительством семейного очага, живет мифический царь Кипра Пигмалион, ожививший статую Галатеи – воплощение мечты, идеала, не обнаруженного в жизни. Девочка – завтрашняя женщина, а сегодня еще ничто, которое ты можешь сделать всем по своему разумению, по своему чувству. Твое творение, и потому особенно близкое и дорогое существо.
Ему нравилось, что она бессребреница. Ни разу ничего не попросила – ни рубля; ни побрякушки. Другие актрисы чуть заметят к себе внимание, сразу начинают либо слезами, либо смехом подталкивать: награди, подари. И это даже без всяких постельных дел, они – случай особый. Конечно, Парашенька – дитя, но и ребенок иной пытается выпросить куклу. У этой же нет корысти в натуре и мысли не тем заняты. Такая если полюбит, то без лжи. В поступках, словах ею движут не корысть и не коварство, а подлинное чувство.
Вернуться к собственной юности, доверчивой и романтичной... Мечты о такой романтической и высокой любви были задавлены горьким опытом, но вот... Оказывается, то, что дано Господом изначально, не исчезает и возрождается, словно феникс из пепла, при первой возможности, при звуках жемчужно-светлого женского голоса.
И еще одно очень тайное, необъяснимо-странное, возникшее на изломе природных мужских желаний. В Параше совмещалось несовместное. Невинность, нетронутость возрастом: кожа без намека на морщинки или отечность, детские припухшие губы, тонкие руки... И – взрослая зрелость чувств. В этом скрещении противоположностей открывалось для Николая Петровича переживание такое острое, что хотелось еще острее, до невыносимого. Выявить это несбыточное скрещение – одеть отроковицу в женские одежды, вменить ребенку, девочке слова о страсти. И... Погибнуть, пропасть самому.
Открывалась в этом выверте приговоренность узнать, понять ту, что задела, ударила своим пением. Сбила с ног...
Он волновался перед первым занятием с удивительной своей ученицей, но понял это не изнутри, а лишь по тому, что нервный тик мешал больше обычного, когда брил его куафер.
...С порога взгляд выхватил ножкой в белых чулках. Параша забилась в глубь огромного кресла, и алые туфельки не доставали до пола. Дитя... Если бы это была его дочь, он с нежностью притянул бы ее к себе, погладил бы по головке. Какое славное, серьезное дитя!
Увидела его. Напряглись крохотные ступни, пытаясь достигнуть паркета, вытянулись носочки. Невольно он отметил женственную округлость икр, полетность длинной и плавной линии, теряющейся в беспорядочном ворохе юбок. Включился тот острый и радостный интерес, который зачеркнул все прежние заготовки и задал беседе не только неожиданное направление, но и свободный внутренний ритм.
– Сиди, Парашенька, – ласково сказал граф. – Паша, Паша... Параскева ты? В честь Параскевы-Пятницы родителями названа?
– Наверное. Только святая Параскева покровительствует людям торговым, а я... Да и летняя я. В июле родилась. У матушки с батюшкой не спрашивала, а сама для себя, согласуясь со святцами и житиями святых, имя веду от Евпраксии.
– Радует сердце твое Евпраксия?
– Да. Но и печалит.
И на невысказанный удивленный вопрос Николая Петровича, на взгляд расширившихся и без того больших выпуклых глаз ответила:
– Не могу следовать ей, хотя прямые указания даны.
– Какие такие указания, Пашенька?
– Вечор только, барин, не могла сдержать внутреннего гнева на одну свою подругу. И знаться с ней не хотела, а нынче вспомнила, что читала у Димитрия Ростовского. Когда недоброжелательная монахиня Германа переложила на Евпраксию немалый свой грех, моя святая не стала отрицать вины, а кротко епитимью наложенную приняла и отработала. Игуменье о своей обидчице при этом говорила только хорошее, и настоятельница, лишь случаем узнав истину, высоко оценила поступок Евпраксии.
– Святые живут по иным законам, Парашенька, Ты же мне скажи, кто тебя обидел, я накажу...
– Нет! – разом выбралась Параша из кресла. Став рядом, она оказалась выше и взрослее, чем сидя. – Вы не должны так... Если и вы считаете, что мы не должны тянуться к доброму и высокому...
– Они оттого и святые, что могут то, чего не можем мы, грешные. Надо исходить из других законов, мириться...
Ух, каким огнем опалила его – в черных бездонных глазах сверкнул а молния.
– Нет! – такая страстность может сбить с ног. – Нет! Тогда и Христос зря принес себя в жертву, принял смертные муки. Разве не для того все, чтобы показать нам путь?
...Не было в его жизни мгновения, которое вместило бы столько самых разных чувств, ощущений, отрывочных и противоречивых мыслей. Разве сам он где-то в начале своей жизни не загадывал жить праведно? Разве не бился вот так же над невозможностью соединить жизнь и мечту? А если бы он был не один? Если бы рядом была та, которая тоже решила бы идти по пути, указанному свыше? Возможно, тогда он не покончил бы с юными грезами, не опускался бы, не падал все ниже и ниже – до того предела, когда жизнь теряет смысл и становится непосильной тяжестью. Впрочем... Поздно.
Однако каким же великим должно быть счастье, если отношения между мужчиной и женщиной не оканчиваются минутным сладким покоем, а имеют результатом достойную жизнь. Слева в груди появилась легкая боль, и он машинально приложил к сердцу руку.
– Что с вами? Вам... плохо?
Метнулась, приблизилась, и он вдруг ощутил, что ее волосы пахнут малиной, прогретой на солнце. И душный и теплый запах этот был сплавлен с ее потрескавшимися шершавыми губами, опаленными румянцем скулами, алым пятном башмачка и непокорными кольцами смоляных волос на тонкой шее. Именно шеи, невинной и слабой, ему мучительно захотелось коснуться ртом. Он даже почувствовал солоноватость кожи, покрытой нежным детским пушком. Пройтись губами от плеча до кисти, задержавшись у локтевого сгиба – там запах летнего леса будет еще сильнее, запах ее чистого полудетского, полудевического тела.
Он вздрогнул и отступил на шаг, а после и вовсе перешел на другую сторону большого библиотечного стола.
– Нет, все хорошо. И то хорошо, что ты много думаешь о жизни, это поможет тебе понять новую роль. Но в силу своих малых лет ты многого знать не можешь, и я попытаюсь тебе подсказать... История Белинды закончилась благополучно...
– Да, я прочла либретто.
– Чем взяла Белинда? Почему губернатор вернулся к ней?
– Тем, что не унижалась, но и не скрывала своих чувств. Можно не верить обстоятельствам, но страданиям не верить нельзя.
– Пожалуй, точнее не скажешь. Умница.
Ободренная графом Параша преобразилась. Раскованная в движениях, она была очень хороша. Чего стоят признанные идолы красоты перед этими сполохами жизни? Юность, подвижность, игра ума, отражающаяся на лице... Он не мог оторвать от нее глаз.
– Подруги мои считают, что любовь у мужчины надо вымогать ловкостью и лукавством. Но я – то есть Белинда, конечно, – полагает уловки делом низким и не хочет заменить любовь на скрытую войну с губернатором. Она готова ко всему к тому, что ее не примут, отвергнут, не оценят... Но ей не нужно малого. Только привязанности истинной хочет...
То, что она говорила, было для Николая Петровича неожиданным. Не такой и ребенок, если понимает и сложность, и неоднозначность отношений мужчины и женщины. Может, не так и невинна?
– Да, так. Неужто тебе приходилось переживать нечто подобное?
Вопрос застал ее врасплох, пухлый рот приоткрылся, совсем по-женски закусила нижнюю губку, молчит в растерянности. С трудом произнесла:
– Да... В мечтах, конечно. Когда читаешь роман и представляешь...
– Ну ладно, ладно. Я не требую от тебя открывать девичьи секреты, – засмеялся Николай Петрович, с невольной радостью отметив ее полную неспособность ко лжи. – Как Белинда встретила весть о предстоящей женитьбе губернатора? Как ты выразишь это? Пение после, за него я не опасаюсь.
– Показать?
– Покажи.
...Отступила от кресла. Окаменела... Еще несколько шагов в тень, в глубь пространства. Прислонилась спиной к стене, распласталась, словно пытаясь удержаться за нее разведенными руками. И граф ощутил силу беды, силу не нашедшей выхода страсти. И это было сродни чуду – перед ним была уже не девочка, а страдающая женщина. И женщина прекрасная, чувственная, со всеми признаками настоящей породы.
Пауза. И только когда Параша села по-ученически на самый уголок огромного кресла, граф сказал:
– Замечательно. И неожиданно. Великая Рокур из Гранд-опера в подобном случае делала так...
Смешно показал, прижав большие руки к лицу.
– Я примеривала и этот жест, он тоже подходит. Только в клавире здесь есть два такта, которые требуют движения.
Вскочила. Напевая, снова сделала шаг назад, после еще несколько – так, чтобы ритм и движения слились естественно.
– Какая же ты умница! И клавир знаешь, и либретто. А главное, понимаешь все как надо. Вот уж мы покажем, что значит настоящий театр. Не гагаринский и не голицынский-шереметевский! Попроси у меня подарок, Пашенька, я был бы рад...
Бессильно рухнула в кресло. Дыхание трудное, ходуном ходят под самой кожей ключицы.
– Эта роль для меня – лучшая награда.
– Я бы рад был... Брошь хочешь? Или колье?
– Что вы, что вы, барин... Не ношу я пока.
Забыл, что мала она. И порадовался еще раз, что бескорыстна.
– Ну, тогда до завтра.
Выходя, граф подумал: «Что за яркие розы на щеках? И отчего эта слабость после подъема? Уж не болезнь ли? – Но тут же прогнал тревожные мысли. – Актер и должен быть по природе подвижен и чувствителен до нервности».
Отныне по утрам он просыпался в счастливом предчувствии встречи. После завтрака спешил в библиотеку, где ждала его девочка. Дитя, конечно же, дитя. Но и великая актриса, какая внесла в его жизнь и смысл, и реальную цель. Дитя, но и серьезный, нравственный человек Паша на своем уровне решала те же вопросы, что и он. На нее, правда, не давил груз ошибок – ну да и не дай такого Господь никому!
Их встречи в библиотеке стали ежедневными. Он радовался и удивлялся ее образованности. В музыке и литературе у нее был неплохой вкус, ей нравилось то, что нравилось ему в годы его собственной романтической юности. Она охотно читала ему отрывки из Дидро, Карамзина, написанные с литературным блеском богословские труды Димитрия Ростовского. Он бесконечно слушал. При этом не отрываясь смотрел на нее, ловя влажное поблескивание белых зубов и не уставая любоваться рисунком пухлых детских губ.
Однажды он попросил ее рассказать о себе, о своей жизни. Она не поняла.
– Ну, как жила без меня, кто тебе нравился, кто был неприятен...
– Как жила до театра? – глаза удивленно распахнулись. – Ну... – беспомощно огляделась вокруг. – Так... Матушку мою в селе вы видели.
И он понял, что обид на мир она не нажила и сердечных увлечений у нее не было, никто не касался не только тела ее, но и души. Й тайная надежда помимо воли утвердилась в нем.
В ту встречу был он очень оживлен и долго с удовольствием рассказывал ей о странах, по которым путешествовал, о голландских каналах и лодках, похожих на плавучие домики, о привычке немцев к чистоте и порядку, о французских цветочницах и антикварных лавках, в которых он нашел прекрасные вещи для Кусковского дворца.
– А... француженки? Они и впрямь так хороши, как сказывают?
– Разные, Пашенька. Самая прекрасная француженка, которую мне довелось видеть, это королева. Я танцевал с Марией-Антуанеттой на балу в Версале. Это были не худшие мгновения моей жизни. И как танцует! Легка и музыкальна...
И вдруг он увидел, как румянец на Парашиных щеках становится ярче Неужели? Как он неловок... Боже, она ревнует его!
– Она умна?
– Скорее натуральна. Впрочем, явно не глупа, глупость, как правило, вычурна.
– И образованна?
– Да. И потому вкус у нее безупречен. Тому, как она перестраивает Малый Трианон и улучшает Версальский парк, всем архитекторам стоит поинтересоваться. Правда, не у всех найдутся средства, чтобы действовать с таким размахом. Она тратит деньги, не размышляя, что вызывает неудовольствие у своих подданных.
– А наряды?
– Они так своеобразны и совсем не похожи на тяжелые платья наших дам. Ее осуждают за них и за то, что она не дорожит честью своего венценосного мужа. Но я отдал ей дань своего восхищения.
Теперь граф кокетничал, граф играл с ней, как кошка с мышкой, пытаясь добиться безусловных примет ее неравнодушия, но зашел чуть дальше, чем хотел. По ресницам, подрагивающим над опущенными долу глазами, по трепету тонких пальцев, поглаживающих золотой обрез старинной книги, понял – ей больно.
Глупец! От жалости к ней стало больно ему. Обидел. Поселил в ней неуверенность в собственной значимости для него. Она, эта девочка, и блестящая аристократка, чье: призвание – прельщать, играть в страсть... Если стоит сближать их хоть в чем-то, то совсем иначе.
– Пашенька, – сказал он, – посмотри вон в то зеркало, что против тебя. Французская королева чем-то похожа на это отражение. Только в зеркале дева куда более юная... чистая... и... прекрасная.
Взгляд от стекла на него, сияющий, благодарный, влажный от старательно сдерживаемых слез.
– Вы шутите, барин. Я свою цену знаю, – снова низко опустила голову – Только ведь... Коли Господь не послал красоты несомненной, то силы свою невидность преодолевать мне все же дал. На сцене хотя бы... Мне, конечно, придется стараться больше, чем Анне Буяновой...
– При чем здесь Анна? Ты несравненно лучше.
Он хотел было поцеловать ей руку, как делал это всегда, отпуская комплимент даме в свете, но вдруг почувствовал, что смущается и краснеет, как в юности.
Все эти разговоры тоже назывались работой над ролью. И были работой душ, которая позволяла им быстро идти вперед во взаимном влечении.
Граф еще не признался себе в том, что жажда ощутить плотную волну лесных запахов, исходящих от девочки, становится раз от разу сильнее. И видеть ее странное, нездешнее лицо, и прикоснуться к бессильной руке... Что говорить о голосе? Как только она брала первую ноту, он терял волю. Все уступало этому – еще, еще, еще...
Параша становилась напротив него, держась за спинку кресла. Он утопал в кресле по другую сторону стола. Правый подлокотник был нагрет солнцем, пробравшимся через окно в просвет листвы. Тень от веток ходила по стене, бывшей фоном фигуре Параши, иногда ложилась на ее плечи, и Николай Петрович как завороженный следил за пятнами, выявлявшими милую округлость форм.
Душа отдыхала, прежде чем пережить самые высокие свои мгновения, прежде чем женский голос начнет свою страстную исповедь, восходя от затененных низов вверх – к сиянию, свету. Дрогнет пятнистая вязь на стене, дрогнет и пойдет выше и выше переливающийся звук. Этот миг внешней неподвижности станет для графа одним из мгновений безоглядного, одержимого внутреннего бега, приближающего к тому, за чем начинается неизвестность, пропасть, обрыв, туда не проникает мысль – туда выносит чувство отчаянной радости, заменившее Николаю Петровичу волю. Как хорошо! Какая небывалая, невозможная полнота бытия!
Все это не прошло незамеченным для окружающих. Удивленно переглядывались Дегтярев и Вороблевский, которым было запрещено прерывать графские занятия с Парашей во всех случаях без исключения. Откровенно злилась Анна, ощущавшая торопливую холодность графа во время регулярных свиданий. И очень тревожился старый граф, зная строптивость сына, непредсказуемость его поступков.
Все чего-то ждали, все ощущали возникшую напряженность. И только двое проживали лучшие минуты своей жизни. Утро любви, светлое, еще безоблачное...
Он понял, что любит, после одного яркого и мучительного сна.
Во сне он раздевал ее, пробираясь через одежды и жесткий корсет к телу – такому новому словно недавно сотворенному. И оказалось, что не надо было стремиться к тому, к чему обычно стремился он, обладая другими женщинами. Достаточно было положить ладонь на то трогательное, не защищенное тканью пространство, которое открывалось вырезом платья – у основания шеи треугольник между ключицами и развилкой меж двух наливающихся возвышений. Покой... Тишина... И одновременно – музыка. Музыка неподвижная в ее лице – таком, каким он его никогда не видел: запрокинутом, с глазами, полуприкрытыми длинными ресницами, с закушенной нижней губой...
Это видение поселилось в нем и не уходило от того, что он раза два-три в неделю все же вызывал к себе Анну. С ней все происходило внешним, механическим даже образом и не касалось сознания, ничего не меняло и не облегчало ничего.