Алонсо Де Кастильо-и-Солорсано Севильская куница, или удочка для кошельков

Посвящение

Сиятельнейшему сеньору дону Мартину де Торрельяс-и-Бардакси, Эредиа Луна-и-Мендоса, Андрада-и-Рокаберти, графу де Кастель Флоридо, владетелю бароний Антильон и Новальяс, селений Альмольда, Наваль и Алакон и прочая

Здания, покоящиеся на непрочном фундаменте, нуждаются в более крепких опорах, нежели здания, для коих были вырыты глубокие рвы и заложено надежное основание. Так и труд сей, по предмету коего сразу можно судить, сколь слабое перо его писало, сколь ограниченный ум замыслил и сколь малая ученость украсила, не сможет существовать без могучей опоры в лице Вашего Сиятельства, кого избрал автор, дабы имя Ваше и древние гербы придали его сочинению знатности, а благородное покровительство Ваше защитило.

Вельможам столь высокородным весьма свойственно ободрять смиренных и воодушевлять робких — достохвальные сии дела подвигают на еще большие свершения, ибо похвала придает духу и побуждает таланты блистать к вящей своей славе. Тут выбор мой удачен — пусть нельзя этого сказать о выборе предмета, — и под сенью Вашего Сиятельства (в ком сочетаются достоинства доблестного кабальеро и мудрого правителя) книга сможет появиться на свет, не страшась оскорблений критика и попреков хулителя.

Автор желал бы наполнить всю эту книгу восхвалениями предков Вашего Сиятельства, знаменитого их рода, великого почтения, коим они были окружены, их высоких должностей в древнем сем королевстве и в других, что получило продолжение в деяниях Вашего Сиятельства (чей приветливый нрав и радушное обхождение пленяют все сердца), но тогда пришлось бы уместить в небольшой книжонке тему, требующую толстых томов.

Итак, примите, Ваше Сиятельство, малый сей дар, и пусть материя, в нем описанная, не умалит Вашего благоволения, — знатным особам не раз преподносились творения такого рода, и принимали их не столько ради самого предмета, сколько ради цели, с коей они были написаны, — состоит же она в исправлении нравов и в назидании беспечным, дабы первые улучшились, а вторые научились уму-разуму.

Автор уповает, что великодушие Вашего Сиятельства не отвергнет его подношение, и тогда он возьмется за перо для осуществления замыслов более важных и воспоет славу знаменитых Ваших гербов.

Да хранит Ваше Сиятельство бог, как я того желаю.

К услугам В. С.

Дон Алонсо де Кастильо Солорсано

Пролог

Любезный читатель! «Севильская Куница» выходит в свет, дабы стать мишенью для всех желающих; автор скромно признает, что изъянов в ней ты найдешь немало; признание сие спасает его от твоих упреков, и он надеется их не слышать, полагая, что ты не будешь чрезмерно строг к его перу, дабы не отбить охоту забавлять тебя своими трудами. Но что пользы пытаться снискать твое расположение, коль нрава ты придирчивого и все равно поступишь так, как тебе вздумается? Да наделит тебя бог терпимостью! Ежели возьмешься читать не с добрым намерением, даже изысканное покажется тебе пошлым, ничто не придется по вкусу. Что ж, клевещи, злословь, смейся, издевайся, разнеси все в пух и прах — я даю вдоволь пищи для твоего язвительного ума.

КНИГА I

Куница, как пишут жители тех мест, где она водится, — это зверек, имеющий зловредную привычку воровать, притом непременно по ночам; величиною она чуть поболе хорька, весьма хитра и проворна, ворует кур, и, ежели где появится, их не спасут ни курятник, ни высокая ограда, ни запертые ворота — уж в какую-нибудь щель она да пролезет.

В этой книге изображена женщина, прозванная Куницей за то, что от рождения была наделена повадками зверька, о котором мы сейчас рассказали. Бойкая и бесстыжая, она выросла в семье, где родители, хоть бы и занялись ее воспитанием, сами были такого склада, что не могли бы исправить беспутные замашки дочери; вот и удалась она в отца и в мать — с дурными склонностями, чрезмерной бойкостью и безудержной наглостью. При столь порочном нраве юность свою она провела в отчаянно дерзких похождениях — никакие кошельки, никакие ларцы не могли уберечь свое содержимое от крючков ее коварства и отмычек ее хитрости.

Да послужит читателям предостережением сей портрет с натуры, живописующий проделки плутовок такого пошиба, — в нем я соединил черты их всех, дабы человек распутный воздержался, отчаянный одумался, а беспечный усвоил назидание, ибо дела, тут описанные, не выдуманы мною, но случаются в наши дни весьма часто. Итак, приступаю к повествованию.

В «Похождениях бакалавра Трапасы»[345] мы оставили этого молодца на галерах, куда он угодил за то, что надел на себя мантию Христова ордена,[346] не обзаведясь надлежащими грамотами, коими его величество в своем Верховном Совете Португалии таковое звание подтверждает. А намерением Трапасы было прослыть в столице знатным кабальеро, чтобы под этой личиной совершать еще худшие пакости, и, пожалуй, он бы исполнил задуманное, когда бы не ревность Эстефании, его дамы, изобличившей плута и заставившей его служить бесплатно великому государю Испании,[347] — стал он гребцом на королевских галерах, где отбыл весь назначенный срок и еще немного сверх того.

На галеры его отправили в партии преступников, что каждый год выходит из императорского города Толедо,[348] — запас, поставляемый справедливым судом милосердных слуг его величества испанским эскадрам, которые стерегут и защищают побережья его державы и нагоняют страх на злодеев-корсаров, промышляющих грабежом в подвластных Нептуну морских просторах. Так и Эрнандо Трапасе, отцу героини нашей повести, досталось послужить в одной из испанских эскадр, и он вместе с оравой других каторжников был препровожден в Пуэрто-де-Санта-Мария. В пути он весьма сокрушался, что не удалось ему осуществить некий благородный замысел — добиться освобождения по ходатайству напильника и вместе с товарищами по ремеслу проучить сеньору Эстефанию, виновницу его бед.

Ревнивая дама меж тем лелеяла совсем иные мечты — едва она узнала об отправке Трапасы на галеры, как ее объяло искреннее раскаяние в том, что она стала причиною его мук; хотя она и не была образцом справедливости, червячок совести принялся точить ее душу, и в конце концов она решила, что вину свою сможет загладить, лишь выйдя замуж за Трапасу, когда он отбудет свой срок, — у нее ведь была дочь от него. С этой мыслью она покинула столицу и переехала в Севилью — в огромном этом городе она надеялась выведать что-либо о Трапасе, которого мечтала увидеть избавленным от невыносимых трудов каторги; я, разумеется, описал бы их со всем доступным мне уменьем, когда б другие сочинители не изображали уже галеры с гораздо большим блеском и учёностью.

Состояние у Эстефании было изрядное, супруг-генуэзец оставил ее богатой вдовой, и в Мадриде она жила на широкую ногу; однако там пошла о ней дурная слава, когда стало известно, что она из ревности отправила на галеры какого-то мошенника; подруги осуждали ее за низменность чувств, за то, что их предметом мог стать преступник. Это и побудило Эстефанию сменить Мадрид на Севилью; сборы были недолгими, она распродала свои вещи — те, что были бы обузой в дальнем путешествии, всякие шкафы, поставцы и большие картины, которых было у нее много, и весьма ценных, — выручила за них хорошие деньги, наняла карету и, взяв с собою двух слуг, прибыла в этот город, знаменитую сокровищницу всего Запада. В Севилье она сняла дом по своему вкусу и стала ждать, пока пройдут годы каторги, назначенной Трапасе, с которым жалостливая Эстефания решила щедро расплатиться. Срок кончился, она узнала, что испанские галеры пришли в Пуэрто-де-Санта-Мария, и собралась туда, но не в тех нарядах, в которых щеголяла в Севилье, а в более скромном платье, чтобы никто не вздумал злословить, — такая, мол, важная дама, а жена галерника или, по крайней мере, явилась вызволять его из каторги.

Без труда она выведала, что ее любезный находится на головной галере и что живется ему недурно, — он исполняет должность старшого, а потому избавлен от изнурительного труда гребцов, и, кроме того, веселый нрав снискал ему расположение самого адмирала, но если б он и не достиг такого поста, он отлично обжился в плавучем доме и с годами мог бы стать заправским моряком. Однако приезд Эстефании все переменил: она сразу принялась ходатайствовать об освобождении Трапасы, обивать пороги тех, от кого это зависело, да задабривать их деньгами; Трапаса же о том знать не знал — Эстефания не спешила его увидеть, да и он не покидал галеру и весьма был удивлен, когда ему сказали, что кто-то, пуская в ход связи и деньги, хлопочет о его избавлении, — ему невдомек было, что это его Эстефания сменила гнев на милость. Наконец все было улажено, Трапасу сняли со скамьи галерника, сбили с него кандалы, и он, не зная, кому обязан свободой, был в сопровождении надсмотрщика отправлен пред очи той, что своими хлопотами ускорила его выход на волю, — ведь известно, что даже когда каторжники отработают свой срок, всегда находится повод его продлить, и осужденные на четыре года сплошь да рядом отсиживают пять, а то и шесть лет.

Итак, Эрнандо Трапаса увидел перед собой Эстефанию и был поражен, что это она с таким усердием и пылом — о чем ему сообщали — добивалась его освобождения; она заключила его в объятья, он ответил тем же — было бы подлостью не простить раскаявшейся, загладившей свою вину женщине и не принять ее ласки с любовью и благодарностью, предав забвению прошлый гнев; в то же время Трапаса был огорчен, видя, что его любезная одета бедно, меж тем как в Мадриде он оставил ее в богатстве и роскоши; мог ли он подумать, что хитрая Эстефания перерядилась, дабы не быть узнанной и опознанной надсмотрщиком или писцом с галеры, которые, впрочем, не слишком вникали в дело и приписали нежность встречи отношениям дружеским, а не супружеским. Эстефания пригласила обоих на обед и отменно угостила. После обеда гости отправились восвояси, а Трапаса и его дама остались у себя дома, то есть в весьма недурной гостинице; оказавшись наедине, они снова бросились друг другу в объятия, и каторжный любовник в самых пылких выражениях поблагодарил Эстефанию за ее доброту. Она же сказала, что, вызволив его с каторги, намерена причиненное ею зло исправить еще и тем, что сделает его своим супругом, ежели она Трапасе все еще мила, — у нее ведь от него дочь, и состояние есть изрядное, можно жить так же привольно, как тогда, когда она осталась в Мадриде одна. Тут Трапаса и вовсе ошалел от счастья — ему чудилось, будто райские врата открылись перед ним и само небо шлет ему на помощь Эстефанию; после горьких лет каторги любой уголок земли показался бы ему страной обетованной. Новые, еще более пылкие объятья были наградой Эстефании за радостную весть, Трапаса согласился с ее предложением и условиями брачного контракта и сказал, что хочет поскорей взглянуть на их дочь. Тогда Эстефания достала припасенное для него дорожное платье, вполне приличное, но не щегольское, чтобы люди с галер не злословили и не считали ее распутницей, заполучившей своего дружка.

В тот же вечер они уехали в Севилью, там Трапаса, полюбовавшись пятилетней дочуркой, как христианин исполнил свой долг, от которого прежде, как язычник, уклонялся, — обвенчался с Эстефанией in facie Ecclesiae[349].

Они переселились в другой конец города, и Эстефания стала убеждать мужа найти себе какое-либо почтенное занятие, чтобы они в Севилье могли жить в полном довольстве. Седина, пробившаяся у Трапасы за годы каторги, не давала ему возвратиться к проказам молодости и опасным затеям, однако человека дурного от природы трудно улучшить, а уж такого закоренелого, как Трапаса, тем паче, и если какое-то время он прожил спокойно, тут помогли лишь увещевания жены да мысль, что он — отец ребенка. Эстефания растила дочь в роскоши до восьми лет, а Трапаса меж тем слонялся по Севилье без дела, в беспечности своей ни к чему не питая влечения, разве что любил он прохаживаться по Градас до полудня, а вечерком смотреть комедию. Сильно огорчалась этому его супруга, она-то уже свыклась со спокойной жизнью, позабыла свои проделки и не могла нарадоваться на дочурку, которая и впрямь была на редкость хороша собой.

Праздность, мать всех пороков, побудила Трапасу снова увлечься игрой — этим океаном, в котором тонут состояния и репутации; сперва он сел за карты как бы для забавы, но через день-другой вошел в азарт и, желая вернуть не столь большие проигрыши, стал спускать суммы все более крупные.

Вскоре у Эстефании исчезло несколько золотых вещиц, она узнала, что это дело рук ее мужа, принялась рыдать да браниться. Трапаса дал слово исправиться, но не сдержал его. Еще четыре года продолжал он играть, и под конец в доме, как говорится, ни ложки, ни плошки не осталось; а как не стало денег и пришла нужда, начались в семье ссоры да свары — таковы последствия игры. Трапаса в юности наезжал в Севилью, но теперь не был узнан и благодаря сединам слыл человеком почтенным; между тем исправился он лишь в одном — сколько ни теснила нужда, к мошенничеству он уже не прибегал; ему бы, правда, хотелось, чтобы Эстефания занялась не подобающим честной жене ремеслом, но она теперь держалась строгих правил, так что он об этом и заикнуться не смел; Эстефания же думала только о доме да о воспитании дочери, которой минуло уже двенадцать лет. Дочь немного помогала матери в хозяйстве, но домоседкой не была и предпочитала вертеться у окна, а мать, удрученная бесчинствами Трапасы и нежно любившая дочь, не находила сил ее бранить — многие матери этим грешат и потворством своим навлекают на семью тяжкие беды.

Нищета и непрестанные ссоры подкосили Эстефанию, она слегла и, поболев с год, отдала богу душу, исполнив христианский долг, — человек разумный всегда признает прошлые заблуждения и раскается в них; умерла она благой смертью, хотя при Трапасе видела лишь дурную жизнь; похороны были бедные, на более пристойные у Трапасы не хватило денег; он сильно горевал, лишь теперь поняв, каким безумием было его беспутное поведение, — ведь с приданым, что принесла жена, он мог бы жить безбедно; одно было утешение — дочь, которая росла красоткой, и Трапаса, горюя по жене, мечтал лишь о том, что дочь выгодно выйдет замуж и это будет спасением для них обоих, — пустые мечты, ибо в наше время ни красота, ни добродетель не приносят прибыли, деньги ищут денег, и где они водятся, там покажется красавицей самая страшная образина.

Терпя нужду, Трапаса все же ходил по притонам — играть не играл, денег не было, только клянчил у тех, кому в свое время давал подачки с выигрыша; но игроки таких долгов не помнят, они думают лишь о сегодняшнем дне — кто с деньгами, пред тем лебезят, а кто их прежде имел, но лишился, того презирают.

Отец все чаще отлучался из дому, и дочь, пользуясь свободой, не отходила от окна — на людей глядела и себя показывала; слух о ее красоте пошел по городу, на их улице стали толпами прогуливаться вздыхатели; отец об этом знал, и хотя мог бы проявить строгость, но, думая об их нужде и о красоте дочери, полагал, что избавить от бедности может лишь одно — богатый жених; и это была еще самая честная из его мыслей, ибо, предоставив дочери полную свободу самой искать жениха, он в душе был не прочь, чтобы Руфиника — так звали дочку — стала сетью для уловления кошельков тех юношей, которые ее обхаживали.

Расчеты Трапасы оправдались даже сверх ожидания — среди вздыхателей нашелся охотник оплатить красоту Руфины наличными. Девушка была со стороны матери дворянского рода, имела право величаться «доньей», а хоть бы и не имела, то по суетности своей приобрела бы его, тем более что ныне это обходится так дешево.

В числе многих прохаживался по их улице некий поверенный туза-перуанца,[350] мужчина лет пятидесяти, не столь богатый, как с весом; в Торговой палате[351] его считали человеком порядочным и состоятельным; узнав, что приданого за девицей нет и что отец ее беден, он был готов взять ее без гроша — когда страсть завладевает человеком в летах, избавиться от нее трудненько. Так сильно влюбился в Руфину наш Лоренсо де Сарабия — таково было его имя, — что, уже через неделю, сделав предложение, стал супругом и повелителем юной красотки. Человек он был достойный, добропорядочный и, в придачу к жене получив тестя, взял ее в свой дом с этим, весьма существенным, довеском, хотя знал, каким азартным игроком был Трапаса, называвший себя в Севилье Эрнандо де Киньонес.

Первые дни после свадьбы — сплошные праздники. Сарабия подарил жене много нарядов, но скромных — ему, человеку пожилому, было не по душе франтовство, а Руфина весьма огорчалась, она-то пощеголять любила, и что ни увидит на других женщинах, все бы ей хотелось нацепить на себя; из-за этого она невзлюбила мужа, который, как все индианцы,[352] был скуповат, а тут, убедившись, что его тесть — игрок и вообще человек пропащий, стал еще прижимистей: не доверял жене денег, что были в доме, и сам вел расходы по хозяйству; так развеялись все мечты Эрнандо Трапасы о том, что после замужества дочери он сможет играть на ее деньги, — настолько карты его околдовали! И пока он околачивался в притонах, а его зять Сарабия хлопотал по своим делам, Руфине было разрешено по утрам отлучаться из дома — как она сказала мужу, на девятидневные моленья, которые она, мол, исполняет, чтобы бог дал ей сына; а на самом-то деле она выходила покрасоваться на улицу Франкос или в кафедральный собор. Среди многих, посещавших два этих места, чтобы поглядеть на Руфину, был один юноша, сын почтенного севильянца, первый озорник в городе, почти такой же беспутный, как Трапаса, хотя из хорошей семьи, — сколь часто молодые люди, забывая о чести своей фамилии, становятся вертопрахами и позорят себя.

Таков был и этот Роберто, который приударял за Руфиной; собою недурен, юноша понравился ей, и она ответила на его чувства, поверив ему на слово, что он очень богат. Жадна была Руфина до денег, и всегда их ей не хватало из-за того, что муж был скуп и кошелек держал под замком. Первое, что она попросила у своего поклонника, было платье, такое же, какое она видела на соседке; если он сделает ей этот подарок, сказала Руфина, она в долгу не останется и сумеет вознаградить за любезность. Роберто просьбу исполнил, но притом провел Руфину неслыханным образом: будучи знаком с дамой, чей наряд должен был стать образцом для платья, обещанного Руфине, Роберто пошел к ней и попросил платье взаймы, якобы для представления какой-то комедии в женском монастыре; дама не могла отказать, и через три дня, которые будто бы ушли на шитье, платье было преподнесено Руфине обернутым в неаполитанское полотенце с вышитой разноцветным шелком каймой; принес платье слуга, явился он утром, когда муж отлучился из дому по своим делам. Очень обрадовала Руфину любезность нового поклонника, так быстро исполнившего обещанье, и она решила не остаться в долгу — Роберто побывал у нее дома, где его вознаградили за старанья. Но вот Роберто ушел, и Руфина стала размышлять, как бы, не вызвав у мужа подозрений, убедить его, что платье прислал родственник из Мадрида. А Роберто ломал голову, как бы это вернуть платье владелице; Сарабия не знал его в лицо, чем он и воспользовался. Выждав три-четыре дня, пока будто бы справлялось в монастыре празднество, Роберто в скромном костюме слуги постучался к концу обеденного часа в дом Сарабии — он-де слуга сеньоры, которой принадлежит платье; Сарабия велел его позвать в комнаты, он повторил и тут, что госпожа прислала его забрать платье, одолженное сеньоре донье Руфине для образца. Сарабия обернулся к жене и сказал:

— Ты слышишь, женушка? Какое платье требует этот идальго?

Руфина, узнав Роберто и слегка смутившись, сказала:

— Сеньор, приходите завтра — и вы получите платье.

— Как это завтра? — возразил Роберто. — Хозяйка велела мне без него не уходить, нынче вечером ей предстоит быть крестной матерью на крестинах, и она должна его надеть.

— Но как я могу узнать, — нашлась Руфина, — действительно ли вы ее слуга, чтобы вручить вам платье без опасений?

Плут, видя, что Руфина упрямится и не хочет отдавать платье, сказал: платье, мол, такого-то цвета, такого-то покроя, с такой-то отделкой, и принесли его завернутым в зеленое итальянское полотенце с каймой, вышитой разноцветным шелком по золотистой канве.

— Примет достаточно, — сказал Сарабия жене, — возражать не приходится; сеньора, тотчас отдайте ему платье; раз он так настойчиво требует, наверно, оно очень нужно, а ежели вам неохота подняться с места, дайте мне ключ от сундука, где оно лежит, я сам за ним схожу.

Тут уж Руфине нечего было возразить; лопаясь от злости, она встала из-за стола, вынула платье из сундука и подала его Роберто со словами:

— Целую руки сеньоре донье Леонор и прошу прощенья, что не могла отослать платье раньше, — я хотела показать его подруге, которая собирается шить себе по этому образцу.

Когда она вручала платье переодетому поклоннику, ее глаза метали молнии, так ее взбесило коварство Роберто. Мнимый слуга вышел, Сарабия спросил, для кого это она брала платье. Руфина сказала, что для подруги, которая хочет сделать себе такое же; этим она рассеяла подозрения мужа, затаив в душе негодование на хитреца, сумевшего отобрать платье, когда она уже считала его своей собственностью! С того дня она задумала отомстить Роберто за оскорбление и вскоре сообщила о своих замыслах служанке, поведав той, как было дело. Ее рассказ случайно подслушал Трапаса и решил взять месть на себя, тряхнуть стариной — ведь был он когда-то большим забиякой. Зная, что обидчик посещает те же притоны, что и он, Трапаса однажды встретился с Роберто и вызвал его на поле Таблада; там он сообщил причину, из-за которой искал встречи, оба обнажили шпаги, но Трапасе не повезло — тот день стал для него последним. Роберто ловким ударом шпаги лишил его жизни и последнего покаяния — подобный конец ждет тех, кто живет так, как жил Трапаса.

Роберто скрылся. Трапасу принесли в дом зятя, где прием ему был оказан кисло-сладкий: кислый, потому что предстояли расходы на погребение, но и сладкий, потому что зять избавился от обузы, — терпеть в доме такого тестя, как Трапаса, было нелегко, и Сарабия, держа при себе беспутного прощелыгу, совершал настоящий подвиг.


Сеньора Руфина плакала по отцу обоими глазами. Мне, пожалуй, скажут: где, мол, это видано, чтобы плакали одним; но я отвечу, что когда горюют по-настоящему, как горевала она, то плачут навзрыд, и никакие утешения не осушат и части слез. К тому же Руфина плакала за двоих — за себя и за мужа, который, как водится у зятьев, лишь для виду вздыхал и строил скорбные мины.

У Руфины остался супруг, для женщины добронравной это могло бы служить утешением в горе; но Руфина жила с мужем скверно и оттого горевала вдвое — а вина тут родителей, которые поощряют неравные браки.

Сарабия был счастлив, что он муж молодой и красивой женщины, но Руфина — отнюдь: ей нужен был ровня по возрасту, пусть и не такой состоятельный. Это и толкнуло Руфину нарушить благоприличие, презреть узы брака и искать развлечений в надежде, что они будут и приятны и прибыльны, — мы уже знаем, как она преуспела в последнем и какую прибыль ей принесла шуточка Роберто; Руфина так на него обозлилась, что все бы отдала, только бы найти человека, который покарает обидчика. Случай представился — не зря Руфина выходила покрасоваться перед людьми в часы, украденные у мужа, который все хлопотал по своим делам.

В один из праздничных дней, когда в Севилье при большом стечении народа веселятся особенно бурно, а бывает это каждую пятницу в пору между двумя славными праздниками — пасхой и пятидесятницей, — вблизи Трианы, там, где струится прозрачный Гвадалквивир, знаменитая андалусийская река и зеркало для стен Севильи, в одной из множества убранных зеленью лодок, в которых катают горожан лодочники, наживающиеся за счет бездельников, сидела Руфина; она отправилась на праздник с разрешения супруга, так как ее сопровождала соседка, которой Сарабия, не зная тайных помыслов этой особы, решился доверить жену, — пусть мужья возьмут это себе на заметку, такая дружба может привести к последствиям пренеприятным. Соседка была женщина легкомысленная, щеголиха и сплетница. Для нее, Руфины и еще двух подружек наняли отдельную лодку, однако жадность побудила лодочника взять еще пассажиров; его подкупил некий идальго, бродивший с тремя друзьями по берегу реки в ожидании подобного случая — на это у севильских повес отличный нюх — и приметивший Руфину, когда она, садясь в лодку, открылась. Юному гуляке — назовем его Фелисиано — приглянулось ее лицо, он вмиг уговорил своих друзей напроситься в лодку к дамам, для чего соблазнил лодочника деньгами, иже устраняют все препятствия.

Мужчины сели в лодку, и Фелисиано пристроился поближе к Руфине, чтобы приступить к свершению своих замыслов. Был он сыном богатого идальго, который некогда вел торговлю в Индиях, преуспел и накопил большое состояние; единственный сынок, Фелисиано располагал для своих забав капиталами отца, сорил деньгами и наверняка промотал бы их быстрее, чем отец скопил, — он играл, волочился за женщинами, был окружен друзьями из тех, что не вылезают из харчевен и трактиров, и так был расточителен, что всегда расплачивался за всю компанию; кроме того, он отличался дерзким нравом, чем грешат многие сынки севильских горожан, избалованные родителями, подобно этому Фелисиано. Итак, он уселся подле сеньоры Руфины, а товарищи его — подле ее подруг, лодка отчалила и, покружив по реке не более получаса, пристала к берегу — лодочнику были заплачены немалые деньги, чтобы он так поступил. Фелисиано не терял времени, за полчаса он успел столь красноречиво поведать сеньоре Руфине о своих чувствах, что она, поверив его нежным словам, стала, как особа добросердечная, одарять его милостивыми взорами. Фелисиано был смышлен, остроумен и в подобных случаях выкладывал весь свой запас острот, каковой товар неизменно вызывал хохот у дам, восторгавшихся его шуточками; Руфина также слушала с удовольствием, красноречие нового любезника пришлось ей по вкусу. Ничего не скрывая, она рассказала, что замужем, назвала свое имя и дом; Фелисиано ответил тем же, поведав без утайки все о своей особе, сообщив, кто он, как богат и как страстно желает ей служить. Весь вечер продолжалась эта дружеская беседа, к великой радости поклонника и к удовольствию Руфины, имевшей в виду две цели: первое — уговорить Фелисиано, чтобы он отомстил Роберто, и второе — обобрать его, насколько сумеет. Обе цели были достигнуты, как она и желала, но об этом мы скажем позже.

С того дня Фелисиано стал часто наведываться на улицу, где жила Руфина, делая это в те часы, когда Сарабия уходил в Торговую палату или в свои конторы. Проученная Роберто, дама стала осторожней: прежде чем Фелисиано был допущен в дом, ему пришлось осыпать ее подарками — лакомствами, нарядами и драгоценностями; так что он расплатился и за себя и за Роберто — лишь тогда Руфина раскрыла ему свои объятья.

Насладившись обладанием, любовь обычно остывает, но здесь вышло наоборот — Фелисиано с каждым днем любил Руфину все сильнее, словно еще к ней не притронулся. В это время случилось так, что Роберто выиграл в карты более шестисот эскудо, и, вопреки обычаям игроков, которые думают не о нарядах, а лишь о том, чтобы иметь деньги для игры, юноша заказал себе платье побогаче и разоделся щеголем. Узнав, что Фелисиано часто прохаживается по улице, где живет Руфина, он был задет за живое и надумал, выпросив прощение за прошлую обиду, вернуть ее любовь; с таким намереньем он начал ходить на ее улицу, что заставило Фелисиано призадуматься — ради кого тут прогуливается этот франт. Старания Роберто вернуть любовь Руфины лишь усиливали ее ненависть — всякий раз, когда она его видела, она с яростью вспоминала о его проделке и, жаждая мести, говорила себе, что верней всего возложить ее свершение на Фелисиано, — вот на какие дела подбивают женщины своих обожателей, отчего и случается каждый день столько прискорбных убийств.

Руфина не открыла Фелисиано, что произошло меж нею и Роберто, но, дабы укрепить его чувства, повела их по ложному следу, сказав, что Роберто за ней ухаживает и предлагает ей подарки, но она, мол, все это отвергает ради него, Фелисиано; этим она разожгла страсть Фелисиано, он воспылал ревностью, свято веря в истинность речей Руфины, тем паче что соперник все чаще появлялся на ее улице и порою мешал ему насладиться любовью, — Руфина теперь нарочно уклонялась от свиданий с Фелисиано, чтобы еще больше распалить его вражду к Роберто. Дело кончилось тем, что Фелисиано, один из первых забияк в Севилье, себя не помня от ревности, повстречался как-то ночью у дома своей дамы с Роберто; Руфина в это время уже спала, а муж ее проверял конторские счета; увидав Роберто, Фелисиано окликнул его по имени, подошел к нему и, чтобы не поднимать шуму на улице, повел в тупик, к ней примыкавший, куда выходили окна комнаты, где Сарабия сидел за бумагами. Итак, оба соперника прошли в тупик, и Фелисиано заговорил первым:

— Сеньор Роберто, вот уже несколько дней, как я заметил, что вы зачастили на эту улицу, и стал любопытствовать, из-за кого вы лишились покоя, — ведь здесь проживает немало очаровательных дам, которые могли быть тому причиною; приложив некоторые старания, я выяснил, что виновница ваших бдений — сеньора донья Руфина; убедили меня в этом и мои собственные глаза, и свидетельства служанок, которых вы пытались сделать посредницами в ваших притязаниях. По этой улице я хожу давно, нежными заботами заслужил милость дамы и все прочее, с этим связанное; хвалиться такими вещами мне не свойственно, но, чтобы положить конец вашим напрасным усилиям, я заявляю вам об этом в уверенности, что, как человек благородный, вы сохраните тайну. Итак, вам известны мои любовные виды и успехи; я был бы весьма признателен, ежели бы вы отступились, — тогда мы избегли бы неприятностей, коих не миновать, ежели вы будете упорствовать.

Роберто со вниманием выслушал предложение своего соперника Фелисиано, и с таким же, если не большим, вниманием его слушал супруг Руфины, стоя у окна своей комнаты и с болью в сердце принимая речи, столь зазорные для его чести; как ни тяжко было слушать дальше, он дождался ответа Роберто, молвившего так:

— Сеньор Фелисиано, я не дивлюсь вашей страсти в разоблачении того, что предмет моей страсти — сеньора Руфина, ибо, судя по вашим словам, это кровно вас касается; надеюсь, и вы, как человек влюбленный, не удивитесь, что я ищу ее милостей, хотя причина моих чувств вам неведома; я также не хотел бы хвалиться своими успехами, но, дабы вы меня не осуждали зря, вам следует о них узнать. Я уже давно имел счастье пользоваться милостями этой дамы и ныне явился сюда за тем же, что и вы; прискорбная случайность лишила меня ее расположения, но теперь я намерен его вернуть, и ежели, как я надеюсь, она отнесется ко мне благосклонно, вам придется это стерпеть, — от своих притязаний я не отступлюсь и приложу все силы, чтобы ваши не были вознаграждены, как бы вы ни старались.

Тут они оба обнажили шпаги — Фелисиано настаивал, что красавица по праву принадлежит ему, Роберто же возражал; шпага нынешнего любовника оказалась более удачливой, жестоким ударом в левый сосок она лишила Роберто жизни, не дав ему даже воскликнуть «Иисусе!».

Такая злосчастная кончина уготована тем, кто идет по дурной дороге, домогаясь чужих жен, — всех их ждет столь же плачевный удел.

Поединок произошел почти без шума, шпага Фелисиано так быстро сделала свое дело, что стука никто не слыхал и не узнал бы о случившемся, когда бы Сарабия не находился тут же рядом. Чтобы труп Роберто не был обнаружен у дома, предусмотрительный Фелисиано взвалил его себе на плечи и отнес к воротам соседнего монастыря, там он положил труп наземь, а сам укрылся в другом монастыре, пока не выяснится дальнейший ход событий. Сарабия, пораженный увиденным и возмущенный неверностью жены, метал громы и молнии, жаждая отомстить за поруганную честь, — измена жены была для него тяжким ударом, меж тем как сама Руфина, ничего не ведая о происшедшем, спала спокойным сном.

Пылая желанием отомстить, Сарабия сперва решил было подняться в опочивальню, где спала коварная жена, и заколоть ее кинжалом; но затем он рассудил, что один труп, наверно, уже где-то спрятан убийцей и что, лишив жену жизни, он будет обвинен в беспричинном убийстве, и обе их служанки смогут свидетельствовать против него; тогда он надумал тайно ей подсыпать медленно действующего яду, но на это требовалось время, а ему казалось, что справедливый его гнев требует неотложного свершения мести; еще он говорил себе, что хорошо бы уехать из Севильи и оставить Руфину, но и на это не мог решиться — слишком много пошло бы тогда толков и пересудов, люди стали бы на все лады позорить его, старого мужа; в конце концов он остановился на первом своем замысле — убить Руфину; но, прежде чем свершить этот жестокий шаг, а по сути, справедливую кару за грех, он решил, в свое оправдание, изложить на бумаге причину, толкнувшую его на убийство. Итак, взяв письменные принадлежности, он принялся писать о нанесенном его чести оскорблении, и все ему казалось, что он не находит достаточно убедительных слов, — один за другим рвал он листы бумаги и начинал сызнова; так он изорвал три записки, ум его одолевало глубокое смятение, ибо на человека пожилого, каким был Сарабия, всякое тягостное происшествие действует особенно удручающе, тем паче столь явное оскорбление чести, которое и более стойкого повергло бы в смущение и растерянность. Под конец, порвав в клочки три записки, он начал писать в четвертый раз, как ему казалось — более связную, но и тут остановился — надо было указать имена оскорбителей, а он-то не знал ни одного из них. Сарабия понимал, что самым правильным было бы разыскать прелюбодеев и сперва их лишить жизни, а уж потом жену; но кто они, он не знал, оставалось лишь убить жену; в таком смятении провел он большую часть ночи, писал, вымарывал, рвал бумагу, не помня себя от горя. Измучившись, он решил разом покончить с письмом; обдумал заранее, что напишет, — чтобы больше не черкать и не рвать листки, — сел писать еще одно, и едва успел в основном изложить суть причиненного ему позора, как страдания, его терзавшие при этом, вызвали сердечный приступ, жизненные духи утратили силу, и жизни Сарабии пришел конец — замертво рухнул он на пол, и душа его, пылавшая жаждой мести, отлетела прочь, верней всего, в края, не слишком отрадные.

Пока все это происходило, Руфина, ничего не подозревая, продолжала спать; но вот она проснулась, обнаружила, что место, где обычно лежал супруг, пусто, и стала его звать; не получив ответа, она накинула юбку, спустилась в его кабинет и там при свете горевшей свечи увидела, что Сарабия лежит на полу, бездыханный; перепугавшись, Руфина принялась кликать служанок; те вскочили с постелей и прибежали на зов; печальное зрелище предстало их взору; пораженные, они почтили горестную кончину хозяина — а Руфина своего супруга — тихими рыданиями, чтобы не разбудить соседей; когда же стали поднимать труп, чтобы перенести его в залу, Руфина заметила полуисписанный листок и прочла следующее:

«Дабы меня не осуждали понапрасну, пусть знают те, кто прочтет сию записку, что я собственными глазами убедился в своем позоре, причиненном распущенностью изменницы-жены; осквернив священное таинство брака, узы, коими соединила нас двоих церковь, она презрела мою безмерную любовь и допустила к себе двух любовников сразу; сие послужило причиной спора меж ними и злосчастной гибели одного из них; став очевидцем этого страшного дела и услыхав своими ушами о постигшем меня позоре, я почитаю себя орудием предначертаний божьих и намерен покарать за сие…»

На этих словах остановилось его перо, так как сердце разорвалось от скорби и жизненные духи покинули тело.

Легко вообразить смятение Руфины — целых полчаса она не могла с места сдвинуться, удрученная мыслью о том, что все тайны выходят наружу, — такова воля неба, раскрывающего их, чтобы исправить нас или покарать. Смерть доброго Сарабии повергла Руфину в ужас и горе; ужасалась она тому, что была так легкомысленна и стала виновницей гибели мужа, не снесшего своего бесчестья, а горевала, что муж ее мертв и непонятно, как скрыть от людей причину его смерти. Руфина всегда делала вид, будто любит мужа, и это отчасти ускорило его кончину — судя по её притворной нежности, он никак не ожидал такого удара, и когда это случилось, тяжкое разочарование мгновенно свело Сарабию в могилу; все вокруг полагали, что в их супружестве царят любовь и согласие, и Руфина, зная об этом, решила последовать совету одной из своих служанок — той, которой поверяла свои любовные проказы, — сказавшей, что лучше всего уложить покойника на их супружеское ложе, а утром-де Руфина, словно только заметив, что он мертв, должна изобразить величайшее горе; они же, обе служанки, помогут ей в обмане, станут всем говорить, будто Сарабия скончался оттого, что накануне чересчур поздно и плотно поужинал. Так и сделали: наступил день, Руфина подняла такой плач, что всполошила весь околоток; обе служанки дружно вторили ей, и когда ближайшие соседи явились в их дом, то застали полуодетую Руфину, распростертую прямо на полу в притворном обмороке. Письмо мужа она, разумеется, сожгла, чтобы скрыть от людей свою вину. Соседки бросились приводить ее в чувство всякими снадобьями, это долго не удавалось, наконец она очнулась и снова принялась рыдать, прикрывая полотенцем лицо, чтобы не видели, как скудно каплют слезы из ее глаз. Служанки рассказали, чему они приписывают смерть Сарабии, — они-де ему говорили, чтобы не ел так много, ведь для человека его лет излишества вредны, — и объяснение было принято за чистую монету. Явились служители правосудия — в подобных случаях они всегда тут как тут, — но ручательство соседей, что чета жила в мире и согласии, рассеяло подозрения, которые могла возбудить скоропостижная смерть. Доброго Сарабию схоронили, а Руфина из-за всех волнений позабыла, не в пример другим вдовам, припрятать имущество; тотчас после погребения явился племянник покойного, да и забрал все, что было в доме, — пришлось судиться, чтобы вытянуть из него хотя бы приданое Руфины.

Вернемся теперь на то место, где был положен труп Роберто. Утром монахи нашли его и, не зная, кто это, хотели предать земле, однако некий горожанин посоветовал сперва выставить покойника на площади для опознания — ежели у него есть в Севилье родители или родственники, то надо, мол, чтобы они узнали о его гибели, а они, монахи, ничего на том не прогадают, у покойника, может, было состояние, так им кое-что перепадет за добро, оказанное его душе, и за расходы на погребение; настоятелю совет понравился, призвали блюстителя правосудия и рассказали ему, что этого юношу нашли мертвым у врат монастыря; тело с двумя зажженными свечами было выставлено для обозрения на площади перед монастырем, вскоре нашлись люди, которые узнали Роберто, сообщили, из какой он семьи, а также передали скорбную весть родителям, — горе стариков было велико, престарелый отец уже давно пророчил сыну такую участь, понимая, что беспутство ни к чему хорошему не приведет. Похороны состоялись в том же монастыре, правосудие пыталось выяснить обстоятельства гибели Роберто, однако Севилья — город такой большой, что имя убийцы навеки осталось тайной; одна Руфина, видя, что ее любезный не появляется и что убит Роберто, догадалась, кто виновник; впрочем, она была только рада смерти Роберто, ибо ненавидела его всей душой за его злую шутку; счастье, что никто не обратил внимания на следы крови в тупике у их дома, иначе, узнай об этом деле правосудие, пришлось бы сеньоре Руфине туго — ведь все соседи могли бы засвидетельствовать, что не раз видели на улице обоих соперников.

Итак, наша Руфина овдовела и — что всего хуже — обеднела; впав в нужду, женщина ее нрава непременно смекнет, что может извлечь доход из своей красоты. Разумеется, речь идет о женщинах безрассудных, ибо благоразумные ищут честных способов обеспечить себе существование, главная их забота — не преступить заветы господа, и он зато открывает им путь к спасению.

Сарабия был похоронен с честью, племянник завладел всем добром, а Руфине отдали лишь то, что она принесла с собою, выходя замуж. С этими средствами ей пришлось переехать в другую часть города, в дом более дешевый — прежнее жилье было ей уже не по карману, ведь Сарабия жил на широкую ногу.

Племянник, впрочем, тоже получил не бог весть какое наследство — у дядюшки было слишком много обязательств в разных торговых домах, явилась толпа кредиторов за своими деньгами, и после уплаты по счетам наследнику осталось совсем немного, чем его алчной душе и пришлось удовольствоваться.

Молодая, смазливая, бойкая вдовушка, поселившись в другом конце города, не спешила показываться перед молодыми людьми, как многие другие, которые, схоронив мужей, сразу же утешаются и ищут знакомств, чтобы поскорее вступить в новый брак.

В том году в Севилью прибыл с флотом из Перу некий идальго, уроженец Монтаньи;[353] когда-то он был слугой севильского купца и, разжившись за счет хозяина, завел торговое дело в Индиях, которое приносило с каждым днем все больше прибыли; через несколько лет он разбогател и отправился в Перу на весьма доходную должность; там он умножил свой капитал и возвратился в Севилью, привезя на корабле разные товары; выгодно продав их, он выручил вдвое. Удачливый Маркина — так звали этого перуанца — человек лет пятидесяти, уже седой, был самым гнусным скрягой, какого знавал свет, — даже пропитание для самого себя строго ограничивал и из скаредности голодал; челяди он держал мало, ровно столько, сколько требовалось для домашних работ: помощника, мальчика, черного раба, смотревшего за его мулом, и экономку, стряпавшую ему скудную пищу; домочадцев своих он прямо-таки голодом морил, и в Севилье почитали чудом, когда находился охотник пойти к нему в услужение; о скупости перуанца Маркины шла в Севилье молва, множество забавных историй рассказывали, другого бы это задевало, но перуанцу на все было наплевать, он думал лишь о том, чтобы скопить побольше денег.

Прослышала об этом человеке Руфина, и пришло ей на ум сыграть с ним шутку, от которой ему стало бы тошно, а ей была бы прибыль. Незадолго до того Маркина взял в счет долга от одного обанкрутившегося должника загородную усадьбу — нужна она ему была не для удовольствия, а только чтобы утвердить свои права на эту землю, доставшуюся в уплату долга, а значит, за бесценок. Усадьба была расположена вблизи монастыря святого Бернарда, в весьма красивой местности; Маркина поселился там, чтобы не тратиться на дом в городе; жилье его было надежно защищено от грабителей прочными дверями, толстыми стенами и частыми решетками на окнах; вдобавок он запасся отличными мушкетами, которые всегда держал заряженными, а также пиками и алебардами, стоявшими у двери. Чтобы обрабатывать сад и получать с него доход, пришлось нанять садовника, который вместе со своей женой возил на продажу выращенные в саду плоды, — такова была жадность Маркины! Деньги свои он хранил в кованых железных сундуках, стоявших за его кроватью, и держал в спальне несколько заряженных мушкетов на случай нападения; спать ложился он еще засветло, зато ночью непременно обходил дозором весь дом — так и жил в постоянной тревоге этот жалкий раб своей мошны, у которого и детей-то не было, кому оставить наследство, ибо он никогда не был женат, да и не собирался жениться, хотя такому богачу, конечно же, сватали не одну невесту.

Задумав провести скопидома, Руфина для своего замысла обзавелась подходящим помощником — то был давний друг ее отца Трапасы, в юности совершивший в Мадриде несколько преступлений, затем переехавший в Кадис, а оттуда в Севилью; жил он здесь под другим именем на добытые правдами и неправдами деньги и был Трапасе первым другом; в воровском ремесле он не знал себе равных, но из страха, как бы не припомнили ему, ежели схватят, всех прошлых подвигов, — а было их немало, — в Севилье держался осторожно; с Трапасой же он познакомился на галерах, где пробыл недолго, — он уже заканчивал свой срок на веслах, когда туда прибыл Трапаса, так что некоторое время им пришлось быть вместе; там завязалась их дружба, а в Севилье возобновилась.

Этого-то уже немолодого человека по имени Гарай избрала Руфина в сообщники для задуманной плутни; она научила его, как поступать, и однажды, под вечер, перед заходом солнца, когда Маркина, отправившийся на биржу по своим делам, должен был вот-вот вернуться, к его усадьбе подъехали Руфина на сардинском ослике и Гарай на лошади; красотка наша, сидевшая в дамском седле, одета была не по-вдовьему, на ней был щегольской дорожный наряд, плащ и шляпа с перьями; они поравнялись с усадьбой в то время, когда садовник отпирал ворота; Гарай, приблизившись к нему, сказал:

— Почтенный сеньор, для нас очень важно, чтобы эта дама провела нынешнюю ночь вне стен Севильи; ежели вы не возражаете, я хотел бы устроить ее на ночь в этой вилле; скажу вам прямо, согласие ваше будет добрым делом, оно предотвратит большую беду, которая может произойти, коль дама здесь не останется, — речь идет не более и не менее, как о ее жизни.

Садовник усомнился, стоит ли оказать проезжим эту любезность; он опасался сурового нрава своего хозяина, который не любил, чтобы в усадьбу допускали посторонних; когда он сказал об этом Гараю, тот вынул из кошелька несколько восьмерных реалов со словами: «Примите сие в уплату, а коль пожелаете, дадим больше». В эту минуту из дома вышла жена садовника — поглядеть, с кем беседует муж; она услыхала их разговор, увидала монеты и, загоревшись жадностью, стала убеждать мужа пустить в дом эту женщину — комната хозяина, мол, так далеко от их жилья, почему же не приютить даму, бог даст, в эту ночь хозяин не станет при обходе проверять их комнаты; словом, ей удалось уговорить мужа, и он решился тайком от хозяина устроить даму на ночь в своем жилище. Тогда Гарай дал ему еще шесть восьмерных реалов — для начала, мол, — и, посулив много больше, помог Руфине спешиться; ее провели в усадьбу, там Гарай с нею простился и отправился исполнять ее замысел, о котором они загодя договорились, а мы расскажем дальше. Очутившись в комнате садовника, Руфина открыла лицо, и супруги были восхищены ее красотой, хотя плутовка напустила на себя вид весьма унылый, будто ее постигло великое горе, — она уже сочинила грустную историю, которую расскажет Маркине, если все получится по ее расчетам.

Едва закатилось солнце, как к усадьбе подъехал он сам верхом на муле, которого вел негр; Маркина постучался, ворота открыли, и затем он запер их, как всегда собственноручно, на ключ и спрятал его в карман. Умаявшись за день, Маркина в этот вечер ничего уж не делал, только поужинал сырыми овощами из своего сада — ему их даже не варили, — да ломтиком хлеба и, запив глотком воды, улегся спать, предварительно осмотрев свою спальню, но не спустившись в комнату садовника, которую обычно тоже проверял; челядь тоже поужинала весьма скромно, дело было в пятницу, хозяин заставлял соблюдать пост — хотя не из благочестия, — и все легли спать полуголодные. Утром Маркина вставал рано и, отдав рабу распоряжения по хозяйству, уезжал на биржу; возвращался же в усадьбу к обеду, который готовили к этому часу. Руфина, узнав о его привычках, приуныла, ей показалось, что обстоятельства складываются неудачно для ее замысла; но все же она решила ждать удобного случая и, сказав садовнику и его жене, что встревожена долгим отсутствием дядюшки — так она именовала Гарая, — ходила прегрустная, а жена садовника, женщина бойкая и веселая, старалась ее развлечь.

В полдень Маркина приехал домой пообедать и, пока накрывали на стол, пожелал осмотреть норию в саду,[354] исправна ли и не требует ли починки; найдя, что следовало бы кое-где ее подправить и дать больше воды овощам, он пошел к садовнику — взглянуть, есть ли еще доски, которые держали в запасе для таких надобностей; жена садовника, увидев, что к ним идет хозяин, испугалась и спрятала Руфину в каморке за своей спальней; им не удалось, однако, сделать это достаточно быстро — Маркина, подходя к двери, услыхал шуршанье шелка и даже заметил мелькнувшую тень Руфины; встревоженный, вошел он в комнату садовника, что была в первом этаже дома, прямо направился к каморке, где пряталась Руфина, и, разумеется, нашел ее; сильно гневаясь за то, что без его позволения пустили в дом чужого человека, он схватил Руфину за руку, вытащил ее на свет и, увидав ее прелестное лицо, был поражен — садовница ждала, что хозяин будет бранить ее за ослушание, но он, не сказав худого слова, только спросил, кто эта дама. Садовница ответила, что дама эта накануне подъехала к усадьбе вместе с пожилым мужчиной, и оба были очень печальные и очень жалостно просили дать даме приют на ночь, чтобы не приключилось несчастья, которого им не миновать, если поедут дальше, и только, мол, поэтому муж и она осмелились вопреки распоряжению хозяина оказать проезжим такую милость. Пока жена садовника рассказывала Маркине все это, он неотрывно смотрел на лицо гостьи, осененное печалью и оттого казавшееся еще прекрасней; могущество красоты неотразимо, она сумела поколебать нерушимые правила Маркины и даже пробить брешь в окаменелом сердце скопидома; его словно подменили — с любезным лицом, стараясь придать голосу не суровость, а нежность, он сказал садовнице:

— Вы хорошо поступили, предоставив приют даме вопреки моему приказу — к таким прелестным особам он не относится, да и христианский долг велит оказывать помощь тем, кто в ней нуждается; сеньора эта достойна более роскошного приема, нежели тот, который могли ей оказать в бедном жилье садовника, и, коль будет ей угодно, я прошу ее перейти в мои покои, как подобает особе ее звания.

Руфина, поблагодарив, попросила все же не перемещать ее — за ней, мол, этим вечером должен явиться дядя, и ради столь короткого срока она не хочет утруждать того, кому хотела бы услужить.

Маркина, уже слегка влюбленный, выразил сожаление, что так мало гостья пробудет в его доме, — он желал бы видеть ее у себя подольше, но даже если бы ее пребывание длилось не более часа, она должна согласиться на его предложение, сделанное от всей души. Руфине только того и надо было — она сказала, что не хочет прослыть невежливой или неблагодарной, а потому принимает великодушное предложение хозяина; после чего она поднялась наверх, и вела ее под руку садовница, дивясь и радуясь внезапной перемене в поведении Маркины, столь несвойственном его жесткому нраву.

В верхних комнатах Руфина увидела дорогие летние занавеси, красивые кресла, обитые сафьяном из Московии, резные поставцы и столы из черного дерева и слоновой кости — хотя Маркина был скрягой, но на дорогую обстановку не скупился; хозяин тотчас дал денег невольнику и послал его купить припасов для роскошного обеда; тот проворно исполнил приказ, понимая, что и ему будет выгода от этой необычной щедрости.

Руфина села обедать вместе с Маркиной, который заботливо ее потчевал, подкладывая лакомые куски с великим удовольствием и не меньшей нежностью, ибо сердце его было уже пленено. После обеда он повел гостью в покой, где на стенах висели превосходные картины и стояла кровать с пологом из индийской ткани, — он, мол, просит ее здесь отдохнуть и забыть обо всех невзгодах, ибо пока она в доме у него, покорного ее слуги, все будет хорошо, и ей нечего страшиться тех неприятностей, каких она опасалась. Руфина еще раз поблагодарила за любезность и, последовав совету Маркины, осталась одна в покое, служившем прежде спальней ему самому; Маркина же спустился в нижние комнаты и провел там сьесту в тревоге и волнении — страдая от любви к своей гостье и не зная, как завоевать ее сердце, он говорил себе, что ежели бы это произошло, он был бы счастливейшим человеком в мире.

Но прежде чем завести речь о своих чувствах, он решил узнать, какая печаль ее гнетет, что привело в его усадьбу и нет ли тут каких-либо препятствий, которые могут помешать исполнению его желаний; чтобы выведать это, он подождал, пока гостья проснется; Руфина же вовсе не спала, а все время, лежа в кровати, обдумывала, как ответит на вопрос, что привело ее сюда. Дождавшись часа, когда гостья, по его мнению, должна была проснуться, скупец Маркина вошел в ее комнату — он-де умоляет извинить за непрошеный совет, но вечером спать вредно, и он напоминает гостье об этом, заботясь о ее добром здравии. Руфина поблагодарила за внимание к ее особе — как легла в постель, она, увы, не сомкнула глаз, горести не дают ей ни на миг успокоиться или развлечься. Маркина стал нежно ее упрашивать поведать ему об этих горестях, ежели причина их может быть открыта, — он сделает все, что в его силах, чтобы ей помочь. Руфина опять поблагодарила за великодушие и, смекнув, что настало время приступить к плетению хитрых своих сетей, уселась рядышком с влюбленным скрягой и начала так:

— Родина моя — Гранада, славнейший град нашей Испании; родители, имя коих я вынуждена умолчать, происходят из двух древнейших и благороднейших фамилий, владевших в горах Бургоса поместьями; детей у них было всего двое — брат и я; брат, отдавая дань увлечениям юности, волочился за женщинами и был окружен друзьями-сверстниками — праздность и погоня за утехами побуждают юношей ко всяческим проказам, и брату моему, отличившемуся в озорстве, пришлось бежать из Гранады — от правосудия и грозившей ему кары; я же думала лишь о том, чтобы утешить престарелых родителей и исполнять свою работу по хозяйству, чуждаясь развлечений, коим предавались мои подруги, и с отвращением слушая их болтовню о всяких там поклонниках, — я-то ничего не знала о любви, никогда не сидела у окна, чтобы показывать себя людям, и все россказни подружек об их амурных делах вызывали у меня только смех; Амур, видимо, вознамерился отомстить мне за насмешки над подругами, и прежестоко; однажды, когда родители отлучились из дому, отправившись к родственнику, у которого умерла жена, я услыхала на улице стук шпаг, словно там происходил поединок, и приблизилась к окну посмотреть, что случилось, — о, лучше б вовек этого не знать, столько бед и слез принесло мне мое любопытство! Я, на свое горе, увидала трех человек, нападавших на одного, который храбро и доблестно защищался, — не сходя с места, успешно отражал удары противников и даже, нападая, сумел двоих ранить в голову, но сам тоже был ранен; те трое, взбешенные его отвагой, решили прикончить храбреца, выдерживавшего столь неравный бой, и, разъяренные неудачей, стали теснить его, так что ему пришлось отступать к дверям нашего дома, — там они нанесли ему две раны в грудь, и он, почти уже не дыша, упал в сенях. Сострадание объяло меня при виде столь жестокого и бесчестного нападения на храброго юношу, я спустилась в сени и позвала служанок, чтобы помогли привести его в чувство, — улица была в этот час почти пуста, несколько человек, прибежавших на мой крик, не имели при себе оружия и не могли справиться с насильниками; мы заперли двери и, занеся раненого в комнаты, тотчас послали за хирургом, чтобы тот занялся лечением ран. Хирург явился не мешкая, велел уложить юношу в кровать, и я распорядилась отнести его в спальню моего брата, находившуюся на первом этаже. Юноша не знал, как благодарить меня за участие, которое началось с сострадания, а завершилось любовью; хирург осмотрел раны, и хотя не мог сказать ничего определенного, на всякий случай объявил, что раны опасные, чем поверг меня в тревогу, — храбрость, выказанная юношей во время поединка, склонила к нему мое сердце, он же благодарил меня за доброту трогательными словами, насколько позволяла ему слабость, наступившая от потери крови.

Явились мои родители, исполнив долг соболезнования, — еще подходя к дому, они узнали от соседа, человека пожилого и достойного, о происшествии и о том, как я, опасаясь, что юношу могут убить, положила конец драке, решившись оставить раненого у нас в доме; сердобольный мой поступок в столь трудную минуту доставил радость им и тому идальго, не менее, чем они, великодушному и склонному к благим делам.

Пошли взглянуть на раненого, его несчастье вызвало у всех жалость, стали его подбадривать и предлагать остаться у нас в доме, а меня похвалили за то, что я предотвратила убийство, — слыша такие речи, я удвоила заботы о больном, и это, увы, обошлось мне очень дорого.

Во второе посещение хирург сказал, что раны не смертельны, — все обрадовались, особенно я, чья любовь разгоралась с каждым днем. Всякую свободную минутку я спешила, тайком от родителей, навестить раненого, чему он бывал рад несказанно.

Родом этот идальго был из Памплоны, принадлежал к высшей знати города; в Гранаду же приехал ради тяжбы с одним влиятельным человеком, который, зная свою неправоту и предвидя неизбежность сурового приговора, вынес своему противнику еще более суровый, — подослал, чтобы убить его, трех своих слуг, надеясь таким образом избавиться от тяжбы. Прошел месяц неусыпных наших забот и услуг, и Леонардо — так звали раненого — встал с постели. Уже на второй день ему удалось встретиться со мной наедине, так как моя мать ушла в гости, а я отказалась ее сопровождать в надежде на это свидание. Леонардо объяснился мне, я не осталась равнодушной, и с того дня меж нами двумя воцарилась любовь. Незадолго до этого родители вели переговоры о моем браке с неким идальго из нашего города, который воспылал ко мне страстью и, когда моя страсть обратилась к другому предмету, стал еще настойчивей в своих домогательствах. Леонардо, узнав об этом, заметно огорчился; он, однако, не мог располагать собою до завершения тяжбы, о чем знали мои родители; решение суда ожидалось со дня на день, и Леонардо собирался, как только оно будет вынесено, просить моей руки. Я же тем временем убеждала отца отложить переговоры о моем браке с прежним искателем.

Но вот Леонардо вполне поправился; сердечно благодаря за гостеприимство, он осыпал нас подарками — дорогими лакомствами и ценными вещами, — вернулся в гостиницу и принялся хлопотать о скорейшем окончании своего дела; для меня же дело обернулось совсем худо — отец, ничего мне не сообщая, договорился о браке и подписал условия брачного контракта. Лишь тогда известил он меня о своем шаге, и горестная весть эта пронзила мне сердце. Явился с визитом жених, я встретила его холодно, не скрывая неудовольствия, и он ушел, затаив злобу, из дома, где надеялся встретить нежный прием.

Человек он был неглупый и понял, что причина моей холодности — не только девичья стыдливость; о пребывании раненого в нашем доме он знал и заподозрил, что виновник всего — не кто иной, как Леонардо, успевший раньше его завоевать мое сердце; охваченный ревнивой яростью, он решил тщательно проверить свою, вполне верную, догадку, чтобы не сделать опрометчивого шага, — когда бы все так себя вели, не было бы несчастливых браков, в которые вступают, любя другого.

Я была в полном смятении, и, когда сообщила Леонардо, он сильно опечалился. В тот же вечер он, как обычно, явился на свиданье, и мы договорились, что завтра вечером я уйду из родительского дома и Леонардо отведет меня к своей родственнице, чтобы утром мы смогли обручиться у викария. Настал желанный — и столь злосчастный для меня — час, я вышла из дому, возлюбленный ждал меня и повел по улице, но, завернув за угол, мы столкнулись лицом к лицу с моим женихом — подобно Аргусу, он все вечера проводил на страже, чтобы убедиться в своих подозрениях, подтвердившихся более, чем он желал бы; при нем было двое слуг, и, узнав нас, все они накинулись на Леонардо, который этого никак не ожидал; он даже не успел обнажить свою шпагу, как три шпаги противников пронзили ему грудь, нанесли три смертельные раны, и он упал на месте бездыханный, не произнеся ни слова. На шум стычки прибежали из соседних домов люди со свечами, и нападавшие, боясь, что их узнают, поспешили скрыться. В нашем доме уже поднялся переполох, отсутствие мое было замечено; убитая горем, я, услыхав об этом, страшно перепугалась и не нашла лучшего выхода, как сбросить чапины,[355] подобрать юбку и со всех ног побежать к одному знакомому отца, человеку пожилому и бедному, которому я рассказала о печальном происшествии и объяснила, что мне необходимо покинуть Гранаду; старик посадил меня на круп своей лошади, мы добрались до ближайшего селения, где нашелся для меня осел; так доехали мы до вашей усадьбы, спасаясь от альгвасилов и от моего отца, которые, как мы по дороге узнали, отправились за мной в погоню. В Севилью заезжать я побоялась, ведь у ее ворот нас могли поджидать преследователи; это и привело меня в вашу усадьбу, где, лишь по моей настойчивой просьбе, садовник согласился дать мне ночлег.

Такова история вашей несчастной гостьи, для которой единственное в горестях утешение — радушный прием, вами оказанный. Награди вас бог за это благодеяние — есть ли на свете большее, чем помощь беззащитным и гонимым злою судьбой!

Рассказывая свою вымышленную и тщательно обдуманную историю, Руфина заливалась слезами, а простак Маркина, поверив всему, тоже прослезился — любовь, которую плутовка стремилась пробудить, уже завладела его сердцем. Утирая притворные слезы, Руфина из-под платка украдкой наблюдала за Маркиной; убедившись, что он тронут ее горем и вполне поверил лживому рассказу, она в душе ликовала.

Так и сидели они — Руфина рыдала, а Маркина ее утешал, хотя еще не вполне решился помочь ей — трудно было ему совладать со своей скупостью и позволить щедрости изгнать ее прочь из его сердца; глядя, однако, на прелестное лицо Руфины, на ее отчаяние и думая, как внезапно она появилась в его доме, он решил, что сами небеса послали Руфину ему на радость.

Маркина впервые влюбился, а первая любовная страсть всегда приносит человеку столько неожиданностей, сколько ему уже не испытать в течение всей жизни. Маркина влюблен? Стало быть, он станет щедрым. Он принял гостью? Не миновать ему неприятностей. О любовь, сладостная мука, чаровница мира, безумие мужчин, — какие только превращения ты не свершаешь в них, какой нрав не изменишь, какой замысел не разобьешь, какой покой не нарушишь, какое сердце не встревожишь? Даже сердце этого скопидома, всегда жестокосердого к своим ближним, любовь словно подменила — из скупого он стал щедрым, из Мидаса — Александром; Руфина понравилась ему, он ее полюбил, и вот она владычица его чувств и имущества.

Многое в повести Руфины могло бы возбудить сомнение в ее правдивости, когда бы любовь, владевшая Маркиной, не ослепляла его и не притупляла слух, чтобы он не учуял обмана; ведь если Леонардо говорил с отцом Руфины о своей любви, ясно, что отец не поступил бы так жестоко и не отказал бы ему, имевшему, не в пример другому искателю, то преимущество, что был любим Руфиной; были там и другие подробности, которых хитроумная Руфина не продумала, и они могли бы повредить ее затее; но довольно того, что она рассказывала свою повесть влюбленному, и он готов был поверить вещам еще менее правдоподобным.

Руфина добилась своего — после ее рассказа, обильно уснащенного слезами, — Маркина с жаром предложил ей свое покровительство, достояние, жизнь и сердце, все повергая к ее стопам и умоляя забыть о прошлом горе, — в его, мол, доме все будут стремиться лишь служить ей и угождать. На столь благородные речи Руфина ответила новыми слезами — глаза у нее были на мокром месте, как у большинства женщин, когда им это нужно, — и стала безраздельной владычицей помыслов Маркины и имущества, могла казнить и миловать его по своему усмотрению. Влюбленный Маркина мечтал очутиться в объятиях красотки; если она станет противиться, пустить в ход подарки и посулы — надежное оружие влюбленных; но если и это не сломит ее упорства, был готов завести речь о браке — слово сие, подобно плащу, служит для женщин благопристойным покровом, но порой оно оказывается с браком, так что становятся видны изъяны их добродетели. О видах Руфины мы уже говорили — шпагой коварства она стремилась нанести скупцу рану в сердце, распалить его, но не углубляться ни в какие опасные дебри; правда, посулы и предложения Маркины о браке она не стала бы отвергать — она сама могла обещать что угодно, но после проделки Роберто не спешила обещания исполнять, если не видела в том верной выгоды.

Весь этот день Маркина провел в усадьбе, даже не поехал по своим делам; но на другое утро, когда гостья еще спала, он сел на мула и в сопровождении негра отправился на биржу, наказав экономке подать гостье завтрак, когда та проснется, и смотреть за домом; комнату, где хранились деньги, он запер на замок и, сойдя вниз, распорядился, чтобы садовник никого не впускал в усадьбу, кроме человека, приехавшего с Теодорой, — так себя назвала плутовка Руфина; затем Маркина отправился в город и там, дав негру деньги, послал его купить припасов для роскошного обеда.

Руфина тем временем встала, и экономка, исполняя приказ хозяина, попотчевала ее вкусным завтраком, сделав это весьма охотно, так как расточительность хозяина была всей челяди на пользу; гостья сошла в сад; гуляя, она хвалила расположение аллей и приятный вид насаждений — садовник, в своем деле весьма искусный, содержал сад в отменном порядке и украсил его множеством фруктовых деревьев, редкостных цветов и трав. Когда солнце начало припекать, Руфина вернулась в дом; там она увидала гитару, принадлежавшую помощнику Маркины, любителю музыки; будучи сама мастерицей играть и петь, взяла в руки гитару, настроила ее и принялась перебирать струны, извлекая из инструмента приятные аккорды. За этим занятием застал ее Маркина, приехав из города, и убедился, что еще не все чары гостьи были ему известны; она же, слыша, что он приехал и стоит под дверями, спела, чтоб его раздразнить, такой романс:

Раз Клоринда вышла в сад

И затмила луч Авроры,

Чтобы ожили цветы

И запели птичек хоры.

Видя свет ее двух солнц,

Солнца луч утратил резвость:

Там светить, где так светло, —

Непростительная дерзость.

Волны Бетиса тотчас

Обратилися в зерцало,

Чтобы это божество

Их недвижность отражала.

Прелести ее затмить

Тысячи красавиц тщились,

Но изящество с красой

Лишь в Клоринде воплотились!

Совершенство оценив,

Дамы молча и смиренно

Все, робея, пали ниц

Пред красою несравненной.

Эти чары, этот ум

Вызывают, пуще славясь,

Восхищенье пастушков

И пастушек злую зависть.

И слагает гимны сей

Красоте Фенисо юный,

И без устали звенят

Мелодические струны.

Так Клоринда всех пленяет и в полон берет,

Но для всех неволя эта сладостней свобод[356].

На последних словах она сделала нежные рулады и взяла несколько особо звучных аккордов — Маркине почудилось, что не человеческий голос он слышит, а небесный хор ангелов, донесшийся до грешной земли; он подождал, не будет ли пенье продолжено, но Руфина отложила гитару, и он вступил в комнату со словами:

— Благословен день, час и миг, когда глаза мои, осматривая дом, узрели вас, прелестная Теодора, ибо счастливый сей случай позволил мне узнать столь совершенное и полное прелестей создание. Ныне мое жилище могло бы возгордиться пред небесами — его почтил ангел, в нем обитает и его озаряет божество; никакими словами не передать сжигающую меня страсть, но если б я мог достойно выразить ее и свое восхищение вами, о несравненная, Цицерон и Демосфен со всем их красноречием были бы посрамлены.

— О, что вы, сеньор, — молвила Теодора, изображая смущенье, — я-то знаю себя и понимаю, что эти похвалы чрезмерны для столь ничтожного и жалкого предмета; догадайся я, что вы меня слушаете, я прекратила бы пенье, ибо тому, кто слыхал знаменитых певцов этого огромного города, мой голос никак не может понравиться; впрочем, людям благородным свойственно поощрять недостойных и одарять их незаслуженными почестями.

— Довольно говорить любезности, — возразил, пылая любовью, Маркина, — я готов повторить все, что сказал, и уверяю вас, сеньора Теодора, что хоть мне приходилось слышать божественные голоса севильских певцов, ваш голос может соперничать с ними всеми и наверняка одержит победу.

— Целую ваши руки за такую похвалу, — сказала Руфина, — я счастлива это слышать и желала бы одного — чтобы мое горе не помешало мне и впредь доставлять вам приятность игрой на этом инструменте; оно, однако, упорно гнетет мою душу, и сейчас я взяла гитару лишь затем, чтобы попробовать, не сумеет ли она отогнать воспоминание о былых бедах.

— В моем доме, — сказал Маркина, — всем им придет конец; взгляните, с какой радостью и любовью я служу вам, и вознаградите меня за это повеселевшим взором.

— Ценю ваше благородное намерение, — сказала Руфина, — украшенное столь щедро делами, и постараюсь, насколько смогу, исполнить ваш приказ; не знаю, однако, удастся ли это, — ведь даже тот, кто привез меня сюда, уж третий день не является и, верно, забыл обо мне.

— Не тревожьтесь, — сказал влюбленный старик, — ему, скорей всего, мешают вас навестить какие-то важные причины.

— Подозреваю, — сказала Руфина, — что он вернулся в Гранаду, убоявшись, как бы его не сочли сообщником в моем бегстве, и ежели это так, я пропала — он унес с собою то немногое, что было у меня.

— Не предавайтесь грусти, — сказал Маркина, — жалость вряд ли ему позволит сбежать и покинуть вас в одиночестве и горе; но пусть все вас покинут, не покину я, ибо люблю вас так пылко, что сам себя не узнаю.

И тут Маркина сгоряча выложил гостье все о своих чувствах к ней. Она же, притворяясь, будто не понимает, что речь идет о браке, поблагодарила лишь за участие и намерение оказать ей покровительство. Время было обеденное, стол уже накрыли, и оба они сели подкрепиться, причем Маркина потчевал даму самыми редкими и отборными яствами — где воцарится любовь, там нет места скупости, даже Маркина стал щедрым.

С Гараем Руфина условилась, чтобы он, когда ее обожателя не будет дома, приходил повидаться с ней под видом нищего, в лохмотьях, не вызывающих подозрений. Сама она тем временем выведывала, каким способом удобней ограбить скаредного Маркину, однако комната, где хранились его деньги, была так неприступна, что Руфину не раз брало отчаяние. Прошло еще три дня, Гарай все не появлялся, и Руфина ходила хмурая, что весьма тревожило Маркину, — он робел и не решался снова заговорить о своей любви; за эти дни Руфина высмотрела, где старик хранит ключи от сундуков, и изучила расположение комнат в доме, что ей могло сгодиться для ее замысла.

Перед заходом солнца, когда Маркина еще не вернулся, сидела Руфина у окна, смотревшего в сторону Севильи, и приметила, что к усадьбе ковыляет на двух костылях Гарай в обличье нищего; Руфина была не одна, а с садовницей, поэтому он лишь попросил у нее милостыни; бросив ему монеты через окно, она спросила, откуда он идет. Гарай ответил, что из Гранады; тогда Руфина, изобразив радостное удивление, сказала садовнице:

— Ах, дорогая, прошу вас, спустимся вниз, мне так хочется поболтать с этим нищим — ведь он недавно был у меня на родине.

Садовница не стала спорить, обе они, спустившись вниз, подошли к воротам, и Руфина, приказав мнимому нищему войти во двор, спросила, как давно он покинул Гранаду. Тот ответил, что, мол, уже дней десять. Тогда Руфина стала задавать ему весьма пространные и обстоятельные вопросы, и садовница, соскучившись, вернулась в дом хлопотать по хозяйству; сообщники только этого ждали, для того-то Руфина и тянула свои расспросы. Обрадовавшись, что садовница ушла, они вдвоем обсудили, как исполнят то, о чем вы услышите дальше, — это был настоящий заговор против Маркины, мишени, в которую целили оба, готовя ему погибель. На том Руфина рассталась с Гараем и взошла в дом, садовнице она сказала, что узнала от нищего много важных новостей, и они, мол, заставляют ее торопиться с возвращением на родину; та приняла ее слова с неудовольствием, равно как и экономка Маркины, которой тоже сообщили об этом; обе они опасались, что с отъездом гостьи, побуждавшей их хозяина к щедрости, им вновь овладеет прежняя скаредность, — тогда прощай привольная жизнь для челяди.

Явился Маркина, этим вечером его дама глядела веселей, чем прежде, и он осмелился заговорить более пространно о любовных своих муках и желаньях; Руфина слушала милостиво, была нежней обычного, даже вселила в него некоторые надежды, и влюбленный старик уверился, что крепость вскоре будет завоевана; дабы ускорить любовную победу, он подарил в этот вечер гостье нарочно для нее купленный перстень с брильянтом, стоившим не менее пятидесяти эскудо и окруженным мелкими рубинами. Дама рассыпалась в благодарностях и хотела было на радостях потешить Маркину пением романсов, но затем сказала, что гитара, мол, дрянная, прямо в руки брать не хочется; тогда Маркина пообещал на другой день привезти арфу — Руфина и на арфе была мастерица играть. Удалились на покой, каждый со своими мыслями, — Маркина, мечтавший о благосклонности Руфины, обдумывал, как он добьется этого подарками, ибо знал, что дары ускоряют любое дело; Руфина же прикидывала, как бы побыстрей совершить кражу.

На следующий день Гарай, человек искушенный в воровских хитростях, подобрал себе дружков, также мастеров своего дела; они следили за Маркиной весь вечер, дожидаясь, когда он уляжется, что на сей раз он сделал позже обычного, ибо Руфина нарочно занимала его своим пеньем. Около полуночи Гарай с товарищами притащили к усадьбе соломенное чучело, накрытое плащом, и поставили его стоймя, против окна спальни Маркины. Чучело подперли жердью, чтобы потверже стояло. Ночь была темная, для грабителей самая подходящая. Поставив чучело, они принялись громко стучать в ворота, по всей усадьбе пошел грохот и разбудил Маркину, заснувшего первым сном; он проснулся в тревоге, странным показалось ему, что в такой час кто-то ломится в усадьбу, чего раньше не случалось ни разу, — все знали, какой он нелюдим, и по ночам его никто не навещал; Маркина кликнул слугу, велел посмотреть, кто стучится в ворота; полусонный слуга пошел к воротам и стал спрашивать, кто там, но ответа не было; не заметив чучела, стоявшего у ограды, слуга возвратился в дом и доложил хозяину, что никого не видать. Маркина немного успокоился, но покой был недолгим — Гарай, зачинщик всей проделки, принялся стучать еще громче. Сильно встревожившись, Маркина приказал слуге еще раз взглянуть, кто стучит; однако и на сей раз никто на вопрос слуги не ответил, и он снова принес эту весть хозяину — тот в сердцах накинул плащ прямо на голое тело, стал у окна и закричал:

— Кто это стучится ко мне в такой час?

Но и ему не ответили, тогда Маркина, оглядев местность более внимательно, чем слуга, заметил чучело — стоя неподвижно, оно было главным действующим лицом проделки, предметом которой был Маркина. Страх объял Маркину, когда он увидел, что, сколько он ни кричит, незнакомец не отвечает, и, черпая силы в слабости, он громко сказал:

— Сеньор любезник, ежели вы решили ломать комедию от праздности и по юношескому недоумию, я этого не потерплю; добром прошу вас убираться прочь и не тревожить наш покой, не то вам придется бежать по севильской дороге так быстро, как вам и не снилось, — ежели вздумаете еще раз меня беспокоить, я буду стрелять.

С этими словами он закрыл окно и направился к кровати, но едва улегся, как раздался еще более громкий и отчаянный стук. Тогда Маркина схватил заряженный мушкет, всегда стоявший наготове для охраны и защиты его скарба, и опять подошел к окну; увидав на том же месте фигуру, которая сама, разумеется, не могла сдвинуться, он сказал:

— Какая наглость — без нужды и причины нарушать мой сон! Неучтивость ваша переходит всякие границы и достойна столь же неучтивой отповеди; убирайтесь прочь от моего дома, кто бы вы ни были, ежели не хотите, чтобы я прогнал вас силой, грубиян этакий!

Тут Маркина взвел курок мушкета и прицелился. Видя, однако, что его угрозы не вызывают у безмолвной фигуры ни малейшего страха, он подумал, что незнакомец, делая вид, будто не боится его мушкета, попросту над ним насмехается; он потребовал в третий раз, чтобы его не вынуждали к крайности, но все увещания были бесполезны, и Маркина решился выстрелить, причем не в воздух, не для устрашения, а прямо в наглеца; хорошенько прицелившись, он метким выстрелом всадил две пули в соломенное чучело, и оно рухнуло наземь.

Гарай следил за всем этим, не спуская глаз и настороженно прислушиваясь; как только произошло то, чего он ждал, и сраженное выстрелом чучело упало, он жалобно простонал: «Ах, меня убили!» И тотчас же он сам и его товарищи начали кричать, будто возмущаясь такой жестокостью. Маркина был до смерти напуган своим поступком — скряги всегда трусливы и пуще всего боятся, как бы не пострадало их имущество. Он закрыл окно и пошел будить Руфину (это было нетрудно, она, конечно, не спала, с нетерпением ожидая, удастся ли ее затея). Сильно встревоженный, Маркина рассказал ей о своем выстреле; она прикинулась огорченной и стала выговаривать ему за столь безрассудную решимость — ежели он, мол, знал, что это шутка и что у себя дома он в безопасности, можно было выказать чуточку терпения, пусть бы себе стучали в ворота, сколько хотят, лучше стерпеть небольшое беспокойство, нежели мучиться от страха и казниться, что совершил убийство. Много она ему наговорила, бедный Маркина совсем приуныл и напугался, сам не зная, что теперь делать. Руфина посоветовала ради его безопасности сейчас же укрыться в монастыре святого Бернарда — нет, мол, никаких сомнений, что, ежели утром найдут здесь убитого, Маркину схватят, ведь труп лежит у его усадьбы. Маркина проклинал час своего рождения, так убивался, такие глупости говорил, что когда бы Руфине не надо было притворяться, она бы хохотала во все горло. Бедняга поднял на ноги челядь, рассказал, что случилось, и все стали осуждать его за опрометчивость; старик едва не сошел с ума, он уже видел себя в руках правосудия, свои денежки в карманах блюстителей порядка и свою жизнь в смертельной опасности, если его подвергнут мучительным пыткам и он сознается в преступлении; он позабыл, что защищать себя и свое добро — естественное право каждого.

Весь этот переполох кончился тем, что Маркина и впрямь решил бежать в монастырь святого Бернарда, только сомневался, кому поручить свои деньги. Доверить слугам было страшновато, отнести кому-нибудь из друзей он бы уже не успел, да и друзей-то у него почти не было из-за противного характера. В большом смятенье он снова спросил совета у Руфины. Она же, с виду не менее огорченная и напуганная, чем он сам, прикинулась, будто не знает, что ему посоветовать, хотя в уме все уже рассчитала заранее и все ее расчеты сбылись; наконец она спросила, много ли у него денег. Маркина честно признался, что дома у него хранятся четыре тысячи дублонов да еще две тысячи серебряных двойных дукатов.

— Я бы вот что сделала, — молвила хитрая бабенка. — Груз слишком тяжел, и вам не удастся в этот час незаметно унести деньги к друзьям, а потому заройте их в усадьбе, отметив место каким-нибудь знаком, чтобы смогли его отыскать; все это вам надлежит проделать собственноручно, чтобы не видел никто из слуг, иначе они, чего доброго, вас ограбят; я же не могу оставаться здесь, хотя, разумеется, сохранила бы ваш скарб в целости; но я боюсь, что если явятся блюстители правосудия, меня первую схватят, а я, лишь с трудом спасшись от опасности, не желала бы вновь ей подвергаться.

Как ни был удручен Маркина, он, слыша эти речи, расчувствовался, безмерно тронутый такой заботой о нем; бедняга уже не надеялся спастись и плакал горькими слезами. Руфина его подбадривала — ей надо было, чтобы задуманный план осуществился; собравшись с духом, Маркина приказал слугам разойтись по их комнатам и не выходить, сам же он и Руфина, которой он одной доверял, ибо по уши влюбился, отправились за деньгами. Хранились они в сундуке, окованном железными полосами и запиравшемся на такой хитроумный ключ, что ни подделать его, ни взломать замок было немыслимо, и добраться до денег можно было только тем способом, который изобрела Руфина и успешно применила. Монеты вынули, переложили золото в небольшой ларец и понесли в сад; там Маркина вырыл лопатой глубокую яму, дублоны были погребены, а рядом оставлено место для шести мешков с двумя тысячами серебряных дукатов; с великим трудом притащили и дукаты — Маркина-то был стар и немощен, а его помощница непривычна таскать на спине тяжести.

Когда все монеты были захоронены, на их могиле сделали знак, чтобы опознать это место, а свежеразрытую землю прикрыли травой, которую нарвали в саду; Маркина оставил только двести золотых эскудо, хранившихся в его конторке, да еще полсотни дал Руфине, чтобы где-нибудь припрятала, пока не уляжется переполох. Затем они поднялись в верхние комнаты и увидели оттуда, что вокруг усадьбы бродят люди с факелами, — то были Гарай и его приятели; они изображали блюстителей закона, как условился Гарай с Руфиной. Сказав старику, что вот-де уже за ним пришли, она предложила ему немедля покинуть усадьбу и бежать с нею вместе в монастырь. Им пришлось перелезть через ограду, ворота нельзя было отпирать — там уже стучались участники этой комедии, да так властно, будто и впрямь были служителями правосудия.

Все слуги Маркины удрали вслед за ним, перелезая через ограду, — им вовсе не хотелось угодить из-за него в тюрьму и пострадать безвинно за его грех, совершенный по злобе, — и к рассвету в усадьбе не осталось ни души. Маркина и его дама подождали в соседнем саду, пока станет совсем светло и отопрут ворота монастыря святого Бернарда, — как только ворота открылись, оба поспешили спрятаться в монастырской церкви.

Гарай во все глаза наблюдал за усадьбой и видел, как сбежали из нее Маркина и его челядь. Часа через два после восхода солнца он, перерядившись студентом, зашел во двор монастыря; они условились, что Гарай будет приходить и сообщать, что делается вокруг, причем Руфина рассказала ему, где зарыты деньги; насчет их количества она, однако, солгала, упомянув лишь о мешках с серебром; ей хотелось утаить от него главную часть клада, золотые монеты, чтобы впредь не знать нужды, и она надеялась, что сможет, тайно от Гарая, взять золото себе.

Следующей ночью, после полуночи, Гарай и один из его товарищей помогли Руфине, переодетой в мужское платье, перелезть через ограду усадьбы, а сами остались снаружи на карауле. Хитрая красотка первым делом нашла спрятанную в саду лопату, откопала ларец с золотом и, снова забросав землей мешки с серебром, спрятала ларец в другом месте, чтобы не делиться всем сокровищем со своими сообщниками. Затем она позвала Гарая и его дружка, те выкопали серебро, взяли мешки на плечи и вместе с Руфиной отправились на постоялый двор вблизи Севильи; как только ее сообщники уснули, Руфина, все еще в мужском платье и с мужской отвагой в душе, поспешила за припрятанным золотом; нелегко ей было поднять такой груз, все же она оттащила ларец и возвратилась на постоялый двор, где ее отлучки никто не заметил.

Следующий день и еще два они провели там, затем Руфина, раздав своим сообщникам небольшое вознаграждение и зашив в два корсажа дублоны Маркины, покинула Севилью вместе с Гараем, не желавшим с нею расставаться, ибо он понимал, что в союзе с такой продувной особой сможет жить припеваючи. Направились они в Мадрид, но тут мы их оставим и взглянем, что поделывает укрывшийся в монастыре Маркина.

Скопидом Маркина сильно тревожился, что вот уже четыре дня прошло, как Руфина, которую он знал за Теодору, куда-то исчезла; наконец, он попросил одного монаха, имевшего в Севилье знакомых, разузнать, какие меры приняты властями против него и что говорят об убийстве. Монах усердно взялся за дело, обошел всех, кто мог что-либо знать о происшествии, но никто не сумел ему ничего сообщить, о чем он и доложил Маркине; тот весьма обрадовался, что может без опасений покинуть свое убежище, однако, не полагаясь на уверения монаха, пошел ночью к одному близкому другу, рассказал о своих страхах, и тот взялся выяснить, как обстоит дело. Побывав в тех же местах, куда ходил монах, он также не обнаружил никаких тревожных признаков. Наведался он и в усадьбу, отпер ворота ключом, который дал Маркина, и убедился, что там нет ни души, а мул его друга околел, так как некому было кормить беднягу. Обо всем этом он известил Маркину и сказал, что тот может покинуть монастырь и ходить куда вздумается; Маркина был очень доволен, что, потеряв всего лишь мула, вновь обрел безопасность и покой; огорчало его только, что Руфина не попыталась с ним увидеться, — сильно он ее полюбил; впрочем, он объяснял это тем, что она, из естественного для женщины страха, скрывается от правосудия. Он вернулся в усадьбу, вернулись туда и садовник с женой, и прочие слуги, которые все это время старались, как говорится, не мозолить людям глаза, пока не уляжется переполох, так сильно их напугавший.

В первый же вечер после возвращения в усадьбу Маркина, прежде чем отойти ко сну, решил перенести деньги обратно в сундук; вдвоем с садовником, который нес свечу, они спустились в сад и пошли в тот его конец, где были спрятаны ларец и мешки; однако знака, которым скупец и Руфина пометили зарытый клад, нигде не было видно, что сильно встревожило Маркину. Обыскали все вокруг, знака нет как нет — Руфина нарочно убрала его, чтобы помучить старика; много раз ходил он взад-вперед по тому месту, встревоженный и изумленный; в эту ночь ему так и не удалось найти знак, полярную звезду его помыслов, и алчный Маркина, едва не лишившись ума, метался как бесноватый. Садовник не знал, что ищет хозяин и зачем привел его сюда, поэтому безумное поведение старика очень его удивило. Наконец, Маркина решил пока оставить поиски и в великом горе пошел спать, вернее, в муках бодрствовать всю ночь; но едва в щели окон забрезжила заря, он поднялся, позвал садовника, и они вместе пошли на то же место, где кружили ночью; Маркина снова принялся искать знак, старания его были так же безуспешны, как накануне, и он надумал перекопать весь участок; садовник исполнил наказ, но нашли они только две ямы, опустевшие могилы ларца и мешков; тут старый скопидом окончательно решился ума и, повалившись наземь, стал колотить себя по лицу, крича и корчась так, что жалость брала всех, кто его видел, а именно его слуг, которые прибежали на крик, узнав, что у хозяина пропали деньги; вскоре Маркина догадался, что деньги украдены по наущению Руфины, и послал искать ее по всей Севилье; плутовка, однако, успела скрыться из города, увезя с собой деньги алчного старика, копившего их, не зная ни сна, ни отдыха.

От горя Маркина на несколько дней слег, а в Севилье только и речи было что о покраже, причем многие ликовали, что такая кара постигла скопидома, не сумевшего, при всем своем богатстве, обзавестись друзьями.

КНИГА II

О дочери Трапасы, Кунице в охоте за кошельками

Завладев сокровищем алчного Маркины, Руфина не стала дожидаться, пока ее начнет, по просьбе ограбленного, разыскивать правосудие; наняв двух мулов, она и Гарай на другой же вечер отбыли в Кармону — город, отстоящий на полдня пути от Севильи, — заранее договорившись с возницей кареты, которая направлялась в Мадрид через Кармону, что там сядут, и оплатив два лучших места. В Кармоне они остановились в изрядной гостинице, где Руфина, скрываясь от посторонних глаз, решила ждать кареты и рассудить, что будет делать дальше, став обладательницей восьми тысяч эскудо в четверных и двойных дублонах, целого сокровища, которое жалкий скряга собирал монета в монету, отказывая себе в сне и в пище, странствуя по океанам и далеким, заморским краям; такая участь ждет всякого раба своих денег, одержимого алчностью; мало кто в Севилье не радовался, что Маркину ограбили, всем претила его жадность и скаредность — ведь он ни для кого и на медяк не раскошелился ни разу, не подал нищему милостыни даже ради собственного блага и во спасение души. Пусть же скупцы усвоят сей урок и поймут, что бог взыскал их богатством не для того, чтобы они делали из денег себе кумира, но чтобы помогали ближнему.

Вернемся к нашей Руфине, которая в Кармоне ждет карету, чтобы ехать в Мадрид; ей казалось, что столица — это mare magnum[357], где всем есть место и пропитание, и что она будет там благоденствовать, обладая такими деньгами, хоть и нечестно добытыми, — однако деньги, обманом приобретенные, редко идут на пользу.

И вот в Кармону прибыла долгожданная карета с шестью путниками — ибо дорожным каретам положено брать восьмерых, каковое правило иногда нарушается по алчности возницы, втискивающего еще двух ездоков.

В карете находились пожилой идальго с супругой, лисенсиат, два студента и слуга лисенсиата, малый лет пятнадцати. Путники знали, что в Кармоне к ним присоединятся Руфина с ее наставником Гараем, которые оплатили два лучших места; без лишних слов места эти освободили, однако Гарай как человек рассудительный не захотел прослыть невежей и уступил свое место слева от Руфины супруге идальго, а сам уселся рядом с ее мужем на переднем сиденье. Расположившись таким образом, они выехали из Кармоны в понедельник утром. Было это в начале сентября, когда в садах поспевают фрукты.

Все путники радовались приятному обществу, а Руфина и Гарай — изрядному капиталу, который похитили у простака Маркины; идальго был любитель поговорить, лисенсиат в отличном расположении духа, студенты весьма любезны — дорога проходила незаметно, беседовали о всякой всячине, и каждый старался блеснуть остроумием, особенно лисенсиат, рассказавший, что едет в столицу отдать в печать две сочиненные им книги, для чего надо получить там одобрение цензуры.

Идальго, по имени Ордоньес, полюбопытствовал, каково содержание книг; лисенсиат Монсальве — так его звали — ответил, что развлекательное, имеющее наибольший успех у публики, и что одна называется «Приятное путешествие», а другая «Цветы Геликона». Первая, сказал Монсальве, состоит из двенадцати назидательных новелл со стихами по ходу сюжета, а «Геликон» — это поэмы, написанные им, когда изучал право в Саламанке, и ежели соседи не возражают, он охотно прочтет что-нибудь из первой книги, чтобы скоротать время.

Руфина очень любила подобные книги и читала все, что в этом роде появлялось на свет; желая познакомиться со слогом лисенсиата Монсальве, она попросила его не отказать в любезности и прочитать одну из новелл — она, мол, уверена, что сочинение такого умного человека должно быть отлично задумано и еще лучше написано.

— Любезная сеньора, — отвечал Монсальве, — я пытался возможно более сообразоваться с тем, как пишут в наше время;[358] в моей прозе нет выспренности, раздражающей читателей, нет и низменных выражений, действующих точно так же; сколько в моих силах, я стараюсь не быть многословным и избегать оскорбляющих слух пошлостей; я пишу тем же языком, каким разговариваю, ибо понимаю, что естественность более приятна читателям, нежели напыщенность и манерность; разумеется, писать книги в наше время — это великая дерзость, когда видишь вокруг столько блестящих талантов, производящих на свет великолепные и остроумнейшие творения, причем не только писателей-мужчин, искушенных в философии и античности, но также знатных дам — ведь в наши дни блистает и покоряет умы талант доньи Марии де Сайяс-и-Сотомайор,[359] по праву называемой «Мадридская Сивилла» за превосходные стихи, изобретательность и тонкий ум; она уже напечатала книгу, содержащую десять новелл, вернее, десять чудес, коими неустанно восхищаются все, кто пишет в этом роде; отличный слог, искусно построенный сюжет и стихи, вставленные в эти новеллы, — все в целом столь великолепно, что повергает в уныние отважнейших сочинителей в Испании. В Мадриде с ней соперничает Ана Каро де Мальен;[360] родом она из нашей Севильи и достойна не меньших похвал; ее сладостные и совершенные стихи восхищают всех, кто их слышит или читает, пример тому сочиненные ею стихи на все дни карнавала, который праздновался в Буэн-Ретиро, новом дворце его величества и десятом чуде света; в них она с блеском и пышностью воспевает это празднество, что готовилось за много дней заранее, дабы доставить развлечение королевской чете.

Так говорил лисенсиат Монсальве, отыскивая в своем бауле книгу новелл; но вот он ее нашел и при благосклонном внимании всех ехавших в карете начал звучным и приятным голосом читать новеллу, дабы скрасить спутникам дорогу.

Новелла первая. Кто много желает, все потеряет

В Валенсии, знаменитом городе нашей Испании, отчизне знатнейших фамилий, средоточии прославленных талантов и усыпальнице святых праведников, родился и вырос некий дон Алехандро, благородный и доблестный юноша; уже двенадцати лет от роду он вместе с братом своего отца, получившим чин капитана, отправился во Фландрию и так отличился в тех краях, что после гибели дяди был возведен в его чин; прослужив у нашего католического монарха Филиппа Третьего двенадцать лет подряд, проведенных в сражениях против мятежных сих провинций, он за свои подвиги был почтен званием рыцаря ордена Сантьяго[361] и крупным денежным пожалованием. Находясь в Антверпене в ту пору, когда из-за суровых холодов прекращаются военные действия, он получил известие, что отец его отдал последний долг природе, вследствие чего дон Алехандро как первенец в семье стал владельцем майората и, подобно многим другим кабальеро, мог бы вести роскошную и развратную жизнь; однако изнеживающая праздность была ему не по сердцу, и он предпочел жить среди опасностей войны, служа своему королю, нежели предаваться неге на родине и быть за это осуждаему, — об этом надлежало бы подумать всем, кто стремится лишь к привольной жизни и наслажденьям, пятнающим благородное звание.

Итак, узнав о кончине отца, дон Алехандро рассудил, что надо хоть ненадолго поехать в родной город и навести порядок в своих владениях; он попросил на то разрешения у светлейшего эрцгерцога Альберта,[362] который, найдя причину уважительной, не отказал ему и осыпал весьма лестными хвалами за то, что дон Алехандро обещал поскорее вернуться и продолжать службу под его началом, меж тем как все вокруг думали, что теперь-то он покинет армию.

Дон Алехандро прибыл в Валенсию, где его с радостью встретили родные и друзья, и сразу же занялся приведением в порядок имущества, чуждаясь обычных для молодежи развлечений; хоть он был солдатом, но к игре интереса не питал — добродетель среди юношей в наши дни редкая и тем более похвальная; ведь страсть к игре приводит к весьма пагубным последствиям, как все мы о том знаем; в самой Валенсии случалось немало таких прискорбных происшествий.

Также и амурные похождения не привлекали дона Алехандро, хотя другой на его месте не упустил бы случая и затеял бы интрижку в этом городе, славящемся своими красавицами. Единственно чем увлекался наш кабальеро, так это верховой ездой — натерпелись от него лиха купленные в Андалусии лошади необычайной красоты и резвости; с ними он выезжал на бой быков метнуть разок-другой копье и прослыл лучшим тореро в Испании.

В Валенсии существует обычай в первые дни весны всей семьей выезжать из города в живописные усадьбы, где в эту пору мотают шелк, — занятие это длится весь апрель и половину мая. Однажды дон Алехандро выехал в такое время верхом за город на прогулку по восхитительной валенсийской Уэрте[363] и направился в окрестности монастыря Божьей матери Утешительницы; всю вторую половину дня разъезжал он среди приветных садов, наслаждаясь нежным ароматом цветущих апельсиновых деревьев, в изобилии произрастающих на плодородных землях, и когда солнце уже расставалось с валенсийским небом, приблизился к усадьбе, омываемой зеркальными водами Турии, и услыхал доносившиеся из дома звуки арфы, на которой играли с поразительным искусством. Дон Алехандро подумал, что, наверно, сейчас последует пение; он остановил лошадь и прождал довольно долго, но игравшая на арфе увлеклась затейливыми вариациями и не спешила украсить звучанье струн звуками своего голоса. Между тем стемнело, и дон Алехандро, плененный красотою места, поручил свою лошадь слуге и, велев ему отвести ее в сторону, остался один под увитым зеленью балконом, надеясь увидать ту, что играла на арфе; немного времени прошло, и она, сделав паузу в вариациях, вышла из комнат и села на табурет в левом углу балкона, отражавшегося в кристальной реке; дон Алехандро увидел даму и ее арфу, и она, наслаждаясь прохладным вечерним ветерком, возобновила свою чарующую музыку. Наконец, проиграв различные вариации, дама нежным и звучным голосом запела:

Цветы свой сладостный привет

Шлют Турии, из вод которой,

Вся розовея, к пастухам

Выходит поутру Аврора.

Пернатой стайкою кифар

Все пташки с самого рассвета

Согласным хором ей поют

Свои веселые мотеты.

Вокруг сплетаются, виясь,

Ручьев серебряные змеи,

Но в благодатных сих местах

Они журчат, ворчать не смея,

Когда Белиса, истомясь,

Здесь ищет от тревог покоя,

Когда поет, касаясь струн

Своей лилейною рукою:

В разлучницу-чужбину

Летите, ветерки,

Шепните господину

Слова моей тоски.

Уехал он — и муки мои столь велики!

Но жду его я стойко — до гробовой доски.

Приятность ее голоса и искусство в игре на арфе поразили дона Алехандро, ему хотелось, чтоб она пела еще и еще, он не мог с места сдвинуться. Дама, однако, отошла от инструмента и, перегнувшись через балконную решетку, вдруг заметила в темноте глядящего на балкон мужчину. Кабальеро, боясь упустить благоприятный случай, поспешил подойти как можно ближе и молвил:

— Поистине счастлив тот отсутствующий, о чьем отсутствии поет, скорбя, столь дивный голос! Как хотел бы я знать его имя, дабы обрадовать его вестью о счастье, которого он удостоился!

Дама, неожиданно услыхав такие речи, видимо, слегка испугалась, однако тотчас овладела собой и, хоть не знала, с кем говорит, ответила:

— Я пела эту песню отнюдь не потому, что скорблю о чьем-то отсутствии, и вам не придется извещать кого бы то ни было о счастье, выпавшем на его долю.

— Могу ли я вам поверить, — молвил дон Алехандро, — когда тоскливое эхо в ваших устах выдает страсть, томящую сердце?

— Неужели для вас важно, есть ли эта страсть? — сказала она.

— Важно, и весьма, — сказал он. — Волшебство голоса вашего столь сильно, что я, лишь услыхав его, пленен и в тревоге жажду утешения, дабы мог безбоязненно отдаться своему чувству.

На эти слова дона Алехандро дама рассмеялась и сказала:

— Правильно поступают те женщины, которые не верят льстивым речам мужчин, — ведь правды от вас никогда не услышишь.

— Почему вы полагаете, что все мужчины говорят неправду? — спросил дон Алехандро.

— Ежели они, подобно вам, — отвечала она, — едва увидав женщину, превозносят ее прелести, то как можно им верить? Вы утверждаете, будто мой голос — это волшебство, чтобы я сильней почувствовала, как дурно пою; ведь самый учтивый человек с трудом прослушает три куплета подряд в моем исполнении.

— Не скромничайте и не клевещите на мою правдивость, именуя ее по-другому; голос ваш необычен, чувство, с которым вы пели, столь же необычно и, я думаю, вызвано причиной, изложенной в романсе; для совершенства в нем не хватает только ревности — но, возможно, вы вполне уверены в постоянстве вашего предмета.

Дама, подумав, что незнакомец, наверно, имеет основания для таких загадочных речей, устроилась поудобней, чтобы продолжить беседу с доном Алехандро, и сказала:

— Ежели в восхвалениях моих чар столько же истины, сколько в подозрениях ваших, одного этого довольно, чтобы назвать вас записным льстецом; умоляю, ради моего спокойствия, не приписывайте минутную меланхолию глупой девушки тоске по отсутствующему — в жизни я ни по ком не тосковала и тосковать не намерена.

— За то, чтобы ваши слова были правдой, — сказал он, — я отдал бы все, чем владею.

— А это много? — спросила она.

— Совсем мало, — ответил он, — если подумаешь, ради кого я готов это отдать; но, будь я владыкой мира, я точно так же отдал бы все и считал бы себя не в убытке.

— Ну, видно, у меня нынче счастливый день, — молвила дама, — столько похвал слышу я, что они могли бы вскружить мне голову, поверь я хоть на миг, что в меня можно влюбиться, не видя даже лица; ручаюсь, когда взглянете на него днем, вы уже не будете с таким пылом восхвалять меня.

— Судя по тому, что услышал, — сказал он, — я убежден, что не ошибаюсь и что особа с таким совершенным голосом должна обладать и всеми прочими совершенствами, которые злобно скрывает от меня ночной мрак. Я не привожу сравнений с молнией, с зарей и прочими вещами, что в ходу у мужчин, скорых на льстивые и напускные чувства, — поэтому можете поверить, что я начинаю любить вас всерьез.

— Что ж, я готова начать вам верить, ежели скажете, кто вы, — молвила она.

— Сперва я хочу доказать любовь своим усердием, — возразил он, — дабы оно восполнило недостаток знатности.

— Ваша неуверенность в себе, — молвила она, — убеждает меня, что вы — человек достойный. Однако прошу извинить, меня зовут, я должна идти в гости и, чтобы меня здесь не застали, вынуждена удалиться.

— Будет ли вам угодно, — сказал дон Алехандро, — выйти завтра на это место в этот же час?

— Не знаю, смогу ли, — отвечала она, — но вы приходите — коль я и не выйду, вам зачтется.

— Я буду стоять на этом месте, — ответствовал уже изрядно влюбленный дон Алехандро, — недвижим, как столпы, что держат небосвод, вас осеняющий.

— Громкие фразы ваши наводят на размышления, — молвила она. — Придете в другой раз, не щеголяйте гиперболами, я не охотница их выслушивать — кто ими злоупотребляет, всегда кажется мне неискренним, ибо я знаю, сколь ничтожны мои достоинства.

С этими словами она сделала глубокий реверанс и удалилась с балкона; дон Алехандро был огорчен, что она так быстро его покинула, — и голос ее, и ум пленили его сердце, он очень хотел знать, кто она. Дама также не на шутку была заинтригована, она тут же послала слугу узнать, кто этот юноша, и, в случае надобности, следовать за ним до самого дома; слуга повиновался, выполнить приказ оказалось нетрудно — в нескольких шагах от дома он увидел, как дон Алехандро садился на коня, и сразу его признал. Когда слуга доложил об этом госпоже, она весьма обрадовалась, что ее собеседником был дон Алехандро, о котором она слышала столько хорошего, да и сама видела не раз его удальство в поединках с быками.

Возвратясь домой, дон Алехандро стал расспрашивать одного из соседей, кто могла быть та дама, с которой он беседовал, и, описав местоположение усадьбы, узнал, что имя ее донья Исабель (о фамилии мы умолчим), что она из высшей знати этого города, весьма добродетельна, славится красотой своей и умом. Была она дочерью дона Беренгеля Антонио, доблестного кабальеро, который много лет воевал, а когда удалился из армии, то, уже в преклонных годах, женился; плодом этого брака и была прелестная певица, ко времени нашего рассказа круглая сирота и наследница весьма скромного состояния, ибо владения дона Беренгеля были энкомьендой, которую государь Филипп Второй пожаловал ему за заслуги. Дама проживала со старухой теткой, почти всегда хворавшей, и теперь вместе с нею приехала в усадьбу мотать шелк. Дон Алехандро выспросил обо всем обстоятельно, хотя в общем-то был наслышан раньше о достоинствах доньи Исабели, — вся Валенсия восхищалась ее острым умом и талантами, она даже сочиняла премилые стихи, что особенно красит даму, столь щедро одаренную природой. Дону Алехандро не приходилось ее встречать, и он еще до их беседы желал на нее взглянуть, а когда узнал, что она-то и есть владелица усадьбы, желание это возросло — несколько раз выезжал он за город, надеясь, что опять удастся с нею встретиться, но старания были тщетны, так как в эти дни занемогла тетка доньи Исабели и племянница не отходила от ее постели.


Прошло недели две с лишком, пока тетушке стало лучше и донья Исабель смогла наконец выйти из дому, чтобы отправиться на торжество пострижения одной монахини в монастыре, расположенном в Сандии, недалеко от ее усадьбы. На торжество собрался весь цвет Валенсии, самые знатные кабальеро и дамы; донья Исабель, прикрыв лицо, пошла туда со служанкой. Войдя в храм, она села поодаль в полутемном приделе; дон Алехандро, не найдя ее сразу, встревожился, но тут же подумал, что, быть может, она сидит в приделе, где находилось несколько дам с прикрытыми лицами. Позвав двух друзей, он пошел с ними в придел и, приблизившись к дамам, громко сказал:

— Эти дамы, удаляясь от общего веселья, наносят оскорбление сеньоре монахине; впрочем, я объясняю их поведение тем, что сами они отнюдь не склонны принять постриг, а потому не желают даже взглянуть, как это делается.

Донья Исабель, приметившая дона Алехандро еще в храме, обрадовалась, что он подошел к ней, хотя предпочла бы видеть его без спутников. Изменив голос, она возразила:

— Мы на торжество не приглашены и не обязаны соблюдать то, что положено приглашенным; что ж до упрека, что мы не присутствуем при пострижении, так мы его видели уже не раз, а довольно и одного разу, чтобы понять, что это такое, ежели собираешься в монахини.

— Судя по вашим словам, — заметил один из друзей дона Алехандро, — вы не из тех, кто этого жаждет.

— Пока ничего не могу сказать, для этого надобно призвание, а я до сих пор его не чувствую.

— Вы даете нам понять, — молвил дон Алехандро, — что, во всяком случае, вы не замужем, но что хотели бы этого?

— Я никому не обязана давать отчет в своих желаниях, — отвечала она, — тем более не родственнику, и не нуждаюсь в чьем-либо одобрении.

— Но, быть может, — сказал он, — вы его получили бы, ежели бы открыли нам, какой путь намерены избрать?

— А что бы вы посоветовали? — спросила она.

— Замужество, — ответил дон Алехандро, который уже узнал свою даму.

— Но ежели у меня нет на него надежды, — сказала она, — как по обстоятельствам жизни, так и из-за моей натуры? Что делать тогда?

— Ежели вы настолько обделены судьбой, — сказал он, — уж лучше забудьте, что вы женщина; та, что не годится ни в монахини, ни в супруги, — это как бы существо среднего рода, ни к чему не пригодное.

— Возможно, я последую этому совету, — сказала она.

— Ежели вы соизволите открыть то, что скрыто плащом, — сказал дон Алехандро, — я вам дам еще лучший совет.

С этими словами он подошел к ней совсем близко, и донья Исабель чуть опустила плащ и показала дону Алехандро с друзьями один из пары своих прелестных глаз.

— Коль придется дорого платить, — сказала она, — лучше останусь прикрытой; хотя ради дельного совета я, пожалуй, осмелилась бы открыться, в ущерб моей доброй славе.

— От такой смелости она не пострадает, — сказал дон Алехандро. — Судя по тому, что мы увидели, вы, несомненно, можете избрать путь брака и сделаете счастливым того, кто удостоится вашей руки; я же, не глядя на остальное, предлагаю себя в искатели столь приятной должности.

Оба его друга, плененные изяществом и остроумием дамы, также изъявили такое желание.

— Вот счастье-то привалило! — сказала дама. — Один неосторожный поступок — и передо мной три претендента, готовых меня выручить! Ну что ж, я согласна потолковать о своем деле, других советчиков у меня нет; только прежде я хотела бы узнать подробнее о каждом из вас, чтобы избрать наиболее достойного.

Каждый из трех начал в шуточных выражениях выхвалять свои достоинства и, придумывая всяческие небылицы, чернить своих друзей; смеху было немало, время летело быстро, хотя место для таких разговоров было неподходящее, ведь храм — это не биржа невест, но дом молитвы, как назвал его Христос.

Выслушав речи всех троих, расхваливавших себя почем зря, дама сказала:

— Итак, я уведомлена и извещена о высоких достоинствах столь доблестных и знатных кабальеро; теперь я намерена посоветоваться с подушкой, она надежней всех троих; хотя, по правде сказать, об одном из вас я знаю несколько больше, чем о других, и имела случай убедиться в его незаурядном уме, что, возможно, склонит меня избрать его, ежели он не боится, что у меня есть другой, — человек он, сдается мне, ревнивый.

По этим словам дон Алехандро понял, что речь идет о нем, и об их беседе с глазу на глаз, когда он впервые подъехал к дому доньи Исабели. Но пора было возвращаться к остальным гостям; трое друзей, шутя и балагуря, стали прощаться с дамой — последним подошел дон Алехандро, говоря:

— Хорошо же вы награждаете пыл влюбленного, томящегося по вас; ежели не хотите его смерти, не карайте его столь продолжительной опалой.

На что она ответила:

— Мое оправдание — болезнь родственницы, за которой я хожу; и это чистая правда, не в пример вашим льстивым речам; но я постараюсь жалобу вашу уважить, когда вы меньше всего будете этого ждать.

Больше говорить им нельзя было, и дон Алехандро откланялся; дама же была весьма довольна его поведением и надеялась вскоре побеседовать с ним обстоятельней. Несколько дней спустя беседа состоялась: дон Алехандро снова пришел к ее дому, донья Исабель вышла на балкон, они свиделись, и дон Алехандро влюбился без памяти, а его дама — не менее страстно, хотя не следовало бы ей спешить расточать свои милости, ибо для нее это обернулось худо, как вы узнаете дальше. Дон Алехандро, видя, что донья Исабель и впрямь необычайно умна и в речах остроумна — о чем он столько был наслышан, — после первого письма, в котором объяснился в любви, прислал ей второе, где были следующие десимы:[364]

Да, остроумье ваше,

Белиса, славится весьма,

И мне сдается, что ума

Оно намного старше.

Вот — чудо в мире нашем!

Дивиться я не буду,

Известно же повсюду:

Сокровища такой души

Столь изобильно хороши,

Что впрямь граничат с чудом.

У всех — любви реченья

Словесных лишь полны щедрот,

У ваших же — особый счет,

Они полны значенья,

Они — уже свершенья!

Все, что родит ваш разум,

Ценой равно алмазам,

И квинтэссенция того,

Что под луной — мудрей всего,

Любая ваша фраза.

И всяк талант, готовый

К венчанью лавровым венком,

Пошел бы к вам учеником,

Чтоб изучить основы

Чарующего слова;

Когда б исчез мгновенно

Ученый цвет вселенной —

За ваше вежество тотчас

В столице увенчали б вас

Коленопреклоненно.

Богини совершенней

Языческий не видел мир,

Не то б воздвиг он вам кумир

Для жертвоприношений,

Молитв и песнопений.

Цвети ж, апрель, всечасно

Для дамы столь прекрасной!

Лишь ею красен небосвод,

И с нею лишь глупец дерзнет

Соперничать напрасно.

Донья Исабель не подозревала, что сверх известных ей достоинств дона Алехандро он еще и стихи умел сочинять; десимы ей очень понравились, и она ответила на них таким письмом:

«Чрезмерные похвалы тому, о ком говорится в десимах, оскорбительны для него и бесславят пишущего их, — ибо его адресат, полагая, что недостоин таких почестей, толкует восхваление как насмешку и восторги как сатиру, облеченную в иронию; я не настолько тщеславна, чтобы не распознать лесть, но и не ставлю себя так низко, чтобы не найти справедливым кое-что из написанного Вами; правдивые хвалы мне приятны, но чрезмерные — оскорбительны, ибо я мало что знаю о Вашем характере и поведении; я не могу заставить себя поверить в искренность Ваших стихов, продиктованы ли они рвением или же чрезмерной учтивостью; время откроет мне истину, а пока я не знаю, должна ли испытывать благодарность или же обиду».

Прекрасная Исабель нашла способ доставить письмо своему новому возлюбленному, а дон Алехандро, спеша опровергнуть притворные упреки, велел посланцу подождать и написал такой ответ:

«Скупая Ваша похвала была бы величайшим моим позором, когда бы избыток любви не восполнял во мне недостаток поэтического дара; но, дабы не совершить второй такой проступок, я попытаюсь изложить прозой то, что не под силу убогому моему таланту, и буду умолять Вас не судить со строгой недоверчивостью мои неразумные порывы — ежели им не удалось справиться со столь небесным предметом, то лишь потому, что сами они земные и не могли подняться до того места, куда устремлены помыслы их господина. Коль Вам известны мои чувства, Вы поймете, сколь искренни мои слова; но если бы Вы, из скромности, не пожелали мне поверить, один взгляд в зеркало — и Вы поняли бы, что после многих побед, одержанных над пленниками красоты Вашей, я для нее — убогая добыча, жалкий раб страсти. Уповаю, что испытание временем подтвердит мои правдивые слова, и Вы поймете, что до конца жизни моей они будут взывать к Вам как к владычице моей, — быть может, убедившись, что я неспособен нанести Вам обиду, Вы с благодарностью вознаградите мои пылкие мечты».

Получив это письмо, красавица Исабель стала с доном Алехандро ласковей — недаром среди троих друзей она избрала именно его. Продолжались свидания, посылались записочки, и страсть обоих все возрастала, причем дама требовала сохранения строгой тайны, и дон Алехандро повиновался ее желанию.

Донья Исабель была тут весьма придирчива, и если, случалось, она в храме замечала, что поклонник, стоя с кем-либо из друзей, глядит на нее, ей чудилось, что он ведет оскорбительные для нее речи и рассказывает о своей страсти, — тогда она сразу же об этом говорила ему или писала, да с такой уверенностью, будто слышала их разговор.

Дон Алехандро сносил эти придирки с кротостью: на ее жалобы рассказывал чистую правду и старался смягчить ее гнев — где есть любовь, и не такое стерпишь. Намерением дона Алехандро было жениться на этой даме, хоть она была небогата; он, однако, хотел сперва дождаться благоприятного ответа на просьбу об энкомьенде, которую просил за свои и дядины воинские заслуги во Фландрии, и, как будет видно дальше, эта оттяжка пошла ему на благо.

Как ни была дама осторожна, сколько ни запрещала ему слишком часто гулять по ее улице, смотреть на ее окна и приходить на свидания к балкону — а только в урочные часы, к ней в дом, куда она его уже впускала, соблюдая, однако, веления приличий, — случилось так, что сама же она их нарушила. В Валенсии обычно с большим шумом справляют мясопуст[365] — тут и маски, и ряженые, турниры и танцевальные вечера; на таких вечерах дону Алехандро несколько раз удалось украдкой поговорить со своей дамой, когда они вместе танцевали или же выходили с толпой гостей после празднества.

Однажды валенсианские дамы задумали созвать гостей в доме у подруги доньи Исабели, которая, разумеется, была приглашена, как и дон Алехандро с другими кабальеро; ужина решили не затевать, а провести время в остроумных играх и веселых плясках. Первой явилась на вечер донья Исабель — было еще рановато, но вскоре пришла еще одна гостья, весьма красивая девица, мать которой, дав ей в провожатые двух эскудеро, преспокойно отправила дочь в дом, где устраивался праздник, ибо хозяйка его была ее близкой приятельницей и соседкой. Итак, обе гостьи уже сидели в зале, когда появился дон Алехандро, — он тоже пришел рано и один, так велела его дама; обе девицы были ему рады, а он, пока не собрались гости, принялся их развлекать остротами и забавными россказнями.

Дама, что жила по соседству, поднялась взглянуть на вышитую по канве салфетку на поставце, где стояли две зажженные свечи; похвалив со вкусом подобранные цвета и тщательность работы, она позвала дона Алехандро посмотреть вышивку; на поставце стоял письменный прибор, и дама, которую звали Лаудомия, начала, забавляясь, чертить пером на листке бумаги буквы с изысканными росчерками. Дон Алехандро, подойдя, стал несколько неумеренно хвалить изящество ее почерка, это долетело до слуха его дамы, и ревность вспыхнула в ее сердце, когда она увидела своего поклонника рядом с доньей Лаудомией да еще услышала, как он восторгается ее почерком, — а дон Алехандро был с этой дамой немного знаком благодаря дружбе с ее братом. Дон Алехандро любил пошутить: глядя, как донья Лаудомия пробует перо, он вдруг выхватил его у нее из пальцев, и нежную белизну ее руки окрасили темные брызги чернил. Дама, осердясь, хлопнула дона Алехандро по плечу, да, кстати, обтерла чернила и побранила шутника за проделку; на это он ответил, что никогда еще чернила не казались ему черней, чем на ее руке, — на самом-то деле руки ее отличались белизной, и сказано это было иронически; дама, уже всерьез обидясь, еще раз хлопнула озорника, на сей раз по спине. Донья Исабель, беседовавшая с хозяйкой дома, не сводила с них глаз; воспылав жгучей ревностью, она поднялась с эстрадо, на котором сидела, подошла к дону Алехандро и, сама не понимая, что делает и как себя этим выдает, с размаху отвесила ничего не подозревавшему кабальеро звонкую пощечину, так что у него кровь пошла из носу и запачкала воротник. Он же на ее выходку ответил лишь тем, что достал носовой платок и, утирая кровь, молвил:

— Не я поспешил выдать тайну — она держалась столько, сколько было угодно вам.

И, поклонясь, он спустился по лестнице и ушел домой.

Едва донья Исабель дала волю порыву ревнивого гнева, как ей стало мучительно стыдно своего поступка не столько перед хозяйкой дома, близкой ее подругой, сколько перед той, что стала причиной ее ревности и гнева. В это время пришли еще гостьи, сестры устроительницы вечера; воспользовавшись суматохой, донья Исабель удалилась с подругой в соседнюю комнату, где они оказались одни, и подруга сказала:

— Как это понять, сеньора донья Исабель? Никогда не ожидала я ничего подобного, зная ваше благонравие и скромность! Поступок ваш открыл мне в один миг то, что вы не удосужились сообщить за долгий срок, — ведь я знать не знала об этой тайной любви, — стало быть, ревности вашей я обязана больше, чем дружбе. Дон Алехандро действительно ваш поклонник? Я была бы этому очень рада.

Донья Исабель не могла сразу ответить от огорчения и от слез, заливавших ее прелестное лицо; однако, немного оправившись, она промолвила:

— Раз уж глупый мой гнев и безумная ревность открыли вам то, чего я не совершила, скажу лишь, что дон Алехандро питает ко мне нежную страсть и я отвечаю ему тем же; никогда я не замечала в нем склонности к таким шуткам, и его вольности с доньей Лаудомией вывели меня из терпения — ревность не рассуждает, она-то и выдала мою любовь столь внезапным поступком.

— Теперь надо поправить дело, — сказала подруга. — Будет очень плохо, если дон Алехандро не возвратится сюда, — донья Лаудомия это сразу заметит и заподозрит вас.

— Но как нам его вернуть? — спросила ревнивая дама.

— Очень просто, — отвечала подруга, — вы напишете ему записку.

Принесли принадлежности для письма, и донья Исабель набросала такие строки:

«Проявления любви и ревности, даже самые жестокие, — это для любящего не оскорбления, но знаки милости; поверьте, мне было трудней погрешить против скромности, нежели будет Вам забыть свой гнев. Ради моего доброго имени Вы должны вернуться на празднество и не выказывать обиды, ежели не хотите, чтобы она во мне превозмогла любовь и Вы меня потеряли».

Слуга поспешно отнес записку дону Алехандро на дом; тот как раз менял воротник, собираясь вернуться: записка его порадовала, ибо ревность — лучшее мерило любви; он немедля повиновался воле дамы и явился в дом ее подруги. Донья Лаудомия, после всего происшедшего, действительно заподозрила, что он влюблен в донью Исабель, и это ей было досадно — дон Алехандро ей самой нравился, и она предпочла бы, чтобы его дама была не так хороша. Между тем дон Алехандро, подойдя к донье Исабели, с веселой улыбкой сказал:

— Как к храму отнесся я к этому залу и еще более почтительно — к вашим ланитам; не желая осквернять сей приют и не смея посягнуть на ваше лицо, я отказался от мести, велящей в таких случаях вызывать на дуэль; не возвратись я сюда, мне было бы стыдно, что я выказал малодушие и не воспользовался возможностью отомстить великодушием.

— Я так предана сеньоре донье Лаудомии, — отвечала донья Исабель, — что приняла близко к сердцу ее обиду, а потому и удостоила вас своей милости, никак не думая, что это может привести к дуэли между мужчиной и дамой.

Донья Лаудомия не могла стерпеть, что донья Исабель ссылается на нее в оправдание своей выходки, истинным поводом которой была ревность, и сказала очень резко:

— Вот уж не ожидала, что наше, довольно далекое, знакомство побудит вас выступить в опасной роли моей заступницы, когда у меня самой достало бы смелости отомстить; но я, видите ли, чужда ревности и обидчивости, а потому гнев ваш опередил мое равнодушие. Весьма польщена, что моя персона послужила объяснением заданной вами загадки, — может, для кое-кого оно и сойдет, но я-то нашла другую разгадку, весьма простую и всем известную.

Задетая такой резкостью, донья Исабель хотела было ответить, но хозяйка дома, дабы не дать разгореться пожару, который уже готов был вспыхнуть, прервала ее и пригласила всех дам располагаться на эстрадо. Дон Алехандро в этот вечер блистал остроумием, несколько дам в него влюбились и в их числе донья Лаудомия, которая после этого происшествия решила любыми способами освободить его из-под власти ревнивой доньи Исабели и намерение свое осуществила.

Дону Алехандро его дама оказывала милости чрезвычайные, так как любила его без памяти, — однако любовь эта была предательством по отношению к некоему уехавшему кабальеро, который с доньей Исабелью был связан узами более тесными, чем дон Алехандро, не знавший, что его дама не слишком берегла свою честь; итак, отсутствовавшему были в свое время дарованы все права, и дама имела веские причины не порывать с ним и не позорить себя в его глазах.

Но вот поклонник этот, по имени дон Фернандо Корелья, приехал из Мадрида, столицы испанского государя, где у него была тяжба с его дядей, графом де Косентайна, из-за весьма значительного имущества, и рассматривалась она в Верховном Совете Арагона. В Валенсию он вернулся с окончательным приговором в свою пользу, присуждавшим ему ренту в две тысячи дукатов. Пришлось тут донье Исабели поразмыслить, как угодить обоим кабальеро, и была она в немалом недоумении, как вести себя с каждым из них; честь обязывала ее хранить верность дону Фернандо, но любовь влекла к дону Алехандро, ибо первый много потерял в ее глазах из-за своего отсутствия, — женщины способны любить лишь то, что у них перед глазами. Терзаясь сомнениями, она посоветовалась с одной из своих служанок, и та подсказала ей, как поступить, чтобы, встречаясь с одним, не потерять другого; ночью она впускала в дом дона Фернандо, которому вверила свою честь, а того, кого любила, утешала любовными письмами, но уже не встречалась с ним, как прежде, чтобы он не помешал более счастливому поклоннику приходить к ней, — а в оправдание писала, что, мол, ее родственники стали за ней следить и держат под наблюдением улицу, а потому она как о величайшей услуге просит дона Алехандро не появляться на ее улице ни днем, ни ночью, пока подозрения не улягутся.

Дон Алехандро, любивший всей душой, не подозревал коварства своей дамы и, веря всем ее обманным резонам, беспрекословно повиновался.

Дон Фернандо был готов исполнить свой долг и жениться на донье Исабели, но этому противилась его мать, невзлюбившая его даму, и он откладывал заключение брака, надеясь, что мать, женщина преклонного возраста, вскоре умрет. И покамест он наслаждался в объятиях своей дамы, дон Алехандро, читая ее лживые письма, страдал от неутоленных желаний.

Случилось в это время, что у дона Алехандро при игре в баскский мяч[366] вышел спор с одним весьма знатным валенсианским кабальеро, — оба расстались врагами, и со дня на день могла грянуть кровавая стычка. Дон Алехандро, человек большой отваги, отличившийся на полях Фландрии, ожидал, что его, уж во всяком случае, вызовут померяться силами в честном поединке. Противник же, после ссоры, затаил злобу и не спешил выступать в открытую, но выжидал случая, чтобы отомстить дону Алехандро без риска для себя, неустанно следил за ним и шпионил.

Однажды дон Фернандо отлучился из Валенсии в одно из своих поместий на несколько дней; донья Исабель, томясь любовью к дону Алехандро, известила его, что он может прийти к ней домой ночью, только в полной тайне, чтобы никто не видел, иначе пострадает ее доброе имя. Влюбленный кабальеро был послушен; выбрав время, когда никто не мог его заметить, он явился к своей даме, которая, ловко обманывая обоих поклонников, ухитрялась извлекать из этого пользу, — один не знал о другом, и оба ей служили; по правде сказать, будь на то ее воля, донья Исабель выбрала бы дона Алехандро, но так как дон Фернандо был обладателем драгоценнейшего ее сокровища, то ей, чтобы не остаться осмеянной и обесчещенной, надо было держаться за него, пока не умрет старуха мать; в то же время она боялась, что он может не сдержать слова, потому и дона Алехандро не отваживала и вела игру с обоими, — такие дела в наше время многие женщины творят, и немало бед от того происходит.

Дон Алехандро был встречен благосклонней, чем обычно, — угощенья да нежности вселили в него надежду на высшую милость, однако мечты его были напрасны, дама не позволила преступить границы, опасаясь, что, получив на нее больше права, дон Алехандро пожелает стать полным властелином ее чувств, которые она до тех пор делила меж двумя.

Пока дон Фернандо был в отлучке, все шло неплохо, но вот он вернулся в Валенсию, и к донье Исабели вернулась прежняя осторожность — она придумала новые отговорки, дон Алехандро, любя ее, поверил, но стал все же сомневаться и переодетым ходить по ее улице — вечер за вечером до поздней ночи — однако никто, кого бы он мог заподозрить, ему не встречался. А то, что он ради безопасности ходил переодетый, помешало узнать его оскорбленному кабальеро, что с ним поссорился и искал случая отомстить.

С соперником же он не встретился потому, что донья Исабель, соблюдая осторожность, велела дону Фернандо входить к ней через соседний дом, который принадлежал ее подруге и, сообщаясь с ее домом через террасу, имел потайной выход на другую улицу, так что к Исабели можно было пройти незамеченным даже днем, — обо всем этом дон Алехандро, конечно, знать не знал.

И вот, однажды ночью, когда дон Алехандро уже уходил от дома своей дамы, за ним следом увязался его враг с двумя слугами — не зная точно, действительно ли они преследуют дона Алехандро, тот хотел удостовериться, чтобы не тратить на другого заряды пистолетов, которыми они были вооружены. Преследовали довольно долго, дон Алехандро узнал своего недруга, но так как огнестрельного оружия при нем не было, а была только шпага и маленький щит, он решил постучаться условным стуком в дверь доньи Исабели, которая как раз в это время спустилась в сени, оставив наверху у себя в спальне дона Фернандо. Донья Исабель выглянула в окно спросить, чего надобно ее второму обожателю, и он сказал, что умоляет тотчас открыть ему, иначе жизни его грозит опасность — за ним, мол, гонится дон Гарсеран, заклятый враг, а защищаться ему нечем; дама заподозрила, что все это дон Алехандро говорит лишь для того, чтобы она ему открыла; рассмеявшись ему в лицо, она дала понять, что считает его слова обманом, на что дон Алехандро, клянясь самыми страшными клятвами, стал уверять, что узнал дона Гарсерана и что того сопровождают еще двое.

Тут донья Исабель опешила и не на шутку встревожилась, ответ же дала такой — к ней, мол, в этот вечер пришла подруга, которую она пригласила на ночь, и потому она никак не может его впустить. Дон Алехандро стал настаивать, что ему грозит большая опасность и, видно, донья Исабель его совсем не любит, если в столь грозную минуту отказывается впустить в дом, как сделал бы даже самый чужой человек. Дама снова стала ему говорить, что боится повредить своей доброй славе, призывая бога в свидетели, как ей тяжело, что она не может исполнить его просьбу. На это дон Алехандро возразил, что если ее подруга почивает наверху, в спальне, то почему бы не впустить его хотя бы в сени — он-де оттуда шагу не сделает, пока не представится возможность уйти. Донье Исабели почудилось, что он слишком расписывает грозящую ему опасность; думая, что он, возможно, заметил тут дона Фернандо и что-то подозревает; она выглянула еще раз на улицу и увидела трех мужчин, подстерегающих дона Алехандро, ибо они уже убедились, что это он; тогда она поверила ему, но велела минуту подождать, пока она посмотрит, можно ли ему открыть. Затем она пошла наверх, и там дон Фернандо, проснувшийся, когда она спускалась вниз, спросил, почему она не ложится. Дама сказала, чтобы он подождал, пока она удостоверится, что тетка и служанки спят; оставив его и уйдя в другую комнату, она принялась размышлять, как ей поступить в таком затруднительном положении. С одной стороны, у нее в доме уже находится дон Фернандо, человек вполне достойный, к тому же обещавший спасти ее честь женитьбой; к нему ее склоняла честь. С другой стороны, любовь, которую она питала к дону Алехандро, убеждала ее открыть ему дверь и не допустить, чтобы враги лишили его жизни; в смятенной ее душе боролись честь и любовь, она перебирала все «за» и «против», и наконец, после недолгих размышлений, честь победила — донья Исабель решила не впускать дона Алехандро, опасаясь двух пагубных для ее девичьей славы последствий, — первое, то, что шум мог бы встревожить дона Фернандо, и ежели он найдет тут соперника, она погибла безвозвратно; и второе, что враг, преследующий дона Алехандро, увидит, как он входит в ее дом, и это тоже ей повредит. Наконец она как будто нашла выход и, спустившись вниз, сказала дону Алехандро:

— Призываю Амура в свидетели, что охотно впустила бы вас, сеньор, не только в свой дом, но и в сердце свое, которое принадлежит вам, но так как вас преследуют, я полагаю, будет нехорошо, если увидят, что вы в такую пору входите в мой дом, меж тем как в Валенсии меня считают девицей добродетельной. Кроме того, моя гостья не спит, а как мы, женщины, любопытны, она, наверно, захочет узнать, чего это я задержалась, да с кем, и на правах подруги еще вздумает спуститься сюда взглянуть. Простите, что отказываю вам, и поверьте, что мне очень тяжко видеть вас в такой опасности, однако, помня о той, что грозит моей доброй славе, я решила не идти на явный риск и не открывать вам.

Дон Алехандро сильно огорчился; зная, что дама его любит, он никак не ожидал этого жестокого отказа, да еще в столь трудную минуту.

Прозрение было горьким, и дон Алехандро был бы теперь даже рад, если бы на него напал дон Гарсеран и он бы мог свой гнев против доньи Исабели выместить на враге или погибнуть от его руки. На прощанье он сказал:

— О жестокосердая, не думал я, что в такой миг у вас не станет для меня ни любви, ни жалости; ныне же по вашему ответу я понял, сколь ничтожно малы оба эти ваши чувства; допустим, что вы потеряли бы доброе имя из-за любопытства подруги или из-за зоркости моего недруга, но зато вы спасли бы меня, и я мог бы, как намеревался, жениться на вас; об этом вы и не подумали, имея, видимо, на то особые соображения, для вас решающие; для меня же всегда было решающим одно — заслужить своими достоинствами честь назвать вас госпожой своей и супругой; но, вижу, сие не угодно небу, раз оно вдруг лишило вас чувства жалости; что ж, пойду искать ее у шпаги моего врага, но знайте, неблагодарного вашего поступка я не забуду вовек.

Донья Исабель хотела ответить — слова дона Алехандро задели ее за живое, и она готова была отказаться от своего решения, — но когда она окликнула его, он уже не слышал, так как удалялся от ее дома, а следом шел дон Гарсеран, который его опознал и собирался на него напасть.

Донья Исабель все это видела, дрожа от страха за его жизнь; по неожиданно дело обернулось к лучшему: когда дон Гарсеран приблизился на расстояние пистолетного выстрела, на улице показался дон Хайме, друг дона Алехандро, да не один, а со слугою, и дон Гарсеран уже не решился напасть — после ссоры с доном Алехандро они публично мирились, все бы его осудили, соверши он теперь нападение да еще с огнестрельным оружием; итак, понимая, что случай упущен, он поспешил удалиться, пока его не узнали, — правда, дон Алехандро тут же сказал дону Хайме, кто шел за ним, и тот был поражен, что дон Гарсеран не сдержал слова в таком пустячном деле и, видимо, считает себя тяжко оскорбленным.

Было уже далеко за полночь; по этой причине, а также чтобы проверить возникшее у него подозрение, дон Алехандро решил заночевать у дона Хайме; тот был очень рад, оба вошли в дом, и перед сном побеседовали о происшедшем, причем дон Алехандро поведал о своей любви к донье Исабели. Дону Хайме было кое-что известно об отношениях этой дамы с доном Фернандо, и он, сильно огорчившись, что друг питает к ней нежные чувства да еще намерен жениться, рассказал, что знал; тут дон Алехандро убедился — дама не впустила его по той причине, что у нее в это время находился первый ее обожатель; кстати, он вспомнил, что ему запретили приходить вечерами на свидания с той поры, как вернулся из Мадрида дон Фернандо, и когда он поделился этой мыслью с доном Хайме, оба сошлись на том, что у доньи Исабели был не кто иной, как дон Фернандо; однако, чтобы удостовериться вполне, они поручили слуге дона Хайме стоять на страже у дома доньи Исабели, пока не рассветет; но так как дон Хайме был более проницателен, он поставил еще и другого слугу на соседней улице, напротив потайной двери, через которую впускали дона Фернандо; затем друзья легли, но дон Алехандро от волненья всю ночь глаз не сомкнул. Полчаса спустя после рассвета явился один из слуг с донесением, что дон Фернандо, укутанный плащом, вышел из дома подруги доньи Исабели и что в это же время в одном из окон дома доньи Исабели, также глядящих на ту улицу, показалась она сама и долго смотрела вслед уходящему и он, слуга, ее узнал.

Так подозрения дона Алехандро подтвердились, и сердце его начисто освободилось от любви к лживой даме; не могло быть и речи о том, что любовники приходят к ее соседке, женщине пятидесяти лет, известной сводне и посреднице между влюбленными. Женщин такого пошиба следует подвергать всеобщему презрению — творя тайные козни, они губят чужую честь, как моль одежду; из-за них ни один супруг, отец иль брат не знает покоя.

На другую ночь дон Алехандро, устроившись в доме одного знакомого, своими глазами увидел, как дон Фернандо прошел в потайную дверь; мало того — чтобы не осталось и тени сомнения, дон Алехандро поднялся на террасу, откуда мог наблюдать, как счастливый любовник, войдя в дом напротив, подождал, пока сама донья Исабель не вышла к нему и не повела его к себе.

На следующий день, под вечер, хитрая дама решила утешить страдающего поклонника — чтобы всех ублажить и никого не обидеть — и послала ему письмо со служанкой, которая была посвящена в тайну обеих любовных интрижек и за щедрую мзду охотно исполняла поручения обоих поклонников. Было время сьесты, дон Алехандро, только что проснувшись, лежал на кушетке; он сказал служанке войти, и та подала письмо, в котором он прочел следующее:

«Не стану расписывать Вам, дон Алехандро, сколь я удручена; понимаю, Вы негодуете на меня за то, что я не совершила милосердного дела, к которому призывали меня любовь Ваша и долг женщины благородной и отвечающей Вам добрыми, а может, и более нежными чувствами; но рассудите сами, как хрупка наша честь, какого бережного обращения она требует, и Вы поймете, что я не впустила Вас в свой дом лишь потому, что в эту ночь мне, как на грех, довелось принимать у себя подругу и я побоялась сгубить свое доброе имя; о моем огорчении Вы могли бы судить по бессонной ночи, что я провела, и по этому письму — ежели бы доверие Ваше ко мне было равно обиде, угнездившейся в Вашем сердце; благодарю небеса, устроившие все к лучшему и уберегшие от опасности Вас и меня, — когда бы Вы не избежали гибели, клянусь, пришел бы конец и моей жизни.

Умоляю не давать волю гневу, ежели мои оправдания сумеют смягчить Ваше сердце. Получив ответ, буду считать, что обида прощена; да будет он благоприятным, коль Вам дорога моя жизнь, а Вашу да хранит небо, как я того желаю. Нежно любящая Вас».

Письмо это привело дона Алехандро в ярость, и, хотя он старался не подать виду, служанка, не спускавшая с него глаз, пока он читал, заметила, как менялось его лицо. Оскорбленный юноша попросил ее выйти и подождать ответа в прилегавшем к дому приветливом саду и, взяв принадлежности для письма, набросал сперва черновик, а затем и само письмо, гласившее:

«Ваши оправдания всегда лишь разжигали мою любовь; но на сей раз — хоть я и не считаю их запоздалыми — они оказали обратное действие; я понял, что они лживы в такой же мере, в какой всегда было лживым Ваше чувство; не думал я, не гадал, что меня используют как замену отсутствующего и что у Вас станет духа продолжать игру, зная, сколь мучительны для меня несбыточные желания и боязливые надежды. Не корю Вас за то, что Вы не дали мне приюта в миг смертельной опасности; эту вину я с Вас снимаю, ибо оказывать такую услугу двоим мужчинам зараз — милосердие, право же, чрезмерное; но я виню Вас в том, что, имея столь надежного возлюбленного, Вы хотели увлечь меня и не боялись ставить на карту свое доброе имя ради кратковременного обмана, который я раскрыл без большого труда, и теперь знаю, что некий счастливец имеет доступ в Ваши покои, где ему оказывают самый любезный прием.

Наслаждайтесь же с ним сто тысяч лет, но, сделайте милость, не вспоминайте обо мне, ибо я не гожусь быть среди званых и не удостоился быть избранным».

Вскоре письмо это очутилось в руках доньи Исабели. Служанка нашла ее у подруги, соседки, в том самом доме, через который проходил дон Фернандо; дама, взяв письмо, спросила служанку, в каком настроении она застала дона Алехандро; та ответила, что был он, мол, хмур и встретил ее нелюбезно, даже не попотчевал ничем, как, бывало, делал всякий раз. Тут донья Исабель, встревожившись, сказала:

— По словам твоим судя, это письмо не сулит мне добра.

Она вскрыла конверт, прочитала письмо и, ошеломленная, так и застыла на месте с листком в руке, не понимая, где она и что произошло. Подруга спросила, что там, в письме; донья Исабель, не чувствуя в себе сил пересказывать, дала ей самой прочесть; итак, подруга, к величайшему своему огорчению, узнала, что любовь дона Фернандо перестала быть тайной и что ее собственное доброе имя также погибло, ибо теперь стало известно, что любовник проходил через ее дом. Донья Исабель была настолько удручена письмом, что едва могла слово вымолвить и в душе проклинала день и час, когда разрешила дону Алехандро ухаживать за нею; одно утешение у нее, впрочем, оставалось — зная его благородство, она была убеждена, что, несмотря на ревность, он не станет изобличать перед людьми ее делишки; как по нашим временам, такое редко встретишь — теперь бахвалятся тем, чего и не было, а уж кто промолчит о том, что было? Однако злосчастья доньи Исабели этим не кончились — если Фортуна вздумает вертеть свое колесо нам на беду, одного оборота ей мало. Случилось так, что когда служанка, отнеся письмо своей госпожи к дону Алехандро, возвращалась с ответом, ее, выходящую с письмом в руке из его дома, увидел дон Фернандо; кто служит не слишком усердно, тот не слишком осторожен — получи служанка от дона Алехандро такие подарки, как обычно, была б она осмотрительней, но так как она ушла от него недовольная, с пустыми руками, то и не подумала скрывать то, что следовало держать в тайне; увидев ее с письмом, дон Фернандо почуял недоброе и украдкой последовал за ней до того дома, где находилась донья Исабель; тут была допущена еще одна неосторожность — служанка оставила дверь открытой. Дон Фернандо свободно вошел в дом, поднялся, никем не замеченный, в верхние покои и подслушал, как подруга доньи Исабели читала вслух письмо да как обе толковали о нем самом и удрученная горем дама сетовала на судьбу. Все это, да, кстати, возникшее у него еще раньше желание уклониться от своего обязательства — ибо любовь удовлетворенная далеко не так сильна, как любовь ожидающая, — подсказало нашему кабальеро путь избавления, и он решительно вошел в комнату, где находились дамы. При виде его они смутились и испугались, а он, глядя на убитую горем донью Исабель, сказал:

— Прежде я полагал, что обеты, связывающие нас двоих, прочны и что мне отвечают искренней любовью, какой заслуживают мои добрые намерения завершить все честным браком; но теперь, о неблагодарная донья Исабель, я убедился, что ты, забыв о верности, нашла себе другого любовника, а потому считаю себя вправе располагать своим сердцем — глупо служить даме, столь дурно заботящейся о своей чести, и потом всю жизнь подозревать ее и сомневаться, бережет ли она мою честь.

С этими словами он вышел из комнаты, очень довольный своим поступком, — наконец-то избавился от обязательства, которое не одобряла мать.

У доньи Исабели не хватило сил снести этот удар — дыхание пресеклось, она упала без чувств на колени к подруге и долго пролежала в обмороке, а когда очнулась и заговорила, сетуя на свое злосчастье, жалобы ее тронули бы любого. Что делать? Дон Алехандро, узнав о первом возлюбленном, отказался от нее; дон Фернандо, оскорбленный ее бесстыдным поведением, отверг ее, и теперь она не могла придумать, чем смягчить его сердце, — ведь разгневался он за дело. Так прошел день до вечера, дамы всё рассуждали, как быть, но ничего дельного им не приходило на ум. Наступила ночь, и донья Исабель вернулась к себе домой, где мы ее оставим, дабы поведать о том, что сделал дон Алехандро.

Когда ушла служанка с ответным письмом, дон Алехандро стал думать, как вести себя дальше, — эта дверь была для его любви захлопнута, и честь не позволяла даже помыслить о возвращении. Меж тем ему и прежде нравилась красавица Лаудомия, та самая, из-за кого у доньи Исабели вспыхнула ревность; это была девица знатного рода, с изрядным приданым, и дон Алехандро решил просить ее руки у ее отца и брата; они сразу же дали согласие и были весьма рады, так как этого кабальеро все тут любили. Договорились об условиях, вскоре в Валенсии состоялось оглашение брака, и когда весть эта дошла до слуха доньи Исабели, судите сами, сколь велика была ее скорбь, тем паче что счастливой соперницей стала та, которую она возненавидела с первого их столкновения. Чего только она не говорила, как не кляла горькую свою судьбу! Но все эти беды были ничто сравнительно с той, что ее ожидала: дон Фернандо, которому посчастливилось так легко избавиться от своего обещания этой даме и отступиться от долга перед ней, по настоянию своей матери посватался к богатой и красивой девице; тут также был заключен брачный контракт, и хотя дело старались держать в тайне, слух распространился по Валенсии, так что и эта весть дошла до ушей доньи Исабели.

А она-то была уверена, что дон Фернандо не отречется от своего слова и что любой обет может быть нарушен, только не этот! И вот она оказалась кругом в проигрыше — потеряв самое драгоценное сокровище, ей следовало бы оберегать эту любовь, а у нее хватило бесстыдства выходить в то же время на свидания с доном Алехандро! И после этого она еще хотела, чтобы дон Фернандо, зная о таких зазорных делах, на ней женился и затем всю жизнь жил в страхе?

В тот день, когда донья Исабель услыхала весть о женитьбе этого кабальеро, она выместила досаду на своем прелестном лице, нанося ему удары, и на золотистых своих кудрях — пряди волос так и летели на пол; очи ее превратились в неиссякаемые источники слез; в промежутках меж горестными стонами и тяжкими вздохами она говорила:

— О, горе тебе, несчастная женщина! Ты наказана неблагодарным за свое постоянство и любовь, за то, что хранила верность человеку бесчестному, обманщику, предателю, который, завладев лучшим, что у тебя было, отрекается от долга, платит изменой и забвением. Да послужит это уроком женщинам неразумным и ветреным, которые, обманутые низкой лестью и притворной любовью, решаются лишиться того, что уже не вернешь. О, как велика моя скорбь! В горести призываю я то, чего все страшатся, — я жажду смерти, но, увы, она не спешит положить конец моим мукам и принести избавление от невзгод.

Ее посетила подруга, через дом которой проходил дон Фернандо, успокаивала, как могла, однако горе доньи Исабели было так велико, причина его так серьезна и спасение так невероятно, что все утешения были напрасны, — хорошо утешать, когда есть надежда, а тут не было никакой, разве что весьма отдаленная надежда на то, что супруга, избранная доном Фернандо, когда-нибудь умрет; можно было бы, правда, заявить, что есть помеха браку, однако связь держалась в полной тайне, не было ни писем, ни свидетелей, кроме одной служанки, так что вряд ли такое заявление имело бы силу помешать намерению дона Фернандо, который примерно наказал донью Исабель за ее провину. Пусть же учатся уму-разуму те, кто без зазрения совести позволяют ухаживать за собой сразу двоим поклонникам, не думая об ущербе, какой грозит их доброй славе и имени, и о том, что они могут остаться ни с чем, как мы это видели в нашей истории. В конце концов донья Исабель решила постричься в монахини и удалилась в монастырь в Сандии, что сделала три дня спустя после того, как узнала, что неумолимый ее поклонник заключил брачный контракт.

Вся Валенсия дивилась перемене, происшедшей в этой даме, которую знали за охотницу до празднеств, неугомонно веселую в беседах, словом, за особу, приверженную всему мирскому; причиной этого ее шага сочли не то, что в действительности произошло, — ибо все осталось тайной, — а то, что у бога, мол, есть много путей, по которым идут призванные им.

Итак, сеньора эта избрала супруга более достойного и прожила с ним до конца своих дней. У дона Фернандо наследников не было, зато жизнь его изобиловала ссорами, долгами и огорченьями — с женою он жил не в ладу. И только дону Алехандро посчастливилось — и жена была хорошая, и дети рождались, и имущество прибавлялось.


На том закончилась новелла — да кстати и дорога, которую карета должна была проехать в тот день. Все похвалили лисенсиата Монсальве за искусный слог, а Ордоньес сказал:

— Ежели вся ваша книга так же хороша, как образец, который мы слышали, уверяю вас, что она будет нарасхват и продажа ее обеспечена. Но мы еще заставим вас почитать и остальные новеллы, чтобы дорога наша прошла веселей.

Монсальве поблагодарил за любезные слова и Ордоньеса, и прочих спутников, обещая, что, когда беседовать будет не о чем, он охотно почитает свои новеллы, пока запас их не кончится и слушателям не наскучит. Все с радостью приняли это предложение, а меж тем карета подъехала к гостинице, каждый выбрал себе комнату, и все разошлись ужинать и спать, чтобы утром встать пораньше.

Проведя в дороге несколько дней, путешественники подъехали к старинному городу Кордове, одному из самых больших в Андалусии, а некогда, во времена владычества мавров, столице их королевства;[367] дело было к вечеру, и случилось так, что когда карета находилась от городских стен на арбалетный выстрел, в этом месте двое кабальеро дрались на дуэли; менее удачливый был сражен двумя ударами шпаги, а противник, покинув его, скрылся; раненый, лежа на земле, в то время как карета проезжала мимо, громко стонал и просил духовника; лисенсиат Монсальве, как особа духовная и исповедник, услыхав его стоны, вышел из кареты вместе с Гараем и сеньорой Руфиной, которой вздумалось — хоть в этом не было никакой надобности — посмотреть на раненого; Монсальве подоспел как раз вовремя, раненый еще смог произнести несколько фраз, достаточных, чтобы дать ему отпущение грехов; затем он умолк и потерял сознание на руках у Гарая. Монсальве, возвращаясь в карету, позвал Руфину, но она не пожелала покинуть своего Гарая одного; тогда их спутники, послав помощника возницы сказать Руфине, где карета остановится, весьма неучтиво велели гнать вперед; Руфина была в сильном огорчении, а Гарай, видя, что раненый еще жив, помогал ему умереть благочестиво, наставляя, дабы он от всего сердца препоручил себя господу; бедняга, однако, был совсем плох и вскоре простился с жизнью.

Руфина и Гарай растерялись, не зная, что делать с телом, и тут как раз явились стражники; еще издали они увидели покойника на руках у Гарая и женщину рядом, а так как им донесли, что в этом месте происходил поединок, то они приняли Гарая за одного из дуэлянтов; не долго думая, двое крючков подцепили его и отвели в город к альгвасилу, тот распорядился немедленно засадить Гарая в тюрьму и наказал смотрителю получше глядеть за этим узником, а Руфину в качестве арестованной велел отвести в свой дом. Оба пытались оправдаться, рассказывая, как было дело, но альгвасил, предполагавший, что причиной поединка была Руфина, не желал слушать их оправданий и твердил одно — пусть докажут, что говорят правду, тогда их отпустят. Руфину он оставил у себя дома, а сам поспешил к коррехидору доложить о происшествии — мол, за городской стеной был убит идальго, и он, альгвасил, приказал тело принести в город, а убийцу посадить ивтюрьму, да еще задержал женщину, из-за которой, как он полагает, вышел поединок; коррехидор велел привести женщину к нему в дом, что и было исполнено.

А у коррехидора в это время находились несколько кабальеро и богатый генуэзец, крупный оптовый торговец, явившийся по делу; красота Руфины, стройность ее стана удивили всех, особенно генуэзца, человека влюбчивого. Руфина была удручена, что ее задержали в пути, — ежели ей доведется пробыть тут еще один день, карета уедет без нее. Коррехидор и его помощник, который сразу же явился, задали Руфине несколько вопросов касательно вызова на дуэль и убийства; она отвечала, что ничего не знает, что она ехала в карете из Севильи в Мадрид вместе с другими людьми, которые должны были остановиться в такой-то гостинице, и что они проезжали мимо раненого, призывавшего духовника, и тогда, чтобы исповедать умирающего, из кареты вышел ехавший с ними богослов да она со стариком дядей.

Время было позднее, и расследование решили отложить до завтра, причем коррехидор повелел помощнику предупредить пассажиров кареты, чтобы не уезжали из Кордовы, пока на то не будет разрешения. Затем Руфину отвели обратно в дом альгвасила, назначенный ей вместо тюрьмы, и провожал ее туда очарованный ею генуэзец, чей дом стоял на той же улице, а хоть бы и не стоял, он поступил бы так же — настолько понравилась ему красотка; прощаясь с ней у альгвасилова дома, он пылко предложил свои услуги, и она поблагодарила, думая, что это лишь любезные слова.

От огорчения, что ее задержали, у Руфины открылся жар, и похоже было, что начинается трехдневная лихорадка.

На другой день допросили пассажиров, все, сказав правду, подтвердили слова Руфины, и тогда освободили Гарая, тем паче что дело с поединком начало проясняться, — пришли дать показания очевидцы, заметившие убийцу. Гарай, весьма огорченный болезнью Руфины, тотчас отправился ее проведать; он стал убеждать ее собраться с силами и продолжать путь, но лекарь, приглашенный к больной, отсоветовал — ежели, мол, ей дорога жизнь, пусть не трогается с места, пока не пройдет горячка. Карета с остальными путниками отправилась дальше, Руфине оставили ее вещи, и она, по распоряжению властей, должна была уплатить вознице, правда, не всю сумму, а часть.

Генуэзец, не будь плох, пришел навестить приезжую красотку в доме альгвасила и стал оказывать ей разные услуги да подарки делать, что было для него весьма непривычно, — он вполне мог сойти за двойника севильянца Маркины; однако любовь делает скряг щедрыми, равно как трусов храбрыми. Руфина пролежала в постели добрых две недели, и каждый день ее неукоснительно навещал сеньор Октавио Филучи, как звали влюбленного генуэзца, а после его визита являлся слуга с подношением — то сласти, то дичь, — чему альгвасил и его жена были радехоньки, ведь им тоже перепадало.

Наконец дама поправилась, но чтобы еще лучше восстановить здоровье, наш генуэзец предложил ей поселиться в его вилле с садом, расположенной на зеленом берегу Гвадалквивира. Гарай, которого она величала дядюшкой, посоветовал принять приглашение — он видел, что генуэзец влюблен по уши, и, зная, что денег у него много, надеялся на изрядную добычу, вроде как у Маркины. Слушаясь совета, Руфина дала согласие, сказав, что поживет на вилле, пока не наберется сил для дороги. Генуэзец не хотел, чтобы в Кордове знали о том, что он увез красотку на свою виллу, — не то пойдут по городу сплетни, да и полиция, чего доброго, явится его проведать; с согласия дамы, дело представили таким образом, будто Руфина покидает город, чтобы продолжить путешествие; как только стемнело, к дому подвели мулов, нагрузили на них два тюка с одеждой, и Руфина, Гарай и погонщик, чтобы обморочить не в меру любопытных, выехали на мадридскую дорогу; проехав же с четверть часа, они вернулись в Кордову и направились к вилле, отстоявшей от города примерно на два арбалетных выстрела; там их ждал с роскошным ужином сеньор Октавио Филучи; ужин прошел в отменном веселье, и тут пылкий генуэзец стал более откровенно выказывать свои чувства. Был это мужчина за сорок лет, из себя видный, одевался весьма пристойно, года за два до того он овдовел, имел в этом браке троих детей, но в живых не осталось ни одного; оптовую торговлю он вел различными товарами, забирать их являлось в его контору множество купцов из самого города Кордовы и из окрестных селений — повсюду были у него клиенты. Был он немного скуп — пожалуй, даже весьма скуп, чтобы сказать точнее, — капитал имел изрядный: более двадцати тысяч эскудо наличными да на тысяч пятьдесят с лишком векселей, не говоря уж о товаре; питал склонность к наукам и в свое время весьма прилежно учился в Павии и в Болонье, пока не получил наследство от брата, умершего в Испании; тогда он покинул родину и, полюбив дочь купца, одного из тех, что закупали товары в его конторе, женился в Кордове и там остался.

Этот человек, о котором пойдет теперь речь, влюбился, как вы слышали, в Руфину и пригласил ее в свою виллу для поправки здоровья, сделав это с целью добиться ее любви и решив ни в коем случае не отступаться от своего намерения, — так полюбилась ему красотка.

А Руфина уже знала от Гарая, что, ежели умеючи приняться, с этого гуся много перьев будет, и коль выпала ей такая удача, не желала выказать фортуне неблагодарность и пренебречь ее подарком.

В первый вечер они только вместе поужинали и вскоре удалились на покой, каждый в свою спальню, потому что было уже поздно. Генуэзец, правда, сделал вид, будто хочет вернуться в город, но слуги стали его отговаривать: ночью, мол, небезопасно, теперь идет вербовка в армию, и среди солдат попадаются озорники, да, кроме того, хватает здешних шалопаев, которые пользуются случаем пограбить, надеясь, что все их дела спишут на бедных солдат, — это зло надлежит исправлять властям, посылая ночные дозоры и тщательно проверяя каждый случай грабежа, и коль удастся найти вора, наказывать его со всей строгостью.

Словом, генуэзец, к немалому своему удовольствию, остался на вилле — всю ночь он провел без сна, размышляя, как бы это без особых расходов заставить гостью ответить на его чувства; разные планы он составлял, но самый простой, видно, и в голову не приходил — да, в наше время добиться любви, не растрясши кошель, — это чудо из чудес.

Наступил день, гостье был послан в комнату завтрак, и застали ее уже на ногах, что весьма удивило генуэзца, и он пошел к ней сам пожурить за беспечное отношение к своему здоровью да кстати взглянуть, нет ли в ее красоте какой-либо подделки. Когда он вошел, Руфина причесывалась, а волосы у нее были дивные, красивого темно-каштанового цвета; генуэзец в душе возблагодарил бога за то, что волосы у его гостьи так хороши; когда же она, чтобы ответить ему, откинула густые локоны и он увидел, что лицо ее столь же очаровательно, сколь было накануне вечером, генуэзец и вовсе растаял — теперь он убедился, что ее красота без обмана, что все в ней натуральное, неподдельное, а для мужчины это самое привлекательное.

Руфина не пользовалась никакими водами, притираньями, мазями, румянами и прочими снадобьями, коими женщины укорачивают себе молодость, старясь прежде времени; чистой водицей умывалась она, и естественные краски на ее щечках были краше всяких румян. Генуэзец пригласил ее пройтись по саду, она поблагодарила за любезность и, чтобы не быть невежливой, пошла, как была, даже не заплетая косы; Октавио, очень довольный, шел рядом, поддерживая ее под руку там, где она могла оступиться; Руфина с удовольствием осмотрела сад, но вскоре начало припекать солнце, и они вернулись в дом, позавтракали, побеседовали о том о сем; затем Руфина изъявила желание осмотреть дом, и влюбленный генуэзец повел ее по комнатам. Их украшали превосходные картины известных живописцев, богатые итальянские занавеси, радовали глаз резные поставцы, дорогие кровати с балдахинами — все было расположено с большим вкусом и содержалось в чистоте и порядке.

Когда уже обошли почти все комнаты, хозяин отпер еще одну — небольшую кунсткамеру, сообщавшуюся с молельней, — тут хранились гравюры из Рима, весьма красивые и ценные, агнцы божии из серебра, дерева и цветов, множество книг, расставленных в позолоченных шкафах. Гарай, как человек любознательный и начитанный, заинтересовался книгами и стал смотреть названия; в одном шкафу, стоявшем особняком, он увидел книги в особо роскошных переплетах и без названий; Гарай раскрыл одну — оказалось, что сочинил ее Арнальдо де Вильянова,[368] а рядом с нею стояли Парацельс,[369] Росино, Алкиндо[370] и Раймунд Луллий.[371] Генуэзец, заметив, что он смотрит эти книги, спросил:

— Что это сеньор Гарай так внимательно разглядывает?

— Я вижу тут полный курс алхимии, — отвечал тот, — и, судя по дорогим переплетам этих книг, ваша милость, верно, занимается этой наукой?

— Так, изучаю понемногу, — сказал генуэзец, — когда есть время. А вы что-то смыслите в этих книгах?

— Да я почти всю жизнь только ими и занимался, — сказал Гарай.

— О, тогда вы должны быть великим алхимиком, — сказал Октавио.

— Не буду покамест говорить, кто я, — сказал Гарай, — об этом еще потолкуем в другое время; скажу одно: кроме этих авторов, я прочитал и изучил всех до единого алхимиков, отлично знаком с сеньором Авиценной,[372] Альбертом Великим,[373] Гильгилидесом, Херво, Пифагором, с «тайнами» Калидо, с трактатом об «Аллегории» Мерлина,[374] «О тайне камней» и с книгой «Три слова», считая многих других, как рукописных, так и напечатанных.

— У меня тут только рукописей нет, — сказал генуэзец, — остальное все собрано. Весьма рад, что вы занимаетесь искусством алхимии, к которому я питаю такое пристрастие.

— Я разбираюсь в нем неплохо, — сказал Гарай, уже замышляя некую хитрость. — Но сейчас я сообщу вам кое-что, чему вы крайне удивитесь. — И он прошептал генуэзцу на ухо: — Племянница моя, хоть и не ученая, знает не меньше меня, ибо все мои опыты она тут же повторяет с величайшей ловкостью, что вы вскоре сможете увидеть собственными глазами; но пока ей ни слова, это ее рассердит.

Лучшего способа провести хитрого генуэзца Гарай придумать не мог; тот был жаден чрезвычайно и прямо умирал от желания создать философский камень, надеясь, что будет тогда мешками загребать золото и серебро; знакомство с таким знатоком алхимии он почел великой удачей — заблуждение, из-за которого многие лишились имущества и погубили свою жизнь.

Пока Гарай толковал с Октавио, Руфина была занята разглядыванием занимательных книг, которые тоже были у генуэзца; но это не помешало ей услышать обрывки разговора на предмет химии и заметить, с каким удовольствием слушал Октавио то, что было сказано Гараем о ней, Руфине. Гарай действительно изучал когда-то это искусство и даже порастратил немало денег в поисках философского камня, столь недоступного, что и поныне никому не удалось достичь успеха в решении этой сомнительной задачи; разочаровавшись в алхимии и выбросив на ветер почти все, что имел, Гарай был не прочь возместить свои убытки за счет кого-нибудь, кто еще находился во власти заблуждения, как наш генуэзец, а тот, слыша речи Гарая и сразу же в них поверив, уже видел себя повелителем мира. Он поспешил сказать Гараю, что здесь на вилле припасено все необходимое для опытов, и показал в отдаленной комнатке горны, перегонные кубы, колбы и тигеля, а также все инструменты, которые в ходу у алхимиков, да целую кучу угля. Гарай, к радости своей, убедился, что все готово для славной шутки, а самое главное, что генуэзец, мнящий себя знатоком алхимии, на самом деле очень мало в ней смыслит, — будь он хоть немного знаком с ее основами, проделка Гарая не могла бы иметь успеха. Больше речь об алхимии не заходила, хотя генуэзец готов был день и ночь о ней толковать.

Все трое спустились в одну из нижних комнат, окна которой смотрели на самый красивый уголок сада; там уже стоял накрытый стол, они весело пообедали, а после обеда Гарай устроил так, чтобы генуэзец и Руфина остались наедине, — притворился, будто его клонит ко сну, и отправился на покой; генуэзец тогда, не таясь, объявил даме о своей любви и предложил все, что имел и чем владел; она выслушала милостиво и с улыбкой, однако ответила лишь туманными обещаниями. В кабинете наверху Руфина приметила арфу, теперь она попросила подать ей инструмент — музыка помогала ей делать свое дело; генуэзец весьма обрадовался, узнав, что она умеет играть на этом приятном инструменте, и тотчас велел принести арфу, говоря, что его покойница жена прелестно на ней играла и что всего с неделю тому назад, когда он пригласил на виллу нескольких друзей, натянули все струны. Арфу принесли, Руфина, проворно настроив ее, начала играть, показывая свое искусство; играла она превосходно, и генуэзец был поражен беглостью ее пальцев и вкусом.

Она же, чтобы его доконать, пустила в ход чары своего голоса — мы уже говорили, что пела она изумительно, — и начала следующую песню:

Два веселых ручейка

В луговине благодатной

Петли вьют из хрусталя,

Обнимаясь многократно.

Дружбу сладостную их

Воспевает птичья стая,

Рощи весело шумят,

Их союз благославляя.

А Лисардо на лугу,

Пренебрегнутый и сирый,

Видя благостный пример,

Так запел под рокот лиры:

Ах, сколь жизнь прелестна!

Ах, сколь страсть нежна!

Ах, когда б не ревность,

Как цвела б весна!

Ах, ручьи, чья дружба так верна,

Покажитесь вы Белисе, чтоб увидела она:

Ранит строгости венец,

Лишь согласье благотворно для сердец.

Влюбленный Октавио, слушая нежный и звучный голос Руфины, совсем растаял; когда она кончила, он стал восторгаться красотой пенья и искусством игры на арфе, причем в восторгах этих меньше всего была повинна любовь — пела и играла Руфина и впрямь на редкость искусно; она же, зарумянившись и выказывая притворное смущение, сказала:

— Сеньор Октавио, я хотела доставить вам удовольствие, и вы можете хвалить меня лишь за усердие — разумеется, с моей стороны было дерзостью петь перед вами, тысячу раз слыхавшим лучшие голоса.

— Ничей голос на сравнится с вашим, — возразил Октавио, — и я желал бы, чтобы скромность ваша не оскорбляла вас самое; вы должны гордиться, сеньора, что небо столь щедро вас оделило, и быть ему благодарной за милость. Поверьте, мой вкус не из худших в Кордове, в юности я также занимался пеньем; правда, язык плохо мне повинуется, когда надо петь испанские песни, но итальянские я певал недурно под аккомпанемент теорбы, на которой немного играю.

Заметив, что Руфина хочет отставить арфу в сторону, он попросил спеть еще, и она пропела ему такой романс:

Волны Бетиса, светлея,

Дань свою несут цветам,

Чтобы те красу придали

Мирным рощам и полям.

В кронах миртовых деревьев

Стройным хором соловьи

Об одном поют предмете —

О любви! Лишь о любви!

Клори вышла на прогулку,

Чтоб порадовать поля,

Затмевая всех пастушек,

Всю природу веселя:

Воды замирают,

Рад цветок любой,

Ветерки стихают,

Всех объял покой.

Птицы нежно всех предупреждают:

«Пастушки от прелести такой

Пусть, не медля, убегают —

Очи Клори в сердце поражают,

Убивают эти очи страстью и тоской!»

И снова генуэзец Октавио принялся восхищаться волшебным искусством его ненаглядной Руфины, а она — благодарить за любезность; затем он предложил ей соснуть после обеда и сам поднялся наверх к себе, также чтобы прилечь.

Гарай меж тем ни минутки не спал, а все размышлял, с какой бы стороны нанести Октавио удар; услыхав, что их хозяин поднялся наверх почивать, Гарай тихонько перешел в комнату мнимой своей племянницы, изложил ей свой замысел и то, что прикрытием должна будет служить химия, наука, в которой Октавио воображал себя сведущим и, по чрезмерной и неутолимой алчности своей, жаждал изучить ее досконально, ибо ему казалось, найди он философский камень — этот океан, в коем потонуло столько несчастливцев, — все в его доме обратится в золото, Крез сравнительно с ним будет бедняком, а Мидас — нищим.

Гарай договорился с Руфиной, как они одурачат и обчистят Октавио, дал ей несколько советов, даже записал кое-что — ведь генуэзец, как было ясно из их беседы, в химии разбирался, а потому надо было, чтобы Руфина не ударила лицом в грязь и знала хотя бы некоторые основы и термины; Руфина все это быстро затвердила, затем Гарай для начала попросил у нее полторы дюжины звеньев золотой цепи, которую она купила перед отъездом из Севильи; цепь была большая, никто бы не заметил отсутствие нескольких звеньев, а этого было достаточно, чтобы приступить к делу. Гарай поспешно отправился в город, к ювелиру, переплавил там звенья в небольшой слиток и вернулся на виллу — Октавио же тем временем крепко спал, словно не был влюблен, и проснулся лишь после его возвращения. Гарай подучил Руфину, как ей вести себя, затем они встретились с генуэзцем и стали с ним толковать о всяких посторонних вещах — делали они это с умыслом, Гарай хотел, чтобы хозяин сам завел речь о химии; и действительно, алчность генуэзца была так велика, что не прошло четверти часа, как он заговорил о том, что нужно было Гараю; тогда и Гарай принялся обстоятельно рассуждать о химии, как человек, прошедший курс этой лженауки и потерпевший крах, подобно всем, кто ею занимается.

Октавио был поражен его обширными знаниями и, хоть считал себя студентом того же факультета, вынужден был признать, что Гарай превосходит его в учености, о чем и сказал гостю, а тот, дабы придать себе весу и приступить наконец к обманной проделке, сообщил генуэзцу, что готов показать свое искусство превращать в золото любой металл; Октавио очень обрадовался и стал горячо просить Гарая сделать такой опыт. На вопрос, есть ли на вилле уголь, генуэзец ответил, что есть, и в большом количестве, потому что он-де сам собирался создавать философский камень. Вдвоем они поднялись в лабораторию, которую Гарай уже видел; осмотрев печурки, тигеля, перегонные кубы и прочие химические приборы, он сказал:

— То, что нам сейчас надобно, тут есть — я возьму вот эти два маленьких тигеля.

Разжегши огонь, он в один тигель положил немного латуни, чтобы расплавилась, и показал ее в жидком виде генуэзцу; потом достал из кармана коробочку, а из нее бумажку с порошком — необходимым для опыта, как он сказал, — всыпал порошок в тот же тигель и перенес его на свет к окну, и там, быстрехонько, чтобы генуэзец не успел увидеть, выплеснул жидкую латунь в окно, а вместо нее сунул золотой слиток и, прикрыв тигель крышкой, сказал генуэзцу, что так должно это постоять полчаса; тем временем они принялись толковать о всякой всячине, и жадный генуэзец все норовил перевести разговор на философский камень — ему мерещилось, что, создай он этот камень, он станет владыкой мира.

Но вот Гарай решил, что пришло время представить свою работу ненасытным очам генуэзца; сняв с тигеля крышку, он вынул золотой слиток и показал его Октавио; который, видя такое чудо, едва не сошел с ума от счастья; правда, он тут же усомнился, настоящее ли получилось золото, о чем сказал Гараю; тот отдал ему слиток и предложил снести к ювелиру, установить пробу и убедиться в том, что обмана нет.

Октавио тотчас пошел в город, там ему сказали, что золото в слитке двадцати двух каратов, и он возвратился рад-радешенек. Гарай меж тем не дремал — наставлял Руфину в том, что надобно делать дальше.

Все втроем они потолковали об удавшемся опыте, и Октавио, пылая уже не любовью, но алчностью, выразил желание на другой день заняться созданием философского камня, суля Гараю большую награду и обещая все расходы взять на себя, хоть бы это стоило десять тысяч эскудо. Гарай был плут матерый, проделку он задумал с большим размахом и на предложение генуэзца ответил такими словами:

— Сеньор Октавио, мне уже под шестьдесят, а это значит, что лучшая и большая часть жизни прошла; скромные мои познания в сей науке дают мне возможность провести остаток жизни не хуже любого испанского гранда, причем и трудов многих не потребуется, ибо главные трудности я уже превзошел во время занятий химией; детей у меня нет, изрядное состояние, коим я владею, унаследует после меня Руфина, моя племянница; с этим наследством, а также с тем, что ей оставил мой брат, а ее отец, она легко сможет найти себе мужа столь же знатного, каким был ее покойный супруг, родовитый андалусский дворянин, и мне умножать ее богатство незачем — а как вы видели, это не составило бы для меня никакого труда, — однако я не делаю этого еще и по особой причине, которую вам открою. В Испании известно, что, кроме меня, нет в наши дни человека, в совершенстве постигшего химию, сведения обо мне уже дошли до ушей его величества, меня усердно разыскивают по всей стране; счастье, однако, сопутствовало мне, и до сих пор мне удавалось скрываться, пустив ложный слух, будто я уехал в Англию. Бегу же я от великих почестей, которыми, несомненно, осыплет меня государь, не потому, что я святой или презираю мирские блага, нет, главная причина в том, что мне не надобно ни почести, ни милости, за которые придется расплачиваться потерей свободы до конца дней и вести горестную жизнь в почетном плену. Но скажу вам больше — его величество ныне ведет войны в разных частях света, расходы огромны, и, чтобы содержать войска, государю не хватает его доходов и того, что привозит флот из Индий; приходится искать помощи у подданных, и, ежели бы меня нашли те, кто столь усердно и неутомимо меня ищет, то, зная, что с помощью моего искусства я легко могу пособить в этой беде, они, схватив меня, сразу же посадят в крепость, которая станет для меня пожизненной тюрьмой; там мне придется все время заниматься только одним делом — трудиться над умножением богатств моего государя и усилением его могущества; я охотно бы дал ему золота раз-другой, но ведь алчность неутолима — люди никогда не довольствуются тем, что имеют; даже если имеют много, они вечно жаждут иметь еще больше. Такова, сеньор Октавио, причина, из-за которой я бегу и скрываюсь; цените, что я ее открыл вам — даже брату своему, будь он сейчас жив, я бы о ней не сказал; однако я полагаюсь на ваше благородство и умение хранить тайну и уверяю, со мной вы будете не в убытке.

Октавио поблагодарил Гарая за дружеские чувства; он ликовал в душе, считая, что теперь весь мир должен ему завидовать. С резонами гостя он согласился — разумеется, Гарая тут же посадят в тюрьму, чтобы он не перешел на службу к другому королю, и он вполне прав, что скрывается. Рассыпаясь в любезностях, Октавио уверял, что готов для него на все, но пока может предложить лишь свое имущество — пусть, мол, отныне распоряжается всем его добром, как своим собственным; однако он, Октавио, умоляет, чтобы Гарай, раз он уже начал показывать свое искусство, не уезжал из Кордовы, пока не просветит и его. Гарай не стал отказываться, только предупредил, что золото, столь драгоценный металл, можно делать не иначе как затратив вначале некое количество золота же и что расходы на создание философского камня будут немалые, — но ежели Октавио желает, чтобы он, Гарай, этим занялся с условием делить прибыль пополам, то он не против.

Генуэзец только об этом и мечтал — он сразу же предложил употребить в дело все свое имущество, а Руфина обещала свою помощь — ведь она, сказал Гарай, кое-что, и даже немало, усвоила из дядюшкиных наставлений.

Итак, договорились начать работу через два дня, установив, что основа «божественного эликсира» (так называют химики чудесное сие снадобье) должна состоять из ртути, замороженной вместе с аконитом, табачным крошевом, цикутой, корнем одуванчика, мочой и экскрементами рыжего мальчика, перегнанными с порошком алоэ, настойкой опия, жабьим жиром, мышьяком, селитрой или каменной солью; однако важней всего, заявил Гарай, это моча рыжего мальчика, а потому он просит Октавио обязательно раздобыть ее. Октавио сказал, что будет искать, и для начала дал Гараю пятьсот эскудо — столько тот потребовал на покупку самых, мол, необходимых для опыта веществ. Необычная щедрость генуэзца объяснялась тем, что он надеялся получить огромные барыши да, кроме того, совсем успокоился насчет своих гостей и твердо решил жениться на Руфине, полагая, что когда она станет его супругой, а Гарай — родственником, то богатство ему обеспечено. Свое решение он задумал объявить, не откладывая, и вечером того же дня, после ужина, повел Гарая в сад и сказал о своих видах. Гарай смекнул, что ему это очень даже на руку, а потому изъявил свое удовольствие и уверенность, что для племянницы будет большим счастьем иметь такого супруга; однако, сказал он, есть одна помеха — придется подождать из Рима разрешения на брак, ибо Руфина, овдовев, от великой скорби, что потеряла мужа, дала обет постричься в монахини, и, дабы обет этот, данный в минуту безумного горя, отменить, они отправили нарочного в Рим к его святейшеству, да еще ему, Гараю, предстоит, мол, совершить поездку в Мадрид за рентой, причитающейся ему с имущества некоего знатного сеньора, который, полагаясь на свое влияние, уже шесть лет ничего не платит; однако он, Гарай, дает слово, что, как только придет разрешение, они начнут переговоры о браке, и уверяет, что племянница всегда повинуется его желанию. Октавио был на седьмом небе, и с этого вечера Гарай стал свободно распоряжаться всем его имуществом.

Чтобы пустить пыль в глаза, Гарай принялся закупать всякие вещи, уверяя Октавио, что все это очень нужно, а на самом-то деле — только для обмана. Он приобрел новые печки, новые тигеля и перегонные кубы — старые, мол, не годятся. А пока он этим занимался, генуэзец искал мочу рыжего мальчика, что оказалось нелегко, но все же осуществимо с помощью денег, которые горы ровняют, — мать мальчика, опасаясь колдовства, заломила изрядную цену. Гарай умышленно затягивал приготовления к химическому фокусу — он хотел улучить благоприятную минуту для ограбления и, чтобы сразу же бежать из Кордовы, припас двух добрых лошадей, которых держал в потайном месте.

А пока он на глазах у генуэзца выпаривал на огне всяческие смеси, для чего закупал разные вещества, которые в ходу у алхимиков — бронзу, латунь, всевозможные соли и прочее; разводя огонь то в одной, то в другой печке, он перегонял что попадется, только чтобы обмануть генуэзца, который, надеясь на эти опыты, швырял деньги без счета. В делах любовных Октавио успел больше — узнав о его предложении, сеньора Руфина, чтобы не испортить игру, начала дарить ему в отсутствие Гарая невинные ласки, отчего Октавио вконец ошалел и уж вовсе перестал считать деньги.

Но вот на имя Октавио пришло заемное письмо, которое он должен был оплатить в течение двадцати дней, вдобавок кое-кто из его поверенных в других странах обанкротился — над Октавио нависла угроза полной потери кредита, ежели не смилостивится судьба; на всякий случай он прибегнул к средству, обычному у коммерсантов, опасающихся банкротства, — припрятать добро, и затем и самому скрыться. Итак, наш генуэзец, и не подумав объявлять себя банкротом, принял меры, дабы ничего не лишиться, и это оказалось на руку Руфине и Гараю.

От его имени Гарай, к которому генуэзец уже питал полное доверие, отдал на хранение драгоценности и деньги, причем держатель был предупрежден, что он не должен выдавать что-либо никому, кроме них двоих; немало ценностей Октавио привез на виллу и, на глазах у Руфины, спрятал в хитроумно устроенном тайнике, приготовленном на случай краха; обнаружить этот тайник не мог бы никто, кроме знающего о нем.

Тем временем перегонка продолжалась, Гарай тешил генуэзца надеждами, что через двадцать дней работа будет закончена, Октавио получит золота вволю и сможет не бояться банкротства, а на всякие химические принадлежности Гарай истратил, как он говорил, более тысячи эскудо — на самом-то деле и пятисот реалов не ушло. В эти дни пришлось генуэзцу отправиться в Андухар, чтобы обсудить там со своим поверенным, какие меры принять ввиду ожидаемых банкротств; дом он поручил Гараю — овечку волку; и тот, не будь плох, не стал ждать другого такого случая — забрал отданные на хранение деньги и драгоценности, оставив чеканное серебро; на вилле также ничего ценного не осталось; наконец все было уложено, и Руфина и Гарай сбежали от тигелей и перегонных кубов; к чему им был философский камень, они и так набили себе карманы чистым золотом за счет отсутствующего генуэзца.

Ночью, когда слуги Октавио спали, они, прихватив более шести тысяч дукатов в драгоценностях и монетах, направились по дороге в Малагу, хорошо известной Гараю. Перед отъездом они не забыли привести в порядок печи, загрузить тигеля, залить перегонные кубы — хоть сейчас начинай работу — и оставили на поставце листок со стихами, сочиненными Гараем, — а он был на это мастер, — чтобы больнее уколоть Октавио. Сделав все это, они, как уже сказано, в полночь тронулись в путь на лошадях, заранее спрятанных на вилле, однако поехали стороной от большой дороги. Предоставим же им, разбогатевшим и счастливым, продолжать путешествие и поведаем о том, что было с пострадавшим генуэзцем.

Из Андухара Октавио вернулся через два дня в не слишком веселом настроении — переговоры прошли не так, как он хотел бы; агент не сумел придумать никакого средства, чтобы поправить дела и избежать краха, который грозил и всем поверенным, и главной конторе; одно утешало нашего генуэзца — он был твердо уверен, что с помощью Гарая все у него пойдет на лад, банкротства удастся избежать и станет он из богачей богачом — настолько заморочила его эта химия, а вернее, химера. На виллу он приехал уже затемно и застал там одного слугу, оставленного дома с Гараем и Руфиной, — прочая челядь была в Кордове. Слуга встретил его с весьма скорбной миной, и, как взошли они наверх, генуэзец, не понимая, чем вызвано это уныние, с тревогою спросил о своих гостях — не случилось ли, мол, чего; слуга, однако, не смог ничего о них сообщить, он не видел, как они уехали с виллы, потому что спал в это время и его заперли в комнате; все это он доложил хозяину да еще прибавил, что дверь никак не поддавалась, и он полдня промучился, пока не разбил ее в щепки. Стали они вдвоем осматривать виллу — замки сундуков взломаны, денег нет; но больше всего испугался Октавио, что Гарай, возможно, добрался до отданных на хранение ценностей. Когда же он, укладываясь спать, зажег свечу на поставце, то увидал там листок бумаги и, развернув его, прочитал такой романс:

Эй, алхимики-безумцы,

Что наживы легкой ради

Достояния и души

Заложить любому рады,

Вот он, камень философский,

Тот, что жадно вы искали,

Дабы в злато обратились

Все дешевые металлы!

Дар от доктора Гарая

Вам достанется бесплатно —

Он когда-то этой блажью

Сам грешил неоднократно.

Он прошел со тщаньем школу

Парацельса, Мориено,

И Раймунда, и Алкиндо,

Александра, Авиценны

И других, весьма ученых,

Тех, кто, в жажде отличиться,

Жег над тиглями нещадно

И карманы и ресницы,

Он копался в многомудрых

Книгах, сваленных в подвале,

А узнал в конце ученья,

То, что знал в его начале.

Так он много лет потратил,

Но ждала его победа —

Слава разочарованью,

Спасшему его от бреда!

Корень сей науки горек,

Плод зато на диво сладкий:

От подобного безумства

Убегай во все лопатки!

Вам же, тем, кто ждет наивно,

Мол, раскроются секреты,

Он готов великодушно

Добрые подать советы:

Ваши черепа порожни,

Лбы у вас из меди, право,

Набекрень мозги свихнулись

Честным людям на забаву.

Чем питаются, скажите,

Прихоти такого рода?

Как материи отбросам

Стать металлом благородным?

С экскрементами венчая

Гниль, все ждете вы, надеясь

На рожденье Сына Солнца

(Вот смеялся бы индеец!).

Блеск металла самый яркий,

Самый в мире вожделенный,

Может ли таить цикута

Или опий, яд презренный?!

А мышьяк и жир медвежий

Разве могут быть отцами

Благородного потомства?

Ну, не бред? Судите сами.

В поисках простого смысла

Непонятных заклинаний

Всю-то жизнь к авторитетам

Вы идете на закланье,

А они в часы досуга

От многоученых штудий

Тарабарщину писали

На потребу глупым людям.

Кабы так им было ясно

Все, что мучит их потомков,

Вы б сегодня не блуждали,

Как незрячие в потемках.

Эту ложную премудрость

Все вы, как Эдипы, ныне

Тщитесь вытащить из мрака,

Увязаючи в трясине.

Если верите вы древним,

Почитая в том завет их,

Что алхимия — наука

Очень важная для смертных,

Знайте, темные словечки,

Что они употребляли,

Вас должны держать от смысла

И Калепина подале:

«Силою трансмутативной»

(Бред какой-то несуразный!)

Звали камень, рог и мази,

Эликсир — и много разной

Прочей дряни, чтобы школа,

Не отринувшая оных,

Через дебри продираясь,

Множила умалишенных.

Школа преподать готова

Уйму «точных» указаний,

И заметьте — ложью пахнет

От придуманных названий:

Плотный, редкий и летучий,

Твердый, мягкий, форма, взвеси,

Дух, материя, осадки

И рецепты чистой смеси…

Есть еще, чтоб вас морочить,

— Иты, — оты, — еты, — аты,

Тальки, окиси, магниты,

Щелочи и силикаты.

Словно духов заклиная,

Кличут соли с умным видом

И коагулум, и даже

Баурат, хильипингидум!

Ртуть зовут (свою надежду,

Что должна осыпать златом)

Кто — фавоньем, кто — меркурьем,

Кто — экватом, кто — евфратом…

Серебро — луной, царицей,

Щедро наделенной властью,

Обжигающей, чернящей,

Словом — женской ипостасью…

Вы же, чтоб добиться толку

От вещей таких, упорно

Жизнь проводите с мехами,

Вечно жаритесь у горна,

Мир ваш — это сита, ступки,

Перегонный куб, решетки:

Собеседники — кастрюли,

Колбы, миски, сковородки…

Ваши лица прокоптились

И ожоги вам — награда,

Вы, ей-богу, пострашнее

Мерзостных исчадий ада.

То, что вас, глупцов несчастных,

Даже злые кары эти

Не спасают от безумья —

Мне всего чудней на свете.

В этой призрачной погоне

Разума вконец решаясь,

Проживая закладные,

Безнадежно разоряясь,

Вы становитесь беднее

Побродяжек нищей рати,

Грамматистов и поэтов.

(А меж них так мало, кстати,

Тех, кому нужны карманы!)

Вот и вы, отвергнув разум,

Ради выдумок и бредней

Расточаете все разом.

Ты, Октавио, столь пылок,

Сколь и алчен! Только тщетны —

По заслугам — жар любовный

И мечта про клад несметный.

Впрочем, тот, кто это пишет,

Сам алхимик не из худших,

Если смог из слов порожних

Начеканить денег кучи!

Так что философский камень

Не сравнить с наградой царской,

Приносимой ловкой плутней

Пополам с лукавой лаской!

Я своей добился цели,

И красотка — нет, не промах,

А глупца глупей не сыщешь,

Чем алхимик во влюбленных!

Вот нетронутые горны,

Перегонный куб и колбы,

Но рецепт, как делать деньги,

Мы берем с собой (еще бы!).

Мой совет: коли сумеешь,

Отыщи себе тетерю,

И обманутый, возможно,

Возместит тебе потерю,

Ибо, меченные гербом

Короля, свои монеты,

Ты — ручаюсь! — не увидишь

Больше до скончанья света.



Долго читал обманутый генуэзец эти сатирические стихи, оставленные ему сбежавшими гостями; что они-то и совершили покражу, у него хватило догадки понять, но как их отыскать, он не мог придумать. Ночь он провел прескверно, что без труда поймет всякий разумный читатель, — каково это быть накануне банкротства, без средств оплатить счета, да еще сознавать, что ты обманут и обобран. Все же он не терял надежды, что найдет в Кордове свои сокровища невредимыми и сумеет настигнуть похитителей. Всю ночь он ворочался в постели, терзаясь не из-за любви к плутовке Руфине, — пропажа денег полностью излечила его от страсти, но из-за самой этой пропажи и стыда, что его провел бессовестный мошенник; тут-то проклял он свои занятия химией, хотя ему бы следовало благословить случившееся, ибо коварная проделка гостей навсегда отбила у него охоту продолжать опыты. Едва забрезжил день, Октавио, мигом поднявшись, поспешил в город к хранителю его добра, узнать, побывал ли там Гарай; тот сказал, что да, Гарай у него был и забрал все, что хранилось, а он, мол, поступил согласно распоряжению Октавио вручить Гараю, что тот потребует. Генуэзец с горя так и обмер, потом стал бесноваться и вопить — когда бы хранитель его ценностей не знал причины, то мог бы подумать, что он рехнулся. Добрый этот человек постарался утешить Октавио и посоветовал чем скорее заняться поисками преступников; генуэзец, не жалея денег, сделал все возможное, по всем дорогам были разосланы комиссары с описанием примет; однако Гарай и Руфина избрали направление настолько необычное, что никому и в голову не пришло, где их искать; комиссары возвратились в Кордову ни с чем, только стребовали с Октавио плату за труды, и ему, обокраденному, пришлось еще на это раскошелиться.

Вскоре по городу распространился слух, что генуэзец, получив еще один счет к оплате, предпочел улизнуть и сбежал в свою Геную с остатком денег и ценностей, оставив всех кредиторов при пиковом интересе — теперь им не с кого было спрашивать долги, не у кого требовать оплаты векселей. Так обычно кончают те, кто с небольшим капиталом берется за чересчур большие дела, надеясь, что в случае чего сумеет спастись бегством.

КНИГА III

Без отдыха гнали Гарай и Руфина лошадей по глухой дороге в Малагу; не одну ночь провели они, не заезжая в селение, ибо страшились попасть в руки правосудия, с основанием полагая, что генуэзец приложит все силы, дабы их разыскать; наконец они решили, что предосторожности можно уменьшить, только не следует останавливаться в селениях. Гарай, правда, заглядывал в деревни, чтобы запастись провизией, но так как погода стояла теплая, на ночлег они располагались под открытым небом.

Однажды вечером, на закате, путники приблизились к лесу — небо заволокло тучами, и они боялись, как бы не угодить под ливень и град, которыми угрожали долгие и оглушительные раскаты грома; страх загнал их в самую чащу, под сень густой листвы, где они надеялись найти укрытие от проливного дождя, обрушившегося с небес вместе с крупным градом. Но такой же страх побудил искать приюта в лесу еще кое-кого, и люди эти расположились поблизости от того места, где устроились Гарай и Руфина. Звук голосов привлек внимание Гарая; тихонько подкравшись к беседующим и спрятавшись за ветвями, он стал прислушиваться.

Беседовали три человека, и когда Гарай подошел, один из них держал такую речь:

— Ежели этой ночью, друзья мои, не прояснится, не видать нам удачи в задуманном деле — дождь льет как из ведра, он помешает нам осуществить наш замысел.

— Да, это верно, — молвил другой, — и отшельник в келье у холма понапрасну будет нас ждать, чтобы помочь спрятать добычу.

— Человек каких мало, — сказал третий. — Монашеский его плащ служит прикрытием и для наших воровских дел; просто диво, как он сумел покорить сердца тех, кто предоставил ему эту келью.

— Он так ловко прикидывается, так умело лицемерит, что хоть кого проведет, — заметил первый. — Ухитрился прослыть праведником во всем этом крае, будучи самым отъявленным плутом, которому равного не сыщешь.

— Я знаю его уже двенадцать лет, — сказал второй, — все эти годы он укрывает краденое, и так ему везет, что он ни разу ещо не переступил порога тюрьмы, хотя другие попадаются на первой же краже.

— Он всем нам благодетель, а его келья с подвалом, что он устроил под ней, отличное хранилище для нашей добычи, — молвил третий. — Славное обтяпали мы дельце позавчера, такой крупной кражи в этом краю никогда не бывало — больше полутора тысяч золотых эскудо отхватили у торговца окороками.

— Ежели погода улучшится, — снова сказал первый, — обещаю, что заработаем еще больше.

Тут они принялись толковать, как получше взяться за это дело, а Гарай ни слова не упускал — край этот был ему хорошо известен, каждый уголок знаком, знал он и отшельника, только до сих пор считал его святым мужем, не предполагая, что он занимается такими делами и что его келья — воровской притон.

Затем Гарай вернулся к Руфине и пересказал ей подслушанный разговор грабителей; оба они притаились, желая лишь одного — чтобы лошади не зашумели и не выдали их; задумав новое воровство, они все же не хотели терять то, что уже приобрели. Им повезло — лошади стояли тихо, небо прояснилось и грабители отправились свершать свое черное дело; слыша, что они удалились, Гарай и Руфина поехали к ближайшему трактиру, где заночевали и пробыли весь следующий день; там они обсудили, что делать дальше (о чем будет рассказано), — беседа грабителей навела их на мысль учинить еще одну покражу; итак, обо всем договорившись, они направились к келье у холма, где обитал брат Криспин, — как его называли с тех пор, что он сделался отшельником, — а иначе — Косме Злодей, по его прозвищу среди воровской братии.

Руфина хорошо разучила свою роль: Гарай привязал ее к дереву, росшему у подножья холма, вблизи кельи, и она принялась громко стенать и вопить:

— Неужели никто не сжалится над несчастной женщиной, которую хотят лишить жизни? Небо, смилуйся надо мною и покарай оскорбителя моей невинности!

А Гарай подавал свои реплики:

— Нечего зря кричать, никто тебе не поможет! Лучше употреби оставшиеся у тебя минуты на то, чтобы препоручить свою душу господу. Вот только привяжу тебя к дереву, тогда и прикончу кинжалом!

Криспин сразу услыхал вопли Руфины; он был в келье один, что редко случалось, так как обычно на ночь у него собирались приятели, собратья по ремеслу. Не надеясь, что сумеет устрашить разбойников своими речами, праведник вооружился двумя мушкетами, подошел к тому месту, где находились Руфина и Гарай, и выпалил из одного мушкета. Гараю только этого и надо было — он условился с Руфиной, что сразу же пустится наутек, а тут кстати и предлог подходящий, будто он перепугался смертоносного оружия; вскочив на свою лошадь и взяв в поводья другую, он во весь опор умчался прочь.

Криспин подошел поближе и при ярком свете восходившей луны увидал Руфину — она заливалась притворными слезами, изображая, будто едва жива от перенесенного испуга, а когда отшельник-лицемер приблизился, она, чтобы лучше сыграть свою роль, закричала:

— Возвращаешься, мучитель, чтобы меня погубить? Тебя уже не страшат грозные выстрелы мушкета? Что ж, вот я, рази, но знай, что за преступление это, за гибель невинной, которую ты ложно подозреваешь, небеса тебя жестоко покарают.

Тут Криспин, подойдя к ней, молвил:

— Я не тот, сеньора, за кого вы меня приняли; я пришел избавить вас от мучений и готов защищать вашу особу. Где злодей, грозившийся лишить вас жизни? Глядите — забыв о смирении, которое подобает людям моего сана, я пришел с мушкетами, чтобы устрашить вашего оскорбителя, ибо мне подумалось, что сие будет угодно господу.

С этими словами он стал отвязывать ее, и когда это было сделано, Руфина кинулась ему в ноги и сказала:

— Чудесное это избавление, брат Криспин (она уже знала его имя), могло прийти только от вас — не иначе как бог открыл вам, что здесь замышляется злодейство; взяв в руки оружие, столь чуждое вашему сану, вы, повинуясь гласу небес, поспешили на помощь, дабы покарать изверга. Да вознаградит вас бог, а я, слабая женщина, только могу смиренно поблагодарить вас за спасение — я обязана вам жизнью, которой угрожала ярость моего брата, поверившего ложным наветам.

Женщина показалась брату Криспину весьма соблазнительной — а он насчет женского пола промашки никогда не давал, — но, понимая, что лицемерная его роль велит вести себя скромно и благопристойно, он сдержал себя и не высказал просившихся на язык нежных слов, но, прикрываясь личиной святости, сказал:

— Сестра моя, я недостоин милостей, оказываемых мне небесами, однако стремлюсь и жажду уподобиться праведникам, служа господу в сей пустыне; божественной его воле было угодно, чтобы в этом происшествии я стал орудием спасения вашей жизни; хвала небу, все закончилось благополучно; теперь могу предложить вам убогую мою келью на эту ночь и на последующие, коль будет вам угодно, покамест не найдем чего-либо поудобней и не уляжется гнев брата вашего; от чистого сердца и из любви к ближнему предлагаю вам свой кров, ибо надел сие облачение ради того, чтобы творить добрые дела.

Руфина снова принялась благодарить, проливая притворные слезы, — у женщин это легко делается; предложение она, конечно, приняла, оно было весьма существенно для ее замысла; так, оба направились к келье, причем отшельнику, уже охваченному страстью к Руфине, приходили в голову всякие грешные мысли; пока шли, коварная прелестница прикидывалась еще более усталой, чем была, и Криспин, ободряя, то и дело поддерживал ее под руку. Но вот он отпер дверь кельи, и они вошли внутрь; вся обстановка состояла из скамьи, где Криспин якобы спал, да грубого столика, в головах постели висело распятие, в ногах лежал череп, и тут же, на гвозде, висела плеть.

Руфина весьма изумилась, она уже стала жалеть, что пришла сюда, — убожество кельи и смиренное поведение хозяина словно бы противоречили тому, что говорили в лесу три вора. Заметив, что она внимательно разглядывает все его добро, Криспин молвил:

— Вам, сестрица, наверняка гостиница эта кажется убогой, и вы боитесь, что не удастся поспать с удобствами; но не печальтесь, вам повезло — нынешней ночью нет никого из молельщиков, приходящих в мою келью на девятидневные моленья, а они люди предусмотрительные и держат тут про запас кое-какое постельное белье.

Лицемер солгал — он уже успел выведать у Руфины, что та не из Малаги, и потому без опаски наплел ей, будто у него тут есть постель для молельщиков; на самом же деле он, чтобы спать с удобствами и приятностью, для себя держал мягкие тюфяки и всякое белье, чтобы можно было устроить отличную постель для одного, а то и для двоих, ибо у него частенько гащивали темные люди; постельные принадлежности и прочий скарб прятал он в подвале, тайно ото всех вырытом под кельей, хранилище вещей, которые, без согласия их хозяев, приносили сюда воры. Святоша попросил гостью подождать, проворно спустился в подвал и принес оттуда постель, которую и постелил в отдельной каморке, рядом с его комнаткой; поужинали они несколько лучше, чем ожидала Руфина, — на закуску были отменные фрукты, хорошо приправленная олья и крольчатина, оставленная, по словам Криспина, одним из его почитателей, делавшим ему много добра. Руфина, подавляя природную свою веселость, держалась за ужином очень чинно и притворялась, что из-за перенесенных невзгод совсем не может есть; отшельник тоже старался скрыть, что по его аппетиту ему и двух таких ужинов мало; из приличия он, под стать Руфине, в еде не давал себе воли, зато вволю глазел на гостью в течение всего ужина. После десерта он, разумеется, произнес благодарственную молитву — как и благословение в начале ужина, — затем, сняв со стола бедную, но опрятную скатерку, осведомился, почему хотел убить Руфину ее брат, и попросил рассказать все без утайки. Она же, якобы из чувства благодарности и долга перед радушным хозяином, с готовностью согласилась.

— Как ни тяжко мне, святой отец, — сказала она, — воскрешать былые печали, я вам столько обязана, что не могу выказать неблагодарность и не исполнить ваше желание; приготовьтесь же слушать, история моя такова.

Родом я из Альмерии, родители мои благородного звания, еще их предки искони жили в этом городе; детей у них было всего двое — брат, на год меня старше, да я, и когда родители наши умерли, мне было пятнадцать лет; юная и, как видите, недурная собой, я была окружена вздыхателями, искавшими моей руки, однако брату ни один из них не нравился, у каждого он находил изъяны то ли в происхождении, то ли в самой его особе, так что все были отвергнуты; причина, полагаю, состояла в том, что брат хотел поместить меня в монастырь, где жили в монахинях две моих тетки, а навели меня на эту догадку настойчивые уговоры теток постричься в их монастырь; но я, не питая влечения к монашеской жизни, не давала согласия, за что брат весьма был мною недоволен. В ту пору приехал в наш город из Фландрии некий идальго, оставивший Альмерию еще ребенком; за воинские заслуги он был пожалован чином капитана от инфантерии, а затем и от кавалерии; пожелав возвратиться на родину и получив на то соизволение генерала, он явился в Альмерию и поразил всех щегольскими нарядами, хоть состояние у него было небольшое, а в его отсутствие еще уменьшилось из-за выплаты больших процентов. Однажды он приметил меня в храме, разузнал, кто я, и, по всей видимости влюбившись, стал за мной ухаживать и посылать письма; чтобы не утомить вас многословием, скажу лишь, что его учтивость, дворянское, как и у меня, происхождение и многие достоинства побудили меня ответить на его чувство, и я, уверенная, что он все равно станет моим супругом, отворила ему дверь нашего дома; страшиться ему было нечего, ибо мой брат в это время лежал больной, страдая длительным и тяжким недугом, от которого не чаял оправиться. О, боже, как жаль, что он не умер, тогда не довелось бы мне испытать все эти ужасы! Один из моих поклонников, позавидовав счастливчику, который, только приехав, добился от меня таких милостей, стал за ним следить и однажды заметил, как он вошел в мой дом, а затем вышел в самый неурочный час; чтобы отомстить мне за пренебрежение, завистник надумал сообщить брату, что творится в его доме; и вот, придя навестить больного, он с глазу на глаз рассказал обо всем, что видел. Брат в ту пору уже несколько поправился, начал вставать с постели — ему не потребовалось особых усилий, чтобы своими глазами увидеть то, о чем ему донесли. Отомстить сразу он не мог, был еще слишком слаб, а потому отложил свершение мести до более удобного случая; то, что я обратила свои взоры на капитана, разгневало его до чрезвычайности, любой другой выбор был бы для него менее огорчительным, так как в свое время у него вышла крупная ссора с братом капитана и отношения между ними были враждебными.

Но вот брат вполне поправился. Капитан в ту пору уехал из Альмерии в столицу хлопотать о своих делах; брат сказал мне, что хотел бы повезти меня в Малагу повидаться с другой теткой, монахиней ордена святого Бернарда; не подозревая, что ему все известно, я поверила его словам и охотно согласилась, обрадовавшись предстоящему путешествию, — я эту тетку горячо любила, и она тоже относилась ко мне с большой нежностью, постоянно присылала подарки. Мы собрались в дорогу, а когда на двух резвых лошадях с двумя слугами подъехали к соседнему лесу, брат велел слугам скакать вперед, чтобы снять нам комнаты в гостинице; в сумерки мы добрались до того места, где вы, святой отец, меня нашли, и тут брат насильно стащил меня с лошади, подверг истязанию и, без сомнения, лишил бы жизни, когда бы вы не спасли меня, — гром выстрела так его напугал, что он обратился в бегство, оставив меня привязанной к дереву. Да хранит вас бог, а я, доколе жива буду, никогда не забуду этого благодеяния!

Брат Криспин принялся утешать гостью и предлагать свою помощь, в чем бы она ни потребовалась; время было позднее, и вскоре они отправились на покой, причем по уши влюбленный Криспин все размышлял о том, как бы это без скандала достичь своей цели. Руфина улеглась на приготовленную для нее постель, а Криспин устроился на другом, скрытом от посторонних взоров, ложе с превосходными простынями и подушками — он отнюдь не был склонен терзать себя неудобствами. Всю ночь он не сомкнул глаз, обдумывал, как открыть гостье свои чувства; в этих мыслях его застало утро, возвещенное певуньями-пташками окрестных лугов; Криспин поднялся, вскоре встала и Руфина; она прошла в молельню, вход в которую был из кельи отшельника, и увидала, что он, стоя на коленях, молится; услыхав ее шаги, Криспин на миг прервал молитву — ежели только он молился, — и обернул голову, едва владея собой от страсти, что терзала его с прошлого вечера; Руфина тоже умела лицемерить — она опустилась на колени и простояла на молитве больше, чем ей хотелось, ибо не была чересчур набожной. Когда Криспин кончил молиться, она последовала его примеру, и отшельник, подойдя к ней, сказал:

— Благословен господь, сестра моя во Христе! Да ниспошлет он блаженство и телу твоему, и душе, внемля моим мольбам! Скажи, создание божье, — и сколь прекрасное! — как ты провела ночь?

— Брат, — отвечала она, — благодаря вашим заботам, неплохо, хотя горести не позволили сну усладить покоем мою душу.

— Сон — одно из важнейших подспорий для человека, — сказал Криспин. — Думаю, он так же необходим, как пища; поручи все свои заботы богу, сестра моя, и твоя скорбь превратится в радость.

— Да будет сие угодно бесконечному его милосердию! — сказала она.

Оба они, выйдя из молельни, уселись в садике, примыкавшем к лугу, и Криспин повел такую речь:

— Когда я вижу, как люди теряют покой и предаются волнениям из-за женской красоты, я, разумеется, отчасти их извиняю, ибо природа человеческая требует своего и необоримо влечет нас к тому, что доставляет наслаждение взору, — тем более когда предмет сей являет собою один из лучших образцов, в коем величие господне позволяет нам предвосхитить облик красы небесной, присущей ангелам. С той поры, как я в возрасте невинности удалился от мира, я избегаю глядеть на красивых женщин, ибо знаю, что сие для меня весьма опасно, — я на опыте убедился, что, коль загляжусь на красавицу, душа моя приходит в смущение; такими сетями уловляет сатана людей, его чуждающихся, дабы сделать нас своими рабами. Сие говорю я к тому, чтобы вы поняли, какую жертву принес я, предложив вам свой кров, — ведь лицо ваше представляет величайшую опасность для моей души, ибо прелестью своей очаровывает ее и покоряет; да не удивят вас эти слова, противоречащие моему сану, — я человек и, на миг забыв о нем, должен вам высказать все.

Лицо его зарумянилось как бы от стыда — которого в помине не было, — Руфина тоже постаралась изобразить смущение; только этого она и ждала, случай сам подставлял ей свой хохол, надо было немедля за него ухватиться, чтобы тем верней осуществить свой замысел, и она сказала:

— Хоть я не причисляю себя к тем, чья красота тревожит мужчин, признаюсь, брат Криспин, я вполне с вами согласна; да, могущество красоты столь велико, что даже я, женщина, чувствую восхищение и неодолимое влечение, когда вижу красивого мужчину; потому я не дивлюсь, что мужчины, влюбившись, забывают о благоразумии, ибо власть красоты, пленившей их душу, не знает пределов; не мудрено, что она покоряет даже тех, кто удалился от мира, — ведь они тоже не свободны от человеческих страстей. Тем более ценю я ваше гостеприимство, ежели, оказывая его, вы пожертвовали своим спокойствием; дорого бы я дала, чтобы не причинять вам таких тревог, но единственное, что я могу теперь сделать, — это оставить вас в покое и избавить от своего, тягостного для вас, присутствия, раз оно приносит вам столь большой вред; хочу лишь отплатить вам, пусть не равным благодеянием, но хотя бы равной откровенностью, и высказать, сколь сожалею, что вы поспешили удалиться от всего мирского, дабы жить в уединении; понимаю, это пошло на благо вашей душе, однако я еще вижу в вас достоинства, которые принесли бы вам любовь и уважение в миру, а пойти в отшельники вы могли бы и попозже.

Речи Руфины восхитили брата Криспина — не помня себя от радости, он осмелился ей сказать, что пленен ее красотой и что с минуты, когда она вошла в его келью, он утратил покой и влюбился в нее без памяти. Руфина не стала ломаться — она, мол, не может его винить за присущие человеку страсти, — и, имея в виду свои планы, подала кое-какие надежды, чем Криспин был весьма доволен.

Два следующие дня Руфина притворялась больной и не вставала с постели, а хозяин кельи ухаживал за ней с большим усердием и угощал всевозможными лакомствами, что приносили ему по ночам его друзья-приятели из братства Кака.[375]

Немалую дерзость выказала Руфина, решившись остаться наедине с мужчиной в столь глухом месте; отважилась же она на это, зная, как велика его любовь, — ведь когда любовь совершенна, ей присуща робость, ни один истинно любящий не дерзнет грубо оскорбить того, кого любит; так было и с Криспином; Руфина тешила его обещаниями — когда, мол, станет известно, что ее брата нет в Малаге, она будет более благосклонна, а пока она не чувствует себя здесь в безопасности, тревога мешает ей вполне оценить достоинства своего благодетеля, которых она изо дня в день находит в нем все больше. Такие речи ободряли брата Криспина; надеясь дождаться более явных милостей от своей гостьи, он обещал ей приложить все старания, чтобы через своих приятелей разузнать, находится ли еще ее брат в Малаге.

На третью ночь явились в келью Криспина три собрата по отмычке, закадычные его друзья, и принесли знатную добычу — только теперь удалось им совершить кражу, о которой они договаривались в лесу в ту ненастную ночь, когда их подслушал Гарай; принесли же они два кошелька со звонкими дублонами на сумму больше чем полторы тысячи эскудо. В ограблении им должен был помогать Криспин, ему надлежало тайно впустить их в дом, где он обычно получал милостыню, однако в ту ночь ливень помешал ему пойти в город, и дельце обделали только теперь с помощью мальчика, которого оставили в доме, с тем чтобы он в полночь отворил ворам дверь.

Три эти хвата расположились в келье, как у себя дома; гостью свою Криспин от них спрятал, однако принять их не побоялся, ибо уже твердо верил, что Руфина его не выдаст и во всем поможет. Поставил он трем дружкам ужин, а после ужина стали они толковать о том о сем; один среди них когда-то учился, да оставил занятия, предпочел опасную воровскую жизнь, хотя происходил из хорошей семьи и природа его не обидела. Во всех беседах и забавах их компании он был душою общества; вот и сейчас Криспин попросил его — чтобы не ложиться им спать сразу после ужина и скоротать время, пусть расскажет какую-либо историю или новеллу, он же прочел их уйму. Тайной мыслью Криспина было развлечь Руфину, которая все слышала из комнатки, находившейся позади той, где сидели трое воров, — с немалой радостью убедилась она, что Криспин действительно укрывает у себя столь почтенных особ. Просьба хозяина была уважена, и ученый вор начал свой рассказ.

Новелла вторая. Граф де Огород

Дон Педро Осорио-и-Толедо происходил из знатнейшей фамилии и родился в Вильяфранка-дель-Вьерсо, старинном селении, лежащем близ границы с королевством Галисией. Воспитывался он вместе со старшим своим братом, доном Фернандо Осорио, и сестрой, которую звали донья Бланка; когда ему минуло пятнадцать лет, он лишился родителей, и пришлось ему пойти по пути, назначенному младшим сыновьям, которым достается весьма скудная доля наследства; отправился он воевать во Фландрию и там, начав с чина альфереса,[376] благодаря геройским своим делам в борьбе с мятежными голландцами, вскоре был произведен в капитаны; еще больше отличившись, он удостоился того, что сам светлейший эрцгерцог Альберт пожаловал его званием рыцаря ордена Алькантара с обещанием дать ему в дальнейшем первую же энкомьенду, которая в сем воинском ордене представится. Дон Педро продолжал доблестно сражаться, пока с неприятелем не был подписан мир на один год; это обстоятельство, а также весть, что его старший брат скончался, побудили его просить дозволения возвратиться на родину, где осталось двое детей брата и сестра, нуждавшиеся в его присутствии; детям требовалась опека, сестре — поддержка в устройстве ее судьбы.

В Вильяфранку дон Педро прибыл, когда его сестра уже две недели гостила у тетки со стороны отца, увезшей ее к себе в Вальядолид, где тогда находилась столица,[377] — тетка эта была намерена завещать Бланке все свое имущество, чтобы девушка имела приданое.

Сразу же по приезде на родину дон Педро начал приводить в порядок имущество, оставленное покойным братом, и когда все дела были улажены и оба племянника поручены надзору пожилого родственника, дабы тот смотрел за их воспитанием, дон Педро решил съездить в Вальядолид повидаться с сестрой и стал готовиться к отъезду. Но случилось так, что, оказавшись однажды на главной площади Вильяфранки, он увидал там большую толпу, сопровождавшую к гостинице, что стояла на площади, двое носилок; в одних, впереди, несли почтенного кабальеро, а следом за ним — даму, чья красота и роскошный наряд вызвали восхищение у всех, кто ее видел, особенно же у дона Педро; не в силах отвести взор от красавицы, он прикрыл плащом лицо и, забыв обо всем на свете, последовал за носилками, не заботясь о том, что подумают люди; у гостиницы дама сошла на землю, и если красота ее лица привела дона Педро в восторг, то не меньше пленили его стройность ее фигуры и изящество прически; словом, он был очарован и не мог успокоиться, пока не разузнал подробно, кто эта красавица, столь быстро победившая его сердце и взявшая в плен его свободу; с этой заботой он справился быстро, да только навлек на себя новые, еще более мучительные, — дождавшись, пока на площадь вышел из гостиницы один из двух слуг, что сопровождали приезжих, дон Педро смиренно и учтиво спросил, кто этот седой кабальеро и куда направляется; на что слуга, так же учтиво, сказал ему следующее:

— Любезный сеньор, кабальеро, о котором вы спрашиваете, мой господин, имя его маркиз Родольф; он знатный вельможа, прибывший из Германии в Испанию послом от августейшего императора и направляющийся ко двору вашего короля вместе со своей дочерью, прекрасной Маргаритой, которую намерен выдать замуж за своего племянника Леопольда, находящегося в Вальядолиде. Юноша этот, отличающийся доблестью и многими другими достоинствами, решил в расцвете молодости повидать свет и с таким намерением покинул Германию; в сопровождении четырех слуг он объездил всю Италию, Францию, Англию и остановился в Испании, которая привлекла его благодатным климатом и любезностью ее сынов; поселившись в вашей столице, он живет на широкую ногу со множеством слуг, обласкан его католическим величеством и любим столичной знатью, ибо щедрость и приятное обхождение пленяют сердца всех. О браке Леопольда с сеньорой Маргаритой велись переговоры еще в нашу бытность в Германии, а когда маркиза, моего господина, удостоили сана посла, дело было почти решено, и сам император настаивал на этом союзе; путешествие наше оказалось трудным, на море нас застигла страшная буря, и мы не раз были на краю гибели. Тогда маркиз, человек богобоязненный, дал обет — ежели господь избавит его от этой опасности, вняв заступничеству славного патрона Испании, которого маркиз весьма чтит, он, маркиз, обещает посетить святилище, где покоится тело святейшего праведника.[378] Мы прибыли в Вальядолид, маркиз, отдохнув две недели, пока состоялось обручение Леопольда и Маргариты, пожелал исполнить свой обет и отправиться в Сантьяго. Леопольд с нами не поехал, считая это неудобным; он остался в Вальядолиде и ждет гонца из Рима с разрешением на брак, так как он и Маргарита — двоюродные. Вот и все, что я могу ответить на ваш вопрос.

Дон Педро поблагодарил слугу за эти сведения и, предложив свои услуги в случае какой-либо надобности, простился с ним.

Разговор происходил под вечер; когда они, беседуя, прогуливались по площади, было уже темно, и слуга не мог разглядеть лица дона Педро, который старательно прикрывался плащом.

Влюбленный кабальеро ушел, сильно опечаленный тем, что узнал о предстоящем и решенном замужестве красавицы, — эта печаль да вспыхнувшая в нем страсть не давали ему покоя.

Он решил в тот же вечер посмотреть из укромного места на маркиза и его дочь, для чего прибег к помощи хозяина гостиницы, — тот спрятал его в таком месте, откуда он смог вволю наглядеться, что еще подлило масла в огонь. На другой день маркиз уехал, и дон Педро больше не видел прекрасную Маргариту, так как еще накануне, поразмыслив о своих терзаниях и задумав некую хитрость, решил, что ни в коем случае его не должны видеть днем ни маркиз, ни Маргарита, ни кто-либо из их слуг.

Дорога в Сантьяго трудна, так как все королевство Галисия покрыто густыми лесами; маркиз в день проезжал немного, и дону Педро было ясно, что он и через двадцать дней не вернется, тем паче что собирался два-три дня отдохнуть в Компостеле, дабы набраться сил на обратный путь; поэтому дон Педро, простившись с друзьями и знакомыми, направился к Понферраде, городку, расположенному вблизи столицы, и, не доехав до него четыре лиги, остановился на постоялом дворе; днем он не показывался, а вечером выходил подышать воздухом, избегая, однако, людей, — ни с кем из жителей Понферрады он не встречался, кроме как с хозяином постоялого двора, — с ним дон Педро подружился и открыл ему свои замыслы.

Кроме того, был у дона Педро слуга, с которым он приехал из Вильяфранки, — человек верный и преданный, давно уже у него служивший; дон Педро посвящал его во все свои секреты и любовные дела, однако нынешнюю свою страсть от него скрыл. Фелисиано — так звали верного слугу — видел только, что у его господина какая-то новая забота, что он ночи не спит, все ворочается в постели да вздыхает, но причина была Фелисиано неизвестна; одно было ему ясно: причина эта находится не в Понферраде, иначе дон Педро — ночью ли, днем ли — обязательно улучил бы время повидать свой предмет — раненое сердце не может долго скрывать свою страсть от окружающих, каждый поступок говорит о любовном томлении и изобличает причину. У дона Педро, однако, ничего такого не наблюдалось, хотя страдать-то он страдал в ночной тиши, и Фелисиано это видел; верный слуга много бы дал, чтобы узнать причину, и несколько ночей глаз не смыкал, надеясь что-либо услышать. Не в силах долее сносить молчание господина, Фелисиано, оставшись с ним наедине, повел такую речь:

— Никогда я не думал, господин мой и повелитель, что ты способен быть столь скрытным и таить от меня горести, терзающие твою душу — ведь я всегда был хранителем твоих тайн и помощником в любовных делах; видно, впал я в немилость, ежели ты, томясь любовным недугом и тревогами, скрываешь от меня свои страдания; я вижу, ночами ты не спишь, днем сидишь взаперти, все время погружен в молчание и тяжкую меланхолию, что меня весьма огорчает; уезжая из родного города, ты объявил, будто направляешься в столицу, а сам поселился в этом городке, чуждаешься людей, и я теряюсь в догадках, не понимая, что у тебя на уме; знаю, слуге положено лишь служить своему господину с усердием и любовью, исполнять все желания и приказы, но не пытаться знать больше, чем ему говорят; до сих пор я следовал этому правилу, однако теперь как старый твой слуга, верой и правдой тебе служивший, беру на себя смелость спросить: что привело тебя сюда? Из-за чего по ночам не спишь? Что ты намерен делать в этой гостинице, избегая встреч и бесед, что столь часто, вернее, всегда отвлекает от печалей? Неужто наш хозяин, с которым ты знаком всего несколько дней, стал тебе ближе, чем слуга, прослуживший у тебя годы? Объясни эту загадку, мой совет, возможно, сгодится тебе, как бывало уже не раз.

На этом Фелисиано закончил свою, вполне справедливую, жалобу, и господин постарался его успокоить, сказав следующие слова:

— Друг Фелисиано, человек не в силах противиться своей звезде, коль назначено небом, чтобы она над ним властвовала, — хоть и говорят, что мудрец сам повелевает звездами; знать, еще при рождении мне суждено было полюбить ту красавицу, что покорила мое сердце, пленила чувства и сковала волю; сопротивляться велению рока — безумие, и я отдался своей страсти, зная, что стремлюсь к невозможному и замышляю неслыханную дерзость; вот почему я задумчив, лишился сна и объят меланхолией, почему не знаю покоя ночью, молчалив днем и таю в сердце своем печали, порожденные тем, что, полюбив, я сомневаюсь в успехе и вижу перед собой препятствие, лишающее меня всякой надежды; короче, чтобы тебя не томить, скажу — я узрел эту красавицу, этого серафима в образе женщины, это чудо красоты, которое путешествует по нашему краю с маркизом Родольфом, своим отцом; ее прелести — ты ведь ее видел — могут служить оправданием моего дерзновенного чувства; я их постиг, полюбил, однако на моем пути есть препятствие, и пребольшое. Дама эта, чье имя Маргарита, обручена с неким кабальеро, своим кузеном, по имени Леопольд, юношей столь достойным, что соперничать с ним трудно; но я люблю, желаю ее, терзаюсь, я не властен отступить, пока не испробую все пути; начать ухаживать мне, бедному дворянину, когда ее ждет супруг любезный, богатый, блестящего ума, в родстве с ней состоящий и всеми уважаемый, просто нелепо; как мог бы я, при всей своей любви, заставить ее прочитать хоть одно мое письмо? Родом я не ниже ее, гербы домов Асторга и Вильяфранка свидетельствуют о благородном моем происхождении; это помехой бы не было, когда бы судьба сделала мое имя более известным в столице; вскоре Маргарита вернется туда из паломничества, сроку мне осталось всего три месяца, пока не прибудет разрешение на брак; я перебрал тысячи способов приблизиться к ней, и наиболее удачным показалось мне притвориться сумасшедшим и здесь, в этом городке, забавными выходками снискать ее расположение, чтобы она пожелала взять меня с собою в столицу. Таков мой замысел, пусть он и не украсит мое имя; надеюсь, однако, что в столице меня мало кто знает, ибо я много лет не был в Испании; кроме того, я намерен потешно вырядиться, это поможет мне остаться неузнанным и проникнуть в дом маркиза — тогда я начну действовать немедля; воодушевляет меня то, что от человека, сообщившего кое-какие сведения об этой даме, я знаю, что ее не очень-то радует предстоящий брак, ибо кузен ее — изрядный ветреник, и она это знает. С хозяином же нашим я поделился своим замыслом, чтобы воспользоваться его помощью, — он должен меня представить и рассказать о моей особе много лестного. Теперь, Фелисиано, ты знаешь все о моей любви, моих тревогах и намерениях.

Фелисиано нашел удачной выдумку своего господина — другим способом вряд ли удалось бы поближе познакомиться с дамой; вдвоем они стали обсуждать подробности и решили прежде всего нарядить дона Педро в смешной старомодный костюм — широкие сборчатые панталоны зеленого сукна, длиннополый кафтан, короткий плащ с круглой пелеринкой и зеленую бархатную миланскую шляпу; так нарядившись, дон Педро переселился в другую гостиницу, принадлежавшую брату их хозяина, тоже посвященному в тайну, что обошлось нашему дону Педро в несколько дублонов, — он, правда, из Фландрии навез кучу денег и драгоценностей, выигранных в карты, ибо в игре ему везло.

И вот, когда наш маркиз с красавицей дочкой возвращались, наконец, из паломничества, у них, невдалеке от Понферрады, сломались рукояти кресел — старику пришлось сесть на лошадь и ехать в город верхом; там он сразу же заказал другие рукояти, чтобы можно было продолжить путь, однако достаточно искусного мастера не нашлось, изготовление, сказали, продлится более двух дней, и путешественники, как ни досадно, вынуждены были задержаться.

Маркиз остановился в гостинице, где прежде проживал дон Педро, лучшей в этом городе, — потому-то дон Педро съехал оттуда и переселился в соседнюю. Хозяин гостиницы был подучен, что сказать маркизу о нашем кабальеро, а тут и случай отличный представился — путешественники, от нечего делать, обычно осведомляются, что есть примечательного в месте, где они находятся; вот и маркиз велел позвать хозяина, чтобы расспросить о Понферраде. Человек он был весьма обходительный, в Испанию приезжал уже не раз и язык наш знал, словно тут родился; когда хозяин предстал пред ним, он принялся спрашивать, как древен этот город, какие в нем есть знаменитые фамилии, чем занимаются жители, есть ли красивые дамы, и множество других подробностей; хозяин удовлетворил его любопытство, обстоятельно обо всем рассказав, и, перечисляя достопримечательности старинного городка, упомянул об особе дона Педро в таких словах:

— Среди многого прочего, чем замечателен древний наш город, доложу еще вашей светлости об одном происшествии, которое, уверен, немало вас позабавит. Недели две тому назад явился сюда человек, одетый по-старинному в костюм зеленого сукна, и кое-кто из наших жителей стали спрашивать его, кто он таков. Приезжий ответил, что он вышел из реки Силь, омывающей стены нашего города, а родом он, мол, из высшей галисийской знати; чудак этот требует, чтобы его величали «ваше сиятельство», он, мол, граф де Огород, и несет такую ахинею о своем графском происхождении, что все покатываются со смеху; живет он в гостинице, почти не выходит, платит щедро, а откуда у него деньги, мы не знаем; при нем всего один слуга, терпит, бедняга, его чудачества; я весьма удивлен, что он еще не явился с визитом к вашей светлости, знакомиться с приезжими — это его страсть.

Слушая рассказ хозяина, маркиз развеселился и попросил привести смешного чудака; присутствовавшая при беседе прелестная Маргарита присоединила свой голос; хозяин повиновался с готовностью, он сам только этого и хотел, и тут же отправился к своему брату; но прежде предупредил посла: ежели, мол, хотят получить удовольствие, то гостю надлежит оказывать величайшее уважение — малейшая насмешка выводит его из себя; это было обещано, хозяин сходил за доном Педро, и тот явился в костюме, о котором посол уже слышал и все же был поражен, равно как прелестная Маргарита; дона Педро сопровождал его слуга Фелисиано; маркиз вышел навстречу ему к самому порогу со словами:

— Добро пожаловать, краса Испании и цвет ее рыцарства!

— Ваша светлость — не первый, кто приветствует меня такими словами, — отвечал дон Педро. — Мне часто приходилось слышать хвалы природе, создавшей столь совершенное творение.

— Что ж, присоединю к ним свой голос, — отвечал маркиз, — ибо драгоценный брильянт восхищает всех, а в вашем облике все исполнено совершенства, коим наделило вас небо, дабы доставлять радость всем, кто вас видит.

Дон Педро между тем приблизился к Маргарите и, изобразив, что восхищен ее дивной красотой еще больше, чем было на самом деле, молвил:

— Полноте превозносить мои совершенства, сеньор маркиз, вы творите несправедливость по отношению к этой даме; скажите, ваша ли она дочь, дабы я заодно восхвалил и вас за то, что вы породили такую красавицу, диво нашего полушария, чудо природы, предмет восторга всех живущих; она магнит для чувств наших и разящая стрела Купидонова; клянусь графским своим титулом, за тот миг, что я лицезрел ее красоту, она успела покорить мою душу, я уже не принадлежу себе, и душа моя не вольна распоряжаться телом.

— Ваши восторги, сеньор граф, столь неумеренны, — сказала дама, — что я боюсь, не примешалась ли тут лесть; намереваясь с их помощью завязать знакомство, вы лишь роняете себя; я не советовала бы любезникам, начиная ухаживать за дамой, выставлять напоказ свои недостатки и вызывать сомнения в искренности.

— Но моя искренность, — сказал влюбленный кабальеро, — чиста, прозрачна, кристальна, без единого пятнышка лукавства, и таков я всегда.

— Садитесь, ваше сиятельство, — сказал маркиз, — мы хотели бы побеседовать с вами обстоятельно.

— Да будет это угодно творцу вселенной! — сказал дон Педро, усаживаясь. — Знаю, однако, эта радость будет столь краткой и восторг столь мимолетным, что покажется мне крохотной точкой ваше пребывание в сем городке — не земном обиталище, но чертоге небесном, ибо по нему ступают ножки богини.

— Ну, что ж, — молвил маркиз, — расскажите-ка нам для начала, кто вы, ибо, вступая в беседу с людьми мало знакомыми, мы легко можем совершить неловкость и нарушить приличия, задев их личность.

— Этого не может случиться, — сказал ряженый кабальеро, — однако для того, чтобы мою любовь и желание служить вам подкрепить сведениями о моем происхождении, прошу меня выслушать.

В древние времена королевством Галисией правили графы, а позже — короли. Одним из них был Гундемаро, владыка этого края, дважды овдовевший и передавший впоследствии престол инфанте Теодомире, которая, став королевой, была прозвана «Волчицей»; она вступила в любовную связь с красавцем Рекаредо, одним из знатнейших дворян Галисии, всегда проживавшим при дворе; приходился он королю дальним родственником, но был человеком весьма близким к особе монарха, что и открыло ему доступ в покои инфанты, а также в ее объятья. От этой любовной связи родился я; когда пришло время появиться мне на свет, король случайно находился в комнате дочери; начались у нее боли, и она как первороженица не сумела их скрыть от отца, который, правда, приписал их другой причине. Служанки — тоже не знавшие, что с нею, — отнесли ее на ложе, и через несколько часов она родила, извергнув меня в мир, дабы я узнал его жестокость. Приняла роды одна из служанок, посредница влюбленных, и, взяв меня на руки, пошла передать своему брату, загодя для этого призванному, но, как выходила она из покоя инфанты, ей встретился король, шедший проведать дочь; испугавшись, что он может полюбопытствовать, что это она несет в юбках, служанка, не долго думая, вернулась, спустилась в сад и, выйдя через калитку к реке Силю, бросила меня в воду в плетеной корзине, а инфанте сказала, будто передала брату, как было условлено; я в корзинке плыл по кристальной глади спокойной реки, как вдруг волны расступились, корзинка ушла под воду, и я угодил в объятия самого Силя, который в свите прелестных нимф направлялся в хрустальный свой чертог. Вы, пожалуй, думаете, что это поэтический вымысел, история из тех, какие сочиняют поэты, но поверьте, все так и было на самом деле.

В потаенном том чертоге меня воспитывали нимфы и обучал сам речной царь, желавший, чтобы я во всем достиг совершенства, и не жалевший сил на уроки со мной; я изучил три-четыре языка и в особенности усердно занимался латынью; когда же мне минуло двадцать лет, Амур пожелал возжечь свое пламя в речном царстве, дабы явить свое могущество и беспредельную власть над всеми земными и водяными тварями. В девственном хороводе нимф выделялась одна, снискавшая особую любовь престарелого Силя; звали ее Анакарсия, и отличалась она дивной красотой, настолько же превосходя в прелести и талантах своих товарок, насколько дельфийское светило ярче звезд небесных;[379] с величайшим искусством играла она на всех инструментах, умна была на редкость — короче, во всем являла чудо совершенства. В эту-то красавицу я влюбился и потерял покой с той минуты, как бог-малютка ранил мое сердце стрелами ее чарующих очей; объясниться мне было нелегко, обитательницы хрустального чертога почти никогда не оставляли нас наедине; но вот однажды, когда все нимфы отправились на заседание академии музыки и поэзии, коими они развлекали старца Силя, прелестная Анакарсия притворилась больной, ради того лишь, чтобы я мог поговорить с нею; я был предупрежден заранее и поспешил в ее покой, где красавица лежала на пышном ложе, снежным сиянием своего тела посрамляя белизну простынь и красою затмевая само солнце; увидав ее, я смутился, что естественно для истинно любящего; однако чуть погодя набрался смелости и, запинаясь, выговорил следующее:

— Очаровательная нимфа, краса водяного нашего чертога и гроза для душ, уязвленных твоей прелестью! Моя душа, с тех пор как глаза тебя узрели, попала к тебе в рабство, и я над нею уже не волен; она твоя, твоею хочет быть, распоряжайся же ею как даром, поднесенным с искренней любовью и пылкой страстью. Великую милость оказала ты, предоставив случай открыть мои любовные терзания; теперь ты о них знаешь, нежели соблаговолишь от них исцелить, я буду счастлив, что удостоился такого блаженства.

Прекрасная Анакарсия меня любила и на нежные мои речи ответила столь же нежно, вселив в мое сердце отраду и надежду на милости более заманчивые; но увы, судьба решила иное: тихоструйный Силь, заметив мое отсутствие в академии и не видя там своей красавицы нимфы, поспешил к чертогу взглянуть, что она делает; украдкой приблизившись, он подслушал всю нашу любовную беседу и в гневе решил пресечь мою дерзость — прозрачные воды нахлынули на чертог, дверь покоя, где обитала нимфа, раскрылась, и старец Силь вышвырнул меня оттуда на берег реки.

— Гундемаро, — донесся до меня голос из водяной пучины, — ты потомок королей, хотя скипетр уже давно не в их руках и владеет им монарх из другого рода; ты родился язычником, теперь избери религию, какая тебе по душе, и, знаю, ею будет та, что процветает в сем королевстве, принадлежавшем твоим предкам; изгнав тебя из моих владений, я поступил справедливо — я не могу допустить, чтобы предалась греховной любви нимфа, посвятившая мне свою невинность взамен за опеку и покровительство; живи отныне в мире, который тебе ближе, и верь — я всей душой желаю тебе удачи и буду постоянно тебе помогать.

Голос умолк, и река, на миг разбушевавшись, тотчас успокоилась, будто ничего не произошло; я огляделся и увидел, что нахожусь в огороде, на грядке с петрушкой; сочтя это доброй приметой, я решил назвать себя соответственно и позже, приняв крещение, взял себя имя дон Педро Хиль де Галисия, по названию королевства, где правили мои предки, чей род, как узнал я из достоверных преданий, угас четыреста лет тому назад. Вот кто я и почему именую себя «граф де Огород», полагая, что там моя вотчина и что человеку столь знатного рода не подобает жить без титула, как простому идальго. Свое имя я назвал, о своих предках объявил, и ежели, о благородный маркиз, я достоин служить сей дивной красавице, сей чаровнице очей и храму всех совершенств, жду на то соизволения вашего, надеюсь на согласие ваше; внезапно вспыхнувшая страсть молит вас не отказать, в противном случае я лишу себя жизни, и тогда погибнет славнейший рыцарь Европы и самый знатный родственник нашего католического короля Филиппа.

На том он закончил свою речь, сопровождавшуюся такими страстными вздохами и нелепыми гримасами, что маркиз и красавица дочка с трудом удерживались от. смеха. Фелисиано только диву давался, до чего доводит любовь, — умнейший человек, чье суждение в военных делах почитали непререкаемым, изображает безумного и строит из себя шута, чтобы ближе познакомиться с дамой и начать ухаживать за ней. Когда маркиз несколько успокоился — его прямо-таки трясло от сдерживаемого смеха, — он сказал:

— Сеньор дон Педро Хиль, славный и буйноцветный граф де Огород, с величайшим удовольствием слушал я рассказ о вашей особе, о необычном вашем рождении и воспитании, и когда б он исходил не из уст столь почтенной особы, я, право, подумал бы, что вы плетете небылицы, вроде тех, какие изобретают сочинители рыцарских романов, где мужчины и женщины силою волшебства живут по пятьсот лет; однако я не могу не поверить столь благо-огородному кабальеро, да еще с графским титулом, который придает блеск и внушает почтение; ваши достоинства покорили меня, я постараюсь до конца своих дней сохранить вашу дружбу и сожалею лишь о том, что я не житель сего края, — тогда я мог бы постоянно находиться вблизи вас; но, сколько пробуду здесь — а сие зависит от воли императора, — я всегда к вашим услугам; что ж до моего согласия, чтобы вы служили Маргарите, даю его не обинуясь, а ей дозволяю принимать ваши услуги, столь для нее лестные; однако знайте, она помолвлена со своим двоюродным братом, уже послали в Рим за разрешением, и как только оно прибудет, состоится свадьба; преграда эта, надеюсь, не позволит вам преступить границы; весьма огорчен, что не знал вас раньше, — тогда бы, через столь знатного зятя, моя фамилия имела бы честь породниться с королями Галисии; обычно ухаживанье имеет целью брак, тут это невозможно, а без такой цели будет мало радости и вам, и жениху, что ждет Маргариту.

Слушая слова маркиза, наш ряженый кабальеро бурно вздыхал и сокрушался, что еще больше забавляло окружающих; они уже не могли сдержать хохота, особенно же смеялась прекрасная Маргарита, хотя и ей, и отцу ее было жаль, что такой красивый, статный юноша совсем потерял разум и несет ахинею, будто родился пятьсот лет назад и был извергнут рекой Силем.

Присутствовавшие при разговоре носильщики кресел стали высказывать свои сомнения, и пока дон Педро им отвечал, маркиз тихонько шепнул дочери, что у него появилась мысль взять дона Педро в столицу, — пусть забавляет их своими рассказами и чудачествами, а они будут и впредь обходиться с ним как с важной персоной; кстати, слуга подтвердил дворянское происхождение своего господина и объяснил, что рехнулся он, перенесши тяжкую болезнь. Красавица Маргарита согласилась с предложением отца, но сообщить об этом самому чудаку решила при следующем его визите. На прощанье дон Педро Хиль заявил маркизу, что, коль чувствам его не суждена награда в брачном союзе с красавицей, он все же умоляет не лишать его блаженства любить ее любовью чистой и целомудренной, такой, что и у супруга не вызовет подозрений.

Маркиз дал на то соизволение и пригласил отужинать с ними вечером, он-де должен кое-что сказать графу; дон Педро поспешил согласиться и откланялся.

Долго толковали маркиз и его слуги о доне Педро, дивясь его чудачеству и нелепому бреду, причем маркиз сообщил, что хочет просить безумца поехать с ними в столицу. Хозяин гостиницы, оказавшийся при этом, сказал:

— Я сильно сомневаюсь, чтобы дон Педро Хиль вас послушался, ежели вы намерены обходиться с ним как с нижестоящим, — он на редкость чванлив и обидчив; а хоть и даст согласие, так сразу же найдет, к чему придраться — мол, ваша светлость путешествует в креслах, а ему придется ехать верхом, и он, мол, не может с этим примириться.

— Дело это поправимое, — сказал маркиз, — пусть Маргарита ему прикажет ехать рядом с ее креслами и ее развлекать; коль его любовь еще не исчезла, отказаться он не сможет, и мы дадим ему отличного мула, которого я держу в пути на тот случай, когда, устав сидеть в креслах, захочу поездить верхом, поразмяться; мул этот ходит в особой, богато изукрашенной сбруе, я надеюсь, граф от него не откажется.

Так и порешили, а когда свечерело и дон Педро Хиль явился с визитом, маркиз встретил его весьма радушно; гостя усадили рядом с красавицей Маргаритой, что было для него величайшей честью, началась беседа о том о сем, и маркиз отметил, что чудак обладает умом незаурядным, однако расстроенным, о чем свидетельствовали нелепые словечки, которые дон Хиль не без труда то и дело вставлял, стараясь произвести впечатление помешанного. Ужин прошел весело, так как дон Педро, не переставая, отпускал остроты и давал прозвища окружающим, что всех забавляло. Когда же убрали со стола, маркиз сказал дону Педро:

— Сеньор граф, как жаль, что особа, одаренная столь многими достоинствами ума, прозябает в этом маленьком городке, а не является украшением и гордостью славной столицы государя Испании;[380] я уже знаю, что лишь недостаток средств мешает вам туда отправиться, хотя вы этого более чем достойны; познакомившись с вами, я вас полюбил и был бы весьма рад, если бы ваше сиятельство соизволили принять мое приглашение и поехали со мною в Вальядолид, где вы будете жить у меня в доме, окруженный подобающей такому человеку роскошью, которая вам ничего не будет стоить; находясь в столице, вы явите всем великие ваши достоинства и найдете супругу под стать себе, из знатной семьи и богатую, — сама Маргарита поговорит со знакомыми ей девицами, чтобы склонить их к браку с вами; прошу не отказать в этой милости и поехать со мною — чистота и искренность любви вашей к Маргарите убеждают меня, что ваше присутствие не будет неприятно ее будущему супругу. Жду вашего ответа, и дай бог, чтобы он был таким, какого заслуживают моя склонность к вам и благие намерения.

Дон Педро заметно обрадовался; его замысел и впрямь удался как нельзя лучше: он поедет с маркизом в качестве гостя, будет вблизи обожаемой своей госпожи. И ответил он так:

— Сиятельнейший сеньор, лишь эта моя любовь и расположение к вашей светлости могут заставить меня покинуть сей городок, где я намеревался в уединении окончить дни свои, ибо когда граф вынужден вести подобающий его знатности образ жизни, но имеет для этого слишком ничтожные доходы — обычная беда в злополучное наше время, — самое для него лучшее удалиться туда, где все и так знают, кто он, хотя бы он ходил без оравы слуг и имел лишь один скромный костюм; в жизни не уехал я бы из этого городка, однако велика сила ваших настояний и дивной сей красоты, покоряющей сердца, подобно тому как фракиец Орфей сладкозвучной своей лирой покорял диких зверей, растения и камни; с нынешнего дня я принадлежу вам; не стану говорить о том, какое обхождение приличествует особе моего ранга, ибо мое королевское происхождение и титул вам уже известны. Дозволив мне таким образом служить вашей красавице дочери, вы оказываете мне высочайшую милость, и я принимаю ваше предложение с превеликой охотой.

Стали обсуждать подробности дальнейшего путешествия, и маркиз предложил дону Педро Хилю, чтобы тот ехал рядом с креслами Маргариты на муле, которого маркиз ему дарит; дон Педро с готовностью согласился, также и маркиз был рад, видя, что истинная любовь заставила чудака забыть о дорожных удобствах, — ведь все полагали, что дон Педро захочет путешествовать в креслах, как сам маркиз, или вовсе не поедет. Так и договорились, а на следующий день дон Педро помог Маргарите усесться в кресла, ликуя, что она принимает его услугу и опирается на его руки; этой радости хватило ему на весь путь от Понферрады до Вальядолида.

Разговоры дона Педро в дороге, нежные речи и шутки веселили прелестную Маргариту, и на каждом постоялом дворе она повторяла своему отцу, как ей приятно, что с ними едет дон Педро де Галисия. Во время последнего переезда дон Педро решил выведать у своей дамы, радует ли ее мысль о предстоящем браке; он подвел разговор к этой теме, чтобы вопрос не прозвучал некстати, и, как все удрученные горем, готовые поделиться с любым, находящимся вблизи, Маргарита, хоть и знала о странностях дона Педро Хиля, на его вопрос, охотно ли она идет замуж, ответила так:

— Сеньор дон Педро Хиль, кузен мой Леопольд, нет сомнения, обладает достоинствами, за которые его можно полюбить; однако я нахожу в нем один недостаток, мне неприятный, — он слишком охоч волочиться за женщинами, невзирая на их положение, на то, знатны они или низкого рода; и это сильно омрачает радость, которую мне должен доставить наш союз; но возможно, что поведение Леопольда улучшилось после того, как он меня видел в Испании, и наша встреча обуздала его нрав, чтобы я могла любить его по-настоящему. А все же одному богу известно, с каким страхом я смотрю на это замужество, — ведь если уже с начала встречаешь подобные огорчения, чего ждать в дальнейшем? Покорность отцу и сознание того, что для дома нашего этот брак желателен, не позволяют мне нарушить родительскую волю, я решилась и теперь только молю бога, чтобы моя нежность заставила жениха исправиться, когда он лучше узнает меня.

Дону Педро хотелось бы видеть в Маргарите меньше покорности и готовности к браку — тогда он мог бы питать больше надежд, чем ныне сулили ему слова красавицы. Однако он отвечал ей весьма разумно: старался оправдать ее кузена, сказал, что она может надеяться на его исправление, а в душе задумал как можно решительней вести атаку и объясниться при первом удобном случае. В этот день они прибыли в Вальядолид, причем на полпути от последней остановки их встречал Леопольд. Маркиз и его дочь приветствовали юношу с большой радостью, но для ряженого дона Педро радость была невелика — глядя на статную фигуру и красивое лицо Леопольда, он испытал жгучую ревность и стал сомневаться в успехе своей затеи.

Маркиз представил племяннику дона Педро в таких выражениях:

— Познакомьтесь, сеньор племянник, с этим кабальеро, что любезно сопровождает нас от самой Галисии; его ум и прочие достоинства заслуживают самого радушного приема, каковой я и оказал ему; в жилах его течет королевская кровь, титул его — граф де Огород, а владения столь обширны, что в любом краю находятся покорные ему вассалы.

Леопольд уставился на дона Педро и, по его костюму, а также по имени и титулу, заключил, что это, видимо, какой-то потешник, которого маркиз везет с собой веселья ради. Чтобы в его присутствии не портить маркизу шутки, Леопольд, обернувшись к дону Педро, сказал:

— Весьма польщен, сеньор граф, знакомством с вашей милостью, и особенно приятно мне, что вы оказали такую любезность моему дяде — маркизу и моей кузине; вместе с ними я объявляю себя вашим слугой и другом; раз они столь высоко оценили ваши достоинства и таланты, мне остается лишь последовать их примеру.

Дон Педро поблагодарил за лестные слова и ответил Леопольду следующее:

— Все, что имеет отношение к прекрасной Маргарите, для меня чрезвычайно дорого; так же дорога будет впредь для меня и ваша милость, и я желал бы удостоиться чести, чтобы вы распоряжались мною все то время, пока сеньору послу будет угодно держать меня в своем доме.

— Как? Нам даровано и это благо? — спросил Леопольд. — Нет слов выразить мою радость от того, что вы, оказывается, будете нашим домочадцем.

— Не знаю, уж как вы с ним поладите, — сказал маркиз. — Ведь сеньор дон Педро Хиль страстно влюблен в вашу кузину, благодаря этой любви и состоялось наше знакомство. Правда, он меня заверил, что, узнав о намеченном браке Маргариты, он будет ее любить любовью брата, и в качестве такового поехал с нами.

— Все это правда, — сказал дон Педро, — и у вас не должно быть никаких опасений; не то, если б я вас не предупредил, вы, пожалуй, могли бы встревожиться, и не только вы, но сам Нарцисс, ибо никто в мире не способен соперничать со мною в изяществе и остроумии.

— Именно такое мнение, — сказал Леопольд, — и создалось у меня с первого же взгляда на вас; итак, полагаясь на ваше слово, я буду спокоен, а без него мне и правда было бы страшновато.

Они приехали в столицу, и там, в доме, где должен был расположиться посол, застали множество дам, ожидавших его красавицу дочь. Маргариту, когда она сошла на землю, подхватил в объятия ее нареченный, что было новой пыткой для влюбленного дона Педро, уже всерьез ревновавшего. Вечером был устроен роскошный ужин для всех собравшихся встречать иностранных гостей — об этом позаботился галантный Леопольд, начавший с первого же дня расточать любезности.

Жил этот кабальеро в доме посла, и там же отвели превосходную комнату дону Педро, словно не как шута его привезли, а как почетного гостя, — по мнению маркиза, это было удобней, чтобы дон Педро мог в любой час веселить его и его свиту; сам же дон Педро после ужина удалился на покой, немало озабоченный тем, что в затеянном им деле оказалось столько трудностей, и сильно сомневаясь в успехе; среди многих препятствий главным казалось ему решение Маргариты повиноваться отцу, хотя нравы кузена были ей известны. Слуга дона Педро, Фелисиано, тоже не прибавил ему бодрости, а, напротив, упрекал за безрассудство — за намерение явиться в столицу в облике шута — ради цели явно недостижимой; оба провели в спорах да разговорах большую часть ночи, дон Педро решил поскорей объясниться Маргарите и, коль она отнесется к этому неблагосклонно, возвратиться в Галисию.

Шесть дней продолжались визиты кабальеро и дам, являвшихся свидетельствовать почтение маркизу и его дочери, и все это время дон Педро оживлял беседы бесчисленными остротами, которые очень нравились и повторялись всеми; в столице пошел слух, что приехал чрезвычайно забавный шут, равного которому здесь еще не видывали. Кое-кто советовал послу повести его во дворец — королю, мол, этот шут придется по душе; услыхал об этом дон Педро и сильно разгневался; он сказал, что особы его ранга, не будучи уверены в том, окажет ли король прием, подобающий их могуществу и знатности, не должны рисковать, чтобы потом не обижаться за холодный прием. Посол, услыхав, что он отказывается, и не желая его раздражать, решил выждать более удобного случая, когда дон Педро будет в лучшем расположении.

Случилось так, что занемогли двое слуг Леопольда, его поверенные в амурных похождениях, а он, хотя мог бы воздержаться от своих привычек на то время, пока надо было оказывать внимание Маргарите, вовсе не думал об этом, но лишь о своем удовольствии; вот он и решил выходить на ночные прогулки в обществе Фелисиано, зная того как человека сильного и надежного; три или четыре ночи подряд приходили они с Фелисиано в один дом и покидали его уже к утру; Фелисиано, хоть и заходил внутрь, но сперва не любопытствовал, кто хозяин этого дома, и лишь на третью или четвертую ночь, любезничая со служанкой, которая была не прочь последовать примеру госпожи, он спросил, кому принадлежит дом и кто эта дама, пленившая Леопольда.

Любовь — плохой хранитель тайн; к тому же служанка, ясное дело, выболтает все, о чем ее ни спросят; Фелисиано услыхал, что дом принадлежит тетке его господина и что дама, с которой наслаждался Леопольд, это сестра дона Педро, — правда, Леопольд дал ей слово, что женится, и продолжал это обещать, так как его дама, живя очень уединенно, знать не знала о предполагаемом браке Леопольда с его кузиной. Узнав такую новость, Фелисиано на другой день поспешил ее сообщить своему хозяину; велико было изумление дона Педро и негодование против сестры, хотя поведение Леопольда, с которым отныне связала его судьба, породило в нем надежду, что все это может облегчить его задачу, — ему было ясно, что, пока он жив, он, дворянин, равный Леопольду по знатности, не допустит, чтобы тот женился на другой женщине, кроме как на его сестре, которой обязан вернуть честь. Чтобы придать событиям нужное направление, дон Педро велел Фелисиано сказать служанке о том, что Леопольд помолвлен со своей красавицей кузиной, да всячески расписать ее красоту, чтобы служанка поспешила передать это его, дона Педро, сестре, а сам решил ждать, как та ответит на оскорбление.

Все пошло по-задуманному, и на следующую ночь донья Бланка (так звали сестру дона Педро), уже обо всем уведомленная, имела с Леопольдом длинное объяснение — причем Леопольд решительно отрицал, что помолвлен и что намерен жениться на кузине, и старался на этот счет успокоить донью Бланку. Она притворилась, будто поверила, решив про себя завтра разузнать все точно, и выпроводила Леопольда; тот ушел, очень довольный тем, что его дама успокоилась, однако с намерением так скоро к ней не возвращаться и сказаться больным. В эту же ночь дон Педро узнал от Фелисиано, что произошло между доньей Бланкой и Леопольдом; он сильно огорчился, что сестра дала себя убедить бессовестному обманщику, но положил выждать еще два дня, посмотреть, как поступит сестра, и приказал Фелисиано наблюдать за ее домом.

На следующий день после разговора с Леопольдом Бланка, терзаясь ревностью, почувствовала, что не в силах дольше сносить неизвестность, и пожелала узнать о своем позоре из верного источника, от самого маркиза; она наняла карету и, прикрывая лицо, подъехала к его дому, да только в неудачный час — когда она взошла на галерею, чтобы попросить слуг позвать посла, ей встретился Леопольд; сразу узнав ее, он догадался, что она явилась не за чем иным, как известить посла о его, Леопольда, обещании жениться и показать его письма на этот предмет; так в действительности и было — донья Бланка накануне лишь притворилась, будто верит оправданиям Леопольда и его клятвам, что он и не думает жениться на своей кузине, а сама втайне решила завтра же узнать у посла всю правду. Леопольд ее приветствовал весьма любезно, но она глядела на него хмуро, что лишь укрепило его подозренья; сказав, что должен поговорить с ней о чем-то важном, он попросил ее пройти в комнату, где им не помешают; Бланка настаивала, что хочет вначале повидать посла, а Леопольд удерживал ее, уверяя, что посол-де занят чтением прибывшего из Германии письма от самого императора. И так горячо он ее убеждал поговорить с ним прежде, чем с послом, что Бланка наконец уступила; Леопольд тогда попросил дона Педро провести эту даму к себе в комнату, пока он, Леопольд, не найдет времени переговорить с ней, а сам поспешил подготовить дядюшку и кузину; лицо Бланки было прикрыто, и дон Педро не узнал ее, хотя по всему, что ему стало известно, заподозрил, что это его сестра; также и Бланка не узнала брата — слишком чудно он был выряжен, да к тому же в очках, делавших его неузнаваемым. Дон Педро провел сестру в свою комнату и, заперев ее там, вернулся узнать, как Леопольд намерен поступить с этой дамой; Леопольд же замешкался у дяди и послал слугу сказать дону Педро, чтобы тот занял даму беседой и извинился за него, — срочное, мол, дело мешает ему прийти к ней тотчас, но ждать ей придется недолго. Дон Педро вернулся в свою комнату и замкнул дверь изнутри, чтобы остаться с дамой наедине. А между тем Маргарита, узнав, что ее кузен беседовал в галерее с какой-то дамой, прикрывавшей лицо, и потом попросил дона Педро увести ее к себе, загорелась ревностью и решила узнать, кто эта незнакомка; сделать это ей было нетрудно, так как ее комната сообщалась с комнатой дона Педро и ключ от дверного замка был у Маргариты; тихонько, чтобы никто не слышал, она отперла дверь, и как раз в это мгновенье в комнату вошел дон Педро — сестра его, не опасаясь, что ее могут увидеть, сидела с открытым лицом и ждала Леопольда. Она не успела прикрыться, как дон Педро, убедившись, что перед ним сестра, сказал ей:

— О женщина, недостойная носить благородное имя, унаследованное от предков, и называться моей сестрою! Возможно ли, что ты, позабыв о приличиях, поверив пустым обетам, явилась в этот дом унижаться и оглашать свой позор — умолять того, кто тебя забыл, убеждать того, кто подло тебя обманывает? Ежели, ослепленная любовью, ты так жаждешь этого союза, у тебя есть родственники, которым ты могла довериться, а не предавать, закрыв глаза, свою честь во власть человека, от которого можешь ждать лишь презрения, — ведь это видно по его поступкам, коль ты способна их оценить: расточая тебе лживые уверения, он в то же время готовится к браку со своей кузиной; любовь настолько заполонила тебя, что во всей столице лишь ты одна не знаешь об их помолвке. Когда бы не уважение к этому дому, я вот этим клинком лишил бы тебя жизни, дабы дать урок всем женщинам. Ужели ты настолько пренебрегаешь послушанием нашей тетушке, что позволила Леопольду войти в ваш дом? Ты решилась подвергнуть опасности свою честь, когда не уступаешь ему в благородстве и знатности? Твое счастье, что в это время я оказался в столице, хоть и выряженный шутом, — уж я позабочусь о том, чтобы Леопольд не насмеялся над тобой. Отвечай же мне, легковерная, до чего дошла ваша связь, чтобы я мог надежно поправить дело, и не вздумай скрывать правду — речь идет не менее как о твоей чести и жизни.

Удрученная донья Бланка слушала эти слова, потупив очи и проливая сверкавшие, подобно жемчужинам, слезы. Бедняжка была в таком горе, что долго не могла произнести ни звука, но наконец, повинуясь настояниям брата, вкратце поведала ему, как Леопольд, увидев ее на одном празднестве и воспылав страстью, узнал, где она живет, стал прохаживаться мимо ее дома, слать письма и, не скупясь на нежные слова, добился того, что она впустила его в дом; а затем, пообещав жениться и подтвердив это письменно и при свидетелях, удостоился и высших милостей. Итак, дама рассказала брату все, как было, и он, чтобы немного ее утешить, обнадежил ее, что заставит Леопольда выполнить обещанное.

Всю эту беседу прелестная Маргарита слышала, стоя в дверях, соединявших ее комнату с комнатой дона Педро, и была безмерно удивлена, что столь знатный человек, причем, как было видно по речам дона Педро, отнюдь не безумный, но вполне разумный, вздумал сделаться шутом и в таком облике появиться в их доме и в столице; причина этого превращения была ей непонятна, но смутная догадка, что, быть может, она, Маргарита, тому виною, закралась в душу; кроме того, ее возмутило двуличие Леопольда, который готовился вступить в брак с нею, дав письменное обязательство и клятву другой знатной даме; чтобы разрешить эти сомнения, Маргарита вышла из своего укрытия, где подслушивала разговор брата с сестрой; Бланка даже не успела закрыть плащом лицо, а ее брат — подавить свой гнев; однако, немного овладев собой, он сказал:

— Как? Вы были здесь в засаде, о чудо красоты, владычица души моей и царица дум? Вы предательски нападаете врасплох на нас, беспечных? Негоже это, ибо красота ваша, нежданно явившись взорам, может убить внезапной радостью, как порой убивает горе.

— Полно вам притворяться, любезный сеньор, — сказала Маргарита, — я уже знаю, что вы не тот, за кого себя выдаете, и что горю, гнетущему вас, более желанно страдать наедине, чем острить на людях; любопытство мое, сдобренное ревностью, обнаружило в вас бездну этого самого притворства, а в моем кузене Леопольде — куда больше хитрости, нежели можно было предполагать по его любовным клятвам; я хочу раз навсегда избавиться от недоумения и узнать решение загадки, вами заданной, от вас самих; но прежде я хотела бы, чтобы эта дама, ваша сестра, прошла в мою комнату, а вы сказали Леопольду, что она, не дождавшись его, ушла обозленная и не было, мол, никакой возможности ее удержать. Остальное предоставьте мне.

Она увела донью Бланку к себе и, утешая, сказала ей, чтобы та не отчаивалась, — все может обернуться куда лучше, чем она думает, видя презрение Леопольда и гнев брата. Оставив Бланку на попечение служанок, Маргарита вернулась к дону Педро, а тот, хоть вначале и был смущен ее появлением и тем, что она узнала о бесчестье его сестры, потом даже был рад, что ревность и любопытство Маргариты разоблачили его притворство и открыли ей истинный нрав ее кузена. Итак, приход красавицы Маргариты доставил дону Педро большую радость, и лицо его это ясно выразило; Маргарита велела ему сесть, уселась и сама и повела такую речь:

— С недавних пор меня осаждает столько сомнений и так я огорчена двуличным поведением кузена, что хочу искать у вас утешения и просить объяснить загадки, терзающие меня. Первая: почему вы живете вдали от столицы и слывете там человеком, обделенным судьбою? Вторая: как это вы решились в облике шута, потешника, появиться в городе, где обитает близкая вам и столь достойная особа, а именно донья Бланка, сестра ваша? Ведь если знатность ваша такова, как я предполагаю, вы должны были подумать о том, что пятнаете свою честь, выдавая себя за фигляра и нелепого чудака, одеваясь в шутовское платье и забавляя людей смешными выходками; уверена, что вы решились на это по какой-то весьма важной причине, и желаю, чтобы вы мне ее открыли и избавили от многих подозрений.

Прекрасная Маргарита умолкла, и дон Педро, повинуясь ее желанию, начал свой рассказ:

— Очаровательная сеньора, вам, конечно, известно, хоть на себе вы этого не испытали, что Купидон — всевластный бог, а потому каждый из смертных, в ком он зажжет огонь страсти, ищет способы, изобретает уловки и пробует разные пути, чтобы ее удовлетворить; крылатый этот бог, кому несут вассальную дань все уязвленные его убийственными стрелами, поразил одною из них мою грудь, когда я узрел божественную красоту вашу в Вильяфранке, родном моем городе; я расспросил, кто вы, узнал, что намерены вступить в брак и что отец ваш этим весьма доволен, а вы не слишком, ибо знаете нрав Леопольда, подтверждение чему я услышал затем из ваших уст; это меня ободрило, и, хотя дело о вашем браке было решено, я решился попытать счастья, избрав столь необычный путь; я позабыл о своем сане, знатности, благородстве, превратился в шута, в одержимого манией чудака, только чтобы быть представленным отцу вашему и вам; счастье мне сопутствовало, затея удалась, однако почтение к вам не разрешало мне объясниться, к тому же я опасался, что вы не поверите, да и срок свадьбы вашей был близок; и тут беда, приключившаяся с моей сестрой, и ваша ревность все переменили. Узнайте же, что зовусь я дон Педро Осорио де Толедо и происхожу из знатного рода, в котором соединились фамилии Вильяфранка и Асторга; мою грудь украшает орденский знак Алькантара, пожалованный мне за многие военные заслуги, и я имею надежду вскоре получить энкомьенду. Теперь вам известно мое звание и дерзкая моя мечта. Хочу, наконец, еще просить прощения — любовь и небесная красота ваша служат оправданием моей затее, которая помогла вам узнать истину о женихе и обратила мне на счастье слабость моей сестры; человек, обязанный вернуть ей честь, исполнит свое слово, либо я не буду жив.

Очень удивил Маргариту рассказ ряженого влюбленного, она не могла не признать и не оценить его чувства, и сердцем уже склонялась к нему, будучи оскорблена и возмущена поведением кузена. И ответила она так:

— Сеньор дон Педро, по такой ничтожной причине, как моя весьма заурядная красота, вы решились на шаг, опасный для вашего имени и положения; ценю ваш пыл и не стану вас винить, хотя, по моему мнению, достоинства ваши заслуживают лучшего применения, чем любовь ко мне. Я глубоко огорчена пренебрежением, которое выказал мне кузен, и поплатится он тем, что меня потеряет, — я вправе думать, что если человек накануне свадьбы не может сдержать себя, он этим показывает, что вовсе не рад женитьбе на мне; какое счастье, что я узнала правду до того, как завязан узел, развязать который властна лишь смерть; теперь мне известны и нрав кузена, и его отношение ко мне, известно также ваше, и, клянусь, я не забуду, чем вам обязана.

Дон Педро хотел было припасть к ее стопам, но Маргарита ему не позволила; глубоко тронутый, он поблагодарил за оказанную и обещанную милость, а что они вдвоем тут порешили, о том вы услышите дальше.

Маргарита отправилась попотчевать гостью и привести в исполнение то, что ей посоветовал дон Педро. А влюбленный кабальеро дождался прихода Леопольда, тот явился примерно через полчаса после возвращения дона Педро в свою комнату и спросил, где же дама, оставленная на его попечение. В ответ он услыхал, что дама, рассерженная его опозданием, ушла и никакими уговорами дон Педро не мог ее удержать.

— Вот и хорошо, что я опоздал, — сказал Леопольд. — Благодаря этому исполнилось мое желание — чтобы эта женщина, вздумавшая преследовать меня, покинула наш дом; да еще повезло, что она не встретилась с дядюшкой, не то у них был бы пренеприятный разговор.

Дон Педро с обычным своим остроумием задал ему несколько вопросов, чтобы еще кое-что выведать; Леопольд не был до конца откровенен, однако мысли его были ясны дону Педро, и он был так возмущен пренебрежением к своей сестре, что едва удержался, чтобы не заявить об этом с обнаженной шпагой.

Маргарита же, вернувшись к Бланке, расспросила подробней о ее любовной связи, увидела собственными глазами брачное обязательство и снова поразилась двоедушию Леопольда. Затем она послала за своим отцом и, когда тот явился, сказала ему наедине:

— Всегда было для родителей добрым установлением выдавать дочерей замуж с их согласия, ибо негоже, если в союзе, заключаемом на всю жизнь, нет любви; многие надеются, что с переменой жизни нрав мужчины изменится, однако это случается весьма редко, а потому неосторожно поступает тот, кто, боясь ослушаться, закрывает глаза и идет на риск; но еще более неосторожен тот, кто вступает в брак, зная точно, что это не принесет добра. Отец и господин мой, я всегда была вам покорной дочерью и не смела нарушить вашу волю, хоть знала, что нравы Леопольда настолько чужды моим, что союз наш не сулит ничего хорошего; я повиновалась, зная, что могла бы встретить мужчину, который пришелся бы мне больше по сердцу и не уступал бы ни в знатности, ни в богатстве; все лишь потому, что видела ваше желание устроить этот брак. После помолвки послали в Рим за разрешением, и в это время, когда любовь и нежность моего кузена должны были, казалось, быть в самом разгаре, он ведет себя очень странно — дает обещание жениться даме, которую вы сейчас сможете увидеть воочию.

Тут она позвала донью Бланку, находившуюся у нее в комнате. Та зашла, села рядом с ними двумя, и Маргарита продолжила так:

— Вот этой даме, сеньор, дал мой кузен письменное обязательство жениться и тем убедил пожертвовать своей честью; она привезла сюда этот документ, а когда хотела поговорить с вами и поведать о своей обиде, ее задержал Леопольд и, чтобы не пустить к вам, запер в комнате нашего гостя; мне об этом стало известно, а как я немного любопытна, то через дверь, ведущую в его комнату из моей, подслушала беседу, которая мне все открыла; я вошла к гостье и забрала ее к себе, чтобы сообщить вам все то, что вы от меня услышали. Род этой дамы весьма знатен, в нем сочетались Осорио и Толедо, две знаменитейшие в Испании фамилии; она намерена прибегнуть к поддержке своих родственников — а они здесь, в столице, весьма влиятельны, — чтобы воспрепятствовать моему браку. До сего дня я повиновалась вам, как отцу, но отныне вы сами не захотите, чтобы я следовала вашей воле; скорее я приму постриг в самом бедном здешнем монастыре и останусь там до конца дней, чем соглашусь быть женой моего кузена.


С изумлением слушал посол слова дочери; он взглянул на письмо, принесенное доньей Бланкой, убедился, что этой причины более чем достаточно для отмены уже назначенной свадьбы, и отдал распоряжение прекратить все приготовления, а племяннику — переехать в другой дом, чтобы не жил с ними вместе. Выпроводив дам, маркиз призвал Леопольда, показал ему письмо с брачным обязательством и спросил, знает ли он, чей это почерк. Смущенный и побледневший, Леопольд стал открещиваться от письма, но посол сказал, что все, мол, увертки напрасны, сейчас он возьмет другие письма Леопольда и, сопоставив их, докажет, что подпись одна и та же. В конце концов Леопольд признался, что написал это письмо, будучи ослеплен страстью, но что он и не думал исполнить обещание, хотя бы это стоило ему жизни. Весь разговор слушал дон Педро, спрятавшись в укрытии, — теперь он был одет в другое платье, весьма роскошное, со знаками ордена Алькантара на кафтане и на плаще. Слыша такие слова Леопольда, он, решив, что время настало, вошел в комнату и сказал:

— Сеньор Леопольд, вам бы следовало подумать, прежде чем говорить, и вспомнить о звании оскорбленной вами дамы; по знатности она равна вам, она моя сестра, и мне надлежит оказать ей поддержку и защиту, коль вы не исполните своего обещания; вот на этой перевязи моя шпага, и я сумею заставить вас сдержать слово, а не то — прощайтесь с жизнью.

Леопольд возразил, что он по этому поводу обдумал все, о чем должен был думать, и что никакие угрозы не вынудят его сделать то, к чему у него нет охоты. Дон Педро, придя в ярость, вызвал Леопольда на поединок; ссора разгоралась все пуще, вбежали дамы и бросились разнимать, приказав запереть все двери, чтобы мужчины не могли выйти из дому. Во всей этой огорчительной суматохе посол сперва не узнал дона Педро в роскошном костюме, орденском плаще и без его неизменных очков, а решил, что этот человек явился следом за своей сестрой; но, приглядевшись, маркиз понял, что вызывает на дуэль его племянника тот самый дон Педро, которого он держал за шута. Маргарита заметила, как неотступно смотрит на него ее изумленный отец, и, догадавшись о причине этого, молвила:

— Отец мой, человек, которого вы видите перед собой, еще недавно был одет в совсем другой и препотешный наряд; да, нас веселил своими шутками не кто иной, как дон Педро Осорио де Толедо; уймите ссору, и вы узнаете, что побудило его явиться в таком облике.

Посол еще пуще удивился и, наверное, потребовал бы у дочери объяснений, когда б не стычка обоих кабальеро, обнаживших шпаги и готовых обратить комнату в ристалище. Ласковыми словами стал маркиз убеждать племянника не отказываться от того, что составит для него прямую выгоду, ибо отказ повлечет за собой неисчислимые бедствия; и еще сказал, чтобы Леопольд на него не надеялся, — ему, мол, ясно, что племянник кругом не прав и нанес даме тяжкое оскорбление, а потому он, маркиз, выступит против него и поможет его противникам заставить его жениться. Что ж до Маргариты, то он, маркиз, должен его разочаровать и объявить, что она никогда не будет его женой, тем паче что ничем ему не обязана, но, напротив, глубоко оскорблена его бесстыдным поведением. Увидел Леопольд, что дело плохо, что все пути отрезаны и сама его жизнь под угрозой, — и пришлось ему согласиться с дядюшкой: он подал руку донье Бланке и обнял ее брата, узнав наконец, кто это. Тут Маргарита открыла отцу, как дон Педро, влюбившись в нее, постарался под видом шута сблизиться с их семьей, и сказала, что чувствует себя обязанной вознаградить его за такую галантность, ежели отцу это будет угодно; маркиз с радостью согласился, Маргарита и дон Педро подали друг другу руки.

Итак, желание дона Педро исполнилось, свадьба была назначена через две недели, на нее собрался весь цвет столичной знати, было устроено шествие с факелами, и в завершение состоялись скачки. Король почтил обоих кабальеро своими милостями, и они вместе с женами прожили в Испании много лет в довольстве и радости.


Всей компании пришлась по вкусу новелла Гарсерана — так звали рассказавшего ее вора; позабавила она и Руфину, которая слушала из соседней комнаты. Отшельник Криспин вполне доверял своей гостье, и потому в эту ночь он и его дружки свободно обсуждали планы ограблений тех домов, о которых ворам было известно, что там есть, что красть; Криспин, как человек уважаемый и опытный, одни планы одобрял, другие отвергал ввиду разных препятствий, о которых напоминал честной братии; он был их главарем, и никто не смел ослушаться его приказаний. Пришел час ложиться, дележ добычи в этот вечер так и не успели устроить и порешили отложить до другого раза, а пока оставить все у отшельника, всегда сохранявшего краденое в целости.

Все улеглись, но Криспин, прежде чем лечь, захотел повидаться с Руфиной и пожелать ей спокойной ночи; встретила она его более любезно, чем прежде, и это его весьма утешило. Криспин спросил, понравилась ли ей новелла; Руфина ответила, что очень и что, доведись ей выслушать еще несколько таких же занятных, она бы, пожалуй, избавилась от меланхолии.

— Не унывайте, душа моя, — осмелился сказать лицемерный отшельник, — таких развлечений будет у вас тут вдосталь, и прибыль тоже ждет вас немалая, коль умерите свою строгость.

Руфина подумала, что пора уже отказаться от суровости и уныния, и с той самой ночи стала приветливей с отшельником, готовясь почистить его кладовые. Криспин пошел спать, лелея надежду, что эта скала вскоре станет доступной, — главное ведь было сделано, личина святости была сброшена, и истинное его лицо открылось.

На другой день, еще до зари, мастера отмычки покинули хижину отшельника и отправились промышлять — грабить честной народ; Криспину надо было идти в город собирать подаяние, он простился с Руфиной, и она попросила его разузнать, нет ли в Малаге ее брата, причем указала все приметы — лица и фигуры, — Гараю вовсе не подходящие; отшельник запер ее в хижине, но это Руфину не огорчило — у нее из Кордовы были привезены отмычки, приготовленные для замков генуэзца.

Итак, Руфина осталась одна, а с Гараем у них было уговорено, что как скоро он увидит в Малаге брата Криспина, то сразу же поспешит к ней; так он и сделал, приехав верхом на одной из двух лошадей, и застал дверь уже отпертой; Руфина вкратце рассказала Гараю о друзьях отшельника, о его чувствах к ней и о том, что у себя в хижине он прячет кучу денег, наворованных у добрых людей.

Руфине хотелось так обчистить Криспина, чтобы у него и монетки не осталось; она велела Гараю поскорей вернуться в город и раздобыть там снотворные порошки, да понадежней, — они, мол, ей нужны для проделки, которую она хочет устроить с Криспином, — и чтобы впредь Гарай каждую ночь со своей лошадью был на карауле вблизи кельи, в месте, которое она ему указала, видном из окошка хижины. С этими наставлениями Гарай мигом слетал в Малагу и успел привезти Руфине порошки до прихода Криспина — тот целый божий день бродил, собирая милостыню, и домой возвращался уже затемно. На сей раз его приход был встречен Руфиной с радостью, она наговорила ему всяких нежных слов, необычайно его тронувших, — с каждой минутой его любовь к прелестной гостье разгоралась все жарче; Криспин показал ей, сколько он насобирал доброхотных пожертвований, да кстати кое-какие вещички, которые ему удалось стянуть без ведома хозяев, — два серебряных кувшина да жемчужное ожерелье, — эта пожива досталась ему у ротозеев, не подозревавших, на какие штуки способен Криспин; ожерелье он тут же подарил Руфине и, рассыпаясь в любезностях, заставил его надеть. Она поблагодарила за подарок, оба отужинали в самом дружеском расположении, а на десерт состоялась нежная беседа; Криспин не слишком огорчился, услыхав от Руфины лишь обещания; он был уверен, что они верный залог его счастья в недалеком будущем.

На следующую ночь у воров было условлено собраться на совет, но Криспин этому всеми силами противился, уверяя, что добыча спрятана у него надежно, как в могиле, и что незачем, мол, спешить с дележом; ему в этот раз вовсе не хотелось видеть своих приятелей, и он придумал хитрость — когда они придут, он скажет, что им тут нельзя оставаться, из города, мол, ему сообщили, что стража разыскивает какого-то убийцу и что в этом случае не остановится даже перед тем, чтобы схватить его в святом убежище; и он, Криспин, боится, как бы не явились в его келью и не накрыли кое-кого из их шайки, уже известных правосудию и разыскиваемых. Люди этого сорта легко верят подобным слухам; вот и теперь воры поверили своему главарю и быстренько убрались из кельи, так что Криспин остался наедине со своей дамой — она обещала в эту ночь его осчастливить, и он, сам не свой от восторга, не мог дождаться минуты, когда красавица вознаградит его любовь. Настал час ужина, поставить на стол у них было что — Криспин накануне принес много дичи для этого пиршества да припас целехонький мех чудесного вина, лучшего, какое нашлось в Малаге. Он приготовил дичь с помощью Руфины, которая охотно взялась за стряпню, затем они накрыли на стол и стали весело пировать; тосты шли один за другим, Руфина наша была виночерпием, причем ухитрялась сделать так, чтобы в бокале Криспина всякий раз оказывалась толика снотворного порошка; святой отшельник пил по-богатырски, и вот наконец сон одолел его; Руфина, чтобы проверить, крепко ли он спит, подергала его за нос, за уши, но с таким же успехом она могла бы теребить бесчувственный труп; убедившись, что Криспин не проснется, она спустилась в подвал и вынула из стоявших там сундуков все деньги, а было их там немало, потом ссыпала монеты в холщовые мешки, которые крепко связала веревками и засунула в кожаные, — эти последние были вместе с деньгами украдены у одного скототорговца и поставщика бойни.

Управившись с монетами, Руфина вышла из кельи и подала условный знак Гараю; тот поспешно подъехал, Руфина рассказала ему, как обстоят дела; мешки с деньгами они вытащили наверх, но драгоценности, к великому их сожалению, пришлось оставить — ведь по этим дорогим вещицам их могли бы обнаружить, и тогда пошли бы насмарку все их труды. Не теряя времени, навьючили они мешки на одну из лошадок, сели сами верхом и поехали в Малагу, очень гордые тем, что сумели так ловко обчистить самого хитрого вора во всей Европе. В Малаге остановились на постоялом дворе, где жил Гарай, но Руфина ни в этот вечер, ни на другой день не показывалась постояльцам. Ей было известно, что воры со своим главарем Криспином договорились собраться на следующее заседание через четыре дня, и она придумала устроить им каверзу, о которой вы узнаете в дальнейшем, — а сейчас меня зовет Криспин, которого мы покинули спящим.

Проспал он всю ночь прямо у стола, за которым ужинал, и проснулся, когда солнце уже стояло высоко; ничего не подозревая, он окликнул Руфину и тут же вспомнил, что неодолимый сон помешал ему накануне воспользоваться случаем, о котором он столько мечтал; вконец расстроенный, Криспин стал громко звать свою гостью, но хитрой бабенки и след простыл; бросился он искать ее по всему дому, в часовне и в подвале, потом выбежал во двор и, к великому своему изумлению, увидал, что ворота заперты; Криспин испугался, не приключилась ли с Руфиной какая беда, снова кинулся ее разыскивать и обнаружил, что сундуки отперты и денег там нет. Только теперь понял Криспин, что его ограбили и что устроила это Руфина, но ему подумалось, что она вряд ли решилась уехать ночью и, наверно, скрывается где-то поблизости. Обыскал он каждый уголок вокруг кельи, да все напрасно; пришлось ему эту пилюлю проглотить, как ни обидно было, что его, такого матерого вора, перехитрила слабая женщина, — сомнений не было: все, что ни говорила ему Руфина, было придумано с целью его ограбить. В тот же день он отправился в Малагу, надеясь застигнуть ее там. В городе он, правда, встретил Гарая, но так как никогда того не видел и не знал в лицо, все его розыски были тщетны.

Руфина и Гарай меж тем готовились к отъезду в Кастилию, но плутовка наша хотела перед отъездом учинить еще одну пакость лицемерному отшельнику. Она знала, в какой день должен был состояться совет и заседание грабителей в келье Криспина и что вся их воровская шайка будет в сборе у этого негодяя; безо всякого риска для себя она могла указать властям хижину Криспина, чтобы всех их накрыли и покарали, как того заслуживали их преступленья. Итак, Руфина написала донос коррехидору, сообщила место и время, где их можно схватить, после чего они с Гараем покинули Малагу, держа путь в Толедо. Предоставим же обоим ехать своей дорогой и скажем, что как только коррехидор получил письмо, он принял должные меры и, дождавшись темноты, отправился со своими людьми к келье; ее без шума окружили, коррехидор вошел вовнутрь и обнаружил Криспина, никак не ожидавшего такого гостя. Обыскали дом, спустились в подвал, а там-то и сидела вся шайка; там же нашли веревочные лестницы, отмычки, крюки — словом, все принадлежности воровского ремесла, и еще увидали в сундуках серебряную утварь и драгоценности — бесспорные улики того, какого рода занятию посвятили себя эти праведные люди. Коррехидор приказал всех их схватить и крепко связать им руки; Криспин был так перепуган, что слова не мог ответить на вопросы коррехидора, и тот ему сказал:

— Негодяй, подлый лицемер, под личиной святого совершавший преступления! Неужто для твоего пропитания мало было тебе обильных подаяний, на которые добрые люди не скупились и которых вполне бы хватило, чтобы жить в достатке и в уединенном сем приюте служить господу богу нашему? Но нет, ты не погнушался заняться самым подлым ремеслом на свете! Теперь ты в моих руках, и выпущу я из них тебя и твоих дружков только на виселицу.

Воров увели, вскоре состоялся суд, и их присудили к смерти, ибо все они сознались во многих преступлениях; причем винили во всем Криспина, — он-де сообщал им, где что красть, и отпирал двери домов. Сам Криспин с твердостью выдержал атаки и все начисто отрицал; это не спасло его от смертного приговора, но из тюрьмы он все же сумел улизнуть. После суда его свалила с ног сильнейшая лихорадка — исполнение приговора над ним пришлось отложить, хотя соучастников всех повесили сразу же. И вот, в тот день, когда Криспина уже должны были повести на бдение перед казнью, он умудрился среди бела дня выйти из тюрьмы в женской одежде; много шуму наделал этот побег и много неприятностей смотрителю тюрьмы, которого продержали в застенке не один день, обвинив в том, что он выпустил преступника за взятку; но ему удалось оправдаться, указав властям человека, что доставил Криспину женское платье, и тот был отправлен на галеры.

КНИГА IV

Между тем Руфина и Гарай, едучи без задержек и везя с собою целое сокровище, прибыли в императорский город, где собирались поселиться; Руфина мечтала повести в Толедо жизнь на широкую ногу и, чтобы придать своему дому более почтенный облик, выдавала Гарая за своего отца; они сняли хороший дом в богатом околотке, завели слуг — одну рабыню купили еще в Малаге да здесь наняли служанку, пажа и эскудеро; Руфина ходила во вдовьем чепце, Гарай, приобретя приличный костюм, назвался доном Херонимо, и она — доньей Эмеренсианой; фамилию они себе придумали Менесес и говорили, что происходят из древнего рода, славного в Португалии; уладив все эти дела, Руфина принялась закупать утварь, подобающую дому знатной вдовы, ее стали посещать жившие по соседству дамы и весьма были довольны ее угощеньями и приветливостью; с несколькими она даже подружилась; эти были уверены, что блеск Руфины — чистое золото и что она и впрямь происходит из благородной семьи Менесесов. Руфина часто ходила в собор, показывалась перед праздными юнцами; все считали ее недавно прибывшей в город важной дамой, и так как личико у нее было смазливое, то вскоре появились обожатели, усердно гулявшие по ее улице. Пока Руфина разузнает, кто из них побогаче, чтобы на нем испробовать свое коварство, мы оставим ее и страждущих от любви щеголей и вернемся в Малагу, где, как мы знаем, брат Криспин недавно улизнул из тюрьмы.

Впрочем, выйдя на волю столь ловким способом, Криспин в Малаге не остался, а направился в соседний с городом лесок, провел там весь день, а как стемнело, подошел к келье, прежнему своему жилищу в ту пору, когда вся Малага почитала его за доброго христианина. Келья уже была отдана другому человеку, собиравшему по церквам пожертвования на приют, но он еще в ней не поселился, ждал, пока ее приведут в порядок. Итак, Криспин подошел к келье и, у южной ее стены, рядом с кучей камней — им же сделанной приметой, — принялся рыть землю колом, который смастерил в лесу, и докопался до припрятанного там мешка с толикой дублонов — ведь ему, как вожаку шайки, всегда доставалась при дележах лучшая доля. Прихватив эти дублоны — монет около пятисот, — он отправился в город Хаэн, где у него жил друг, тоже мастак в воровских делах; друг уже знал о побеге Криспина из тюрьмы, знал он и раньше, что Криспина посадили, и был тогда в великом страхе, как бы тот на кобыле не выдал его, — им приходилось не раз вместе отличаться в воровских набегах. Друг был очень рад появлению Криспина, хотя пришел тот в одних лохмотьях, — монашескую одежду у него отобрали, как у недостойного ее носить, а тюремное платье совсем истрепалось, — но эту беду быстро поправили: Криспин сразу же дал своему дружку денег, чтобы купить добротный цветной костюм, — и когда надел его да опоясался шпагой, стал вроде бы другим человеком; кстати, он сбрил себе бороду, которая в прежние времена доходила ему чуть не до пояса.

В новом этом наряде наш праведник Криспин покрасовался в Хаэне всего несколько дней, пока не подвернулось выгодное дельце в Андухаре; добычу разделили честно, по правилам, но вскоре пошел слух, что пострадавший хлопочет о розыске грабителей, и Криспин предпочел убраться подальше, чтобы не попасть снова в такую передрягу, как в Малаге, где он спасся только чудом. Вместе с одним валенсианцем, статным и красивым молодцом, он, не забыв прихватить деньги, явился в Толедо — в этом городе оба они прежде бывали лишь проездом и потому не боялись быть узнанными. Валенсианца звали Хайме; отец его, проживавший в Валенсии, мастерил альпаргаты, а сынок, позволив себе кое-какие шалости с имуществом своих хозяев, был вынужден покинуть родину; теперь было ему двадцать два года; белолицый, светловолосый, он отличался веселым нравом, но главное, был смекалист, насмешлив и плутоват, одевался же — за счет своих жертв — щеголем, по последней моде. Вот однажды он и Криспин пошли к мессе в собор, а в той же капелле, где они расположились, слушала мессу Руфина, известная в Толедо под именем Эмеренсианы; Криспин сразу узнал ее и возликовал в душе; он постарался не попадаться ей на глаза, боясь быть узнанным, но опасался он напрасно — бритый подбородок и светское платье сделали его неузнаваемым для тех, кто видел его прежде в рясе отшельника. Он указал своему дружку Хайме на смазливую вдовушку и посоветовал пойти незаметно следом за ней, чтобы узнать, где она живет; найти ее дом оказалось нетрудно, а соседи сообщили, что зовут вдову донья Эмеренсиана де Менесес и что прибыла она вместе со своим отцом из Бадахоса. Криспин бесновался, вспоминая, как эта бабенка его провела, и дал клятву, что, раз уж судьба помогла ему встретить ее, он из Толедо не уедет, пока с лихвой не расквитается за кражу; для этого он подучил Хайме, как тот должен себя вести с Руфиной и что ей говорить, но не рассказал Хайме, что он, Криспин, кое-что о ней знает. Вскоре представился случай Хайме разыграть роль, которую они с Криспином отрепетировали до тонкостей: как-то в сумерки, когда звонили к вечерней службе, на улице, где стоял дом Руфины, произошла драка, и двое мужчин были тяжело ранены. Едва там показалась стража и, отправив раненых по домам на излечение, схватила кое-кого из прохожих, в стычке не участвовавших, как улица вовсе опустела — никому не хотелось безвинно угодить в тюрьму лишь за то, что он оказался на этой улице.

И тут-то началась комедия, придуманная Криспином и Хайме; наученный хитрецом-лжеотшельником, Хайме облачился в изящный черный костюм рыцаря ордена Монтеса и, подойдя к дому Руфины, оставил Криспину свой плащ, а сам с обнаженной шпагой, изображая на лице испуг, ринулся в дом; входная дверь оказалась отперта, Хайме поднялся по лестнице и вскочил в гостиную, где восседали на эстрадо сеньора вдовушка и две ее служанки. При появлении незнакомца с обнаженной шпагой, без плаща и явно чем-то устрашенного, женщины испугались. Руфина и служанки сошли с эстрадо, и Хайме сказал:

— Ежели красота, представшая моим взорам, не обделена жалостью, то я, о прекрасная дама, умоляю дать мне приют в доме вашем и спрятать от служителей правосудия, гонящихся за мной по пятам; мне случилось убить человека в стычке, вспыхнувшей на этой улице, за мной, как за убийцей, погнались, я побежал на соседнюю улицу и наверняка попался бы, кабы не стал сопротивляться; в храбром бою я ранил обоих стражников, явившихся со старшим алькальдом, а затем пустился наутек, ибо показывать спину блюстителям правосудия — не только учтиво, но и благоразумно. Итак, я ударился в бегство, а они — за мной; вдруг я заметил, что ваша дверь отперта, и решил искать защиты в этом доме; умоляю, ежели не во гнев вам будет, оставить меня здесь, пока восстановится порядок на улице и я смогу уйти; но коль вид мой вас пугает и сердит, я готов, рискуя жизнью, возвратиться на улицу, ибо предпочитаю очутиться в тюрьме, чем быть неучтивым в ваших глазах.

Мы уже описали наружность Хайме, которого с этой ночи следовало бы возвести в дворянское звание. Руфина пристально на него посмотрела, и вот она, столь чуждая любви, знавшая только любовь к деньгам и страсть к воровству, с первого взгляда на этого мужчину была покорена и сказала ему так:

— Сострадание всегда присуще особам моего звания, тем паче что я, судя по приятному вашему облику, предполагаю в вас человека благородного; весьма огорчена постигшей вас бедой и предлагаю скрываться в моем доме столько, сколько будет необходимо, чтобы сбить с толку ваших преследователей, — было бы жестоко предать вас в их руки, когда есть возможность спасти; прошу вас, успокойтесь, — если блюстители порядка станут вас искать здесь, у меня есть тайник, где я могу надежно вас спрятать.

Юноша поблагодарил за доброту, на что Руфина ему сказала:

— Вы, конечно, понимаете, что при вдовьем моем положении я веду жизнь самую уединенную; поэтому я и предлагаю вам оставаться в моем доме до тех пор, пока не уладится ваше дело; вскоре придет мой отец, и если он согласится, чтобы вы расположились в его комнате, я буду очень рада.

Хитрый малый снова поблагодарил за любезность. Вдруг их разговор был прерван сильным стуком в дверь и криками, чтобы немедленно отворили служителям правосудия; сперва все испугались, но Руфина быстро оправилась от страха и, взявши Хайме за руку, повела его в свою туалетную комнату, где одна стенка была двойная, да еще прикрытая ковром; там Руфина спрятала гостя, сказав, чтобы он не тревожился — найти, мол, его здесь никто не сможет; лишь после этого она велела отпереть дверь, и вошел Криспин; поступок этот был, конечно, рискованный, Руфина могла его узнать, однако он надеялся на то, что новый наряд совсем его преобразил; вместе с Криспином был еще его приятель из таких же; на правах слуг правосудия они несли фонарь, жезл и имели огнестрельное оружие; так, оба вошли в дом вдовы, которая встретила их весьма приветливо, делая вид, что не понимает, зачем они явились. Криспин вежливо ей поклонился и сказал:

— Хотя с моей стороны, любезная сеньора, не слишком учтиво причинять вам беспокойство, долг службы велит нам не щадить сил для его выполнения; я послан сеньором коррехидором обыскать дома в этой части города, дабы найти некоего преступника; в соседних домах мы уже побывали, остался только ваш; простите, ежели мы учиним осмотр, — мы обязаны повиноваться своему начальству и своей совести.

— Полагаю, что мое честное слово в том, что сюда никто не заходил, — отвечала Руфина, — могло бы для вас быть не менее убедительным, чем обыск, однако я не хочу, чтобы меня считали укрывательницей злостных преступников, — ежели таков этот несчастный, — а потому предоставляю вам осмотреть весь дом и убедиться, что того, кого вы ищете, здесь нет.

Служанка со свечой освещала им путь, они осмотрели большую часть дома, но не весь, как бы желая этим выказать учтивость. И так же любезно, как вошли, они простились с хозяйкой; Криспин, решившись на этот шаг, ставил под угрозу свою жизнь, но ему надо было, чтобы товарищ верней сыграл роль, им же, Криспином, придуманную.

Мнимый кабальеро вышел из тайника, изображая на лице радость, что преследователи его не нашли, и рассыпался в пылких благодарностях милосердию вдовы. Она же, с каждой минутой все более разгораясь страстью, сказала, что, кабы ее воля, она исполнила бы все его желанья, но придется, мол, подождать отца, и она постарается убедить старика, по крайней мере, в эту ночь не позволить гостю выйти на улицу.

— Напротив, — сказал Хайме, приметивший, что вдовушка глядит на него умильно, — я хотел умолять вас дать мне дозволение уйти, ибо я намерен укрыться в монастыре и оттуда известить своих слуг, где я нахожусь, а завтра — уехать в Севилью и поселиться там, пока мне не разрешат вернуться на родину.

Руфину его намерение огорчило, она попросила Хайме не спешить с этим шагом, который может ввергнуть его в опасность, — не лучше ли переждать у нее в доме хотя бы несколько часов?

Хайме с готовностью повиновался, и Руфина, извинившись и оставив его на попечении служанки, нанятой ею в Толедо, вышла под предлогом, что ей надо до прихода отца выполнить его некое распоряжение. А придумала она этот предлог, чтобы посоветоваться с рабыней, самой преданной своей наперсницей; заперлись они в одной из комнат, и Руфина рассказала рабыне о том, как приглянулся ей этот кабальеро и как ей не хочется отпускать его из дому, хотя она понимает, что здесь его могут схватить; но, с другой стороны, она, мол, не уверена, согласится ли Гарай, чтобы пришелец остался на ночь; рабыня была девка продувная, она сразу смекнула, что посоветовать и как угодить хозяйке.

— Сеньора, — сказала она, — хотя с этим мужчиной ты едва знакома, надо тебе отважиться как-то показать ему свою любовь, ибо на то, чтобы Гарай согласился оставить его здесь на ночь, надежды мало; я посоветую тебе вот что: дом наш просторен, в нем есть несколько нежилых комнат, — например, те две, к которым ведет вниз лестница из твоей; устрой гостя там, а я уж позабочусь приготовить ему постель и прочее; спроводим все это мигом, Гарай ничего и не узнает, тем более что он собирается через два дня в Мадрид; значит, ты сможешь побыть со своим любезным, уговорив его не выходить из дому, — скажешь, стражники, мол, день и ночь торчат на нашей улице.

Совет рабыни пришелся Руфине по сердцу, она послала ее приготовить комнату для гостя и постелить ему чистое, надушенное белье из самого тонкого полотна; берберийка побежала исполнять приказ госпожи, а та вернулась к гостю и сказала ему:

— Любезный сеньор, я сама, без разрешения отца, решила предложить вам погостить в нашем доме, не показываясь моему отцу на глаза, чтобы ненароком вам не пришлось предстать перед глазами судьи; примите благосклонно небольшую эту услугу и будьте признательны за добрые чувства к вам и желание оградить ваш покой.

Еще более пылкие слова благодарности были ответом Хайме на эту новую милость; в душе он ликовал, глядя, как рыбка сама идет в сети любви, — а это по всему было видно. Поговорили они немного о том о сем, и Хайме принялся восхвалять красоту Руфины — такой лести женщины всегда охотно верят — и намекать на свои чувства к ней; а ей тоже лишь этого и надо было, все шло по-задуманному, на ее глазах под действием ее красоты свершалось чудо: беглец, прячущийся от властей, превращался во влюбленного. Тут и рабыня вернулась, исполнив все распоряжения; Руфина повела Хайме в приготовленную для него комнату, оставила там свечу и сказала, чтобы он набрался терпения и побыл один, пока она не убедится, что отец лег спать. Возражать не приходилось, Хайме только попросил, чтобы она обязательно к нему зашла, не то, мол, он будет дурно спать эту ночь.

— Я сама этого хочу, — сказала Руфина, — мне ведь надо знать во всех подробностях, кто вы и какова причина ваших невзгод.

На том она с ним простилась, нежно посмотрев ему в глаза, что наполнило душу хитреца Хайме уверенностью в счастливом исходе его затеи.

Гарай был не настолько еще стар, чтобы не иметь видов на Руфину; он очень бы хотел жениться на ней, да уже был женат; жену свою он, правда, держал в Мадриде, подальше от себя, как делают многие мужья, которые либо из-за несходства характеров, либо со зла на своих жен бросают их, забывают, а жены, видя пренебрежение и холодность мужей, утешаются с теми, кому их прелести милее и кто находит удовольствие в их обществе к позору тех, кто ими пренебрег. В последнее время Гарай, давно не получая вестей от своей супруги, подумывал, уж не скончалась ли она; наконец он решил съездить в Мадрид, тайно в этом удостовериться и, коль жена и вправду умерла, сделать попытку жениться на Руфине, напомнив ей, сколь многим она ему обязана; с такими мыслями он готовился в путь, а отъезд свой назначил через два дня. Оставим его пока при таких мечтах и вернемся к Руфине. Как только Гарай появился, она подала ему ужин, но сесть с ним за стол отказалась под предлогом нездоровья, чему он легко поверил. Обычно Гарай после ужина сразу отправлялся на покой; Руфина выждала, пока он улегся и заснул, и тогда велела служанкам подать ужин запертому в ее комнате молодчику — она намеревалась весело с ним провести вечер. Так и вышло — оба с удовольствием сели за стол, и во время ужина Руфина все более открыто намекала, что сражена любовью. Когда убрали со стола и служанки сели доедать остатки — и лакомые и обильные, — Руфина попросила гостя сказать свое имя, откуда он родом и зачем приехал в этот город. Чтобы ублажить любезную хозяйку, Хайме, мгновенно придумав историю, начал так:

— Моя родина, прелестная сеньора, это Валенсия, один из древнейших городов Испании, что вам, я думаю, известно по его громкой славе, — немногие города могут с ним сравниться древностью знати, богатством, приятностью климата и красотой окрестностей; там я родился в благородной, издавна и повсеместно славной семье Пертуса; зовусь я дон Хайме Пертуса, и государь наш за заслуги моих предков украсил мою грудь красным крестом Монтесы и пожаловал энкомьенду Силью, одно из лучших владений сего ордена; кроме доходов от Сильи, я распоряжаюсь майоратом, полученным в наследство от отца и приносящим около трех тысяч дукатов ренты; я единственный сын и всем этим владею единолично; не так давно я начал ухаживать за доньей Бланкой Сентельяс, знатной и блистающей достоинствами валенсианкой, оказывая ей изысканные любезности; она, однако, не отвечала мне так, как того заслуживали мои чувства, а причина была в том, что дама эта была неравнодушна к некоему кабальеро, также состоявшему в ее поклонниках, по имени Висенте Пухадас; он был предпочтен, а я умирал от ревности. Кабальеро этот вознамерился убрать со своего пути все препятствия, могущие помешать его любовным стремлениям, и вот однажды ночью, повстречав меня на улице моей дамы, он вместе с тремя слугами напал на меня, а при мне был один-единственный слуга; доколе мог, я оборонялся, но вскоре был тяжко ранен — думали, что я не выживу. Кто именно меня ранил, установить не удалось, хотя все догадывались, и власти, зная по слухам, что дон Висенте был моим соперником, схватили его, но он вместе со слугами умудрился доказать свое алиби, после чего был отпущен. Я оправился от ран и, негодуя на то, что противники, пользуясь численным превосходством, всего меня изрешетили, решил тоже не церемониться и с несколькими слугами настиг соперника и ранил его еще тяжелей, чем он меня; но на улице были посторонние, узнавшие меня и сделавшие донос, — случай в Валенсии весьма редкий, ибо таким путем почти никогда нельзя выяснить правду; мне пришлось бежать, страшась за раненого, которому прочили близкую кончину, и за самого себя, коль его родня вздумает мстить за его смерть. Покинув Валенсию, я приехал сюда и живу в этом городе уже с месяц; недавно доверенный человек из Валенсии, с которым я переписываюсь, известил меня, что враг мой уже вне опасности, быстро поправляется и что он помолвлен с доньей Бланкой. Это меня, поверьте, гораздо больше огорчило, чем то, что нынче я встретился с двумя нанятыми доном Висенте головорезами, которых он подослал меня убить; они напали на меня на улице, одного я ранил — кажется, смертельно — и сумел от них уйти, смешавшись с толпою, которая собралась разнимать дерущихся; ваш дом стал для меня убежищем, здесь я могу не страшиться правосудия, которое способно завладеть лишь моим телом, ибо душой уже завладела красота ваша, и узилище сие для меня сладостно, в нем хочу я остаться до конца дней моих, коли на то будет ваша воля.

Так заключил свой рассказ мнимый дон Хайме, и Руфина была в восторге, что этот кабальеро, оказывается, вполне достоин ее любви и, сам воспылав к ней чувствами, уже предлагает ей стать его супругой. Мигом все это обдумав, она отвечала ему следующее:

— Сеньор дон Хайме Пертуса, весьма прискорбно мне, что знакомство с Толедо принесло вам одни неприятности; но ежели они не побуждают вас поскорей вернуться на родину, это немало радует тех, кто желал бы видеть вас в этом городе постоянно, и, уверяю, будь на то моя власть, я пошла бы на все, дабы вас удержать, не погнушалась бы даже прибегнуть к силе чар, возбуждающих любовь; да, я готова, коль сие возможно, приобрести искусством колдовства то, в чем меня обделила природа. С нынешнего дня вы обязаны мне признательностью, и, ежели впрямь полагаете себя моим должником, я вправе считать себя счастливицей — сильнее этих чар мне не придумать; небо не даровало мне великой красоты, какой я хотела бы блистать ради такого случая, но ежели нежное чувство обязывает к ответному, надеюсь, что вы не замедлите признать ваши обязательства передо мною.

— Тысячу раз, — сказал дон Хайме, — лобызаю землю, по которой ступают ваши туфельки, но даже и ее недостойны коснуться мои уста, благодарящие за столь великую милость; любой долг свой я готов уплатить вам сторицей и потому не боюсь иска кредиторов. Что ж до вашего желания покорить чарами мою волю, отвечу: чтобы пленить плененного, сила вовсе ненадобна, и я надеюсь, что эти мои слова удержат вас от недозволенных средств, — ведь красота ваша могущественней самых сильных чар, она похищает меня от меня самого и перемещает в вас; благословен тот час, когда на меня напали эти убийцы с моей родины, — за одну неприятность, приключившуюся там со мною, я в утешение вознагражден тысячью радостей; слыша столь любезные речи из ваших обворожительных уст, молю небо сохранить мне жизнь, ибо надеюсь, что любовь моя, держась верного курса, благополучно причалит в блаженной гавани вашей нежности; бодрость возвращается ко мне, я забываю о своей родине, — где суждены мне счастье и блаженство, там и моя родина.

Такими и подобными этим словами обменивались дон Хайме и Руфина; бессовестный плут сумел вскружить ей голову, и Руфина, упиваясь лживыми его речами, обо всем на свете позабыла, только глядела на него, сама не своя от любви; за нежной беседой время летело быстро, лишь около двух часов ночи Руфина с великой неохотой ушла к себе, а обманщик Хайме улегся спать, очень довольный тем, как удачно все складывается, что придумал Криспин. Сам-то Криспин немного тревожился, ибо ни в тот день, ни на следующий его из-за присутствия Гарая в доме нельзя было ни о чем известить, но когда Гарай уехал в Мадрид, влюбленной Руфине и ее гостю стало куда как привольно. Дон Хайме сразу же послал к Криспину рабыню с письмом, в котором описал, какое счастье ему привалило; Криспин с той же рабыней отослал ему ответ и кошелек с сотней дублонов, чтобы он мог развлечься игрой в карты да служанок задобрить на случай, коль понадобятся их услуги.

В день отъезда Гарая в Мадрид Руфине, к величайшему ее неудовольствию, сделали визит две дамы, ее соседки, — насколько приятней было бы ей не гостей принимать, а со своим любезным миловаться! Как только гостьи удалились, она поспешила в комнату дона Хайме — так мы и будем его величать, пока обман не раскроется, — и увидела его с гитарой, которую, по его просьбе, принесла служанка. Юноша был искуснейшим музыкантом, да и стихи сочинял недурно — валенсианский климат, видно, к тому располагает, ибо там немало замечательных музыкантов и поэтов, — оба эти таланта украшали его особу. Словом, оный дон Хайме наигрывал на гитаре, а Руфина, вслушиваясь в нежную гармонию струн, стройно звучавших под умелыми пальцами, тихонько вошла в комнату и, став так, что юноша ее не видел, глядела на него с восхищением. Меж тем он приятным, сладкозвучным голосом запел романс, который и вовсе свел ее с ума.

Всю жизнь тиранил рок меня

Угрюмым своевластьем,

Как вдруг Фортуна сжалилась,

Осыпав щедро счастьем!

И муки те, что Кипрский бог

Чинил мне через милых,

Он сам в блаженства обратил,

Чтоб выше я ценил их.

Бывало, челн моих надежд

Владеньем Амфитриты

Блуждал, страшась подводных скал,

Теперь — пути открыты.

Его в пучине схоронить

Мог ураган всечасно,

Но та, что в гавань приведет

Корабль мой, так прекрасна,

Что силы все души моей

Ей сдались в плен без боя

(Хоть не прибавит славы ей

Победа надо мною).

О ты, владычица души,

Коль так щедра награда,

То внемли: горести свои

Не скроет твой Херардо.

Нимфы Тахо, цвет красы, было ли когда,

Чтобы тот, кто так любил, вспыхнул ото льда?!

Я, Клори, к вашей красоте

Воззвал, изнемогая,

От снега я огнем горю,

В огне — я замерзаю.

От муки страшной исцелить

Ничья рука не властна,

Коль та, что ранила меня,

Сама не даст лекарства.

Нимфы Тахо, цвет красы, видано ль когда,

Чтобы тот, кто так любил, вспыхнул ото льда?!

Еще жарче разгоралось любовное пламя в нежной груди Руфины, когда она слушала пенье мнимого дона Хайме; сладостный его голос, искусная игра привели ее в изумление, но более всего — слова песни, казалось, нарочно сочиненные к случаю; так оно и было на самом деле: хитрец не поленился — пришлись тут кстати его познания в поэзии и природные способности — и в короткий срок сложил в уме эти стихи, чтобы спеть их перед Руфиной. Слыша, что она идет, но не подавая вида, он и пропел их; когда ж он умолк, влюбленная красотка, подойдя поближе к гостю, наигрывавшему теперь различные вариации, сказала:

— И этот талант есть у вас, сеньор дон Хайме? Как мне это приятно, но я не дивлюсь — известно ведь, что в Валенсии чуть ли не у всех красивые и благозвучные голоса.

— Голос у меня никуда не годится, — возразил он, — но слова песни и впрямь недурны.

— Да, вижу, — сказала Руфина, — стихи свежехоньки, наверно, и трех дней нет, как их сочинили.

— Вы правы, — сказал дон Хайме, — но чему здесь удивляться, когда предмет, ради которого они сложены, обладает таким могуществом, что и сухие пни наделит душой и заставит любить себя, не то что меня, существо разумное и благодаря любви постигающее его совершенства?

— Не надо быть льстецом, — сказала она. — Да ежели б я поверила, что слова ваши правдивы, вы бы когда-нибудь вспоминали о своем пребывании в этом доме с еще большим удовольствием, но увы, мужчины умеют говорить то, чего не чувствуют, и изображать любовь, не любя.

— И в первом и во втором вы ошибаетесь, — сказал он. — Верьте мне, я готов благословить страх, испытанный моей осторожностью, и опасность оказаться в тюрьме, ибо они принесли мне счастье знакомства с вами; умоляю вас ответить на мою искреннюю нежность полным доверием, ибо я люблю вас со всей страстью.

Вслед за тем дон Хайме принялся расточать Руфине столь пламенные хвалы, что с этого вечера она перестала сдерживать свои чувства; так пошло и дальше, и вскоре плут, потеряв охоту разыгрывать роль, увлекся Руфиной не на шутку; она все же оставалась обманутой, ибо думала, что ее гость — таков, каким изобразил себя в своем рассказе, и больше всего убеждало ее то, что он тоже спросил ее, кто она. Не желая уронить себя в его глазах, Руфина вкратце сообщила, что она, мол, происходит из знаменитой фамилии Менесесов португальских, хотя и родилась в городе Бадахосе. Плут не усомнился в ее лживой родословной и стал всерьез подумывать о браке, уразумев то, что Криспин, несмотря на пожилые годы, не хотел уразуметь, — ему стали ясны опасности их ремесла и неминуемый конец, уготованный всем ворам, — восхождение на виселицу. Руфина ему очень нравилась, особенно же прельщало ее благородное происхождение, и он положил влюбить ее в себя еще крепче и добиться ее руки. О том же мечтала и она — отдавшись страсти, подобно истинно влюбленным, Руфина забыла об осторожности, и дон Хайме был удостоен высших милостей.

Руфина, однако ж, со страхом думала о том, что Гарай, как обещался, вскоре вернется; она помнила, сколько обязана ему, заменившему ей отца и слывшему в Толедо ее отцом, понимала также, что, возвратившись, он, коль она его покинет, будет крепко огорчен, хоть у нее было намерение при расставанье дать ему тайком денег; хорошенько поразмыслив, она надумала иначе — решила уехать из Толедо, чтобы Гарай, вернувшись из поездки, уже ее не застал, а ехать она собралась в Валенсию, надеясь убедить дона Хайме взять ее с собою; об этом она намеревалась поговорить с ним дня через два-три — Гарая-то ждали не ранее, чем через две недели, как он сказал, отъезжая. А пока Руфина раскидывала умом и так и этак, время проводили они с любовником как нельзя лучше: он уже в ней души не чаял и твердо решил отказаться от задуманной проделки, хотя бы это и не по вкусу пришлось Криспину.

Стояла зима, ночи были долгие, и нежная парочка коротала их то в любовных беседах, то за пеньем, в чем и Руфина показала свой недюжинный талант, — на два голоса они исполняли песенки, бывшие тогда в ходу. В одну из ночей, когда влюбленные уже вдоволь попели и поболтали о разных разностях, Руфина выразила желание, чтобы ее любезный развлек ее и ее служанок; ежели он, сказала она, знает какую-нибудь новеллу, пусть, мол, расскажет им, чтобы время прошло быстрее. Юноша был на все руки мастер и умом остер — повинуясь своей даме и желая блеснуть хорошим слогом, он сказал:

— Хотя особе столь разумной, как ты, госпожа моя, прекрасная Эмеренсиана, слог мой покажется грубым, повиноваться твоим приказам — для меня честь превеликая; не премину исполнить и этот, а вы уж не обессудьте, коль, не имея времени подготовиться, я в чем-либо сделаю ошибку. Итак, слушайте новеллу, которую рассказывал мне один весьма просвещенный валенсианский кабальеро.

И, немного помолчав, дон Хайме начал так.

Новелла третья. К чему понуждает честь

В славном городе Севилье, столице Андалусии, матери знатнейших фамилий, отчизне блестящих талантов, хранилище сокровищ, посылаемых Испании западными Индиями, родился дон Педро де Рибера, благородный кабальеро из знаменитого рода герцогов Алькала, столь почитаемого в этом королевстве; после смерти родителей он унаследовал ренту в четыре тысячи дукатов, что позволяло ему вести в Севилье жизнь роскошную и блистать на публичных сборищах, затмевая всех пышностью нарядов и изяществом манер. Был у этого кабальеро в Мадриде двоюродный брат, состоявший при дворе величайшего из государей; брат этот когда-то отправился в столицу по поводу тяжбы, которая вскоре была решена в его пользу, и так полюбился ему Мадрид и обхождение тамошних придворных, что он сменил свою родину на этот великолепный город; там он завел дружбу с неким пожилым кабальеро по имени дон Хуан де ла Серда, человеком многих достоинств и всеми уважаемым. Грудь старца украшал алый знак покровителя Испании, к коему присовокуплялась энкомьенда с двумя тысячами дукатов дохода. Кабальеро этот был вдовцом и имел одну-единственную дочь, наследницу всего его состояния, которую природа с особым тщанием украсила всеми своими дарами на зависть мадридским дамам. Как светозарное солнце превосходит звезды небесные, заимствующие у него свет, так дивная сия красавица, солнце истинной красоты, превосходила всех дам Мадрида.

Дон Хуан желал выдать свою дочь за человека достойного, равного ей благородством и богатством. Дон Родриго де Рибера — так звался кузен дона Педро, о котором я уже говорил, — вполне мог бы попытать тут счастья: и знатен он был, и с доном Хуаном де ла Серда весьма дружен, однако он был младшим сыном, и это удерживало его от сватовства — слишком ничтожно было его состояние по сравнению со столь значительным приданым. И он завел перед доном Хуаном речь о своем двоюродном брате, жившем в Севилье, расписал как его достоинства, так и богатство майората; дону Хуану такой жених показался подходящим, но, как человек осмотрительный, он решил сперва получше о нем разузнать, подозревая, что дон Родриго мог, по родственному пристрастию, преувеличить его достоинства и богатство. Итак, дон Хуан не мешкая написал одному своему другу в Севилью с просьбой узнать все досконально о достоинствах, нраве и состоянии дона Педро де Рибера, ибо дело идет о том, чтобы этим браком придать блеску его, дона Хуана, дому и составить счастье его дочери доньи Брианды. Вскорости пришел ответ, в коем друг все сказанное доном Родриго о своем родиче подтверждал и даже еще более хвалебно о нем отзывался, ни в чем не погрешая против истины; письмо очень обрадовало дона Хуана, он незамедлительно встретился с доном Родриго и просил известить его двоюродного брата об их замысле выдать за него донью Брианду. Дон Родриго это исполнил; тогда дон Педро, не намеренный жениться вслепую, высказал желание получить портрет дамы, и поручил своему кузену проследить, чтобы художник не изобразил ее в льстивых красках, но сделал портрет верный и правдивый. Дон Родриго и это исполнил, портрет дону Педро весьма понравился, и он попросил кузена, еще до его приезда в Мадрид, начать переговоры, для чего дал ему все полномочия. Пока дон Родриго все это с доном Педро обсуждал, донья Брианда любовалась другим портретом, который прислал ей дон Педро. Кабальеро же этот, справив себе роскошный гардероб, выехал в Мадрид; челядь его не могла с ним отправиться, ибо он велел слугам дождаться, когда им сошьют праздничные ливреи; итак, выехал он с одним лишь слугою на двух мулах, а на третьем, тоже добром муле, ехал погонщик, поспешая за доном Педро, которому не терпелось поскорее прибыть в Мадрид и увидеть красавицу донью Брианду, — он уже успел страстно влюбиться в нее по портрету и носил его все время на груди вложенным в то самое письмо, вместе с которым портрет был прислан.

За полдня пути до Толедо они остановились пообедать в трактире, и дон Педро приказал погонщику мулов ехать вперед, чтобы подготовить им место в гостинице; сам же после обеда сел с несколькими идальго из Оргаса — в этом городке он остановился — играть в карты. Ему не везло, он пришел в азарт, и игра затянулась, пока ему не удалось отыграться, так что пришлось выехать несколько позже, чем он рассчитывал. Сев на мулов и осведомившись о дороге, пустились они вдвоем со слугою в путь; едва отъехали на одну лигу, как стемнело, и дальше они двигались уже в полном мраке — ночь выдалась темная, небо было покрыто тучами, чрез которые сияние звезд не могло пробиться, да и луна на ущербе совсем не светила; едучи в темноте и не слишком присматриваясь к дороге, всадники заблудились — попали в оливковую рощу в полулиге от Толедо. Не видя дороги и не зная местности, они решили, чтобы не удалиться от Толедо, спешиться в этой роще и подождать до утра, надеясь при свете дня отыскать дорогу; сняли они с мулов вьюки и расположились на них под оливковым деревом, словно под зеленым пологом походного сего ложа; от усталости их быстро сморил сон, оба крепко уснули — и вовсе некстати: когда они спали самым сладким сном, ведать не ведая, что их ожидает, подкрались к этому месту четыре молодца, слышавшие стук копыт. Были это воры, ходившие в Толедо совершить покражу, но что-то им помешало, и они на обратном пути не пожелали упустить удобного случая; видя, что хозяева мулов спят, воры перемигнулись, набросились по двое на одного, скрутили беднягам руки сзади и, забрав все, что у них было, оставили обоих в полотняных рубахах и штанах, а чтобы поскорей улизнуть, прихватили и мулов.

Господин и слуга горько сетовали на судьбу, причем слуга корил хозяина, что тот засиделся за картами, — из-за этого, мол, и случилась беда; а пока они толковали, птицы нежным своим пеньем начали приветствовать зарю, явившуюся, чтобы поблагодарить их за хвалы; вскоре послышалось поблизости блеянье овец, и оба ограбленных принялись громко звать пастуха; тот поспешил на зов и развязал им руки, ахая, что так их обчистили. На вопрос, далеко ли до Толедо, он ответил, что и пол-лиги не будет, но ежели они желают пойти на виллу его госпожи, так это совсем, мол, рукой подать, он охотно их туда проведет и оставит на попечении сеньоры, которая поможет их беде. Совет пастуха был принят, оба последовали за ним на виллу, которой с одной стороны оградой служили кристальные воды Тахо; дом был красив, с высокими башенками и золочеными капителями; когда подошли к дверям, пастух постучался, и им тотчас отворил пожилой человек, управляющий сельскими владениями, которому надлежало наблюдать за пастухами и принимать урожай. Пастух поднялся наверх и вкратце рассказал своей госпоже о бедственном положении приведенных им путников и о том, что они надеются на ее помощь; дама велела их ввести, дон Педро явился перед ней, к великому своему стыду, чуть что не голый, прикрываясь лишь взятым у пастуха плащом. О своем путешествии он сказал, будто направлялся в Мадрид по поводу тяжбы и что он — севильский идальго по имени Фернан Санчес де Тривиньо. Донье Виктории жаль было на них смотреть, особенно же на дона Педро, который показался ей недурен собою; она пошла в соседнюю комнату, достала из своих сундуков два костюма и дала беднягам, чтобы оделись; те не заставили себя упрашивать, дон Педро, приодевшись, глядел совсем красавцем — донья Виктория залюбовалась им так, что глаз не могла отвести. Пришло время обеда, дама без церемоний пригласила дона Педро к столу и отобедала с ним, а он, не переставая, благодарил ее за милость и ласковый прием.

Так прожили они со слугою на вилле два дня; дама ни словом не обмолвилась о своих чувствах к дону Педро, но глаза ее красноречиво говорили о ее томлении. Дон Педро сразу понял их язык и даже со слугой об этом толковал, но не решался завести о том речь с дамой, помня, что намерен вот-вот жениться. Слуга же подзадоривал его не зевать, раз уж фортуна послала такой случай, и не быть жестоким с той, что была к нему так милосердна. Уединенность виллы, красота дамы и ее туманные намеки побудили наконец дона Педро заговорить о своих чувствах; дама, однако, не соглашалась упасть в его объятья, пока он не даст ей слова жениться. Объятый любовным пылом, дон Педро позабыл о даме, изображенной на портрете, и охотно последовал советам своего слуги, а тот наставлял его, что, мол, не надо упускать случая насладиться красотой этой дамы, можно ей и слово дать жениться, и даже письменное обязательство, только не надо, мол, называть свое имя, а держаться имени придуманного; дон Педро так и поступил, и донья Виктория де Сильва — таково было имя дамы — разрешила этому кабальеро прийти в ее объятья.

Так провел дон Педро на вилле еще несколько дней, а затем, сказавши, будто должен получить решение по тяжбе, которую он ведет в Совете по делам Индий, и будто ему надо непременно самому туда явиться, был отпущен доньей Викторией под честное слово, что скоро, очень скоро вернется к ней; на другой день рано утром он уехал, дама, провожая его, лила слезы, а он, прикрывая платком глаза, делал вид, будто тоже плачет. Так он и уехал с виллы — дама дала ему мулов и денег на поездку в Мадрид; но за дурной поступок его настигла кара незамедлительная: при въезде в Ильескас один из мулов, испугавшись чего-то, взвился на дыбы и сбросил замечтавшегося дона Педро наземь; юноша вывихнул ногу, и пришлось ему задержаться в этом городке под присмотром вызванного из Толедо цирюльника. Тут мы его и оставим, а сами вернемся к донье Виктории, которая после отъезда своего любезного плакала да горевала.

Случилось так, что одна из ее служанок, убирая постель дона Педро, нашла забытый им по рассеянности портрет дамы, на которой он собирался жениться, вложенный в письмо, присланное его кузеном. Находку она вручила госпоже, и та, развернув бумагу, увидела портрет, что повергло ее в новую печаль и тревогу, еще усилившиеся, когда она прочитала письмо, где было сказано следующее:

«Двоюродный мой брат и господин! С этим письмом посылаю портрет сеньоры доньи Брианды де ла Серда, точно и правдиво сделанный с оригинала; уверен, что ее красота побудит Вас ускорить приезд. Ее отец, дон Хуан, ждет Вас в большом волнении — не откладывайте же приезд, ибо после получения прекрасной сей копии это было бы неучтиво; а пока я веду переговоры о брачном контракте, как мы условились; по прибытии Вы его подпишете и можете почитать себя счастливцем, что Вам досталось такое блаженство.

Ваш двоюродный брат, дон Родриго де Рибера».

Донья Виктория с трудом дочитала письмо и от горя, ее охватившего, упала в обморок — более получаса пролежала она без чувств на руках у служанки, а когда пришла в себя, вздохам и слезам не было конца: она проклинала коварного севильянца и еще пуще — свое легкомыслие, то, что решилась доверить свою честь пришельцу, явившемуся в ее дом ограбленным. Весь этот день прошел в слезах, но затем, понимая, что ее добрая слава в опасности, донья Виктория решила не допустить, чтобы говорили, что мужчина над ней насмеялся; итак, узнав из письма, куда он направлялся и на ком собирался жениться, она задумала ехать в Мадрид — сделать это было ей легче, чем иным женщинам, ибо у нее не было близких родственников, перед кем держать отчет в своих поступках, кроме брата, служившего в армии во Фландрии и имевшего чин капитана кавалерии. О намерении своем она сообщила Альберто, старому слуге, пестовавшему ее с детства, и тот, одобрив замысел, вызвался ее сопровождать; они распорядились нагрузить две повозки всяческой утварью, необходимой в богатом доме, и отправились в Мадрид; тотчас по приезде в славный сей город Альберто стал расспрашивать, где проживает дон Хуан де ла Серда и прибыл ли уже из Севильи жених, которого ожидали. Все это он разузнал, и когда донья Виктория услышала, что дон Педро еще в Мадрид не приехал, она, не зная о беде, приключившейся с ним в Ильескасе, изрядно встревожилась.

Первое, что сделала оскорбленная дама, это наняла уединенный дом вблизи дома дона Хуана де ла Серда; там она поселила Альберто, который должен был изображать хозяина; затем она велела ему пойти к дону Хуану де ла Серда и осведомиться, не требуется ли им в услужение дуэнья, — она задумала переодеться дуэньей, чтобы дон Педро ее не узнал. Альберто все исполнил с величайшим усердием и полным успехом — донья Брианда только и мечтала, как бы найти себе дуэнью; когда Альберто сказал, что ищет этого места для своей дочери, донья Брианда не только ее взяла на службу, но и его самого в качестве эскудеро, ибо он был вида представительного и украшен внушавшими почтение сединами; итак, устроив дело наилучшим образом, Альберто вернулся сообщить это донье Виктории, которая очень обрадовалась, особенно же тому, что донья Брианда желала поскорее ее увидеть. Вместе с Альберто они в тот же день поспешно раздобыли все необходимое для туалета молодой вдовы, так что на другой день донья Виктория уже могла явиться к даме, у которой ей предстояло служить дуэньей, и пошла она в сопровождении Альберто, игравшего роль отца; старец дон Хуан де ла Серда и его красавица дочь встретили обоих весьма любезно; донье Виктории было бы приятней, ежели бы невеста была не так хороша и привлекательна для жениха; подобная красота могла бы, кажется, остудить ее пыл и удержать от исполнения задуманного, но донья Виктория не пала духом; донье Брианде сообщили, что Альберто, назвавшийся Эстебан де Сантильяна, — так будем звать его и мы, — родом из Утреры, городка вблизи Севильи, и что там он выдал свою дочь замуж за почтенного идальго из того же городка, что идальго этот вел торговлю в Индиях, все ездил в Перу и обратно, и в одном из таких путешествий скончался, оставив столько долгов, что все его имущество ушло на расплату с кредиторами, и вот одному из них он, Сантильяна, предъявил, мол, иск в Совете по делам Индий и надеется вскоре получить решение. Услышав, что Сантильяна андалусиец, дон Хуан спросил, не приходилось ли тому бывать или жить в Севилье; Сантильяна ответил, что да, он частенько бывал наездом в этом городе, ибо жил неподалеку, но вот дочь его, та прожила в Севилье некоторое время. На этом разговор закончился, ибо дон Хуан не пожелал расспрашивать о доне Педро де Рибера. Донья Виктория осталась прислуживать донье Брианде, которая была очень довольна новой дуэньей и сразу доверила ей ключи ото всех своих сундуков и секретеров, на зависть прочим служанкам, злившимся — и по праву, — что вот не успела новая дуэнья появиться в доме, как ей оказывают больше доверия, чем прослужившим тут не один год. Сантильяну же, сказавшего, что он с женой, чью роль разыгрывала служанка Виктории Марсела, живет по соседству, в доме дона Хуана не поселили.

Вернемся к дону Педро де Рибера. Поправившись, он приехал в Мадрид и остановился в доме у своего кузена дона Родриго, который уже тревожился из-за его опоздания; причину задержки дон Педро сразу объяснил, не скрыл и того, что произошло с ним на вилле Виктории, вплоть до данного им слова под чужим именем. Дон Родриго осведомился о звании дамы, и дон Педро сказал, что имя ее донья Виктория де Сильва и что она принадлежит к толедской знати. Дон Родриго выслушал его с неудовольствием и стал упрекать, что он обманул и обесчестил эту даму, — теперь, мол, ему надо ее опасаться, ибо, узнав, что он едет в Мадрид жениться, она, чего доброго, захочет отомстить за оскорбление, и ему придется худо. Потом заговорили о донье Брианде, и дон Педро сказал, что без памяти влюбился в нее по портрету, но увы, портрет у него пропал вместе с прочими вещами, что воры похитили у него в окрестностях Толедо; сам-то дон Педро знал, что портрет вовсе не украли, но что он забыл его под подушкой в своей постели на вилле Виктории, и это обстоятельство немало его беспокоило. Дон Родриго распорядился, чтобы, прежде чем дон Педро покажется своему тестю и невесте, ему сшили костюмы — дорожный и черный, парадный, а покамест он должен был никуда не выходить; шитье в Мадриде, коль есть деньги, — дело недолгое, через несколько дней дону Педро принесли великолепный дорожный костюм, и он, как если бы только что приехал, отправился со своим кузеном доном Родриго к дону Хуану де ла Серда, где их встретили с превеликой радостью, ибо дон Педро уж очень был хорош собою. Известили донью Брианду, что сейчас в ее покои явится будущий ее супруг, — ее в это время одевали служанки; вот уселась она на эстрадо, а ее дуэньи подле нее на ковре, и в залу взошел дон Педро в сопровождении дона Хуана и дона Родриго. Во время визита юный кабальеро держался весьма непринужденно и блистал остроумием — в нем и тени не было обычной у женихов глупой робости, нет, дон Педро обладал ясным умом и изысканными манерами. Глядя на прекрасную донью Брианду в натуре, он убеждался, что кисть художника была точна, хотя в подобных случаях ей редко удается изобразить в портрете всю правду, которую надлежит выразить красками. Красота прелестной доньи Брианды привела его в восхищение, девица тоже не осталась в долгу — дон Педро очень пришелся ей по сердцу.

Мужчинам надо было уладить какие-то пункты брачного контракта, для чего потребовалось присутствие дона Педро; он, дон Хуан и дон Родриго удалились в другую комнату и заперлись там с писцом и несколькими родственниками, приглашенными на заключение контракта. Донья Брианда осталась со служанками, все говорили о доне Педро, ее будущем супруге, все поздравляли ее, что он оказался так хорош собой и галантен; только Виктория ничего не сказала, и ее госпожа это заметила; оставшись наедине с дуэньей, она сказала:

— Донья Теодора (так назвалась Виктория), почему, когда все мои служанки меня поздравляют с удачным выбором супруга, ты одна молчишь, не следуешь их примеру, хотя бы для того, чтобы доставить мне удовольствие? В чем причина твоего молчания?

А Виктория так поступала с умыслом, чтобы вызвать на этот разговор, как оно и случилось. Видя, что все складывается по ее желанию, она на речи доньи Брианды отвечала так:

— Сеньора, в особе дона Педро нельзя найти ни одного изъяна, он образец галантности, и лучшего жениха нечего желать — все это признали; молчание же мое вызвано тем, что в Севилье я очень хорошо знала этого кабальеро, ибо жила в той части города, которую он часто посещал, а почему, того я от тебя не стану скрывать, ибо обманывать тебя было бы негоже мне, желающей только служить тебе и охранять твой покой, — ведь лишиться его до конца дней своих — это скорее подобно смерти, нежели радостной жизни в замужестве.

Слыша такие слова, донья Брианда встревожилась и стала умолять дуэнью открыть ей смысл этих темных, многозначительных намеков, для нее непонятных. Виктория, радуясь случаю излить свой яд на дона Педро, губителя ее чести, не преминула это сделать; она предложила своей госпоже пойти в место более укромное, подальше от любопытных глаз служанок, и когда они уединились в какой-то комнатушке, хитрая Виктория сказала так:

— Хороша была бы моя любовь к тебе, моей госпоже, когда б я не сказала тебе откровенно о том, что может лишить тебя ни мало, ни много, но покоя; знай же, госпожа моя и повелительница, что у дона Педро в Севилье были амуры с одной тамошней дамой, весьма красивой и знатной, хотя родители не оставили ей достаточного состояния, чтобы она могла вести приличествующий ее имени образ жизни; домогательства дона Педро были так настойчивы, что она, тронутая бесчисленными комплиментами, визитами и подарками, отдалась ему, взяв с него обещание жениться, в чем у нее есть свидетели, хотя условие было заключено тайно, — в то время был жив дон Фернандо, отец дона Педро, знавший об этой любви и всеми силами пытавшийся ей воспрепятствовать, не желая, чтобы дон Педро женился на донье Эльвире де Монсальве, как зовут эту сеньору. Но связь продолжалась, и живым залогом ее были два сына и дочь, которые ныне живут на попечении матери. Дон Педро ждал, пока умрет его отец, который был стар и немощен; но когда это случилось и донья Эльвира уже надеялась, что станет супругой дона Педро и придет конец ее страданиям, — а изведала она их немало, я это знаю, потому что жила по соседству, — дон Педро перестал у нее появляться, и она, поняв его намерение, сообщила обо всем двум своим двоюродным братьям; те были так возмущены, что решили немедля заставить дона Педро исполнить данное им слово. Дон Педро в это время жил уединенно в одном из своих поместий, вблизи Севильи, остерегаясь своих врагов, которые, видя, что он и не думает выполнить свой долг, искали случая его убить. Так обстояли дела, когда отец привез меня в Мадрид, где я нахожусь уже месяца полтора. Вот что я могу сообщить тебе о доне Педро, и я уверена, что он, живя здесь в столице, будет все время в опасности, ибо родственники дамы, которую я хорошо знаю, люди благородные и смелые, — они, несомненно, явятся сюда отомстить за оскорбление их кузины, и здесь им будет это сделать легче, чем в Севилье, где дон Педро жил, хоронясь от них.

Со вниманием выслушала донья Брианда рассказ дуэньи о доне Педро, и стало ей обидно, что он приехал из Севильи несвободным от связи, которую на самом-то деле придумала переряженная донья Виктория; огорченная дама задала несколько вопросов — влюблен ли дон Педро, хороша ли собой донья Эльвира и кое о чем еще, на каковые дуэнья отвечала весьма обстоятельно и так, чтобы навлечь на дона Педро гнев его невесты; донья Брианда, все ж не вполне поверив словам дуэньи, решила известить обо всем своего родителя и просить его разузнать поточнее. Она пошла поговорить с ним в комнату, где как раз завершили заключение брачного контракта, а донья Виктория осталась в зале, где обычно находятся дуэньи; вскоре туда явился слуга дона Педро, который, по поручению господина, ходил за почтой из Севильи; слуга, несший пакет с письмами, спросил у дуэньи, где его господин, — вдовья тока так изменила донью Викторию, что он ее не узнал. Дуэнья ответила, что его господин — в соседней комнате вместе с ее хозяином.

— Несу ему пакет, — сказал слуга, — что прибыл с почтой из Севильи, а в нем письма.

— Ежели вам угодно, — сказала хитрая Виктория, — я могу пакет передать — вам-то нельзя зайти туда, где находится дон Педро, а я охотно сделаю это ради вас.

— Весьма меня обяжете, — сказал слуга и, передав пакет дуэнье, удалился.

Она же первым делом вскрыла пакет и вложила в него письмо, написанное ею тут же, а затем, снова заклеив пакет, прошла с ним к своей госпоже. Та спросила, куда она несет письма. Дуэнья, не моргнув глазом, отвечала:

— Я несу их дону Педро, госпожа моя, пакет только что доставил слуга с почты.

Женщины все любопытны, вот и Брианда, выказав на сей раз любопытство, вскрыла пакет и нашла письмо, написанное дуэньей и подписанное именем доньи Эльвиры де Монсальве. После того, что Брианда слышала, ей захотелось узнать содержание письма; в надежде, что оно прольет свет на всю эту историю, она начала читать следующее:

«Ваше отсутствие и слабое мое здоровье, любезный супруг мой, причиняют мне столько страданий, что жизни моей скоро придет конец, тем паче что я имею известие, будто Вы намерены в столице жениться. Не могу заставить себя поверить подобному слуху о человеке, давшем слово быть моим супругом и связанном со мною столь надежным залогом — общими детьми. Не стану напоминать Вам, что на небе есть господь, чей суд справедлив, и что у меня есть двоюродные братья, которые, узнав о нанесенном мне оскорблении, не преминут отомстить. Да хранит небо Вашу жизнь, дабы Вы постигли всю силу моей любви и свой долг.

Ваша супруга донья Эльвира де Монсальве».

Прочитав письмо, донья Брианда убедилась, что рассказ мстительной дуэньи — чистая правда. Тут как раз вошел ее отец, и она поведала ему все, что узнала о доне Педро, показав, кстати, и письмо мнимой доньи Эльвиры; старик был изумлен; осеняя себя крестным знамением, он возмущался, что кабальеро из столь знатной семьи обманул эту даму, что прижил с нею детей, а после этого еще приезжает жениться на его дочери; однако говорить с доном Педро откровенно он пока воздержался, желая сперва разузнать об этом деле у одного дворянина из Севильи, к которому тут же отправился.

Едва дон Хуан вышел из дому, как явился дон Педро в сопровождении слуги, который сказал ему, что, мол, пакет из Севильи со всеми письмами передан дуэнье; вот дон Педро и пришел за ними, так как дуэнья и не думала отослать их в дом его кузена. Он застал донью Брианду в первой зале, отца уже не было дома, и дон Педро сказал:

— Госпожа моя, я мог бы возвратиться и по менее важному поводу, только чтоб повидать вас, предмет моих мечтаний, но сейчас оправданием мне служат письма из Севильи, которые мой слуга оставил у той дамы, вашей дуэньи.

— Да, она думала, — сказала Брианда, — что вы сидите с моим отцом, и, войдя, чтобы передать вам письма, встретила меня, а я, догадываясь по ее словам, о чем речь в этих письмах, взяла да и вскрыла их из любопытства и опасения, что в Севилье кабальеро ваших лет вряд ли ведут монашеский образ жизни. Дорого обошлось мне любопытство, но благодаря ему я узнала горькую правду до того, как связала себя узами брака; куда хуже было бы, узнай я это потом; я видела письмо, которое вы сейчас прочтете, письмо от особы, хорошо вам знакомой; в придачу к тому, что я уже знала, мне этого достаточно, чтобы с нынешнего дня прекратить всякие разговоры о браке с вами. Из письма вы узнаете то, что вам и так известно, оставайтесь же с богом, не стану вас больше утруждать.

Дон Педро так и застыл с письмом в руке, недоумевая, что случилось; лишь прочитав письмо, он понял, что чья-то зависть к его счастью хочет ему помешать, нагромоздив на его пути нелепые выдумки; тут в зале появилась дуэнья, и он, не слишком к ней приглядываясь, сказал:

— Сеньора, что это за поклепы на меня возводят? У меня в Севилье возлюбленная, носящая такое имя? Я прижил с ней детей? Дал слово жениться? Готов прозакладывать голову, что это величайшая ложь, какую когда-либо придумывал обман.

— Что до меня, — сказала дуэнья, — я вашим словам верю, но надо, чтобы им поверила и моя госпожа, а она такого нрава, что вряд ли позволит вести дальше разговор о браке; я знаю, что она уже сообщила обо всем отцу и что он отправился разузнать подробности у одного кабальеро из Севильи, здесь находящегося и большого его друга.

— Очень этому рад, — сказал дон Педро, — он, разумеется, услышит, что это ложь и что дамы с именем «донья Эльвира» вовсе нет в Севилье. Но прошу вас, сеньора, скажите, очень ли вы близки к моей госпоже донье Брианде?

— Я пользуюсь особым ее расположением, — сказала она.

— Ежели так, — сказал дон Педро, — вы, наверно, могли бы убедить ее выслушать мои оправдания.

— Сильно сомневаюсь, что она захочет с вами разговаривать; она, как я видела, была весьма разгневана, а уж если она рассердится, переубедить ее трудно, и ненависть ее долго не проходит.

— Но раз вы к ней так близки, — сказал он, — я уверен, что вы могли бы смягчить ее своими мольбами, описав, как нежно я ее люблю и как почитаю.

— Да, это в моих руках, — сказала дуэнья, — но что вы мне дадите, коль я уговорю мою госпожу?

— Все, что попросите, — сказал он, — и ежели вас интересуют деньги, то человек я не скупой, и для тех, кто мне помогает, ничего не жалею.

— Как видите, я еще молода, — сказала дуэнья, — и не потеряла надежду выйти замуж; но для этого мне надобно хоть какое-то приданое; надеюсь на вашу щедрость, на то, что вы вознаградите меня за услугу и поможете моему счастью.

— Исполните мою просьбу, — сказал он, — и я обещаю дать вам пятьсот эскудо, чтобы помочь в нужде, а дабы вы не сомневались, что обещание я сдержу, принесите письменные принадлежности, я тотчас напишу вам записку на эту сумму.

Донье Виктории было любопытно, чем все это кончится; она поспешно принесла бумагу, чернильницу, перо и положила все на поставец, чтобы дону Педро было удобно писать. В порыве галантности он поставил свою подпись на чистом листе, доверив дуэнье самой вписать названную сумму; ей же только этого и надо было; поблагодарив за оказанную милость, она пообещала быть усердной посредницей и обнадежила дона Педро, что очень скоро он вновь будет в милости у ее госпожи; влюбленный кабальеро, поверив ее словам, откланялся. В это время вошел Альберто, донья Виктория рассказала ему обо всем происшедшем, и он был удивлен, сколь успешно движется интрига, задуманная, чтобы помешать браку. Дама велела ему над подписью дона Педро написать брачное обязательство и проставить число одного из тех дней, когда он был на вилле, да и свидетелей указать. Альберто повиновался, стараясь как можно лучше подделать почерк дона Педро и взяв за образец подпись, — он в этих делах был большой мастер, писец незаурядный.

В тот день дон Хуан де ла Серда не застал своего севильского друга дома и отложил встречу с ним на следующий день. А донья Брианда решительно сказала донье Виктории, что ни за какие блага не согласится на этот брак, хоть бы и осталась в девицах, да кстати открылась дуэнье, рассказав, что, прежде чем зашла речь об этом сватовстве, за ней ухаживал некий весьма знатный кабальеро по имени дон Санчо де Лейва и она, питая к нему нежные чувства, уже начала было дарить его своей благосклонностью; однако настояния отца, желавшего выдать ее за дона Педро, вынудили ее повиноваться его воле; теперь же, узнав о лицемерии дона Педро, она склонна снова вернуть дону Санчо свое расположение. Донья Виктория слушала с величайшей радостью — это сулило ее замыслам верный успех, и, чтобы укрепить его, она уговорила донью Брианду ободрить дона Санчо.

— Он сильно на меня обозлился, — сказала донья Брианда, — но ежели я пошлю ему письмо, не сомневаюсь, что гнев его пройдет и он снова будет у моих ног.

Мнимая дуэнья вызвалась вручить письмо, только попросила дать ей карету и указать, где живет дон Санчо; донья Брианда была очень довольна, что дуэнья с таким усердием ей служит, тем паче в деле, столь приятном ее сердцу, и, чтобы не откладывать, она приказала дуэнье поехать в этот же вечер к дону Санчо и отвезти письма. Донью Викторию нельзя было упрекнуть ни в лени, ни в тупости, — она тут же отправилась, но не к этому кабальеро, а в нанятый ею дом, велев вознице вернуться: она, мол, дальше пойдет пешком в сопровождении Сантильяны, которого выдавала за отца. У себя дома она написала два письма — одно дону Хуану де ла Серда с приглашением прийти к ней, другое, с таким же приглашением, дону Санчо, указав адрес, по которому ей было приказано поехать. А пока доставляли письма, донья Виктория, сняв платье дуэньи и надев нарядное платье знатной дамы, уселась на эстрадо и в обществе служанки принялась ждать этих двух посетителей. Вскоре явился дон Санчо де Лейва, не знавший, кто его вызвал, ибо подпись на письме ничего ему не говорила. Едва он уселся и перемолвился с доньей Викторией несколькими любезными фразами, как доложили, что дон Хуан де ла Серда вышел из кареты и поднимается к ней. Тогда она сказала дону Санчо:

— Сеньор, мне необходимо побеседовать с этим кабальеро наедине, но я не намерена скрывать от вас содержание нашего разговора; прошу вас, зайдите в этот альков и, стоя за занавесом, внимательно слушайте, о чем мы будем говорить, ибо все это послужит вашему благу.

Дон Санчо повиновался, недоумевая, к чему все эти таинственные приготовления.

Вошел дон Хуан, и, когда он уселся в кресло, донья Виктория сказала ему следующее:

— Полагаю, что вы, дон Хуан, немало удивлены, почему это вас приглашает письменно особа вам незнакомая в дом, хозяин которого также вам неизвестен. Дабы вывести вас из недоумения, скажу вам, кто я. Родина моя — императорский град Толедо; в семье моих родителей я родилась второй, у меня есть старший брат, наследник всего их достояния; фамилия наша Сильва; думаю, этим достаточно сказано о моей знатности, но могу прибавить, что отец мой был рыцарем ордена Сантьяго, а брат состоит в ордене Алькантара и служит его величеству во Фландрии, имея чин капитана кавалерии. Оставил он меня в Толедо на попечении престарелой тетушки, которая вскорости умерла; после ее кончины я удалилась на свою виллу, вблизи Толедо, и жила там, занимаясь хозяйственными делами, — в моем имении есть и стада, и пахотные земли; так проводила я время в мирных занятиях, наслаждаясь сельским покоем и не ведая любви, пока однажды утром один из моих пастухов не привел ко мне в дом двух мужчин, ограбленных ворами, совершенно раздетых; сжалившись над ними, особенно над тем, кто с виду был господином, я достала из оставленных мне братом двух сундуков с одеждой два костюма для них, и они оделись; оба благодарили меня за милосердие, хотя потом господин обошелся со мною без всякого милосердия, — его лесть, учтивое обхождение и нежные взгляды сумели в несколько дней, что он провел у меня в гостях, пленить меня так, что я перестала владеть собою; настойчивые его домогательства заставили меня поверить, что он меня любит, и я также открыла ему свою любовь. В конце концов, написав брачное обязательство, он добился от меня исполнения своих желаний, а затем, сказав, что едет хлопотать по тяжбе, сулящей ему немалые деньги и требующей его присутствия при вынесении приговора, он попросил у меня дозволения ехать в Мадрид, обещая вскоре вернуться; столько любви и нежности было в его поведении, что он сумел бы обмануть и женщину, менее любящую; я разрешила ему пробыть в столице, сколько ему понадобится, и с тем он, к великой моей печали, расстался со мною. Случайно найдя забытые им под подушкой портрет и письмо, я узнала, что он собирается в Мадриде жениться и что невеста его, чудо красоты, — это нынешняя моя госпожа и ваша дочь донья Брианда де ла Серда. Честь — драгоценнейшее наше достояние; посему я, обнаружив коварство дона Педро, решила приехать сюда и прибегнуть к помощи достойных особ, друзей моего покойного отца, дабы они, вступившись за меня, помешали этому браку; я полагала, что первая моя обязанность — уведомить вас о моем бесчестье и о нраве дона Педро, дабы вы, узнав о том и о другом, не дали ему вступить в брак, условия коего, как я узнала, уже подписаны. С этим вот письмом и имеющимися у меня свидетелями я намерена добиваться справедливости; взгляните на него — и вы убедитесь, довольно ли у меня прав принудить дона Педро исполнить его обещание.

С изумлением выслушал дон Хуан де ла Серда речи доньи Виктории и по ее рассказу понял, что дон Педро — человек распутный, падкий до наслаждений; имея уже сведения о том, что якобы произошло с ним в Севилье, дон Хуан положил прекратить приготовления к браку дочери. Развернув же листок, протянутый ему Викторией, он прочитал следующие строки:

«Я, дон Педро де Рибера, житель города Севильи, сим обязательством и своей подписью подтверждаю, что готов стать супругом доньи Виктории де Сильва, жительницы Толедо, и не откажусь исполнить свое обещание, когда бы и где бы от меня ни потребовали, предъявив сию грамоту. Свидетели Альберто и Марсела, домашние слуги.

Дон Педро де Рибера».

Прочитав письмо и все обдумав, дон Хуан молвил так:

— Весьма сожалею, сеньора, что дон Педро, человек столь благородного происхождения, поступил с вами так коварно, — ведь когда писал он эту записку, он направлялся на свадьбу с дочерью моей Бриандой; я, с моей стороны, могу сделать одно: после этого предупреждения он не переступит порог моего дома, и о браке больше не может быть и речи — зачем мне настаивать на этом союзе, когда ваше противодействие, и столь справедливое, способно все расстроить. Продолжайте же добиваться своего и не отступайте — ведь дело идет не о пустяке, но о чести вашей; я же, дабы помочь вам, предлагаю свои услуги; у меня здесь есть влиятельные друзья, и, ежели сам не смогу действовать, я могу прибегнуть к их поддержке.

Донья Виктория поблагодарила за милость, утирая слезы, чем еще больше расположила престарелого дона Хуана; он вызвался показать записку дону Педро, надеясь, что сумеет заставить юношу признать свое преступление. На том старик расстался с доньей Викторией, обещая вскоре возвратиться, вернуть ей записку и уладить ее дело, в чем ему, мол, поможет один друг. Он ушел, а дон Санчо де Лейва появился из своего укрытия, и, когда он уселся, донья Виктория сказала:

— Ежели вы, сеньор дон Санчо, слушали внимательно мой разговор с доном Хуаном, то вам уже известна моя история и то, что дону Педро по этой причине не бывать мужем красавицы доньи Брианды; сама же она поручила сказать вам, что к согласию на этот брак, весьма ей неприятный, ее вынудила лишь непреклонная воля отца и что она почитает величайшим счастьем представившийся случай его расторгнуть и вернуть вам свое благоволение. Все это написано ее рукою в этом вот письме.

И она подала ему письмо, прочитав которое дон Санчо почувствовал себя счастливейшим человеком на свете, ибо оно воскресило его умершие надежды. Затем донья Виктория продолжила так:

— Я понимаю, сеньор дон Санчо, что теперь вы ломаете себе голову, каким образом это письмо попало в мои руки; загадка трудна, но я открою вам ее решение. Вы сами влюблены, а потому знаете, что любовь побуждает к всевозможным превращениям, и только ею порождены все те чудеса, о коих писал Овидий. Вот и я, всем сердцем полюбив дона Педро и к тому же имея на руках обязательство, о коем вы уже знаете, готова была на все, чтобы восстановить свою честь и удовлетворить любовь. Я приехала сюда с намерением поступить в услужение к донье Брианде, и это мне удалось; хотя сейчас вы видите меня в нанятом мною доме, я в ее доме служу дуэньей, избрав эту роль и вдовье платье, дабы вернее обмануть проницательность дона Педро и всеми способами внушить донье Брианде ненависть к нему; замысел мой оказался удачен, их брак не состоится, зато для вашего я сделала все, что могла. Итак, подумайте, что вы хотели бы передать через меня вашей даме, — прямо отсюда я, в платье дуэньи, вернусь в ее дом, где присутствие мое необходимо; ежели угодно, напишите, вот и прибор, и это, по-моему, будет лучше всего, тогда Брианда убедится, что ее приказ я исполнила в точности. Секрет моего переодевания вы должны сохранить — для меня он не менее важен, чем свершение моего замысла; верю, что вы меня не предадите и что такому человеку, как вы, я могу доверять вполне.

Дон Санчо выслушал донью Викторию с величайшим изумлением; похвалив ее за смелость и поблагодарив за посредничество в его любви, он клялся, что молит бога продлить ему жизнь, дабы он мог с нею расплатиться, а секрет обещал хранить до тех пор, пока она сама не прикажет его открыть. Донья Виктория уже торопилась, а потому дон Санчо быстро написал своей даме письмо в самых нежных выражениях, благодаря за милость и обещая быть верным в любви до конца дней своих. На том он с Викторией простился, и мы оставим ее, пока она снимает наряд знатной дамы и надевает платье дуэньи, чтобы идти обратно к донье Брианде, и поведаем, что застал дон Хуан де ла Серда в своем доме.


Огорченный злым наветом, которым опорочили его в глазах нареченной, дон Педро де Рибера сообщил обо всем своему кузену дону Родриго, и они вместе отправились к дону Хуану де ла Серда. Старика дома не застали и попросили доложить о своем приходе донье Брианде; та вышла к гостям, но, чтобы сократить визит, даже не присела — так ей было неприятно видеть дона Педро после того, что она о нем узнала. Страдающий влюбленный стал оправдываться, клянясь и божась, что в жизни не знал в Севилье той дамы, которая писала письмо, и что, наверно, все это подстроено каким-то завистником, желающим помешать его счастью, и пусть, мол, дон Хуан все хорошенько разузнает, и ежели это окажется правдой, то он, дон Педро, готов отказаться от своего счастья и признать себя недостойным ее руки. Его уверения заставили Брианду усомниться, не была ли она обманута; надеясь на то, что отец все же сумеет выяснить правду, она в ответ сказала, что, мол, она над своим сердцем не хозяйка, что во всем она повинуется воле родителя, а посему не может им дать окончательного ответа и также не может победить предубеждение против дона Педро, но что скоро придет отец и он уже сам все решит, согласно тому, что ему удалось разузнать. Тут как раз вошел в залу дон Хуан, только что побывавший у Виктории; дон Родриго пересказал ему, о чем они толковали и как глубоко страдает его кузен, — остается, мол, одно, разузнать со всей достоверностью, правда ли то, что написано в письме, или же ложь. Все сели, и дон Хуан отвечал так:

— Любезные сеньоры, я вышел из дому с намерением узнать у моих друзей из Севильи, истинно ли то, в чем обвиняют дона Педро, но их не застал; впрочем, даже если б и застал, вполне возможно, что вести об этой связи до них не дошли, — Севилья город большой, от одного конца до другого так далеко, что, живя в одном городе, люди живут как бы в двух разных городах; зато узнал я другое, узнал, что дон Педро дал слово жениться некоей даме из Толедо, на чьей вилле гостил после того, как его ограбили воры, и, кроме того, что он обязан восстановить ее честь. Все это рассказала мне она сама, пригласив меня к себе и показав в подтверждение вот эту записку, подписанную его именем, — отрицать ему невозможно, мы все знаем его почерк.

Дон Хуан подал записку дону Родриго, затем, с некоторой опаской, дону Педро; оба были поражены, и дон Педро смятением своим выдал себя, хотя клялся, что обязательство такое давал не под своим именем, но под вымышленным. Дон Родриго, знавший все обстоятельства дела, стал стыдить кузена, а дон Хуан молвил так:

— Сеньор дон Педро, когда человеку молодому, да еще влюбленному, надобно удовлетворить страсть, он пойдет на все; вами владела любовь, и я не дивлюсь, что вы дерзнули причинить бесчестье той даме, не посмотрев на ее знатность, на славный ее род, не думая о том, что рано или поздно она сообщит родным об оскорблении и те вам отомстят; удивляет меня другое, то, что, когда вы, без памяти влюбленный, как твердят ваши письма, ехали жениться на Брианде, в сердце вашем нашлось место для другой любви, нет, вернее, то была похоть, ибо, быстро позабыв об этом знакомстве, вы повели разговор о браке. Знайте же, сеньор, ежели вы желаете поступить как должно дворянину, — а в вашем благородстве я не сомневаюсь, — вам надлежит исполнить свое обязательство, не то найдутся люди, которые вас заставят его исполнить, ибо дама эта не так бедна защитниками, как вам кажется. Она приехала в Мадрид, чтобы любыми путями добиться восстановления своей чести, и она это сделает; все поддержат ее требование, ибо оно справедливо. Советую вам не давать повода, чтобы в Мадриде пошла о вас дурная молва: исполните свой долг, и пусть любовь к Брианде не ослепляет вас — скорее я запру дочь в четырех стенах, и пусть она, сидя дома, зачахнет, нежели разрешу выйти за вас.

Он поднялся с кресел и в гневе удалился в другую горницу, донья Брианда за ним вслед; оба же двоюродных брата, смущенные и безмолвные, возвратились восвояси, и дома дон Родриго учинил кузену знатную головомойку, укоряя за двуличность. Оправданий у дона Педро не нашлось, он только недоумевал, каким образом записка оказалась от его имени, когда он подписал ее именем вымышленным. Предоставим ему теряться в догадках и вернемся к мнимой дуэнье, которая, возвратившись в дом дона Хуана, передала Брианде письмо дона Санчо, чем несказанно ее обрадовала, ибо Брианда опасалась, как бы дон Санчо, обозлясь на нее за намерение выйти замуж, не отказался ее видеть. Брианда сообщила дуэнье о приходе дона Педро и его кузена дона Родриго, об их беседе с ее отцом и о том, как отец запретил им думать о браке, ибо случайно узнал, что дон Педро уже дал слово и письменное обязательство жениться одной толедской даме, которая явилась вслед за ним в Мадрид, чтобы расстроить его сватовство. Виктория делала вид, будто об этом ведать не ведает, а потом стала рассказывать всякие ужасы о доне Педро. В это время донье Брианде принесли записку от ее кузины, приглашавшей прийти вечером на представление комедии у нее в доме, и донья Брианда просила передать, что будет. Тут Виктории пришла на ум хитрая мысль, которая, как мы увидим, удачно осуществилась и привела все к благополучному завершению: она сказала донье Брианде, что ежели той угодно нынче вечером, пока будет идти представление, встретиться с доном Санчо в надежном месте, то можно это сделать в доме ее, Виктории, отца, вполне для этого удобном. Донья Брианда питала к дону Санчо весьма нежные чувства и желала бы оправдаться перед ним за нанесенную ему обиду; предложение дуэньи она приняла, а та, призвав Альберто, дала ему письмо к дону Санчо с приглашением явиться в восемь часов вечера в дом доньи Виктории, да еще другое письмо — к дону Педро де Рибера, извещающее о том, что, мол, донья Брианда, несмотря на все между ними происшедшее и на гнев отца, решила стать его супругой и для того желает встретиться с ним нынче вечером в доме, адрес которого ему укажет эскудеро, и чтобы явился он не позже девяти часов. Альберто, не мешкая, отнес оба письма, которые причинили немалое удивление получателям, особенно же дону Педро, — то его отвергали, то теперь призывают, суля осчастливить рукою доньи Брианды; он, однако, приписал это посредничеству дуэньи и решил, что, пообещав ей деньги за такую услугу, он еще дешево заплатил. Оба молодых человека стали готовиться к визиту, а тем временем донья Брианда и ее дуэнья сели в карету — дон Хуан де ла Серда уже укладывался спать — и отправились к Виктории, в ее дом, числившийся домом Сантильяны, как назвался Альберто; там их встретила Марсела, служанка Виктории, игравшая роль ее мачехи; сняв мантильи, они принялись ждать прихода дона Санчо к назначенному часу; а покамест Виктория тайком продиктовала Сантильяне, он же Альберто, письмо к дону Хуану, гласившее следующее:

«Моя госпожа донья Брианда, вместо того чтобы поехать на представление комедии в доме ее кузины, явилась в дом моего отца с намерением, вопреки Вашей воле, отдать свою руку дону Педро; извещаю об этом, дабы Вы предотвратили беду, и, предупредив Вас, оставляю засим службу в Вашем доме».

С этой запиской Сантильяна направился к дону Хуану, но только вручить ее наказали не ранее, чем в половине десятого. Пока все это делалось, дон Санчо не преминул явиться по приглашению; на условный стук ему сразу отворили, он оказался у ног своей дамы, всем его обидам было дано удовлетворение, и Виктория оставила их наедине в комнате, замкнув дверь на ключ.

Пробило девять, и к дому, опасливо озираясь, подошел дон Педро, отыскав его по указанным приметам; он тоже постучался условным стуком, и ему отворили. Встретила дона Педро Виктория, которая, проведя его в неосвещенную комнату, сказала, что ему надо здесь посидеть тихо и неподвижно, — скоро, мол, к нему придет ее госпожа; юноша обещал не шуметь и стал ждать, а Виктория тем временем пошла снять току и черное платье и нарядиться знатной дамой. Переодетая, она вернулась в темную комнату и, разговаривая шепотом, сумела ввести дона Педро в обман — он уверился, что это Брианда одарила его своими милостями.

Оставим их там и вернемся к дону Хуану. Только начал он раздеваться, как вошел Альберто с письмом от своей госпожи. Престарелый кабальеро взволновался и в сопровождении Альберто поспешил к коррехидору, чей дом стоял поблизости; удрученный горем старик сообщил коррехидору, своему другу, о постигшей его беде, тот призвал стражу, все отправились к дому Альберто, и на их громкий стук дверь тут же отворили. Они вошли, имея при себе фонарь и факел, захваченные очень кстати, ибо во всем доме царила полная темнота. Зажегши факел, который понес впереди слуга, стали осматривать все комнаты; в одной нашли дона Санчо и донью Брианду, и на вопрос коррехидора, что они тут делают, дон Санчо отвечал, что он, мол, тут со своей супругой, и она это подтвердила. Дон Хуан хотел было кинуться на них со шпагой в руках, но коррехидор удержал старика, говоря, что его дочь здесь вовсе не с тем мужчиной, о котором он думает, а что кабальеро этот не кто иной, как дон Санчо де Лейва, известный в столице доблестью и благородством. Дон Хуан де ла Серда был готов примириться с этим браком, только бы не видеть дочь замужем за доном Педро, которого старик, узнав о его нечестных делах, возненавидел. Затем подошли к другой горнице, но тут дверь была заперта, и когда взялись взламывать замок, им открыл дон Педро и сказал, что он, мол, здесь находится с доньей Бриандой, своей супругой, что по ее воле явился он в этот дом, дабы здесь с нею обручиться. Но тут появилась из горницы донья Виктория и сказала:

— Вы ошиблись, дон Педро, я не та, что вы думаете, я донья Виктория де Сильва, чью честь вы обязаны восстановить; она-то и принудила меня пойти в услужение к донье Брианде под видом дуэньи.

Приглядевшись, дон Хуан и его красавица дочь узнали в даме мнимую дуэнью; стало ясно, что она прибегла к переодеванию, дабы защитить свою честь, и все принялись выговаривать дону Педро; доводы подействовали, он снова подтвердил данное прежде слово; так же поступили и дон Санчо со своей дамой; свадьбы решено было сыграть через неделю; посажеными отцами и матерями пригласили двух грандов Испании с их супругами. Обе молодые четы зажили счастливо, и вскоре у них родились дети, на радость и утешение родителям.

С великим удовольствием слушали Руфина и ее служанки искусно рассказанную доном Хайме новеллу; она стала еще одним звеном в цепи, полонившей сердце Руфины, чья любовь росла с часу на час. Юноша видел, что победа полная, большего нечего желать, и это было ему очень приятно; он решил отказаться от участия в ограблении Руфины и только ждал удобного случая рассказать ей обо всем. Помогла ему в этом сама Руфина: полагая, что дон Хайме тот, за кого себя выдавал, она сказала, что до возвращения отца из Мадрида хотела бы с ним, Хайме, бежать, прихватив все, что в доме есть ценного; отправиться они могут в Валенсию; раз дон Хайме из тамошней знати и богат, ее отец, наверно, согласится на этот брак. Тут юноше уже пришлось раскрыть свои карты и хитрую плутню, против Руфины затеянную; дабы вывести ее из заблуждения, Хайме сказал следующее:

— Госпожа моя и повелительница! Знаю, вы от души желаете мне блага, а потому хочу говорить с вами откровенно, без утайки, о том, чего вы до сих пор не знали, и прошу меня простить — одна любовь может служить мне извинением. Преступление мое не в том, что я полюбил вас, ибо не в вашей власти помешать любить вас каждому, кто сподобился видеть божественную красоту вашу; да, я увидел ее, был ею побежден, моя свободная воля и все три силы духовные стали пленницами вашей прелести; подобную победу вы легко могли бы одержать и над сердцами более строптивыми, чем мое; лишь только увидел я сияние двух этих солнц, как стал вашим рабом, и всегда буду о том твердить. Сим предисловием я предваряю то, что намерен вам сообщить, дабы оправдать им мой проступок и прикрасить мой грех. Я не тот, каким расписал себя в своем рассказе; родился-то я в Валенсии, но в семье бедной, родители мои были людьми честными и почтенными; отец зарабатывал на пропитание трудом своих рук, а был он ремесленником, мастерил альпаргаты; я же с самого детства заносился высоко, не желал унижать себя трудом ремесленника и, недолгое время пробыв в Андалусии, перебрался в Кастилию — мне везло, с людьми я обходиться умею, и у меня никогда не было недостатка в друзьях и в деньгах. В этот город я приехал вместе с неким Криспином; его в Малаге содержали под стражей, но за какое преступление — он мне не пожелал сказать. Я этому человеку обязан; он взял на себя дорожные расходы и дал мне денег взаймы; затем, видя, что малый я любезный и хочу быть его другом, он, оказав мне разные услуги, однажды открылся передо мной: стал уговаривать, чтобы я проник в ваш дом и потом ввел его; зная о вашем богатстве, он хотел, чтобы мы вас ограбили; слыша такие речи, я убедился в том, что подозревал и раньше, — что Криспина содержали в Малаге в тюрьме за воровство. Как задумали, так и сделали: мы изобразили драку, я укрылся у вас в доме и нашел здесь столько благоволения в душе вашей и столько блаженства в ласках ваших, что они расстроили замысел Криспина; отныне я, разоблачив перед вами все его хитросплетения, попытаюсь у него самого потрясти мошну, ему в наказание, да не попустит небо, чтобы я, премного вами облагодетельствованный, отплатил вам за добро черной неблагодарностью. Я открыл свое сердце, располагайте же мною по вашей воле, а я не допущу, чтобы Криспин причинил вам зло, хотя, как видите, пришлось мне отказаться от благородного звания.

Немало изумилась Руфина, слыша от своего милого такие речи; злобный замысел Криспина, который здесь, в Толедо, узнал ее и хочет отомстить за учиненное в Малаге ограбление, стал ей ясен, и теперь она опасалась, не рассказал ли Криспин ее любезному Хайме, какова она птица. И раз уж Хайме открыл ей, кто он, объявив свой прежний рассказ выдумкой, решилась и она изложить ему все как есть; она тоже объявила, что прежде ему солгала о своем происхождении, а затем вкратце сообщила, откуда она родом, да кто ее родители, да как она жила, пока не очутилась в Толедо, — до сих пор она все это скрывала, но любовь и вино развязывают язык.

Юноше было весьма приятно, что Руфина ему ровня, союз их оттого лишь крепче стал, они договорились пожениться и уехать из Толедо в Мадрид; но сперва, сказала Руфина, они должны отомстить Криспину, не может она простить, что он замыслил против нее такую подлость; Хайме попросил, чтобы Руфина разрешила действовать ему; под личиной друга он, мол, сумеет облапошить Криспина и не только без денег оставит, но, дабы впредь неповадно ему было затевать такие штуки, пристроит в надежное место — в толедскую тюрьму. Итак, в этот же вечер Хайме отправился к Криспину и застал своего приятеля дома; Криспин, его прихода никак не ожидая, очень обрадовался; Хайме стал докладывать, как он сумел втереться в доверие к Руфине и как она уже почти согласна исполнить его желания, да только надо вот закрепить успех, нужны, мол, ему еще деньги, чтобы потрясти кошельком перед ней и ее служанками; тогда она, мол, больше будет ему доверять и убедится, что он ее любит. Криспин, хоть и матерый вор, попался на удочку; без долгих слов он отсыпал Хайме, чтобы тот, как пристало знатному юноше, пошиковал, сотню золотых эскудо; пусть тратит сколько вздумается, он же, Криспин, надеялся получить прибыли втрое. Монеты доставал он из мешка, в котором было свыше пятисот дублонов, добытых темными делами; Хайме глаз не сводил с мешка, набитого желтыми бляшками, и поклялся себе, что уж закатит мешку очистительную, ничегошеньки не оставит, и скоро это исполнил. Улучив минуту, когда Криспин вышел отнести на кухню двух куропаток и кролика, чтобы поджарили на ужин ему с приятелем, Хайме подскочил к сундучку, хранилищу казны; как мастер своего дела, мигом поддел дужку замка, открыл сундучок и вытащил раздувшийся от дублонов мешок, дабы он разрешился от бремени в другом месте, о котором его хозяин и не догадывался. Ужин был на славу, затем Хайме распрощался с Криспином, подогрев в нем надежду, что скоро его желание сбудется. Сам же возвратился к своей Руфине и был принят с радостью; рассказав, как надул Криспина и как тот заплатил своими денежками за намерение ее обокрасть, Хайме показал ей дублоны — Руфина долго ими любовалась, к деньгам она была неравнодушна, особенно к золотым. Хайме сказал, что надо чем скорее удирать из Толедо, пока Криспин не хватился денег, но Руфина придумала кое-что получше, хотя и насчет бегства согласилась; решила она призвать на помощь власти Малаги, сообщить одному тамошнему альгвасилу, свирепому гонителю воров, что Криспин обретается в Толедо, указав и гостиницу, и приметы этого ловца чужого добра. Написали они письмо с таковым сообщением и стали готовиться к отъезду; нашлись две повозки, отправлявшиеся в Мадрид; Хайме и Руфина погрузили на них свое платье и прочие пожитки и только с одной рабыней отправились в столицу, этот океан, куда сбирается вся рыба и где Руфина была намерена жить скрываясь, пока не проведает, что с Гараем.

Оставим ее устраивать свое жилье и вернемся к письму, посланному альгвасилу; едва альгвасил это письмо прочитал, как принялся за дело; призвав своих крючков, он в тот же вечер пустился в путь и явился в гостиницу, где Криспин, словно иудей, полный радужных надежд, мечтал, как Хайме проведет его в дом Руфины да как он заграбастает все ее денежки; схватили голубчика тут же, в его комнате, и кинули в тюрьму. Совсем недавно один судья из Малаги пытался его искать в Толедо и, не найдя, передал этому альгвасилу приметы вора, так что он Криспина узнал сразу. Отвели мошенника в тюрьму и все его пожитки забрали, а там, как он полагал, были и золотые монеты, на самом-то деле украденные Хайме; так и не узнал Криспин об этом похищении, что было к лучшему для влюбленной четы. Когда стали Криспина допрашивать с пристрастием да посадили его верхом на страшного деревянного коня, оказался он никудышным наездником, наговорил три короба и на себя и на других; дело сочли весьма важным и приговорили Криспина к казни через повешение, дабы поплясал он на виселице перед всем честным народом; и в том явил господь великое свое милосердие, ибо Криспин окончил жизнь, покаявшись в грехах; хотя виселица — обычное место успокоения людей, занимающихся этим ремеслом, они чаще всего умирают внезапно, сраженные пулей или шпагой. Итак, Криспина повесили. Но прежде он, за бытность свою отшельником понаторев в проповедничестве, и на помосте виселицы сказал слово. Ему уже ясно было, что погубил его Хайме, но, как добрый христианин, он в смертный свой час простил коварного друга.

Руфина и ее любезный, скрываясь от Гарая, — особенно же пряталась она, — жили в Мадриде как муж с женой, обвенчавшись сразу по приезде. Гарай же побывал в Алькала, где, как он слышал, жила его жена, но не нашел ее там и стал якшаться с разными ворами и грабителями, да на том погорел: схватили их однажды на месте преступления, всех присудили к наказанию плетьми и к шести годам галер; вереницу каторжников повели в Толедо, Гарай, думая, что Руфина живет там, послал письмо, в котором просил — в память его услуг, благодаря коим она приобрела все, что имеет, — сжалиться над его бедой и вызволить с каторги, поставив вместо него какого-нибудь раба, это, мол, делается каждый день. Посланец с письмом искал Руфину на указанной ему улице и тут узнал от соседей о ее отъезде; так бедняге Гараю, обремененному железами, годами и трудом, пришлось стать молотильщиком волн и слугою его величества вместе со многими другими, отнюдь сей должности не домогавшимися.

Вернемся к Хайме, который зажил в Мадриде припеваючи; сразу обзавелся он доброй компанией, все они, хоть и не были культистами, обожали перемещения, да только не слов, а драгоценностей[381] и денег. Несколько краж они совершили столь осторожно, что преступников так и не нашли; от успеха у них прибавилось дерзости — без устали шныряли эти молодчики, высматривая, куда бы еще когти запустить.

Жил там, в Мадриде, некий автор комедий, состоявший в знаменитой труппе актеров, лучшей во всей Испании и пользовавшейся поддержкой сиятельного принца, который, следуя примеру многих ему подобных, влагал в это дело еще больше пыла, — то ли из похвального сострадания к беднякам, то ли по другой причине; в конце концов он взялся поддерживать и давать содержание этому самому автору и к началу года заполучил для него наилучших актеров того времени, чтобы на все роли были дублеры; а сделано это было для того, чтобы упомянутый автор в празднество тела Христова мог управиться один, без помощника, — случай до тех пор неслыханный. Принц закупил для своего любимца комедии, которые, по его просьбам и за его деньги, писали лучшие столичные поэты, да так, чтобы комедии пришлись впору этой громадной труппе; тогда другая труппа, пребывавшая в Мадриде, видя, что соперничать бессмысленно, удалилась из столицы в Толедо и взяла на себя обязательство устроить праздничные представления в императорском городе. Итак, автор-ловкач остался в столице, получил от городских властей подряд на представления в празднество тела Христова и, чтобы приодеться получше, взял вперед причитавшиеся ему деньги, две тысячи серебряных эскудо; так он сразу разбогател, хотя в то время с серебром было туго, и помогли в этом любители его труппы. Снес он деньги к себе в гостиницу и спрятал в стоявший у него в комнате сундук. Об этом пронюхала шайка Хайме, разобрала их охота завладеть деньгами, но, не зная, как за это взяться, стали они предлагать всякие способы, каждый свое. Под конец положили спросить у Хайме, и тот обещал высказать свое мнение на следующий день — надо, мол, все обдумать не торопясь. Ночь он провел со своей супругой, которой сообщил о деле, задуманном его дружками. Сам Хайме тоже не мог ничего изобрести, но Руфина с ее быстрым умом подсказала надежный способ, причем Хайме должен был блеснуть своим поэтическим талантом. Вдвоем они все обмозговали, и утром Хайме изложил друзьям свой план, который всем очень понравился; а каков был этот план, мы пока умолчим; сами увидите, когда будем рассказывать об этой ловкой затее.

Через день-другой Хайме вырядился студентом, купив у старьевщиков потрепанную и засаленную сутану, одежду поэтов, и в пару к ней плащ из потертой байки; на нос нацепил он большущие очки, голову прикрыл широкополой шляпой — словом, обзавелся всем необходимым снаряжением, что стоило ему двух бессонных ночей. В таком виде Хайме появился на «Брехальне» в день, когда труппа отдыхала, ибо в театре принца готовили декорации к комедии трех поэтов; без труда нашел он там преуспевающего автора и после весьма учтивых и церемонных приветствий, осведомившись о здоровье, молвил так:

— Сеньор автор, я поэт милостью божьей, не в обиду вам будь сказано.

Автор был большим насмешником, и ему не раз приходилось видеть подобных типов; ответ его был таков:

— Желаю вашей милости оставаться многие годы поэтом, а мне обижаться нечего.

— Основы моих познаний в поэзии, — сказал дон Хайме, — заложены в бытность мою актером в Ираче, где я получил степень бакалавра, к великому восторгу всех моих земляков; я-то сам баск, к услугам господа и вашей милости. Родина моя — Ордунья, и происхожу я из знатнейшей семьи старинного сего городка; зовусь я бакалавр Доминго Хоанчо, имя славное во всей Бискайе; там я, не пренебрегая благом, что ниспослало небо, наделив меня безвозмездной благодатью в виде поэтического таланта, усердно изучал поэзию и даже стал сочинять комедии; некоторые из них стоили мне изрядного труда и отнюдь не похожи на те, что обычно пишут в наше время, нет, комедии моего сочинения совсем особые, и всего их у меня дюжина. Ныне я приехал в столицу, где столько блестящих поэтов, дабы поучиться у них и себя показать; я вижу, мне повезло чрезвычайно, я встретил здесь вашу милость и наиславнейшую труппу в Испании, которой желал бы предложить свои комедии; коль будет угодно сие вашей милости, я хотел бы поставить хоть с полдюжины; что ж до платы за них, не тревожьтесь, сойдемся; скажите только, что ваша милость думает о моем предложении.

Автор этот отличался от своих собратьев, которые, лишь заикнись какой-нибудь поэт, что хочет поставить комедию, бегут от него, как от огня, ежели он не из прославленных, даже выслушать комедию не желают, словно бог, наделив их талантом, получившим признание, положил после того предел своему всемогуществу и уже не может одарить талантом, куда более блестящим, многих других поэтов. Но, повторяю, этот автор был человек добродушный и, когда был не занят делом, охотно шел на такого рода приключения. Итак, он пожелал услышать названия привезенных баском комедий, дабы по ним судить о таланте сочинителя. На его вопрос, каковы названия комедий, мнимый поэт, он же дон Хайме, вытащил лист со списком комедий, который загодя составил, изрядно при этом потешаясь, и прочитал автору.

«Список комедий, сочиненных бакалавром Доминго Хоанчо, баскским поэтом, в сем году, ныне истекающем, с таковыми названиями:

«Блуждающая инфанта».

«Кто имеет, пусть владеет».

«А подать мне сюда их всех».

«Туфельки в Астурии».

«Люцифер из Сайяги».

«Беспечальное житье».

«Ветошь не наденешь».

«Не полюбишь — не приголубишь».

«Таррага по пути в Малагу».

«Золотуха во Франции».

«Орехи для беззубого».

«Бискайская сеньоресса».

— Вот двенадцать сочиненных мною комедий, — сказал дон Хайме, — и хотелось бы мне, чтобы прежде всех прочих поставили последнюю, она о моей родине, и комедия эта непростая, но с большим смыслом, она способна наделать шуму в десяти столицах; да, чего уж там говорить, написать ее стоило мне трудов исполинских.

Слушая названия комедий, автор едва мог сдержать приступы душившего его смеха, и, чтобы вволю позабавиться творениями баскского поэта, он сказал:

— Сеньор, великое удовольствие получил я от знакомства с вашей милостью, хотя до сей поры вашего имени не слыхивал; как я полагаю, вам следует явить свой талант достославной сей столице; я же, со своей стороны, берусь помочь тем, что готов вместе со всей моей труппой послушать чтение комедии, наиболее вами ценимой, и эту комедию вы как поэт-новичок должны мне предоставить бесплатно — таков обычай; за другие же, которые мне понравятся, я заплачу, как договоримся; может статься, они настолько придутся мне по вкусу, что я ими обеспечу нашу труппу на весь год, хотя бы и себе в ущерб; нынче вечером чтение можно устроить у меня в гостинице; приходите, ваша милость, как стемнеет, и доставьте нам удовольствие комедией по вашему выбору.

— Первой я буду читать комедию «Бискайская сеньоресса», — отвечал Хайме, — она должна стать фундаментом моей славы.

— Я заметил, — сказал автор, — что ваша милость назвали ее «сеньоресса» вместо «сеньоры», слова более употребительного.

— Совершенно верно, — сказал мнимый поэт, — но так как «сеньоресса» отлично рифмуется со словами «принцесса», «баронесса», «догаресса» и так далее, я назвал ее «сеньоресса», и это, разумеется, новшество, но ваша милость знаете, что в наше время все жаждут нового, а обычное и привычное не желают слушать даже простолюдины.

Автор от души веселился, слушая поддельного поэта, а тот весьма искусно разыгрывал свою роль. Попросив не опаздывать, автор распрощался с новым знакомым. Хайме тотчас известил свою шайку, что договорился о чтении комедии, и обнадежил своих дружков, что сумеет отвлечь автора на то время, пока они управятся; хорьки эти, лазающие по чужим сундукам, запаслись и ключами и отмычками. С наступлением вечера в гостиницу к автору явился ряженый поэт читать свое творение. Автор уже рассказал всей труппе, какого он ждет чудака и как славно они в этот вечер позабавятся; собрались все актеры до одного и, рассевшись в зале для репетиций, стали ждать поэта. Тот вошел очень скромно и был встречен любезными приветствиями, затем его усадили в кресло, перед которым стоял поставец с двумя свечами; вытащив из кармана красиво переплетенную рукопись, он выждал, пока в зале воцарится тишина, и начал чтение:

— «Знаменитая комедия «Бискайская сеньоресса», сочиненная бакалавром Доминго Хоанчо, бискайским поэтом.

Участвуют следующие лица:

Дон Очоа, кабальеро.

Дон Гарника, кабальеро.

Гойенече Уполовник, слуга».

— Простите, ваша милость, — сказал автор, — а не довольно ли слуге иметь одно имя?

— Нет, сеньор, — сказал Хайме, — первое — это и есть его имя, а второе указывает на изображаемый им характер; как уполовником перемешивают варево, так и он перемешивает всю интригу комедии.

— Продолжайте, ваша милость, — сказал автор.

Хайме продолжил чтение.

«Острохелинда, Бискайская сеньоресса (имя ее указывает на то, что она любит острить).

Гарибайя, Гамбойна — ее служанки.

Лордуй, старик эскудеро.

Арансибия, майордом.

Кузница».

— Бога ради, остановитесь, — сказал автор. — Эта кузница тоже будет говорить?

— Нет, сеньор, — сказал поэт, — но она в комедии необходима на тот случай, коль стихи захромают и надо будет их подковать.

— Не вставляйте ее хотя бы среди действующих лиц, — сказал автор.

— Будет исполнено, — сказал бакалавр и прочитал далее: — «Тринадцать вассалов сеньорессы».

— Тринадцать? — удивился автор. — А нельзя ли их число уменьшить?

— Никак нет, сеньор, — сказал поэт. — Ведь они родом из тринадцати семей тамошних землевладельцев, и каждый дал обет жениться на сеньоре, и ежели я уберу хоть одного, это будет обида для его почтенной семьи; нет-нет, я очень точно придерживаюсь истории Бискайи, и ни на атом не погрешу против того, что в ней сказано.

— Да, но для меня нелегкая задача набрать для комедии столько народу, — сказал автор, — пожалуй, актеров не хватит.

— Наймите на стороне, ваша милость, — сказал поэт, — для такой комедии, как моя, стоит и раскошелиться.

— Есть там еще люди? — спросил автор.

— Да, есть, — отвечал мнимый поэт. — «Item[382], семь девиц, которые устраивают встречу с плясками своей сеньоре, при ее приезде в Бискайю».

— В комедии вашей милости, — сказал автор, — полно всяких диковин! Как ваша милость полагаете, где мы найдем семерых девиц, в нашей-то столице!

— Сеньор, без расхода нет дохода, — сказал поэт. — Коль не будет подлинных девиц, наймите поддельных, пусть сыграют роль настоящих; но, разумеется, ежели бы удалось сыскать невинных девиц, комедия удалась бы лучше.

— Вы меня немного утешили, ваша милость, — сказал автор. — Такое количество актеров я найду, хотя бы пришлось нанимать женщин, которые еще не ступали на подмостки. Что ж, ваша милость, начинайте читать стихи.

— Слушаюсь, — отвечал поэт и прочитал: — «В первой сцене появляются дон Очоа, первый любовник, и Гойенече Уполовник, его слуга; оба в дорожной одежде, в сапогах со шпорами, в шляпах и с зонтами».

— Но если на них шляпы, к чему тогда зонты? — сказал автор.

— Ваша милость плохо знает, какие погоды бывают у нас в Бискайе летом; боже мой, такие ливни, что кажется, разверзлись хляби небесные, сил нет терпеть, а потом выглянет солнце да как начнет жарить — прямо мозги плавятся.

— Вполне вам верю, — сказал автор, — читайте, ваша милость, дальше.

Поэт приосанился и с изящным жестом начал читать:

Очоа

Вот Бискайя — отчий край,

Уполовник Гойенече!

От столба до стройных рей

Край простерт — в нем все иначе,

Видишь — бука ствол кривой?

Из любых краев и градин

Я сюда влекусь, храня

Страсть (ей дух чужбины вреден)…

Уполовник

Дали имечко стране

Из-за буковых уродин!

Очоа

Ах, Острохелинда-свет,

Ты Бискайи сеньоресса,

Лишь тобой край отчий свят,

Ты…

Уполовник

Принцесса и нарцисса!

Очоа

Будь свидетель небосвод:

Пусть соперника Гарнику

Кони резвые несут —

Я пойду на хитрость, ну-ка!

Он грехом не будет сыт,

Пусть рыдает одиноко…

Зло меня терзала страсть,

Ведь ее нещадна буря,

И легко ли выдрать кость

Из клыков такого зверя?

Нет, не жалуюсь я, пусть —

Чуть живое, тело радо

Вновь любови крест нести…

Уполовник

Приготовься же к награде.

Очоа

То есть?

Уполовник

К мукам ревности,

А не то — к забвенья аду!

Очоа

Ох, как долго жизнь влеклась,

Отвоевывая милость

Наконец отведать вкус

Этой рыбки…

Уполовник

Эка малость!

Лопай, братец, вкривь и вкось.

Очоа

Этот замок безупречно

Цвет любви хранит.

Покличь Стража.

Уполовник

Что за юмор мрачный?

Для тебя, я вижу, ключ —

Слаще скважины замочной!

Тут появляется один из тринадцати, по имени Чаварриа, со свечой на голове и со стены замка, который должен быть сооружен на подмостках, говорит

Чаварриа

Оглашенный! Дома все ль?

Воет, словно кошка в марте

Или всех чертей посол.

Чтоб сгореть тебе до смерти!

Ты крючок ли? Альгвасил?

Очоа

Не петля и не крючок я,

Но могу — в секунду хоть! —

Сжить со свету человека…

Чаварриа

А на это мне чихать

От рассвета и до мрака.

Уполовник

Усмири-ка злобы прыть,

Не ори на пол-Европы…

Очоа

Ах, орлом сейчас бы стать,

Чтобы выдрать враз из брюха

Дурня пакостную плоть!

Вскоре слушатели поняли, что коль стихи и дальше таковы, то после чтения длинной комедии в пятнадцать листов их кондрашка хватит, и в зале поднялся глухой ропот. Мнимому бакалавру только этого и надо было; ударив рукой по поставцу так, что свечи затряслись, он возгласил:

— Сеньоры, tacete, tacete![383]

Непросвещенная публика не разумела латыни, волнение в зале еще усилилось, кто-то погасил свет, и откуда ни возьмись полетели в поэта дорожные сапоги да мешки с песком — словом, устроили ему, по тюремному обычаю, «темную». Крепко досталось бедняге, и комедия его пропала; впоследствии Хайме весьма сожалел, что затеял эту проделку, — тут он на своей шкуре испытал, каким опасностям подвергают себя дрянные поэты, которые решаются читать свои стихи людям злобным и насмешливым и взывают к вниманию публики, надеясь завоевать их сердце учтивостью. «Темную» он, однако, отведал не напрасно: славный его отряд из трех отважных воинов не зевал и за это время успел обчистить автора, не оставив и монетки из полученных вперед за праздничные представления денег. Добычу отнесли к Хайме на дом, там ее разделили, и ему, по уговору да за участие в деле его супруги, досталось на двести эскудо больше, нежели прочим.

На другой день, когда автор вздумал идти заказывать себе костюм и полез за деньгами, увидал он, что сундучок открыт и денег нет; с перепугу он чуть в обморок не упал. Принялся он расспрашивать жену, кто к ним заходил, но она никого не видела. Бросился просить помощи у властей, служители правосудия обошли дома по соседству с «Брехальней» — все было тщетно. Удрученный автор пошел к своему покровителю рассказать о покраже, но принц решил, что сочинитель его обманывает, и не поверил. С горя автор занемог и, пока лежал, догадался, что стал жертвой злой шутки, в которой, видимо, участвовал поэт; но сколько этого поэта ни разыскивали, найти не удалось — Хайме со своими дружками сумел надежно спрятаться. В конце концов принц был вынужден возместить автору похищенную сумму — столь великодушные поступки украшают тех, кому от рождения дано больше, чем прочим.

Получив от своего покровителя деньги, автор быстро поправился; альгвасилы, однако ж, не прекращали розыски похитителей, а главное, поэта, проведав о чем Хайме поделился своими опасениями с супругой, и она предложила покинуть Мадрид; денег у них было достаточно и для переезда, и для обзаведения на новом месте; Хайме ее послушался, они оставили Мадрид, перебрались в столицу Арагона, славный город Сарагосу, сняли там дом и открыли торговлю шелком. Этому занятию посвятили они некоторое время, и там мы покамест их оставим, а об их отъезде из Сарагосы поведаем во второй части,[384] где я опишу еще более забавные проделки и остроумные мошенничества сеньоры Севильской Куницы, она же Удочка для Кошельков.

Загрузка...