Посторожи мое дно41

Я тиха и серьезна, но если болтают о крысах, нудят о памяти, приметах, знаках и судьбах, и особенно когда при мне размышляют о творчестве, — отстреливаюсь этим сюжетом.


Ночью, в мороз, на Пресне, в собственной квартире, сижу в продольно-полосатой пижаме, сочиняю заметку об Ирландском море: желая денег, пытаюсь втиснуть опыт странствий в журнал для новых мещан. Волнуюсь от ночной ненависти к буквам, потому как я никогда не пишу ночью.

Шероховатая тишина города уже пузырится в ушах, но брошу на полдороге — не вернусь, а утром забуду, что несла глянцевым мещанам, которые по молодости ходили в малиновых пиджаках, а у выживших завелся вкус. Они хотят высоких новинок, и редактор просит меня написать им об Ирландии: говорит, наш журнал для сверхновых, они в пиджаках индиго.

Одинокость моя слоисто висит над голым паркетом, как дым после пьянки. Пора послать мещан и спать, но я пишу, спину свело, руки скрючены. Старинные часы нашипели полвторого.

Цитата из меня: «Море в Ирландии страстное, как матадор, и доверчивое, как дошкольник. Где ни живи, всегда помни: сегодня, сейчас от ирландского берега медленно отходит море, обнажая дно. Как Ла-Манш, если смотреть из Франции, от Мон Сен-Мишель, — исчезает, оставляя по себе топкие, бескрайние донные глины. Но во Францию Ла-Манш приползает блудным сыном, а бесстыдный ирландец, нагулявшись, как вернется да как шмякнется в скалы, распугает зевак на берегу, потопчется и опять — шнырь за горизонт».

Журнал для туристов высшего среднего класса ждет от меня небалийской, нетайской и неегипетской невидали. Редактор сказал, что целевой сегмент набылся в Турции по горло и чешет себе новые паруса. Стиль моей песни об Ирландском море, доверчиво бросающем дно людям, уже два часа как не соответствует фирменному стилю журнала, но меня жжет одно любовное воспоминание, и я мечтаю тайно растереть его по заметке между строк, будто симпатическими чернилами.

«…Коричневато-серые глины его кисельные, влажные, будто им впервые. А море будто просит, уходя: посторожите, пожалуйста, мое дно. Личная просьба моря, и от удивления соглашаешься и полдня стережешь ему беспомощное дно. Изумление равнинного жителя: пейзаж за окном меняется два раза в день». Как видите, автор застрял в глине, любовь не растворяется, воспоминание не выплескивается, а горловина сосуда забита московским льдом.

Ублажить ветеранов Антальи, познавших олл инклюзив, значит умолчать, что Ирландия не все включает, что скалиста и наглухо католична, но МР3-мессы без пастора, молятся под фанеру; островная вода гуляет; соборы крысиного цвета; по Дублину ходят холеные олигофрены (аборты запрещены плюс браки среди родственников).

Ночь загустела, и я на ней лаврушкой на холодце. Статья, конечно, не ложится на холст, ибо целевой сегмент и предмет отображения — враги.

Часы бум, бум. Два часа. Никогда не пишу ночью, а тут волны злого куража, похожего на вдохновенье, пришли. По сетчатке плывут кляксы. Вытаскиваю себя из кресла, но мстительное вдохновенье — вызывала? — пришло и зовет. Оно требует кефира. Внезапно, сразу, ночью, в стужу, на Пресне. Неразумно. На мне тощая, мешковатая, полосатая пижама с чужого плеча, мохнатые тапки-носки, я лохмата. Я страшна.

Неукротимая в желаньях, понимаю, что за кефиром идти придется. Измочаленный в борьбе с фоновыми знаниями среднего класса, мой мозг не заснет, если я не дам ему. Платная психотерапия говорит, что мир всегда хорош, а мы должны всего лишь поменять свое отношение. Пробовала. Не без успеха.

Разбитые сапоги на босу ногу, рваная дубленка былого родственника, патлы дыбом и жеваная пижама в голубую полоску — чисто горгона — выпрыгиваю на улицу в рассуждении перепорхнуть через ледяную площадь. У метро круглосуточный гастроном, а в нем кефир, без которого я десять минут как жить не могу. Промедление невозможно. Мои фоновые знания не без юмора подпевают переведи-и-и-и меня через майда-а-а-ан42


…В юности, познавая себя, влюбилась я в тонколицего, но толстокожего принца родом из Тбилиси и сходу выучила грузинский язык, дабы чувствовать душу мальчика и правильно касаться ее перламутровых струн. Сдала государственный экзамен по грузинскому на отлично. Мальчик вырос и уехал жить в Париж. Общий наш язык я подзабыла, но себя познала: если мне надо — пойду и выучу язык целевого адресата.

До гастронома метров сто. По земле шуршит сухая марля, имитирующая снег. По небу прыгают отсветы звезд. Парю в хаосе, как небезызвестная молекула протовещества накануне Большого Взрыва. Ни машин, ни прохожих. Да, все-таки ночь, но и ночи надо знать меру, чтоб оголяться-то до положения риз. Я, к моему счастью, успеваю удивиться, выныриваю из себя и стою ровно, а правая нога, шаловливо-карикатурная в битом сапоге с чужого плеча, зависает над тротуаром. Левая врастает в асфальт.

Я воткнута в Пресню, как памятник цапле Ц в азбуку для начальной школы. Марля мерзлой поземки внезапно исчезла, и дорога до метро «Улица 1905 года» дышит и приподнимается, и все кругом — коричневая шерсть. Небо позеленело и мигает черными прорезями космоса.

В здравом уме, твердой памяти, трезвый человек, алчущий кефира, застывает, как морская фигура, и смотрит, как от бульвара Трехгорки, где послушно мерзнет в первом круге спирали вековой пролетарий Ивана Шадра со своим античной красоты булыжником, в сторону многофигурной композиции, осеняющей площадь пассионарным чугуном памяти первой революции, то есть противу земной хронологии, — а также от крепостных ворот фастфуда к бывшему Краснопресненскому универмагу, считай, от меня (в широком понимании) в сторону метро волнообразно течет пространство, полное крыс; головы втянуты, зернисты полукружья спинок, и хайль беззвучен и хвостат.

Но на одной ноге стоять неудобно. Поправляю очки, покрепче запахиваю дубленку — она без пуговиц, а в дыры дует ночь, — и делаю новый шаг, с амбицией на кефир, а коричневая пахта не без изящества раздвигается, на миг открывая черноту асфальта, и кто-то вдруг тонко пищит «и-и-и».

Кефир нисколько не теряет привлекательности. Напротив, я уже вся хочу его, будто мне с ним под венец. Я дойду. Это был мо-о-о-й путь, повеяло Синатрой. Пусть мелодия ночи замерла на фермате, я и по крысам дойду до своего кефира, — захлопал ресницами третий глаз.

Все шерсть. Кроме деревьев. Крысы мягко текут, как море за горизонт, к метро, на тот же полюс, куда припадок творчества влечет меня за кефиром.

Позже я узнала, что в начале XXI века в Москве на каждого жителя-человека приходилось до двенадцати особей, а увидеть полную миграцию городских крыс можно максимум один раз в жизни. Не рекомендую.

Я делаю третий шаг и обнаруживаю себя на переходе через Пресню. Четвертый шаг — я прячусь в звездах. Пятый — стою под дверью гастронома. Вхожу и покупаю кефир.

Воздев бутылку над головой, как рыбак пудовую треску, как пионер привет, как Золушка немаленького Принца, я гордо выхожу на площадь. Крысы не отвлекаясь мигрируют, морозная Москва спит, никого, и ночь тиха, в глубине бульвара притаился единственный тут человекоподобный, и я, как шутница, успеваю подумать о его бесполезном булыжнике.

На мне, как вы помните, рванина. Я пугало. Я победно размахиваю кефирной бутылкой, все моря по колено. Извините, тут, наконец, рассказ и начинается. Пишем сценарное вдруг, и в мое плечо мертво впивается рука, пахнущая настоящим человеческим перегаром. О чудо! Человек. Адам. Красная глина. Что ясно, как день шестой. Из глинистого дна ирландского моря, утекшего крысами за горизонт Пресни, вырос небритый мачо подшофе. Он разворачивает меня рывком и мокро хрипит в ухо:

— Па-а-й-дем с-а-а-а мной, кра-а-савица, за-а-плачу! Дэньги есть!

В опасности я всегда мобилизуюсь.

Так. Что-то в его прононсе. На идентификацию — одна попытка, что очевидно, как утекающая навек статья для среднего класса.

…Этот рокочущий в горле говор я знаю. Дети гордого народа, от турок и персов спасавшегося на Пресне веками, простодушны до опереточности; я очень глубоко изучала их историю, когда рок юности вынудил меня учить язык неверного возлюбленного.

— Батоно! Вы очень красивый, — вежливо говорю я, молниеносно входя в лучшую, тифлисскую версию грузинского языка, без применения валявшуюся в голове четверть века, — но сегодня, простите, я не могу пойти с вами, потому что мне надо срочно выпить мацони. Я хочу выпить мацони, простите, уважаемый господин. Я иду к себе домой. Нахвамдис, батоно! — и легчайший кивок, и меня ждет белый слон под золотым балдахином, а я в пурпуре.

Мацони потому, что мой русский кефир ему никто, а мацони для грузина — свой брат. Вещь истоковая, как царица Тамара, или великий Шота и «Витязь в шкуре барса», или в тигровой, в зависимости от переводчика. Поэму давали хорошим девушкам в приданое. Хорошая девушка — это читательница «Витязя» Руставели, такую можно любить и сватать. Садга хар, чемо-о-о Сулико-о-о-о-о-о, — дополняя ему до шока, напеваю я.

Оцепеневший батони разжимает пальцы, трезвеет и по-детски улыбается, будто Сулико воскресла. Наш фантастический контакт превращается в идеальную межкультурную коммуникацию. Я попала в трепетную сердцевину фоновых знаний моего единственного на данный момент и действительно целевого адресата: там, где рос мальчик, никогда не пристают на улице к своим! Он понял, что я тверда и царских кровей; как раб, отпрянул хмельной господин в ужасе пред чуть было не содеянным — и наступил на крысу. Ей не понравилось. Визг по земле, побелелые щеки под синей щетиной, глаза в полплощади, но из-за угла наконец выруливает патрульно-постовая машина, из окна которой торчит автомат.

Гран батман в сторону дома, и — дверь на пятом этаже. На кухне свет. Я свинчиваю крышку и без промаха наливаю кефир в стакан. Выпиваю. Сажусь на пол. Дышу.

Потом иду в кабинет, жму выделить все и — все. Delete. Спать. Статья не состоялась. В декабре 1825 года Пушкину хватило зайца, чтобы не поехать в Петербург. Наш брат литератор теряет нюх: мне понадобилась целая Пресня крыс, чтобы никогда больше даже не пытаться писать для среднего класса. Потому что его нет, не было и не будет43.

Москва, Пресня, 1999

Загрузка...