Лучше всего был исследован классический Древний мир, затем соприкасающаяся с ним ранняя эпоха Средних веков, затем уже менее тщательно — позднейший период средневековья и, наконец, менее всего Новое время, где богатейшие и многочисленные архивные источники вряд ли разобраны с достаточной систематичностью, да и кроме того часто бывают недоступны из-за соображений, касающихся интересов государства или царствующих домов.
Профессор Герман Шиллер, историк
Мы ясно видим спесивую кандальницу Клио; гуляет со свитком, звеня оковами, тормозит по требованию, вписывает незнамо что. Я знаю ее в лицо, ибо живу в районе Москвы, куда капризная дочь Мнемозины регулярно заходит как к себе домой. Достаточно глянуть в окно — идет.
Сначала мое окно смотрело на Малую Никитскую, тогда Качалова ул., строго в окна ГДРЗ, и потому 19 августа 1991 года я увидела у подъезда танки (дом радио — режимный объект). Стены противостоящих домов, моего и радиокомитетского, слева танк и справа танк, — образовали прямоугольник. Я приглядывала за геометрией Клио с моего третьего этажа все три дня. Маневрируя, танки попортили асфальт. Моя дочь строго указала танкистам, что портить асфальт у нашего подъезда нельзя. В свои четыре года она знала элементарные вещи. Все, что было на Садовом кольце, я тоже видела своими глазами, поскольку наша пресненская Клио всегда щедро суфлирует мне куда пойти сегодня вечером. Ни разу не промахнулась. Уважает прессу.
Дом наш был из доходных 1905 года постройки. Парадный подъезд, черный ход, нежно-молочный кабанчик по фасаду, метлахская плитка на площадках, лестницы широкие, ступеньки низкие — под спокойную человеческую ногу; деревянные перила, витые балясины, лепнина по потолку; дубовый паркет оттенков майского меда, подоконники мраморные. Я любила дом, бесчисленных соседей, работу в газете, Москву безусловно и беспримесно, и жизнь долго-долго была дивно хороша. Ни большая зарплата, ни отдельная квартира — то есть обычные причины семейного разлада — не светили нам, и переживать за целостность и градус домашней любви не приходилось.
Сейчас мало кто помнит, почему до демографического провала 1992 года был взрыв рождаемости — в 1987—1988. Уникальный. Единственный за весь ХХ век. Вовсе не из антиалкогольной кампании (1985), как шутковали пошляки, о нет. Источник — иррациональный бабий восторг. Перестройка и Горбачев пообещали социализм с человеческим лицом. Ну, не смогла перестройка. Не вышла ни лицом, ни социализмом. Однако рожать побежали все кто могли.
Выросшие в мирное брежневское время, когда история, казалось, навсегда упокоилась в учебниках, молодые взрывные мамаши не чаяли, что им выпадет бороться за жизнь. Научились, ибо несметные плоды взрыва хотели есть, а еда в стране кончалась.
Аккурат под распад СССР я научилась виртуозно менять детсадик на детсадик, азартно убегая от галопирующей цены. С кормом везло: как сотрудник писательской газеты, я еженедельно получала комплектик из двух квадратных бумажечек: право на заказ. Дата, круглая печать и адреса магазинов означали, что я все-таки накормлю семью. Заказами выжили многие. Заказать в значении выбрать было невозможно и даже немыслимо, но ведь и не в едоцком глупом своеволии было дело. Главное — прийти в очередь в отведенное время, купить готовый набор и радоваться шелестящему хрусту темно-песочной бумаги, похожей на почтовую.
Наборы неовощные, с именем продуктовые — из колбасы, сгущенки, масла и тому подобного12 — нам продавали, например, во дворе «Диеты», что по соседству с бывшими «Подарками» на улице Горького, ныне Тверской. Если повернуть в Георгиевский переулок, где нынешняя Государственная Дума, то сарайчик с очередью за едой — сразу под аркой налево во двор. Был.
К декабрю 1991 года даже в сакральных сарайчиках стало пустовато, с вызовом. 25 декабря отрекся М. С. Горбачев. Клио внесла в свиток: СССР (1922 — 1991). Ночью 31 декабря с обращением к народу вместо президента выступил сатирик Задорнов М. Н. Логично.
А 2 января 1992 года13 в гастрономе на Баррикадной появилось много съедобного товара, в том числе три сорта колбасы. Но по цене, по которой народ еще не едал. И — кончились деньги. Инфляция, как указал и. о. премьер-министра Е. Т. Гайдар, должна выжечь все негодное и устаревшее своим очистительным огнем, а Б. Н. Ельцин публично дал национальную идею: «Обогащайтесь!» Началось.
* * *
Объявили приватизацию жилья. Насельникам коммуналок тоже разрешили, но не поодиночке вразнобой, а только если все съемщики всех комнат квартиры согласно и добровольно пожелают стать частными владельцами каждый своих метров, а все вместе — общей квартиры в соответствующих своим метрам долях. Поскольку коммунальный быт кое-где у нас порой отучил граждан от единодушия, местами завертелись шекспирово-зощенковские сюжеты.
В наш дом, бесспорно лакомый (улица Качалова!) и сплошь коммунальный, повадились плечистые юные негоцианты: уезжайте без базара, ведь мы же вам купим однокомнатные квартиры в превосходных микрорайонах столицы. Или… пауза. Истинно качаловская.
Топонимы земель обетованных ничего не говорили моим соседям, из которых Надя всю жизнь работала на Трехгорке, Татьяна Алексеевна девочкой научилась плавать на Москва-реке еще до революции 1905 года; Саша усердно пил и с удалью суицидничал, но и он, как-то проспавшись, подивился топонимам, поскольку в трезвое время суток был таксист; Антонина Федоровна была еще не замужем и заинтересовалась, но призадумалась, поскольку в ее шестьдесят лет, по ее словам, уже надо понимать. Главное, никто не желал знать дорогу в куда-макар-телят-не-гонял, и все расстроились.
Негоцианты, не встретив восторга, тоже немного удивились; выкупили первый этаж и открыли офис. Они напустили в лексикон нашего подъезда немало новых слов, а мы мотали на ус.
По прошествии месяца к нам зачастили новые пророки, тоже крупные телом. Манеры — оторви да брось. Наконец мы перепугались по-настоящему, поскольку на соседних улицах участились пожары, занимавшиеся обычно с четырех углов: крыши старинных домов исторического центра оказались картонными.
Люди с пожарищ, понятно, поехали по любым топонимам. Мои соседи возопили. Я собрала сход и предложила: мы приватизируем нашу коммуналку, а придут братки — договор им в нос: собственники мы, не поедем в обетованные земли, не имеющие, на наш общий вкус, никакого географического наименования. Энергичная Татьяна Алексеевна, пережившая в этом доме все, включая длительное соседство с Лаврентием Павловичем, особняк которого находился влево наискосок, гордо фыркнула.
Это наивность. Или шапкозакидательство. Больше, чем неминуемого поджога, соседи перепугались дружной приватизации — кто до зеленых чертиков, кто до белой горячки. Но я, упорно склоняя всех к солидарности, пообещала твердо, что однажды к нам придут люди вежливые, безоружные, они скажут волшебное слово «пожалуйста». Я проповедовала терпение в психоисторических условиях, неуклонно приближавшихся к боевым. Риторическая сила моя, незаметная ранее, вдруг пробудилась пред лицом очевидной будущности: запах гари с соседних улиц либо слух об очередной гари прилетали бесперебойно.
Уговорила. Приватизировались. Холодея от ужаса. Некоторые от стыда, что присваивают. О, сколько нам открытий…
И пришла-таки Зина. Интеллигентная женщина с простеньким бумажным блокнотом вместо пистолета. И действительно спросила: чего вы все изволите?
Мы все изволили. Мы, два подъезда, четырнадцать густо-не-то-слово-населенных квартир, мы так изволили, как уже вряд ли когда-нибудь, хотя кто его знает. Весь дом изволил. Никто не сробел. Я опять возглавила и своими руками начертала нашу судьбу в виде сводной таблицы: обязательные условия, желательные, безразличные. Каждый вписал в реестр, что смог вообразить, включая метраж и количество комнат в роскошных изолированных квартирах у свежесфантазированных станций метро. Многие потребовали плюс красивый ремонт, бережный переезд и даже земельные участки в придачу. И чтоб никаких топонимов!
Складывая мечты в реестр, мы — батальон уникально взвинченных людей всех возрастов — чувствовали себя шаманами, заклинающими тучу. Наискосок от нашего дома все дремал, будто покуривая в своем историческом углу, особнячок североафриканского посольства. Бывший дом Берии. Было в нашем футуристическом творчестве нечто потустороннее, острое, резкое, сумасшедшее, было, было.
Как ни удивительно, авторы фантастического списка все выжили и получили именно то, что сумели вообразить, — все. Мы подарили очаровательной Зине наши антикварные комнаты, а Зина в ответ подарила нам отдельные квартиры в соответствии с индивидуальным метражом, общим куражом и личным ражем. До сих пор перезваниваемся и кокетничаем: были же времена! и чего разъехались! хорошо жили!
Лишь мне не надо было напрягать фантазию. У меня случился звездный час в журналистской карьере. Аккредитованная пресс-центром Верховного Совета как парламентский корреспондент, я ходила в Белый дом, а когда съезды — в Кремль, дабы доложить читателям своей газеты, как идут реформы. Мой путь и тактику определили именно эти магические слова, ранее для меня, беспартийной, нереальные: парламентский корреспондент. Клио подарила мне контрамарку в закрытый театр, где первые непрофессиональные политики, они же последние, сочиняли новую Россию. И Кремль, считай, всегда под рукой. До редакции вообще сорок секунд ходу. Мой любимый старый дом — точка сборки мира. Кайф уникальный. Я не могла расстаться с удачей.
И вписала я в свою графу двухкомнатную квартиру обязательно на Пресне, телефон, балкон и тихий дворик под окном. Мне хотелось по-прежнему ходить на ту же работу тем же пешком, не теряя ни секунды драгоценного созерцания. Азартна я вельми. Как увижу голубой мизер, вся белею, и мурашки по затылку. Больше не играю, кстати.
* * *
В декабре 1992 двухкомнатная квартира на Пресне стала законно моей. Оставалось собраться и переехать.
В том же декабре 1992 решилась и судьба Гайдара. Из и. о. премьера в настоящие премьеры он не попал. Я присутствовала, как положено, на заседаниях Съезда народных депутатов.
Пожалуйста, сосредоточьтесь.
Большой Кремлевский дворец. Перед голосованием, со словом о Гайдаре, уговаривая Съезд продлить его политическую власть, мощно выступали весомые да знаковые, но знаменитый историк-генерал, известный бровями и разоблачениями, рванул на редкость. Сокращенно цитирую генерала: «Дорогие друзья! Я сейчас хочу только одного: чтобы Всевышний нас всех одарил мудростью и спокойствием… Я думаю, что лет через десять-пятнадцать люди, отдалившись от сиюминутной суетности и успокоившись, скажут о нашем времени как о переломном, историческом. Скажут доброе слово о тех, кто не дрогнул, кто был архитектором этого нового курса. Я прошу не смеяться — в истории смеется тот, кто смеется последним… Мы все должны понять, что у нас есть один общий враг — кризис. Понимаете?.. Поодиночке никто не выберется… И сегодня, по существу, кандидатура Гайдара является символом компромисса — исторического, если хотите, компромисса: необходимости сохранения реформ и коррекции этих реформ. В этих условиях фигура Гайдара является консолидирующей… Сегодня имя Гайдара — это символ: или мы пойдем вперед, к новой России, или мы повернем вспять. По существу, выбор очень судьбоносный…» Стенограмма у меня сохранилась.
Объявили перерыв, и кто не депутаты, пошли гулять и гадать о будущем. В зале тепло, но меня знобит. Холеные лестницы Дворца наэлектризованы; обезумевшие работники прессы ежедневной сбивают с ног работников прессы еженедельной. Ковровые дорожки краснеют. Гуляю. Хочется куда-нибудь пойти. Георгиевский зал. Гуляю. Вкусно пахнет из буфета. Гуляю. Сверкают ларьки с эксклюзивными елочными игрушками. Надо бы, думаю, заморских лампочек купить, но гуляю в гардероб, одеваюсь, выхожу во двор и вижу Архангельский собор. Мой любимый собор. Не гуляю. Небо серое, ветер гоняет по брусчатке белую, чистую кремлевскую поземку. Куда я? Что-то подталкивает в спину, но куда? Никогда ничего не надеваю на голову. В любую погоду. Почему я принесла сегодня пуховый белый платок? Шаг, второй, Архангельский собор все ближе, ближе; я снимаю платок с шеи и надеваю на голову. Расправляю, поднимаюсь на крылечко собора. Кланяюсь. Дверь легко поддается. Вхожу. Внутри — никого. Вдруг слышу:
— Здравствуйте. Вы к нам?
«Не может быть», — думаю я.
— Вы со съезда? — и ко мне, вежливо наклонив голову, идет седой мужчина в мешковатом коричневом костюме.
— Да, — говорю, — добрый день. Можно?
— Вам — можно, — отвечает он. — Проходите, я вам все покажу.
И ведет меня вдоль усыпальниц. Тихим голосом поясняет, где кто покоится. По-домашнему так, по-свойски. Князь… Царь… Князь… Будто по семейному склепу — личного гостя выгуливает. У нас тут и Грозный есть. Иван Васильевич, с сыновьями. В алтаре.
Я притормаживаю метров за пять до запретной дверцы. Я хоть и в платке, но по-нашему в алтарь женщинам нельзя. Я где угодно могу пропустить любое нельзя мимо ушей, но спорить с алтарем и запретом, особливо ввиду Грозного, не готова.
Мой внезапный гид необъяснимо радушен. Останавливается возле дверцы. У входа в усыпальницу Грозного, с сыновьями.
Достает из кармана ключ и вставляет в замочную скважину. Поворачивает ключ. Скрип. Оборачивается ко мне, зовет рукой. Я ни с места. Я действительно боюсь. Вдруг стены рухнут. Земля разверзнется. Туда же нельзя вообще никому. Не только женщинам.
— Мы сюда однажды самого Горбачева с супругой и с иностранцами не пустили, — шепотом говорит мой гид. — Нельзя сюда никому. Идите сюда…
Околдовал он меня, что ли. Делаю шаг. Другой. Третий. Обнаруживаю себя в дверном проеме. Вергилий мой включает свет, пропускает меня в усыпальницу, а сам выпрыгивает за порог и шепчет:
— Идите туда быстрее. Вам сегодня можно…
Справа три саркофага в темно-бордовых бархатных обивках, с серебряными крестами. Грозный и сыновья. В глубине комнаты — узкий постамент, бронзовый бюст.
— Это сам Иван Васильевич, — шепчет испуганно мой гид из-за порога, — его лицо Герасимов восстановил. Посмотрите в глаза…
Я осмелела и близко подошла. Руку протянешь — бороды коснешься. И посмотрела ему в глаза. А Грозный посмотрел в мои глаза. Насквозь. Живыми глазами.
Вергилий замер и притих. Я вспомнила о нем, повернула голову: стоит, смотрит на меня через порог и молчит. Чувствую, обмер. Сделал невесть что, сам не понял почему, а теперь страшно. Я кивнула, что иду. Посмотрела еще раз на Ивана Васильевича и медленно потопала к выходу, боясь споткнуться на ступеньках. Там идти-то три шага, но будто века. Вергилий выключил свет, закрыл дверцу:
— Ну, спасибо, что зашли. Вы напротив пойдите. Там вас пустят сегодня. На яшмовом полу постойте, все пройдет…
Оказавшись на морозе, я подумала секунду и пошла в храм напротив. Сюжет повторился. Бабуля, недипломированная дежурная, поднялась навстречу и повела за собой.
— А вот тут, видите, специальное место отвели, чтоб Грозный молился. Грешен был… Жены отдельно… Вы смотрите, смотрите, у нас сейчас все закрыто, не работаем, никого нет, а вы смотрите…
Я смотрю. Пестрый пол, отшлифованный, уютный.
— Это яшма, — говорит бабуля. — Она лечит и успокаивает. Наши девочки как придут с утра на работу, ну, кто с мужем поругался, знаете, ведь все на пенсии уже, нервы там разные, здоровье, словом, снимают туфли и бегают босиком в чулках перед иконостасом по яшмовому полу. И все проходит. Как рукой. Попробуйте там постоять.
И ушла куда-то, оставив меня на яшмовом полу пред царскими иконами.
Постояла я на яшмовом полу. И пошла в Большой Кремлевский Дворец.
Бровастый генерал в холле скользнул по мне хмурым тревожным взглядом. Почему-то по мне. Я снимала свой ажурный платок, вспоминала храмы, принявшие меня не по чину, и подумала: а где провел этот, судьбоносный, перерыв между заседаниями, когда Россия должна была, по его жаркому призыву, сделать исторический выбор с помощью депутатских бюллетеней, где он-то провел перерыв, генерал-то? Собственно голосовать недолго, минут пять, бросил бюллетень и пошел; а еще два часа где был? В храме — чтобы Всевышний нас всех одарил мудростью — точно не был. Я же видела.
Перерыв к концу идет, голосование состоялось. Начинают.
Вопросы по ходу, поправки к документам, микрофоны, гул, ожидание. Ожидание. Два журналиста на пресс-балконе открыли тотализатор: ставки сделаны. Большинство уверено, что кандидатуру утвердят. Двое-трое поставили на неутверждение. На них посматривают с соболезнованием. Я вслушиваюсь в свой внутренний голос, не на шутку разговорившийся сегодня, и слышу правильный ответ. Через пять минут этот ответ слышит весь мир. На трибуну выходит представитель счетной комиссии:
— …в бюллетени для голосования была внесена кандидатура Гайдара Егора Тимуровича… председателя совета министров… правительства… депутатам роздано девятьсот семьдесят шесть бюллетеней… при вскрытии обнаружено девятьсот семьдесят пять… признаны действительными девятьсот пятьдесят три… недействительных двадцать два… голоса распределились… за — четыреста шестьдесят семь… против — четыреста восемьдесят шесть… таким образом, кандидатура… не набрала требуемого для утверждения числа голосов… председатель счетной комиссии… секретарь…
Вот и все. Вот и нету великана, подумала я. В зале как вымерли. Потом чуть ожили. С балкона Большого Кремлевского Дворца было хорошо видно и отлично слышно все, включая лицо свергнутого и. о. Пресса онемела, потом разразилась: съезд тянет страну назад! Я была одинока в тихой радости своей, что автор стратегии выжигания людей не утвержден на роль председателя правительства моей родины.
Я шла домой чуть пританцовывая. По улице Герцена, которая еще не знала, что опять будет Большой Никитской, почти бежала я, складывала слова, чтобы рассказать дома, что пережила сегодня. А потом написать в своей любимой газете, позволявшей мне все — правду.
Тот, кто ждал меня дома, очень любил мои рассказы про политиков, Белый Дом и Кремль. Ему нравилось играть в угадайку: я раскладывала перед ним числа — за и против — на завтрашние голосования. Вот такие будут пункты повестки на съезде — а вот такие будут результаты. Не до последнего знака, разумеется, а в принципе. Я угадывала всегда: чувствовала точно, как бывает на вдохновении.
…Клио — графоманка с причудами: публикуется за свой счет, но за строчку платит бессмертием.
— Это всего лишь седьмой съезд, — говорил друг, — а что ты будешь делать ближе к десятому? Посылать факсы с полной картиной всех голосований на весь съезд вперед с дублирующей отсылкой в мировые средства массовой информации?
Ему казалось, что шутки все это, шутки.
— Нет, — говорю, — к десятому съезду им надо будет сухарей подсушить…
— Да не может быть такого, глупая ты женщина!
— А увидишь, — безропотно отвечала я, потому что неприятно спорить, когда знаешь наперед точно.
Мы спорили до утра.
А под утро мне приснился Грозный. Его лицо работы Михаила Герасимова сбросило бронзу, вылетело из алтаря Архангельского собора, сделало семь кругов над Москвой, ринулось вниз, на Пресню, к Малой Никитской 29, и, отшвырнув задремавшую на моем подоконнике Клио, заглянуло в мое окно. Царь повелел обратить внимание на то, что будет — и число мне назвал.
…Декабрь 1992, с Кремлем, Гайдаром, митингами по жилью, — закончился. Под новый год соседи мои поехали по вожделенным квартирам, бегают все, счастье, свадьбы, крестины, сверхъестественные диспуты о кафеле, шторах под цвет чего-то.
Я тоже могла бы прыгать и петь. И ходить на охоту в Белый Дом привычным пешком, разве что другой стороной, по Предтеченскому переулку, мимо храма и парка. Оставалось лишь переехать всего-навсего через Садовое кольцо. Две остановки на троллейбусе. Меня уже торопили. Кругом валялся богатый реквизит для русского неореализма в трактовке Венгерова, но сто лет спустя. В раскуроченные квартиры бесстыдно вели навек распахнутые двери. По пружинным диванам скалились онемевшие старые фарфоровые куклы, эти отставные воспитательницы хороших девочек, а двуногие брошенные табуретки на сквозняке попискивали мама. Бедные игрушки века, уходившего на потеху Клио в геенну прошлого: под обоями открылись газеты 1937 года плюс-минус. С антресолей повыглядывали забытые иконы. Сбежавший в лучезарное будущее дом оставил свою расконвоированную изнанку, драное исподнее, несбывшиеся мечты, хлам иллюзий, надежд и прочие колодки.
Одна я упорно жила в своей комнате. Иногда брала отвертку и отвинчивала латунные ручки с дверей. Иногда поглядывала на дубовый паркет: не разобрать ли? Вытирала слезы. Смотрела в окно. Положила на мраморный подоконник яблоко и следила неделями, как оно вялится, но не портится, ибо мрамор — природный антисептик.
Вовсю галопировал детективный 1993 год. Январь. Февраль. Март. Я — ни с места. Хожу себе и хожу в Белый Дом из моего старого дома, беседую с бесподобными персонажами: оппозиция. По всей прессе ее кляли на чем свет, поскольку оппозиция была против инфляции. Либерализацию всего и сразу не все пережили, многие умерли, особенно когда все потеряли. Но прессу заклинило, она хвалила новую идеологию, ее архитекторов, лобызала младореформаторов. Я же, ввиду характера задиристого и самоуправного, писала портрет: кто говорил мне, что он оппозиционер, я его тут же описывала. Как правило, в интервью. Диктофон был плохонький, часто приходилось запоминать наизусть километрами; но у меня природная память. И зачем-то я, как пылесос, собирала все бумажки: листовки, стенограммы, проекты конституции, манифесты, партийные программы, отчеты, пресс-дайджесты. Партитура кантаты для сводного хора с оркестром имени Клио. Мне кажется, я любила этих, скажем так, первых романтиков второго неореализма: с улицы, вчерашние аспирантики, но вдруг с депутатскими значками, — они в 1989 свои выборные материалы на ватмане рисовали, сами по заборам клеили, а речи импровизировали — от души. К 1993, конечно, заматерели, но с нынешними не сравнить. То были чисто дети. Нынешние никогда уже не будут как дети. А те остались у меня в шкафу. Я успела унести архив до установки оцепления. Колючка была со склада, не надеванная, помню, блестела на солнышке. Почти до самого расстрела.
Помогая мне страдать и медлить, в моем качаловском доме работало электро- и водоснабжение. Дом пустой, я одна, но все работает. Представьте. Намедни провернувшая блистательный аттракцион с расселением большого коммунального дома в историческом центре Москвы, я, лидер всеобщего счастья, наступившего реально и в сжатые сроки, — вечерами смотрела в свои древние стекла, неровные, тонко плывущие, будто заливное. За стеклами плыли два лица, как две греческие маски, а я глядела в их совершенно одинаковые глаза и думала о стерляжьей ухе с шампанским по-царски; боже мой, почему! а какое дружное домоводство и понимание бросаем мы тут, а ночные ливни; а воскрешенный Храм Большое Вознесение! и недавнее мое крещение в православие, нитями да струнами связанное с благозвучным и благодатным миром именно здесь; меня же крестили вместе с дочерью — дома. В этой комнате. Я ладонью гладила стены моей, то есть уже не моей, обожаемой красавицы, полной векового воздуха, двадцатисемиметровой, о двух высоких окнах, с потолками выше четырех метров, — прислушиваясь к фантасмагорической тишине и внезапной моей, уже моей, лютой тоске. Жаль моих заливных стекол.
В итоге переезжала я с Малой Никитской на Пресню, считай, девять месяцев: с декабря 1992 по август 1993. Перевозила по одной книжечке, по две чашечки. Если бы мой рояль можно было перевезти по одной клавише, видимо, так и ехал бы он мелкими порциями.
В своей газете я написала вдруг, что чувствую себя пассажиром метро, а в вагон со всех дверей внезапно вошли контролеры и проверяют билеты, и ругаются на нас, поскольку ни у кого билетов нет, поскольку билеты не предусмотрены и не продаются. Но контролеры упорно требуют билетов.
Дочери оставался год до школы. Устроила ее сказочно: в замечательную и бесплатно, рядом с новой квартирой; осталось еще год поводить ее в детский сад, а мне еще немного поклеить обои, а я все ехала и ехала на троллейбусе через две остановки, перемещая то кастрюльку, то бирюльку. К сентябрю на подъезде старого дома новые хозяева, умаявшись со мной, решительно поставили решетки, мою мебель упаковали, доставили, все. Все. Накануне бунтовщицко-мужицкого Указа №1400, это который о поэтапной конституционно реформе в России, я доклеила обои. Вытерев слезы, расставив мебель и смирившись, вышла я 20 сентября 1993 года на балкон своей новой квартиры — и увидела на горизонте кремлевскую звезду. Мне понравилось, что хотя бы одну звезду видно.
Один мой знакомый интеллигент, из потомственных, понятно, дворян, до сих пор уверен, что 4 октября по Белому Дому стреляли холостыми. Пропасть между мной и интеллигенцией непреодолима: я никогда не смогу рассказать интеллигенту, что мне посоветовал Грозный. Помните, как я попала в алтарь Архангельского собора Кремля? Прости Господи меня грешную.
Грозный сказал, что вечером 4 октября 1993 года мне надо будет прятать ребенка, потому что полетят красные пчелы, смертельно красивые.
Когда к вечеру затрещало в нашем дворе, выгнулись красные дуги-трассы на фоне темно-синего неба, ребенок побежал к балкону, потому что красиво. Я успела перехватить ребенка и спрятала в глубине нашей новой квартиры.
В декабре 1993 новый состав парламента, который уже Дума, а не расстрелянный наивный Верховый Совет, принял новую Конституцию России. Помню, ходила типа шутка: а что вы делали в ночь с 21 сентября на 4 октября? От ответа зависел карьерный рост. Теперь, по прошествии двадцати лет, это называется социальный лифт. Что бы сказал Иван Васильевич…