Абсолютная проза23

Часть первая


Макабр и роуд-мови, но байопик.

Сложив из них фразу, я почувствовал удушье,

словно я мигрант и меня угрозами вынудили сдавать экзамены на языке народности урарина.

Это как выматериться, когда не хотел.

Ловко стоять невозможно никак, но им удавалось. Держа спины с аршином, мальчики спорили в очереди за мороженым, поплевывая буквой ш — Шопенгауэр, Шехтель, почему-то вокзал, абсолют, селедка и снова-здорово — Шеллинг, Ницше, Витгенштейн, а я не знала никого кроме Шопена. Свысока, выбрасывая шелуху согласных на Тверской бульвар, играли воздухом рослые мальчики, оставляя во рту жемчужные ядра тайн, ослепительные, как Печорин, оценивающий белые зубки Мери, — в бархатных глазах увлажненной Мери. В синих курточках — клубных, оказалось через десять лет, пиджаках двубортных, — они варили золотые цепочки неслыханных словес, а я не смела дохнуть, чтобы не пропустить: «Религиозная философия — оксюморон и логический вывих». Сейчас послушать — и что? Кому мешало спящее дитя?24 Мальчики высоко держали голые подбородки. Девочка, полная текстов из учебника вроде «ни в ком зло не бывает так привлекательно, ничей взор не обещает столько блаженства, никто не умеет лучше пользоваться своими преимуществами…» — хотела еще слов, больше. Таблеток от жадности, и побольше.

* * *

«Ни в ком зло не бывает так привлекательно…» — начиналась чесотка во членах девы. Когда нельзя и на дворе 1977 год, то страсть открывалась, как рана, настежь и молниеносно. И вообще вред от оборванных цитат измеряется количеством революций. Капнешь небылой никогда каплей раба — и получи девяностые. Поразительный мальчик в клубном прикиде был я. В советских школах прикида не говорили, но сейчас уж пенсия, мне все можно — и я собираю все современное. Особенно люблю русские слова — до слез, до неловкого чувства, похожего на стыд. Котлы — часы. Загадочно, правда? Зюга — две копейки на языке карточных шулеров ХХ века, по сведениям лингвистов из НКВД 30-х. Да, вы правильно расслышали: длинное мне все можно вместо простого победительного могу — да, окружной прокурор моей души остался на посту, никому не верит, истерит, но хрипеть о боли без уловок бонтона умеет, не конфузясь провинциальных гусей25. По девочке у «Мороженого» — ларек стоял близ кафе «Лира», ныне покойного, — читалась хорошая провинциальная школа, не более месяца назад оконченная, где основным вопросом философии, решенным блестяще, была первичность бытия. Первичность постреливала глазками в сторону смущенного, нахального и бесправного сознания. Оно буйно и факультативно зеркалило выходки бытия, как хулиган, отражающий барышню. Извините, я выражаюсь витиевато, но смысл от меня не страдает, не волнуйтесь, его нет. Вернемся в 1977. По случаю первичности девочкины губы алели на всю Тверскую, до Белорусского вокзала. До Теплого стана долетал оранжевый луч отражения, теплый горячился, у ало-рыжих губ тормозили такси, каменели прохожие, заглохли две бетономешалки, старушки грозили всеми пальцами. Вопросы философии (какое время погибло!) — все были отвечены, стали риторическими, наступил философский коммунизм: от каждого по философским способностям, каждому по философским потребностям, ибо не фиг26, когда все ясно. Мое сознание было продукт высшего психического усердия мозга и легко решало любые задачи, приличествующие гению; запоминало идеологемы без труда и сопротивления души несмотря на ошибки в логике. Загадочное нарастание классовой борьбы по мере продвижения к коммунизму было восхитительно неуклюжим. За всем этим сговором мнилась космическая тайна, но поговорить было не с кем, и мы плевались броскими цитатами из врагов. Мимо шли девочки, о ту великую пору еще обязанные быть девственницами ввиду соглашения с традицией бабушек, помнящих вынос брачных простыней гостям. Подпившие гости смотрели на белое полотно, оценивая размер алых и бурых кровавых пятен. Мы, мальчики семидесятых, фоновым знанием своим видели всех девочек плевообязанными, покорными, второстепенными, вынесшими-на-плечах-все-тяготы-войны и родина-мать-зовет. Сияющая каша дум о девочках создала эпоху.

* * *

Мальчики помнились и помнились; я не знала слов мейнстрим и маргинал: хороша бессловесная жизнь невежды; мальчики пригодились потом, в газете, как импульсы тоски по неведомому: сколько правд на свете и что за это бывает? Стигобионтные амфиподы слушали «Турангалилу» Оливье Мессиана. Люблю. Вот люблю.

Мальчики в очереди за мороженым липли к памяти сладкими — сейчас невозможное сравнение, но мне плевать — форточками, за которыми свет, но я не знаю, где центральная дверь, а форточек мало. Мальчики сомневались в системе. От игры в острые слова, смягченные шелухой ша, веяло чем-то пограничным, опасным, вроде добрачного секса при Кальвине. Я еще не знала, что усомнившимся в базисе грозили кары. Мальчик в наиболее синем диссидентствовал каждым поворотом твидового плеча, а я не понимала, почему получается так навылет и вызывающе. Разобраться — где секс, а где политика, где казни, где вырубка логики с усекновением смысла — я еще не могла. Мир был весь вымышлен, и я привыкла, не успев оторопеть. Например, идеалист было ругательное слово, непонятное крайне. А вот идеология, как ни странно, нет, не ругательное. Религия булькала в реторте как опиум народа. Народ, источников не читавший, вслед за Ильфом и Петровым настойчиво добавлял для. Я захотела недоступных умных мальчиков, как в синих твидовых пиджаках за мороженым у подножья «Лиры», которые громко плюются философской шелухой, не оглядываясь на милиционера.

* * *

Мы читали под партой все, что критиковали основоположники, но подняв заблестевшие взоры, мы были обязаны перешутиться. Гордо и фразисто, будто мы всегда знали об искажениях великих идей в трудах марксистов-ленинистов, но не выдавали себя — на чьей стороне. Нельзя было твердо стоять на позиции в жерле фельетона, а твердо стоять на первичности материи мы не могли после одного эксперимента, я расскажу позже, а выйти на первичность сознания значило вылететь из нашей спецшколы, комсомола и личного светлого будущего. Ментально я стал уникальным акробатом, в прыжке под куполом я хвать вирус буддизма и медитативным йогином лечу вниз к арене в позе лотоса, со скрещенными ногами. Я вряд ли хотел девочку с алыми губами до Теплого стана, разве что на недельку. В ее глазах еще не проснулось то самое, а мне было не до преподавательской деятельности. По ней и так было видно, что женщина с будущим, зрачки-жерлища, полное понимание на дне, вопросы на поверхности блестящей линзы. Опиум ее не был еще для народа. Хотя для добавлять не следует: Opium des Volkes. Маркс взял у Новалиса, Чарльза Кингсли, маркиза де Сада — броские афоризмы часто родятся в переполненной семье — окрылил и навострил, а непослушный русский язык воткнул афоризму меж лопаток свое ироническое для. По моей поздней версии, воткнул ввиду брезгливости: если для, то принес кто-то, а народ у нас самоверующий, без антиномических затей. Народ может антиклерикально позыркивать на часы большого иерарха, но в борьбе ярость гуттаперчевого сознания автоматически становится солидарным камнем и материальной силой. Феномен был известен большому дедушке — Марксу-Ленину — в детстве мне не хватало только переходной песчинки. Парадокс кучи, см. Евбулид из Милета, IV в до н. э. Где ощутимый, описуемый переход от личного к общему, от индивидуализма к коллективизму, и сколько песчинок надо для митинга?

* * *

Вопросы мои были детские, поскольку в стране назначенных ответов оставалось лишь вовремя покупать помаду. Мои губы видны отовсюду, словно гоголевские шаровары. На экзамене в институт мне выпал Гоголь и сдавала я Гоголя автору монографии о Гоголе, вышедшей в свет накануне моего экзамена. Была решительна, вышла с победой. Лепет мой срабатывал безотказно. Накануне, внимая мальчикам и содрогаясь от клубных пиджаков, я поверила, что высшие загадки вместе с отгадками находятся где-то за, куда трудно вступить, однако только там расскажут о мире, устройстве, и только через правильные, заповедные слова. Там царит личность. Бессмысленная и жестокая абстракция. Хороша была пустая голова: соты есть, меда еще нет. Какая личность у пустых и жадных до меда сот? Были губы. Читайте Розанова о губах.

По тем временам личность, доступная моему пониманию, была умной в значении мыслящей рационально. Личность — имя существительное мужского рода. Она никак не могла молиться. Рыдать и кружиться, бить в бубен и погружаться в океан она не могла. Она сидела на граните в позе мыслителя. Только подойдя к мыслителю в Музее Родена своими ногами, я обнаружила, что изваяние — сатирическое произведение. Вообще по музеям надо ходить. В детстве я не бывала в музеях. Сейчас окатило холодным кипятком: почему для меня все книги, в первом абзаце содержащие слово детство или реестры предков с изрядными судьбами, хрусткие следы коих с потертостями на сгибах метрик сто лет хранились по сундукам и вот внучок нашел, открыл и пережил — вряд ли тут одно мое уродство брезгливости, тут еще что-то неспелое, неинформативное, как постмодернизм, — все отбосоногие книги вызывают позыв на рвоту и единственный вопрос: как часто мылись эти дети. Почему?

* * *

В школе я тайно, под партой, думал: разве может личность молиться? На коленях? Она б и «Во поле березка» не могла спеть. Руководить хором куда ни шло, а петь лично — личность — ни-ни. Минуту, я пошел на трибуну. Внимание, беру дыхание. Об эволюции умопостигаемой личности от шестидесятых с его джинсовыми злоебучими шестидесятниками до высокотехнологичного 2018 года скажу первое: личность и была призрачной — личность умерла не родившись. Ее нет. Она, кстати, не нужна. Функция неопределенна. Эволюция не могла родить личность, ей невыгодно. Футляр и рама — скрипка и полотно. Жерлища внутричерепного ума всегда наготове: вырвет из себя и хвалится мозговой какашкой — я Фрейд! Фрейд! Ницше! А еще лучше Хайдеггер. Бытие, время, путь личности — все расскажу. Но где-то машинка схватила — думаю, незаконно, а на захватах в истории многое выросло — божью искру. А не летела ли искра к дельфинам? А пракроманьонец перехватил и стал вполне кроманьонцем. А сейчас эта вороватая выдуманная личность, окутанная бархатом и шелком индивидуализма, вся расшитая жемчугами прав и свобод, сверкающая мнением и тонкая в инсайтах своей застарелой копрофилии, — она даже как потенциал покидает нашу планету. Картинка мира личности посыпалась ввиду рождения дублера: ИИ. Мы на пороге события, равного появлению на Земле человека. Сегодня 2018 год. Будет ли вразумляющий потоп? К сорокалетию встречи с губастой девочкой на Тверском бульваре — теперь я уверен, что природа не имеет намерений, приписанных ей человеком, — и что самая желто-глянцевая приписка — стремление выжить. Менее бульварно — сохранить численность популяции, но люди явно не проявляют подобных интенций. Тайная страсть к сохранению популяции. Звучит. Очень звучит. Парадоксальненько. И гений, парадоксов друг. Иванов сын. Все делают вывод: слепил парадокс — гений. Друг Иванова — Иванов тоже, если идти за этой логикой.

О сколько нам открытий чудных \ Готовят просвещенья дух \ И опыт, сын ошибок трудных, \ И гений, парадоксов друг, \ И случай, бог изобретатель…

Вот что тут написано? Пушкин стебется на каждом шагу — читатель видит буквы прямо. Индоктринация русскости Пушкиным — пошлая зловредная затея. Годунов оболган. Сальери оклеветан. Клеопатра выставлена распутной идиоткой с заводской настройкой на каннибализм. Улитки берегутся, крабы, лисы, волки, зайцы, крокодилы-хранители-популяции — о да, картинка. Кто спрашивал у них? Сколько улиток должно быть в улиточьем стаде для комфорта каждой отдельно взятой улитки, чтобы она не впала ни в целомудрие, ни в разврат? Наблюдения. Целеполагание. Целеположенное наблюдение развращает, и как ни вертись ум на грелке, но ищешь галстук — и найдешь галстук. Или выжить — или давай популяцию. На одновременное решение двух задачек налетай, ИИ, пробуй, предлагай. Требуется верное решение, задачи конфликтуют, а ты не забудь Асиломарские принципы27. Мы все уже можем собирать вещи. Мы уже смешны. Цели взбесились. Взбесившиеся цели снимают моральные конфликты. Сдирают сухой шкуркой со спелого граната. С тех пор как София28 получила гражданство Саудовской Аравии, попросила найти ей мужа и всемирно прославилась, мы должны сидеть на чемоданах не отрывая задов.

* * *

Как люди любят детей? Своих ладно, на них есть закон, а вообще? Дети мягкие и беззащитные. Они еще не взрослые. Разве что за это.

Одобрительная фраза он (-а) так любит детей должна находиться в медкарте.

Если ваши дети благодарны вам, значит, вы чего-то им недодали. Так выговаривал мне брошенный любовник. У него было четверо от трех, он ждал, что я дам сигнал, а я вышла за другого и намеревалась родить. Зачем? — укорял меня любовник. Поговорить. Вам что — поговорить не с кем? — обижался любовник, и я не могла сказать правду. Ее и сейчас сказать невозможно. Хотя почему? попытка первая: дети выбирают себе родителей. Не все дети. Некоторые дети. Вторая попытка: есть дети, которые выбирают себе родителей. Весь канонический хор — дружно брысь за дверь. Механика воплощения человека мне известна, как слепая материя — вам, твердо первичная с самого босоногого, — а я на своих собственных органах постигла приход сущности: она востребовала меня, подтянула мужа, с первых поцелуев запевшего давай делать деточку, поженила нас — и три года выбирала день для зачатия. Она родилась сама. И я с этим прекрасно живу. От возгласов типа это ж моя ж кровиночка ж у меня судороги брезгливости. Человек с кровиночкой — пошлячка. Родоплеменной выползень. Заметили? Быть пишущей женщиной проще, чем пишущим мужчиной: опус можно дать а ля Сёра интеллектуальным импрессионизмом. Теория разложения цветов и дивизионизм. Читайте как пятна света. Например: нет границ между личностью и коллективом, и поздно выламываться из куколки, впечатанной в бетон идеологии, чтобы взмахнуть и полететь самоличной бабочкой; основная мечта советских диссидентов — вынуть личность и вывести в конституционные люди, в законный свет — была физически невоплотима; разве что в стихах и бардовских песнях; личная свобода недоступна даже за гробом, поскольку и там встречают со списком. Основная ошибка суицидников. Так можно квохтать очень долго, но все сказанное уже неактуально, поскольку к лицу личности уже поднесли зеркало. Как женщина, мать и жена (прочувствуйте мой пушкинский подход к святым угодникам) ответственно заявляю. А мужчину побьют. Он ответит за прилюдность бурых пятен на простыни моей бабушки — головой. А неплохо, да? Пятно света на пятне цвета, и все рыжее, усыпанное восьмерками. Если что-то неясно, то впереди еще полсотни страниц. Хороший текст.

* * *

…А ведь я не только не стар еще, а почти молод, и будь японцем, я взял бы жену. Самурай женится в шестьдесят. Я брал бы ее часто, трогал за самое тело. Думал о философии взятого тела и писал колонки в газетку: как можно рыночно добавить важности личному телу, дать пощупать настоящую роскошь и внушить зависть, и продлить агонию рынка, поскольку образ частного, факультативного, независимого сознания сохраняется в представлении масс. Эта ерунда прекрасно работает, ибо маркетинг одна из самых точных наук. Но умный личный человек уже знает, что свободы у его мыслей нет и быть не может, и дергаться не стоит, чтобы не тратить время; а начитанно-умный личный человек уже рассматривает свои нейронные цепочки, понимая наконец, что за зверь эта материальность мягких нейронных связей. Самые смелые учатся рвать цепочки, рискуя двинуться рассудком. Риск ужасен, поскольку единственное, за что человек умирает радостно, это его идеи, принципы, убеждения — стереотипы, одним словом, цепочки. Я брал бы свою японку с пониманием, что ни я, ни она не участвуем. Там, где тело, самая путаница. Но нас там почти никогда нет. И смотрел бы я на мою жену-японку неотрывно. Говорили, что к возрасту дожития все ссыхается. Нет. Я полон опиумических токов, рождаю внутренние влаги каждодневно, я научился сдерживать движения, султаническое нечто всегда во мне, — хотя зачем оно в России.

* * *

Мне совершенно очевидно изменил муж. Вряд ли он вступил с бедолагой в коитус, хотя по случаю могут все, но у них завязалась переписка. Словами! Чем сильнее ударить меня как словами, и я случайно увидела милые клички: Львинка и Верблюдик. Она ему назначила имя, он ей. Близость и, говорит, деловая дружба. Львинка у Верблюдика брала интервью пять часов. Разведенка хочет моего мужа. Ей нужна отприродная брошка, изрыгающая древние звуки пустыни, — на дизайнерское платьишко. Может, она уже вдовенка? В интернете постит голые ноги свои.

Вчера мыла посуду — я только руками — слушала публичные лекции модной мозговой профессуры. Они понемногу сбивают спесь с самообожествившегося человека. Но процент маловат, и как ни рвись на части принципы слушателя, он найдет к чему подключить искрящийся конец перерезанного шнура собственной мысли. У меня уже получается: растягиваю цепочку ядов и жду, как они будут рваться. Мысль об измене мужа со Львинкой сделала мозг больным, причем больным на все три части, коими я думаю в обычной обстановке. Трындит лектор: вроде мозг есть, и он главнее, чем футляр: тело с головой. Мозг шагает по планете. При мозге есть передвижка — тело. Что такое личность и возможна ли у нее драма? Нет, кричит лектор. Личности нет, хотя права у нее имеются широкие, за них даже борются. Новая тайна века. Ошметки образа личности выглядят неловко, сами сползаются к незримому центру, будто зашитый на коленке чулок. И это поздно и нелепо тоже. В мемуарах Эренбурга «Люди. Годы. Жизнь» — ужасны, печальны горячие споры в умных и богемных средах о положении в стране, в мире, в искусстве. Через полчаса начнется Первая мировая, а в кафешках ссорятся, будто у нашего века стянули, теми же аргументами. Ну слово в слово. Я сравнила 1914 и 2014 и содрогнулась, как в водевиле. То есть не следует говорить мой мозг, следует понимать, что у определенного мозга есть то, что я привыкла называть собой. Следовательно, у нас с моим мозгом симбиоз, договорная игра, и какой страстью ни упейся то, что можно считать мной, достаточно прекратиться мозгу? Скучно с этими учеными. Души у них нет, одна психика. Значит, не муж изменил мне, а личность, которой нет и которая сидит в теле, которое футляр, и все это временно. Я мозг, я мозг, даже не я, только мозг, причем он тоже откуда-то, куда никто не заглядывал.

* * *

Свобода — это главное. Люблю женщин, дающих мне чувство свободы, что б это ни было. Как философ я понимаю: апологеты личной свободы не могут выйти за границы своей мечты, посему сжались в исключительно тесный коллектив и страшно хулят участников противомыслящего коллектива. Они считают: путь свободы начинается с отказа от личного выбора. Круг забавно замкнулся. Какого ж высокого мнения был я о своем уме, о скорости интеллектуального проскока, о памяти. Был, был, книги писал. Много. Не полагаясь на людей, не боготворя личные слова, не веря в дружбы, любови, даже ненависти: специалист по целевым аудиториям понимает наконец, что в пяти своих учебниках написал матрешку, преподавал матрешку, детям на журфаке внушал, как разными клеммами подключен их будущий читатель к самым разным слоям атмосферы, осталось только выбрать, за какой гвоздь именно сейчас зацепить его коммуникативный фонд, потом выдрать клок фоновой мешковины и пересчитать выпадающие костяшки, а потом лишь перекатывать их красивенько, не выходя из трубочки выбранного калейдоскопа. Одна аудитория — одна трубочка и комплект стекляшек и костяшек, и они весело и убедительно перекладываются внутри одной системы ценностей: в субкультуре. Здесь не будем отвлекаться на все сотни определений культуры. Сегодня мне нравится лотмановская: форма общения между людьми. Сухими словами я крою себя, не в силах вырваться из языка, из слов, из-под пристального взгляда. Хайдеггер всем им внушил, что только личность дает смысл этому миру. Боже, боже, боже мой. Это была красивая нэправта, Мартин.

* * *

Мне надо отвести глаза мужу, тексту и читателю. Я не знала, что подумать о границах между личностью и обществом мне повезет в августе 2018 года, опираясь на определение Ю. Лотмана, а город Тарту будет в двух километрах, поскольку меня занесет в Печоры. Монастырь Псково-Печерский, Изборск и разговоры с народом сето, бывшая чудь; козье молоко и святая купель. Нормальный человек, когда он наконец родится, скажет, что чудо есть чудо, и нечего тут удивляться. Верующий воцерковленный скажет не умствовать. Маловерный либо атеист найдет семейные причины, ввиду которых я увлекла мужа в глушь на десять дней. Потом мы вернулись в Москву. Я встретилась со знакомой, у которой был кризис, она капризничала, я отправила ее в Печоры немедля. Она тоже вернулась хорошей.

В Печорах живет прошлое-концентрат, густо, но тихо. Истекает святой водой, но за каждым деревом чуешь двойню — леший в обнимку со святым. Одна дама зимой написала мне, фыркая на Изборск: «Там языческий пейзаж!» — и тут восстает уснулый было ум: а почему разбирать прошлое, рядясь в историка, можно и прилично, и завистливое слово футурология, в 1943 году Ossip K. Flechtheim придуманное, говорят, в письме к Олдосу Хаксли, сама интенция — брать из двух чернот — прошлого и будущего — смысл и подсказку, при том и не слышать своих же выводов — роковая игра головой. Гол в свои ворота.

Арабески — нет, не годится; вся философия неприлична: ею занимаются бородатые безработные мужчины, отрешившиеся от фрикций уда бедного, проклинаемого ввиду философии; а религиозный эссеист еще хуже доморощенного философа; в редакциях данное писание не посчитают прозой, поскольку почти никто не повернулся на каблуках, не ударил в глаз и не поцеловал в губы. Мне уже в двух журналах объяснили, что хоть и прозой, но пишу я не прозу. Нарративные стратегии у меня из рук вон. А, забыла сказать: я сейчас редактор отдела прозы на литературном портале. Музыку начинаешь любить только тогда, когда поймешь ее математику.

* * *

В раннем любовничестве моем люди были безгрешны все. Каждый свят. Любить людей не составляло труда, потому что все люди сияли святостью, а золотой запас мой равен был мировому. Запах кожи был роза и ладан. Коснуться руки равно приложиться.

Второй абзац не содержит антитезиса, и мы пробросим темное. Середина между святыми периодами недостойна букв описания. Тратиться на ярость и смерть стыдно. Достоин прилюдного разбора разве что несгибаемый мой ангелизм.

Почему громада любви высилась над очевидностью? Почему любовь, как ушлая раковина перламутром, выстилала меня изотропно? Кто задумал меня для жемчуга потрясений? Золотой червонец ослепительно красив и всем нравится. Червончик.

Я монета мировой валюты. Теперь знаю, зачем Он бросил меня реверсом. Анфас, орлом найти — к удаче, гласит примета, даже пятак, а я червончик ослепительный. А я частушка, я лубок, джоконды пишут ради нервных. Я добрая примета, что Бог есть.

* * *

Крестил меня о. Валерий (Суслин), царство ему небесное, дома. В коммунальной квартире на Малой Никитской. Полину я держала на руках. Мне еще тридцати не было, Полина была — путь. Окрестить ее в младенчестве задумала я, но о. Валерий спросил «А мать крещена?» Мне пришлось и за нее решить, и за себя. Одно из первых моих решений за нее. Она запомнила и хранит на сетчатке — дубовый сундук в простенке, часы высоко над сундуком, потолки за четыре метра, самодельную кровать из досок в углу, пластиковый тазик сухого рыжего цвета, назначенный купелью, молитвенные звуки, а она тактично подпевала отцу Валерию, — помнит крепко, хотя русской она как не родилась, так и не становится со временем, хотя по крови русская, и тут самое время сказать глупость о гетерогенной нации. Генетические дела немедленно переходят в карательные операции. Бывает ли по-другому? Поэтесса уехала за океан с мужем и детьми, не зная канадских врачей с их правилами: костный мозг от русских, даже русских евреев, не пересаживать. Так умерла Марина М., поэтесса, уехавшая в Канаду жить и лечиться, а ей запретили брать костный мозг у ее же детей, коих четверо, поскольку гетерогенные. Не приживется-де. Марина сама рассказала мне по телефону, что эмиграция не удалась. Детям русской еврейки не разрешили стать донорами для матери, она умерла, никого не посадили. Историю Марины никто не понял, а муж ее никому не рассказывает: он там все еще живет. Как прийти ему в мэрию, стукнуть кулаком и сказать: вы убили мою жену, поскольку в стандарте лечения у вас написано, что наши дети, получившие свои тела от наших тел, не могут вернуть нам ни одной клетки, поскольку мы гетерогенные русские евреи. А спасли бы вы Марину с нашей помощью — вам бы что, руки поотрывали? В тюрьму за спасение человека? За убийство никто не сел.

Дочь запомнила свое крещение; в подростках она стала верующей по-домашнему — безобрядово, Библию читала на английском, и язык английский стал ей родным, как мне — история о говорении во сне: ей месяца четыре, ночь, все мы втроем спим, как обычно при нашем младенце, ни разу в жизни не издавшем ночного плача, ввиду чего я никогда так глубоко и полно не высыпалась, как при грудном ребенке, — вдруг! кто-то разговаривает, а у нас ни радио, ни телевизора, ни соседей. Встаю: голос доносится из детской кроватки. Говорит фразами. Подхожу: лежит на спине (ей четыре месяца плюс-минус), глаза безмятежно закрыты, голосом говорит, чуть шевеля губами, на неведомом языке. По музыке — смесь арабского с испанским. Я бужу мужа, встает и смотрит, у него испанский, — слов не разбирает, однако впечатлен. Полина выговорилась и спит уже молча. Мы легли к себе, посмотрели друг на друга. Я потом долго искала нормальных собеседников по теме ночной речи бессловесного младенца; хотела нормальных, без опущенных глаз и закидонов по факультативному ангелизму. Нашла в радиоэфире. Гостьей моей программы была Г. В. К., доктор медицинских наук. Я простодушно стала было вопрошать в прямом эфире, но доктор зыркнула на меня и толкнула под столом, а после, в закрытой комнате редакции, шепотом сказала, что психиатр не имеет права говорить о душе, коллеги камнями забросают, только психика, — но сорок лет провозившись с детскими душами, к старости уверовала доктор в Бога и теперь знает, что за одну жизнь душа может и не успеть всех уроков — я цитирую — бывает нужна и вторая жизнь, и что у Бога нет с этим никаких проблем, но на Земле говорить о реинкарнации нельзя ни при врачах, ни при верующих православных, потому она просит и меня помалкивать. Я и помалкивала. Болит — молчи. Знак свыше.

* * *

Вчера на базаре встретил угро-финских сето, прежняя чудь. «Русские мы такие». Из-за прилавка с рукописным баннером «От счастливой козы» круглая хозяйка возгласила, что сето — народ, а не народность, и что за народность ее дочь порвет любого: вон там музей за углом. Я теперь беру козье молоко только у сето-хозяйки. Рядом сидит на твороге ее сето-сестра, живут на хуторах псковской-швейцарии, так сказали. Через пять минут пойду еще. Поговорю с народом.

Единственную милость, которую следует выпросить — возможно, Его воля именно такова, — прекратить писать и мучиться. Я приехал в Печоры в изрядно разобранном состоянии души, опираясь лишь на тело, которое привыкло выносить меня. Спасибо ему: самая терпеливая часть моей натуры, что ни понимай под натурой. И не стоит буквы моего крика мнить моим путем ко храму или, пуще того, к Богу. Как я шел — куда ни шло. И то не сказать, куда шел и зачем, слов пригодных нет. Пойду за козьим молоком, а потом на позднюю литургию, а там видно будет. (Написано без благословения.) Голос бубнит: пиши-пиши. Свобода-свобода-свобода. Халва-халва-халва.

* * *

Зачем я в монастыре? Мне просто изменил муж. Третий. Предыдущие сделали то же самое, мы все расстались. Я ведь не мужа ищу по свету, а дом, крепость, и все эти игрушки в пойми-его-будь-настоящей-женщиной я не люблю. Главное для сироты — дом. Где мне было взять дом, кроме как хотя бы у мужа. Изменить мне любым способом, даже без особого секса, равно голову мне оторвать, а я не Жорж Бенгальский, — крышу со всеми подстрехами рвануть ржавым домкратом. А у него хрен стоит — нет, не на женщину. На славу. Я мучительно не люблю измен. Мне не нравится, когда муж лезет на сторону. Спокойное говорение об утрате веры ничего не значит, слова делаются на пластиковой клавиатуре, а я ногти вырастила вдвое длиннее лунки, ногти стучат, голова переведена в положение рабочий стол, а системная часть выключена, я умею, иначе я сходила бы с ума чаще, а так только по случаю. Цепляться за людей можно. Просить помощи — можно. Бога просить можно. Как иначе выкричать все это? Не романы же писать. В кризисе читайте афоризмы: когда мужчине плохо, он ищет женщину; когда хорошо — еще одну.

Веселое. Печоры с народной кочки.

На раскаленной улице, ведущей к монастырю, тетки торгуют черникой в стаканчиках, головными платочками, некрашеными деревянными ложками, помидорами-собранными-утром, шерстяными носками с орнаментом, пустыми пластиковыми бутылками для святой воды, пр. Ежесекундно проплывают, пробегают и семенят паломники, туристы, православные туристы. (Типология визитеров взята мной у местного экскурсовода по имени Вячеслав.)

Естественная замозоленность неизбежна.

— Эй, ты вчера не перегрелась? — орет в смартфон. — У нас тут <…>

Я не имею удовольствия слышать ответ, но тетка, видимо, поимела очень большое удовольствие и напутственно ржет в трубку:

— <…> гляди, дурочка, не перемолись там!

Оценив местный юмор, прихожу домой и рассказываю мужу, что выучила новое слово: перемолиться. Видимо, в значении «переусердствовать в благом деле так, что это видно окружающим».

Он усвоил. А нам сейчас ехать в Изборск, ибо я рвусь ко Глазному ключу. Мне его присоветовал некий Сергей, мой сосед по вагону Москва — Псков. Я неизменно слушаюсь попутчиков. Бог дает попутчиков вместе с билетом. Короче, мне надо в Глазной ключ.

Покорствуя моему призыву, муж сбирается, мы едем в Изборск, находим ключ, а там и колодец, и купель, и все можно.

Я прошу его постоять на атасе — сам окунаться отказался — и направляюсь в раздевалку. Осуществляю; выхожу. Муж смотрит в сторону. Показывает пальцем. Вижу: в пяти метрах от входа в купель развеваются на кустах пиратским флагом — забытые кем-то черные труселя семейного фасона.

— Перемолился, — решаем мы дружно.

* * *

Размочить сухую метафору, выйти на уровень. Природа комического земноводна. Иногда — нет, часто — я думаю боком, со стороны гляжу на свой затылок. Никому не разрешаю трогать затылок и вообще голову. Во-первых, мне больно. Во-вторых, там вход, а он должен быть открыт, а тронуть вход — преступление. Женщина есть преступление предо мной. Она может тронуть вход. Собаки хороши. В собаке сокрыт перевозчик. Она вроде Харона среди живых и форсирует реки, зовет побегать. Собаки — это хорошо.

* * *

Я поймала за язык или хвост — а тулово не далось — но и за малую часть благодарю: утром надо поспешать к бумаге потому, что чистый мозг еще несознателен. Сознание — фонарик, а прикидывается освещенной залой, батарейка портится к ночи, глючит и сама создает, а не надо мне из лоскутков. Утреннему мозгу прилетает на нестоптанные тропинки, потому и забывается, если не ухватить. А ночные бабочки-мысли — все шалашовки: искусство — прием и конфликт, и Боже мой как мы спешим блеснуть хотя бы пред собой. Ночные шалашовки сварены в цепи, хрустят жилами натянутых — в значении наведенных — страстей; игриво бросаются кусками чужих умственных какашек, и они все городские, где мысль бедна и направленна: бьется, бьется в лучший замуж, обыкновенно приплывая к неверию, безверию, изящному агностицизму, а сваха-интернет всем обещает любые настройки, всем дает. Сознание в цвету — вечером, и ничего не знает пуще самолюбования. Иллюзия, что я подумал, благоуханнее чайной розы — к ночи, а если еще выпить, снимая наплывы, то демонизм хорошо просверленного ума, жемчужина шехерезадная, получи. Здесь примерно шесть аллюзий. Будет время, распутаю. В этом году все прокачивают. Особенно скиллы.

Осенью включу второе полушарие. Измена мужа — лучшее лекарство против застоя. Открывается право на себя. Никогда не передать ярости моей. Лучше пусть отравлюсь любовью, чем ненавистью. Любовь не пойдет убивать, и послушное любовничество мое же будет как червончик, золотишко в умишке.

Утро божье потому, что никогда кроме утра не отличишь нейронную цепочку, прокаленную страстными повторами, какая бы ересь и ошибка ни была, от новой, не-своей, и слава Богу что пришлой — музыки чуши, дури, бесценной бессвязности. Вечером ума палата, логика и всеведение, и цепи заварены, выводы все на блюдечке, прием ясен и ставить пробы некуда. Звонок другу — и разнос ему, как он неправ. Надо перестать зарабатывать книгами.

* * *

Уйти в словесность, не имеющую приложения к заваренным цепочкам читателя. Скажем, вы думаете об измене. Вы уже молились и вымолили покой, вы простили неверную женщину, приняли сердечным крестом, и утром вы знаете, что чужеродный матерьял огненной многоразовой прокалки — виденье застряло в цепочке, сидит на цепи, не срываясь, точит зубы: зверя построили, выкормили, отдрессировали, но моральный кодекс, хоть и труп, но всегда под рукой. Юморное повторенье-мать-ученья виной тому, что картина вспыхивает пред глазами как живая, хотя свечку вы не держали, да зачем оно, все и так. Живой труп есть память о своих мыслях и — самый грех — логических выводах.

* * *

Кипит все, а здесь паломничество, трудно, надо молиться неразвлекаемо, а я все боюсь, что спросят, как прошел отпуск. Изобразить мою ненависть к понятиям отпуск, выходные, туризм — уже пора. Никто не верит. Сейчас, сейчас. Ищу аналогию. Нашла. Далекая, но близкая. Когда вы смотрите на виллы, палаццо и фрески с карандашом и блокнотом — вы ученый, гость, и вас тут как-никак ждали. Или не вас. А когда вы шляетесь по каналам на гондоле с гидом или погружаетесь в пучину с аквалангом — рыбок посчитать — и охреневшим от вашей природной грации тренером-инструктором, вы ничем не отличаетесь от женщины в абортарии: растерянно снимает трусы, поскольку ее очередь следующая. Вообще красиво раздеваться умеют лишь особо одаренные люди. Но снять трусы перед входом в абортный кабинет — высшее искусство жизни. Полный провал опуса — жила, росла, трепетала, менструировала, раздвигала, получила — а теперь снимай: все в обратном порядке. Мало кто может красиво снять трусы перед воротами абортария. Но у некоторых получается. А вот стать красивым-умным туристом, осознанно смотрящим в Кельнский собор или с нумерологическим справочником в зубах подсчитывающим витражики в Шартре, — невозможно чисто технически.

Была на выставке технологий: скоро, скоро все будут развлекаться в волнах новой экономики. Называется — впечатлений (ощущений) и переживаний.

* * *

Она уходит от меня. Не понимает, не хочет прощать. Молитва сначала спасает отвлечься невидалью события и собственной неловкостью неумелого богомольца, а молиться неразвлекаемо мало кто умеет, и на второй неделе во храме, спасительно привыкая к своей молитвенной инвалидности, писатель и брошенный муж одинаково удобно размещают во лбу: первый — привычного читателя с его красиво зацементированным образом (библиотекарь, мать-одиночка, она ждет новый том, и давай марать по проезжей), а второй — неверную жену с ее красивыми, милой формы гладкими ляжками над рябью прозрачного океана у берега, где золотисто-зеленых рыбок как в аквариуме: она стоит в воде и смотрит, как веселые рыбки плывут на нее, пытаясь лизнуть ее коленки, будто помешаны на ляжках этой провинциалки с неблагозвучной фамилией, но рыбы довольно-таки глухи к эвфонии. Утром проказницу можно изолировать от памяти: кончилось, но цепочка позванивает, поскольку прокалено было на славу, но и пованивает, когда ее нет, ничего нет; возможно, память где-то не прибрала за собой; память остынет сама, цепочку надо рвать нежным крестным приятием неверных ляжек, рыбок и человеческих планов, куда ты, доблестный муж, не вписался. Надо возлюбить ее ляжки в океане, как острова, где кошка принцессой ходила пред сальным взором Хемингуэя; распахнуть сердце новому избраннику твоей жены, как бы ни был он хорош и богат. Подари ее Богу. Отдай в руки. Даже не думай анализировать, ибо у нее свой путь, а думать ты не умеешь, особенно об измене. Ты знаешь, презентована новейшая модель измены: эмоциональная. Никто не виноват в обычном сексе, но убийство вероятнее, чем при сексе. (Я понимаю, что дон Педро тут напяливает широкополую шляпу и киногенично хватается за нож.) Чужая душа потемки для всех, и особенно для хозяина души. Если можно так выразиться. Неловкое выражение. Чужая душа помойка. Друг мой рассказал мне свою беду.

* * *

В Печорах у нас ежедневно зависали предметы: мой компьютер, его смартфон, стиральная машинка не отдавала вещи, ветром уронило и разбило керамическую турку, а я успела в нее влюбиться; модные пьезо щелкали, трещали, но плиту не включали, только щелкали, и мы привыкли чуть не в четыре руки варить кофе; воду напустить в душ — потребна тонкая сноровка в переговорах с немецкой автоматической колонкой; настенный телевизор в маленькой комнате выключился аккурат накануне важного футбола — ввиду неуплаты денег хозяевами; слишком умный вентилятор с дистанционным управлением перестал вертеть лопасти, лишь головой беспомощно вращает и гудит утробно; что до мужа собственно, так он сюда и приехал простуженный, подлечился, а после ливня в Изборске опять зачихал и вскоре стал ныть, что хочет домой. Я верю, что хочет он именно домой. Я хожу по нашей квартире, гуляю по раскаленным улицам, обхожу монастырь, заглядываю в музей, где вдруг привечают неслыханно, — и верю, верю, верю. Богу было незачем посылать мне палача после казни. Все уже было. Зачем же мне палач? Мне нужна кожа. Панцирь. Пансырь, говоря исходно. Черепаха купит пансырь. Объявление написано на лбу от роду. Вы что все — читать не умеете?

* * *

Я понимаю, что Декарт и Просвещение, но почему гипертрофирован авторитет мысли, я начал удивляться только недавно, выяснив, что новой мысли быть не может. Иным везет: понимают, что не думают, отпускают мозг и полагаются на интуицию. Наивные говорят о научной интуиции. Мы все глупы: мы здравомысленно полагаем, что стрелку перевели сами, что шлагбаум подняли пультом частного владельца, о захваченной территории думаем, что наша. Подумал — никто не видел — детский секретик под стеклышком — голова же непрозрачная — мышление — ценность первостатейная — неокартезианцы; заклинило. Интимностями дефекации мало кто хвалится, понимая, что персонального тут лишь выбор меню в ресторане и способ обработки его продукции в опоре на здоровье тела. С мыслями то же самое, но они почему-то ценнее. Неверная моя страна, которой документально уже нет, на думании была помешана. Марьвасильна в школе кричала на петю-федю: подумай и ответь! Подумай своей головой! Ничего, скоро наше главное заблуждение пройдет явочно, когда шарикизароликидумдумдум выйдет в люди. Наша мысль родилась из неудачи. Любая мысль ИИ родилась у нас, в первую голову. Черт, хотелось сказать в первую очередь, потянуло на левую руку Булгакова, когда брали ванны, а переходя на левую сторону улицы говорили переложился на левую руку, а деяния делили на первостатейные, что идут в первую голову, и сейчас из меня выскочила фраза, и мне не может показаться, что я ее родил сам. Шевеление фоновых знаний все болотистее. Не ляпнуть бы — обиднее. Сидишь на горе, бьет копытцем золотая антилопа, ты уже под горой, золота все больше, но хватит — не кричишь. Бережешь опыт мысли. Жадничаешь, записываешь на память, другим суешь. Богу не веришь, а раздави тебя гора золота, он заменит тебя через секунду. Хорошо устроились американские баптисты: с пеленок уверены, что у Бога есть личный план по каждому баптисту. Мысли — шалости бешеного шлагбаума, открываемого незримым, игривым п пьяненьким смотрителем. До положения риз он не надирается никогда, иначе мы все помнили бы штормовую тошноту морской болезни, бежали бы повтора. В башке засела наивная прикостровая песенка «Куда уходят женщины…»

* * *

Колокольный звон в монастыре. Старый звонарь и его нога. Тридцать минут — без малейшей усталости. Звонарь звонил правой ногой. Ремень, протянутый от ноги на колокольню, раскачивает могучее тулово. Не языком бьет, а туловом о язык. Из-под подрясника видна сандалина и жилистая щиколотка. Звук наполняет мир окрест, и воздух сгущается. Полный молекул колокольного звона воздух наполнен и стоит невидимо, плотно, а через полгода хочешь помолиться в монастыре, вспоминаешь получасовой звон привязанной к ремню ноги, входишь в стояние под колокольней, стоишь наяву, в руке ведро звука. Перемещение назад — если растолковать в линию — быстро, летишь верхом на молнии. Тут я и поняла, зачем звонить долго. Позвать на службу — получаса не надобно. Можно сдуру прозвонить весь день. Количество звона можно не ограничивать, но в России. В костелах и узеньких городах долго звонить не следует. Колокольчик, навешенный Чеховым на совесть счастливого человека, не единственное зло, которое простить ему не могу — не могу — совсем, но обожаю. Почему я не люблю колокольчик-молоточек-сигнальчик Чехова? Потому что мне сунули про молоточек-ударчик-напоминалку-бедствий в школе, в пятом классе. Мне было двенадцать лет, и уже ноябрь, и хорошо, не жарко; в том октябре, тоже солнечном и золотом, как сейчас помню, все сияло молодостью — меня — мои родственники — не пустили на похороны моей матери, опасаясь моего припадка. Я их понимаю: им еще меня не хватало. Через годы мстили мне все они, лишь бы я знала, что вот только меня и не хватало, и боже ты мой, как водопадно-буйно-фонтанно благодарна я теперь, что выперли, выкинули, даже в пропасть одну полетать бросили, но какие же вы все молодцы, тетки-дядьки-кузиньё. Берите неологизм: кузины обоего пола, свершающие свой семейный суд по причинам ярко выдуманным и присвоенным, но оттого еще более крепким и просмоленным, все они — кузиньё. Кузь-кузь-кузь.

* * *

Меня пригласили в департамент прозы. Я не люблю писателей, читателей, всего такого. Но я согласился и возглавил. В литературу тоже надо внести точность. И написал я послание ВПЗРам:

место действия наши дни подразумевает идейно-тематическую нишу, максимально приближенную ко времени действия большой город, sic! — не поправляйте; но если вы живете в малых городах, то для пересечения границы редакции обязательны

а) отметка в паспорте о рождении в живописуемом городе,

б) детальное знакомство с концепцией развития регионов Российской Федерации, убедительно подтверждаемое в беседе с заведующим собственными комментариями, планами, наметками, прищуром и умереннохудожественной продукцией любого народного промысла, исполненной собственноручно;

любая попытка написать неодеревенскую прозу карается гарантированно обидным для авторского самолюбия редакторским действием, а стремление подняться на вершины производственного (фермерского, спортивного и т. п.) очерка должно сопровождаться нотариально заверенной справкой, что автор там был сам лично, а бывши там — не пил алкоголя и на трезвый глаз действительно доил, пас, пилил, восходил, прыгал, рожал детей либо ну хотя бы делал их с помощью живого секса, не обезображенного технологиями;

письменность, обусловленная грыжей (инфекцией, опухолью и пр.) любой этиологии, рассматривается как гламур во втором значении слова, то есть от середины российских нулевых, и по указанной причине отвергается;

смерть, причиненная персонажу автором, обязана иметь считываемый смысл; единственный персонаж, право на гибель которого не оспаривается, есть лирический герой, тождественный автору, и только в одном случае: непременное возвращение к жизни на новом уровне духовного развития (кладки в пирамиде Маслоу, морального обучения по Кольбергу, озарения с просветлением тибетского типа либо других доказуемых достижений);

любовь сколь угодно широкой типологии, воображаемая автором за других и не обеспеченная достаточным для возбуждения читательского интереса личным опытом, рассматривается как оскорбление чувств верующих; экспертизы текста на любодостоверность и автора на любогодность проводится специалистами; под читательским подразумевается интерес, ощущаемый редактором отдела;

симпатия к фэнтези, проявленная так или иначе, рассматривается как смертный грех под номером полное отсутствие чувства юмора;

включение в текст сайентонимов (теорема Геделя, бозон Хиггса, число Фибоначчи, прочая) сопровождается предъявлением диплома о высшем образовании в подобающих сферах; в противном случае — смотри участь неодеревенщиков и не нарывайся; не надо.

* * *

При Доме культуры — отдел ЗАГС с уютным симпатичным пандусом для инвалидов. Маша говорила, что ей неприятно, когда ее муж-актер бегает по сцене со своей бывшей женой, а жена голая. Муж объяснял: моя профессия! У артистки роль проститутки; режиссер велит — она играет голая. Маша говорит: это твоя бывшая, она — голая. Развелись. Гляжу на Дом культуры, совмещенный с загсом и пандусами для инвалидов, и вспоминаю разводы — страшнее смерти — не понимаю, как люди выдерживают. Разрывы рук, печени, горла — все ж наяву, без анальгина даже. Гений мужского пола доступен разводу — гении не любовники, они вообще нелюди, даже если космические, — с ними поначалу интересно, пока токи условного Сириуса протекают сквозь вожделеющую пару вне зависимости от уровня неуклюжести мужчины. Слово интересно я отношу к ругательствам и позволяю только себе. А расставаться с нормальным, ужившимся, теплым, родственным, у которого кожа, родинки, волоски на ухе, подколенная ямка — мазохизм высшего разбора. Современный мужчина — синоним травмы на грани подлости: солепсизм в общенародно острой стадии. Ему не видно звенящих стен невидимого храма, который носят с собой, при себе, никому, да что ж ты делаешь, паскуда, когда моей-твоей-нашей рукой пишешь ей привет, Львинка. Мы же родственники. Все психологи мира ныне богатеют на рисовании личного пространства — типа знай и ни-ни. Ступишь за огненную полосу — заступ — и на линию огня. Чувствовать границу — надо, надо, даже если модная чуйка у тебя не работает, отвалилась по засохлости. Обожаю песни про границу. Как-то, помню, депутаты хотели запретить порнографию. Кинулись определять понятие. Не вышло. Стали щупать, где у порнографии граница с эротикой. Не нашли. Отменили-таки целиком, наставили маркировок, а продукты для взрослых — закатали в пленку. Я не нашла юридического определения порнографии. Юристы не вытянули. Юра на днях рассказал жизненную историю; захотела взять, он разрешил.

Идет Юра Ю., студент Литинститута, по дорожке, а навстречу девушка, у которой вышла книга, и все говорят, что роман — эротический.

Юра говорит девушке:

— Неужели правда эротический?

— Правда, — говорит девушка не без гордости.

— Слушай, — говорит Юра, — мне тут как раз нужна консультация по эротике. Дашь?

— Прямо сейчас? — уточняет писательница.

— Да, срочно. Поедем! — Юра чрезвычайно артистичен, убедителен, может. Может.

— Ну… не знаю… ну, давай поедем. — Едут. — Ты хоть пива-то возьмешь?..

Что называется, из бессмертного.

Похожая ситуация была у меня на танцах в общежитии. Танцуем сильно, извиваемся вовсю. Суббота, кажется, но точно сказать не могу, по каким дням зальчик на первом этаже общежития делали танцевальным. Я популярна в глазах юных современников, чрезвычайно красива, у меня по пять романов одновременно, и у некоторых возникает нелепое предположение, что он может стать шестым, но я-то его не желаю, а он не понимает почему. Он не танцует. Он со страшным взором стоит в дверях и по окончании музыки манит меня, и я выхожу в коридор.

— Послушай, у меня на пятом этаже пустая комната и две бутылки вина. Я тебя так напою, что ты даже ничего не почувствуешь! — заботливо соблазняет меня он, серьезный, длинный, печальный.

Я не смеюсь, я говорю что-то вежливое и ухожу в зал танцевать. Потом, догнав, все-таки смеюсь и по-тихому кому-то пересказываю, а спустя десять лет обнаруживаю в газете — в мемуарах постороннего писателя, которого я знала как киноартиста, попадается в сериалах; приятно, что ни слова не переврано. Как было про две бутылки с предложением общего наркоза, так и осталось. Вообще, конечно, мемуаристов надо назначать прижизненно. Списком. Каждый человек — это два-три тела, бывает о семи. Группа разрозненных тел — каждое помнит свою девушку, свою бутылку, свои ссадины, переломы. Писать мемуары садится тело, у коего паспорт. У единственного тела человека — паспорт, а вспоминать и мемуарировать садятся все. Посему наука история — сказочна и невинна в своей вранливости, поскольку вспоминали семеро, пишет один, читает один, воспринимают его семеро, спорят, выбирают — что понять и принять, а чему фонтанчик-то прикрутить, и лучше навек — это как работа с архивом, где на доступно видном месте лежит царский указ о строительстве железной дороги, письма, лаковые миниатюры в усах, красавец, композитор пишет бодрую «Попутную», впоследствии упражнение для вокалистов, а потом выясняется, что именно его, царя-солдафона, жену воспевал Пушкин, вследствие чего был убит на дуэли с Дантесом за пятнадцать лет до появления в империи железной дороги.

Оса-таки меня тяпнула. Под платьем, в середину спины. Что у меня там на спине — мед?

* * *

«С тех пор, как мы получили свободу прессы — я трепещу», — писал Салтыков-Щедрин после русской цензурной реформы 1865 года. Неплохо б убрать запятую, написать без монтажных склеек, но из цитаты вроде нельзя, выйдет моя карательная цензура. (Ложное высказывание, просто эксперимент. Цензура — орган со стенами. Учреждают и государственно строят, иначе не цензура. Обожаю разговоры о цензуре.)

Девочка с губами — главная цензура на свете. Помнишь, милая, картину Льва Соловьева «Монахи. Не туда заехали», ее приписывают Репину под названием «Приплыли», так ведь крамола чистой воды, никак не понять, откуда слух, разве что цензура и распустила. Глупенькая антеклерикальная мазня. БГ — борисгребенщиков — не писал над\под-небом-голубым. Эх… Авторское право так разбросано по лавкам, попряталось в ужасе, будто секли розгами.

Цензура заживо съела миллионы тел и столько же погубила душ, ибо чужое мнение мозг воспринимает как агрессивное действие. Напомню, милая, что слово ересь — αἵρεσις — переводится как мнение, выбор, разномыслие. Убивают и умирают по разным причинам. Все одно — преступают. Пересчитай, женщина, сколько раздражающих слов в данном абзаце. Как хочется, чтобы ты была рядом. Как я ненавижу тебя.

* * *

Я больше не могу. Тут даже броситься под — некуда. Под монастырскую корову, счастливо пасомую трудником. Разве что.

* * *

«Личный выбор ограничивает свободу». Абсурд. Она где-то наслушалась брадатых гуру, и я не могу дышать при ней. Аритмия. Начинаю ненавидеть и мою память: она цепкая, клейкая, пластидная. Память забирает в себя сразу до молекулы: такыр впаривает себе воду. Мне безразлично, поняли вы меня или нет, и знаете ли вы о существовании такыра, и способны ли оценить игру слов о впаривании себе. Эта женщина забрала мою свободу, а та женщина может обойтись без этого, ей не нужна моя свобода. Понятно, что выбор — на стороне той, которая бережет мою свободу или не покушается. Свобода — это мой Бог. Тот, в котором я сомневаюсь, сделал одно несомненно чудо: идею свободы. Мой выбор — свобода. Подлинные чувства — любодостоверны. Самое подлинное — свобода. Верую — изначально существительное плюс несклоняемое. Обратите же внимание же! Верую — существительное. Несклоняемое. Нельзя склонять, меняя хвостик: окончанием, если дать, жалобнешенько машет любое слово, бродяжка, да любой песик машет, оттого многим купируют — для веры в хозяина, видимо. Порода не требует отсечения хвоста, породу выдумал человек. И женщина не может отсекать хвост ему, делая породу муж, лишь бы вымерекать образ и хотя бы одно тело, а у каждого много тел, а ей подавай одно, и то не все. Крылья вообще не входят в комплект, ни в одном из тел пазов под крылья не положено. Прости господи, всех я запечалил, всех оставил, всех. Ты меня помнишь, Господи? Как сюда посылал, помнишь? Отвечай мне.

* * *

Садхгуру прислал мысль:

Within myself, I have never formed a single opinion about anyone. I always look at them like I am seeing them for the first time. А если попробовать?

Каждый день видеть человека как впервые? Улыбнешься счастливо — счастливая первая встреча — обещает счастье. Не меньше. Писатель поначалу вскидывает голову — сначала пятую, конечно, астральную — воскликает что я, золото беспробное? — летит куда-то в сторону боком, ударяется, в стену ему стучат — поздно, дети спят, он плюхается в кресло, намедни купленное заботливой женой, изничтожающей волю, и вдруг с потолка золотыми щетинками падают, отшелушиваясь от тверди, пояснительные записочки в одну фразу: русский писатель — тот, кто учитывает Пушкина. В атриуме холодно. Сегодня погода ясная, небо чистое, вороны могут лететь головой вперед. А попробовать надо. Видеть его как пациента дурки, где прививают бред свободы, — ставят на людях, менгелируют в душе, евгеники подпольные, — но антидота не дают и выпускают в мир то, что получилось.

* * *

«Чтобы существовать как личность, — самовбито в голову „Черным принцем“ Айрис Мердок, — надо провести границы и сказать чему-то нет». Изобильное детское чтение под столом, где не пустыня, но безлюдно, привело к жадности: я записывал яркие книжные мысли, не подозревая будущих выхлопов и токсичности чужого интеллектуального пота. Подозрение на яд появилось теперь, но время упущено. Мне казалось, а школой внушалось, что не обогатив себя знанием всех тех богатств, которые выработало человечество (Ленин)29, а цель ни секунды не рассматривалась как недостижимая, и тащил я за плечами вроде чугунного рюкзака идею накопления богатств, выработанных человечеством, с успехом полагаясь на свою природную память, — а она, голубушка, только совершенствовалась и расширялась, послушная моей безумной воле. В хорошем возрасте что-то за сорок я узнал, что Христос рекомендовал не собирать сокровищ на Земле, но на сопряжение сокровищ, Им упомянутых, с умными запасами моей головы ушло еще лет десять. Я и сейчас, придя к выводу, что Христос имел в виду не только сундуки со златом, но сундуки вроде моей головы, где склад на несколько высших образований, но никому не радостнее жить от моего склада, развожу руками в поиске новых опор, хотя понимаю, что бессмысленно.

Сомнение в праве личности на права рождается однажды, растет в жажде прижаться к безличным небесам и взрывается горем и осыпается, и вот тебе мировая история идей, Боже как грустно, ведь все могло быть по-другому. Совсем по-другому, если без личности, которую сначала выдумали, потом покрыли золотом, а теперь танцуют на ширь окоема, но вернется Моисей, разобьет блестяшку-тельца, переплавит на скрижали, пусть и неканонично ваять скрижали по незданной Богом технологии.

* * *

Грустно ловить мужа на вранье. Когда врет — сам сердится, вид его неинстаграмабельный. Пойду ловить мужиков по книжкам. Сейчас поймала Ленина на христианстве. Думать надо камнями, не мыслями; думать о Ленине полезно: он частично, не совсем умер, жизни мало, да мне уже не видно, как муж пишет записку Львинке. Думает Ленин, что анти-, но все равно берет из коммуникативного фонда, доступного его аудитории. Полюбуйтесь: «…марксизм отнюдь не отбросил ценнейших завоеваний буржуазной эпохи, а, напротив, усвоил и переработал все, что было ценного в более чем двухтысячелетнем развитии человеческой мысли и культуры. Только дальнейшая работа на этой основе и в этом же направлении, одухотворяемая практическим опытом диктатуры пролетариата, как последней борьбы его против всякой эксплуатации, может быть признана развитием действительно пролетарской культуры»30. Три раза прочитаешь — и никаких лишних женщин у мужа нет. Выговорить невозможно. Говорящее ленинское число две тысячи (умоприемлемый для его слушателей возраст «мысли и культуры») вкупе с одухотворяющим опытом диктатуры пролетариата (уникальное выражение, годится на баннер) звучат галактическим диссонансом, но становятся основой идейно-тематического содержания жизни миллионов и смерти миллионов. Он великий демагог, стрелок в моноцель, то есть гений. Конечно. Мысль-убийца так чудовищно ловко сложена, как моделька на глянец и витрину: немыслимые непрактичные ноги, но плащик висит зазывно. Так обогатилась российская коммунистика знанием-всех-тех-богатств, что по сей день страшно взглянуть в глаза мертвым и замученным ввиду одухотворяющего опыта диктатуры пролетариата. Бесценный опыт большевизма — в акмеистическом представлении сатанинской мысли. Не бросать! Надо научаться и брать противоядие. Впрочем, беспочвенны мечтания мои.

Поймала раскаленные шнурки с обрывками. Пощупала узлы-связки между несвязуемым, сваренные в голове и прожаренные эмоциями. Серое болото возможностей побулькивает — а над трясиной вдруг яркие дуги тут и там. Они симпатичные, кажутся своими. Они кажутся как минимум мыслями, а то и высокими принципами, базой, убеждениями. Но это мусор на болоте, которому больше повезло попасть под магнит, кем-то поднесенный к поверхности, когда они еще в девочках, несвязанные, плавали по бурой кисельной массе. И хлоп, и звяк. Зацеплено, заварено как электрогазосваркой. Вывод: победить свою мысль возможно.

* * *

Картонный божок черного смеха. Тупость полного понимания. Ненавижу атеизм и цензуру, потому что хорошо и полно понимаю. Свободу, свободу, свободу мне. Атеизм был бы простителен, будь он основан на знании, которое в свою очередь опиралось бы на опыты пребывания атеиста в смертных состояниях с последующими возвращениями его несуществующей души в тело. Чтобы каждый, кто получил опыт, сходный\не сходный с мытарствами св. Феодоры, мог\не мог сослаться на свои переживания, описать их подробно и доказать посильно. Жена моя полагает, что злодеяния и лютые злодеи, которые не вызывают эмоций — моих — есть. Далекая заграница чувств. Их нет. Я вычеркнул. Непилотируемый космос. На уровне холода, куда не погружается и не достает даже моя, весьма тренированная мыслью (ирон. — автор) голова-сундук, я констатирую полное моральное нечувствие. Данное наблюдение тоже противоречит расхожей морали, торопливо развешивающей бирки с ценниками. У нормального человека (обожаю) всегда наготове все: и диссер, и шары, белые да черные, а в памяти, глубоко Well Done прожаренной Голливудом, молоток и круглая деревянная подставочка вроде портативной наковаленки. Но я не могу говорить об этом с какой-нибудь женой. Мне нужна другая аудитория, с амфитеатром в глазах и ногах.

* * *

Старые измены не болят. Открытие подняло меня с постели, я могу двигаться. Уже хорошо. Сейчас, на стадии не-могу-я-больше, муж стал серым облаком. У него пропали черты лица. В моей памяти о нем не осталось ничего осязаемого. Поднявшись выше своей головы еще на полголовы, я перелистала весь альбом: например, я ни разу в жизни не возмутилась убийце моего отца. Убийца сделал нечто безымянное. У меня не было — особенно тогда, в 1983 году, — нейронных цепочек о и на предъявленном уровне зла, и я переживала только утрату, потому что знала, какие бывают утраты; доформулируем: пережить можно только известное. Скажи мне, кто твой друг. Именно. Надо состарить эту измену. Сделать ее прошлой. Известной. Старую измену только вносишь в альбом и удивляешься сходствам. В текущем сюжете меня угнетает каша. Я должна варить ее по утрам, подавать мужу, мыть тарелку, а допрёшь покупать зерно, допрёшь заработав деньги на еду под регулярные насмешки питаемой стороны, полагающей, что разрушится, если перестанет издеваться.

В прошлом веке Нина шла к пристани со мной под руку. Близ кораблика, под восходящим солнцем, Нина забрала руку, догнала его и вступила на трап, напевая марш Мендельсона, с ним. Моя лучшая подруга бестрепетно покусилась на мою страшную любовь на моих глазах. Вопрос: где были все наши аттестаты зрелости, полученные в тот день? Как я попала домой, не потеряв документа? От удара, прилетевшего мне от лучшей подруги, я потеряла память обо всем, кроме солнца. Оно восходило, краснея за нас, над водохранилищем, и кораблик, видимо, елозил по глади, усыпанной громыхающим блеском сверху — да, салют был, точно был, я помню, как звезды ринулись из моих глаз и смешались с небесно-пиротехническими. Утрата Нины, измена Нины, потрясение от Нины — все было громадно и необъяснимо. На уровне боли, куда забросила меня подруга одним движением руки — от меня к нему, — сухая темнота. Странная ярко-серая тьма, из которой не доносилось ни звука. Нина тоже была сирота, так почему ж она сделала мне блицкриговую войнушку, зачем отшпилилась, неверная ламповая тян, назвали бы сейчас — негоднота ты! но до цифровых ошибок молодости было еще сорок лет, а Нина ждать не могла. Первое тело мое уцелело, но в других телах что-то серебристое, черненое, мягко-металлическое завибрировало — навсегда. Нина вырастила из меня музыкальный инструмент, многомануальный орган, изменой нашему богу, выращенному прежними бедами, полный общим сиротством, горем, напитавшем подушки, школой, мальчиками, бутылочкой, в которую мы играли в старших классах, всему конец — но какое движение судьбы, молниеносно надевающей блестящий плащ Фортуны! Но сначала набрякла темная твердь. Цветные ранние небеса над морем прихорошились и выгнулись всей массой космоса в мою сторону — плюнуть звездами бала, выпускного в жизнь, а чтоб поняла быстрее. Но я тогда не поняла. Теперь понимаю. Всего сорок лет дополнительного образования. Саенцид.

Та же тьма с утратой чувства пришла со всех сторон, когда Саша поцеловал почтовую открытку. В институте мы сидели на лекции рядом. Ночью — вместе? значит на лекции — рядом. У нас был нежный звездный час слиянности — и тут он достал открытку до востребования с красивой чернильной подписью Марина и поцеловал подпись. Я еще не знала, что с юного тбилисского детства он думал, что так и надо. Он не прятал своих достижений, а предъявлял их с достоинством правильного победителя. Мужчине приличествует. Я же не знала, что ему приличествовало. Я стала мстительной. Он не сразу погиб, и мы еще пободались, но я запомнила: изменивший — умирает для меня. Если он мужчина, то его достоинства, еще вчера медовые, мигом оползают, и в некрасивую сухую кишку выползня живое уже ничто не засовывается.

Перелистав гербарий взад-вперед, я уловила общие черты растений: на взлете полноты, когда глянцево блестит оранжевый лист и насекомым уже шьют прозрачные крылья эволюции, кругом крылья, и ровно, альтом гудит отреставрированный мотор доходяги-рептилии, доходящей до летающего млекопитающего, — тут и начинается. Бесподобная Вика, позвонившая мне с отчетом о поездке в Вильнюс, где мой муж развернулся уж, он ужо показал ей кузькину мать алкоголизма; женщина обиделась до вагинальной сухости, что он пропил ее прекрасный фотоаппарат, однако ее стремление выйти за него не улетучилось и она мне с тем и позвонила, чтоб я забрала нашего с мужем грудного ребенка и уехала, а она на свободное место выйдет за него замуж. Командировку в Прибалтику они придумали для написания очерка о жизни заключенных-женщин — для правового журнала, куда трудоустроила его я. Он три года рыдал и просил найти ему работу. Чудесно нашла ему работу, он там нашел Вику, а она, с умом раскусив сексуальное начало его природы, вывела, что наконец надо позвонить мне. Юрист и логик, она сказала прямо: ты должна уйти от мужа, я выйду за него, а в новую квартиру я тебе подарю холодильник. Ладно, Вику мы вытурили, но на следующей стадии была Лида. Чистая прелесть: пришла в белой юбке плиссе, аккуратно повесила ее на спинку стула, надела фартучек, разогрела жаркое — у нее все с собой — остатки упаковала в наш холодильник и легла в кровать. Он возлег сверху, и тут пришла я — с ребенком гуляла и вернулась домой. А стены в искрах. Не умея занять себя в минуты чужого секса, я пошла на кухню, пустила воду в раковину, вода шла холодная, шумела, и через ледяные бульбульки воды я услышала: хлопнула входная дверь. Лида свалила. Дальше рассказывать? Спасибо свекрови — муж хотя бы не взлезал на броневичок с плакатом, а наоборот: сын дипломата, он старательно внушал мне, что мне померещилось. Галлюцинации, слепота — он был убедителен. Остальные мужья не расходовали своей фантазии, как мой щедрый лапульчик, и мотивировались сурово, доступно, решительно, без неловкого демонизма любовников: а) мужчине можно в принципе; б) поэту надо в принципе; в) гению все позволено; г) мужчина полигамен и воин: ему надо успеть вбросить семя, пока не убили на войне; д) эволюция что-то подобное в виду и имела; е)…

Если верить в эволюцию, то, видимо, она что-то имела в виду. Но Дарвин умер, не решив эволюционной загадки. Ни естественный отбор, ни половой не предполагают мышления и нравственного чувства, — написал Дарвин своей рукой. Я читала своими глазами. Просил же Дарвин: ученые будущего, разгадайте же, откуда мышление и нравственное чувство. Иначе все эти отборы — сказки. Вопрос не решен, и мои мужья и прочие идут строем, будто все дарвинисты. Вульгарные. Я не могу простить измену, поскольку она атеистична. Она разрушает дом. Она убивает радость и желание. В измене нет Бога. Измена дьяволична. Может, поэтому и не болят старые измены? Выкинула из сюжета — все, заросло. Было бы в измене что-нибудь божественное, может, я поверила бы в «а» или «д», или «е». Божественное светилось бы до сего дня. А эти калеки, составляющие общество? Готовность подсмеяться над пострадавшей стороной, добить, нахамить типа а-вдруг-у-них-любовь, — все лояльничают и обнимают преступника. Поздравляют, словно героя: надо же, вот молодец, вот силен. Общество трупоедов, не опасающихся за свое пищеварение.

* * *

Я думал о реинкарнации — не то и не так. Качество смерти — качество возвращения, это ясно. Может быть, я чую параллельные вселенные, хотя б одну, и при большом распухающем свидетеле мы записываем озарение: все мы здесь и всегда. Мучительна загадка слова здесь, смешно желание попасть обратно в здесь изо здеся. Мы не верим в смысл и могущество смерти, а ведь она оборудована каплями, реками, цунами кайфории. Зачем? Затем. Хорошо смотреть в окно в Центре Москвы воскресным утром: не верится, что люди спят и живы, встанут и выйдут, и по мордасам настучат, и банок набросают, и примутся жениться и рожать по старинке, родовыми путями, повизгивая. Скоро бабы примолкнут, а детям в школах будут рассказывать легенды о библейском указании — чтоб рожала в муках — и как ему веками следовали. Победило чувство юмора, боль отменили, рожают смеясь или хотя бы под наркозом, а вообще, я думаю, рожать не больно, и все от психического заражения.

Изборск и Словенские ключи. Белый лебедь акробатично кувыркается в озере. Все ловили лебедя в объективы, а лебедь нырял, шустро чистил перья и опять нырял, будто утка, коих окрест было премного. Утки к лебедю не лезли, покрякивали на утят, выгибали шеи, жеманно поднимали плечи, показывая цветные подмышки цвета индиго, и я подумал, что все птицы помечены. «Синей краской под крыльями?» Я еще подумал и согласился, что метить уток синей краской было бы нелегко. Зрители решили: порода, ведь явного цветового разделения на самок и селезней, привычного нам в Москве, не наблюдалось. Все были серо-коричневые на первый взгляд, а при взмахах и поворотах вспыхивали изумительными пятнами. Колористической дерзости, потаенной, мощной — на Городищенском озере полно. Сверху суровая монашеская мантия, а сокровенно-утиное весело сверкает на солнце, потягучими движениями крыльев допускаемом в утиную подмышку. На озере тут утки ведут себя как торопливые лебедята. Сказка про гадкого утенка, меняем экспозицию, получаем озерный постмодернизм: в семье прекрасных серых уток, дружно живущих на озере, пополняемом со скоростью 3,5 л/сек водой из регулярно освящаемых источников, имеющих вид водопадов, называемых «Ключи двенадцати апостолов», завелся подкидыш, впоследствии разоблаченный как лебедь, и его выучили хорошим манерам: нырять и чиститься, крутиться и плавать, неожиданно меняя направление, прочь-всякую-царственность — мнимую, конечно — повадки брось, нечего тут породу растворять. Удовлетворенный напутствием, лебеденок вырос настоящей бодрой уткой, а утки, тайком взяв от иностранца все лучшее, навострили лыжи крылья поднимать величаво, до — еще чуть-чуть бы! — соединения за спиной своих могучих крыльев верхушечками, поворотиками. Подмышки не забыть.

Сейчас на подходе к Словенским ключам нет прежнего уведомления, что из двенадцати ключей лишь одиннадцать живые, а двенадцатый называется «Девичьи слезы». В народе осталась шутка, я взял ее у таксиста, что среди живых ключей один мертвый: русская рулетка, сказал извозчик. А прежде авторы знака вроде придорожного ничтоже сумняшеся уведомляли паломников, что лишь Провидение может указать человеку, какой ключ — его. Подозреваю, что гадания на ключах принесли в жемчужную местность обильный неправославный дух, и поэтому сейчас, воспоминанием о залетных суеверных гостях, развешаны маленькие таблички с просьбой не вязать ленты. Многие сначала не понимают, какие такие ленты.

Вячеслав, не желавший величаться отцом, перед крыльцом монашеского корпуса сказал мне 31 июля, что туристы — ладно, все понятно, но есть православные туристы. Воспоследовал кинематографичный рассказ о женщине, припавшей к иконе всем телом и возлежавшей то недвижно, то со внезапным прикладыванием своих бус и серег по очереди, словом, еле уговорили вернуться в группу, экскурсия продолжилась. Я ляпнул, что суеверие, видимо, а Вячеслав уточнил, что неоязычество. Прожив тут неделю, я бы не стал уже посмеиваться над женщиной, пытающейся слиться с образом Богородицы через стекло. Обнимает и обнимает. Уж как умеет. Мало ли кто как идет к Богу. А замученных страстями девушек и женщин, которые уж совсем тут ни ступить ни молвить не умели бы, я не видел. Внутреннее чувство как-то держит и подсказывает, что можно и что нельзя. Тут даже я крещусь пред входом. И по головному платку местные не волнуются. Один раз казак-охранник в белейшей рубашке и красных лампасах, строгий, в очках, остановил вежливо сказал девчушке, что головушку-то надо бы покрыть.

* * *

Так Вячеслав-не-отец уточнил, что лежать на иконе всей грудью — не суеверие, а неоязычество. Я научилась вовремя закрывать рот. Вышел о. Филарет и повел куда-то, а я шла, не понимая, что происходит — в первый же день моего пребывания — немыслимое: ведут в келию архимандрита Иоанна (Крестьянкина), в ней жил он около сорока лет. И что со мной случилось в келии, рассказывать не буду. Можно подчеркнуть осу. Укусила в правую лопатку, под платьем, прилегавшим ко мне тесно. Была раздавлена моей рукой, потом извлечена рукой мужа: пришлось поднять платье на глазах у местной примечательностидосто бабы Любы, но она все в этой жизни видела. Что ей женщина, поднявшая платье до шеи в виду монастыря. Изыматель осы, муж укушенной, полил укус святой водой, давеча взятой из освященной скважины. Картина была всем хороша.

* * *

Хороша реформа: теперь гражданин до срока пенсии будет дорабатывать песком в песочных часах. Не то чтоб я не любил людей. Они люди. Просто люди.

* * *

Сюжет со стиральной машиной перешел в ситуацию с компьютером, потом со смартфоном мужа, затем с исключительно норовистой газовой колонкой, с холодильником, дверца коего неизменно тукается в слишком близко прибитую полку, а потом дождь ливневой мощи, короткий, но муж простудился повторно, хотя уже почти вылечился на местной козе с медом и маслом. Слово счастливая применительно к дойным животным я встретила дважды: на столбе рукотворная реклама «молоко от счастливой козы», а также подслушанная реплика экскурсоводки о «счастливых коровах», живущих в монастыре, пасущихся на лугу поодаль и самостоятельно приходящих домой, то есть в монастырь, ввечеру. Я их видела: тучные, рыже-коричневые. Муж видел их телят, почему-то пятнистых, и сфотографировал. Или телята чужие. Но петухи, орущие противу положенного времени, заполошный концерт, и счастливые коровы-козы купно дают смешанное чувство: все так и не так. Но я научилась избегать сокрушительного така, мне повезло с монастырем, и все поплавилось из каменного былого, стало хорошо-великолепно. Я научилась отдирать от мозга наросты-нашлепки, не сильно переживая — наросты или нашлепки. Вижу твердое убеждение — размягчаю. Уходи, твердое, не кичись, тебе нечем гордиться, ты лишнее. Перемолу подвергаются все, проверяю на прочность. Что не вынимается — откладывается на потом, переведенное в разряд просителей о пересмотре. В лист ожидания снесено все, включая нетленное. Оно в первую очередь. И тут если перечислить, любой читатель с воплями отбросит этот текст, как зачумленную свинью. Sic. Перечислить пересмотренное? Тут уже говорилось, что муж изменил мне и мы путешествуем. Он жив и почти здоров, изменой не считает, говорит, что деловые отношения. Разумеется, деловые. Нынче они гораздо важнее любых других, поэтому тут яркая измена, наотмашь, тем более что он врет и стирает их переписку сразу после использования. Но вот какая штука! Когда выходишь замуж, всплывают старые друзья с огорчительной инфой, но юная восторженная невеста ничего такого не видит и грубо рвет с информаторами. Например, на стадии укоренения со вторым мужем я познакомилась с его детским другом. Андрей был из того же дома на Кутузовском, где они все выросли в семьях генералов, дипломатов и членов ЦК, и все друг про друга знали все. Андрей любил своего друга, но обнаружив в его судьбе меня, он сделал два предупреждения, не сплетни, нет, он хотел меня спасти. Он сказал, что мой жених уже трижды лечился от алкоголизма. Когда до меня не дошло, а жених как-то раз не дошел до дому, Андрей приехал и отвез меня куда-то к какой-то Наташе, где мы извлекли моего голого жениха непосредственно из кровати. Жених сказал, что он тут просто заснул и ничего не было, и я поверила без малейшего напряжения фантазии. Перед третьим мужем на информационную авансцену вышла дама, знававшая моего нового жениха в прошлом веке, и сказала, что ей меня жаль очень, поскольку он крайне холодный человек. Поверить, что полыхающий — в стихах — человек может быть холоден и до глупости жесток в семье, было невозможно. Потом, когда он сказал, что не просит и не благодарит, но требует и никогда не отвечает, я не поверила. Потом он показал, как он играет в настоящую, буквальную неблагодарность, его другая подруга сказала мне, рыдающей в телефон: «Надо знать N-a!» Я опять обиделась, будто меня, разумницу, ткнули в лужицу, а они все великие. Затаилась, занеполюбила подругу с инфой, но ведь она же была как тот Андрей с Кутузовского, она же гонец, посланница, а я идиотка. А моя тетка Зоя, сгубившая жизнь браком с длинноногим танцором два-притопа-три-прихлопа из русского народного хора — ведь ей говорили, на нее орали до посинения ушей, — но она вышла.

* * *

Кудлатенькая крашеная бабища в три обхвата, сверкая многоцветными стразами на трикотажном изделии кислотно-малинового цвета и замысла — назовем это кофта-футболка с короткими рукавами, полиэстер, — грязновато, неискусно, рутинно матерится на паперти храма св. Варвары. Сейчас иду — ко храму подошли молодые. Венчаться приехали. Баба зырк — и со своим пластиковым стаканчиком прет на молодых — за милостынькой. Тут не выдерживает и сувенирница, торгующая платками-ложками-туесками напротив храма, пытается усовестить бабу, чтоб не лезла на людей. Та, поругиваясь в ответ, крутится на жаре вокруг своей толстой оси, борясь с искушением обобрать всех гостей данного мероприятия, но все же притормаживает, почему-то смиряя свою корыстную прыть. У бабищи есть малорослая сухощавая товарка, матерщинница-подпевала, в короткой типа деловой юбке с пиджаком, на лысеющем черепе седой хвостик. Веселая вдрызг, бросив крутобедрую подругу, она вдруг удаляется, вихляясь и звонко шлепая себя правой ладонью по тощей заднице. Видимо, призывное эротическое движение, внятное всем работникам здешнего нищенства. Юродствуют, но явно без благословения.

Атеист Фрейд, придумавший человеку инстинкты неисчислимые, получил бы глубокое удовлетворение прямо на площади.

* * *

Наркоманию, алкоголизм и прочие зависимости лечат, но вылечить вполне невозможно, только заместить, сказал мне военный психиатр А. В., генерал-майор. Иногда, говорит, получается хорошее замещение: смертью или любовью. Сегодня утром я поняла: у сироты зависимость от идеи дома прочнее героиновой. Я больна зависимостью — дом. Бедствие держит крепче алкоголизма, понять и назвать беду надо было раньше. Опять передержала ситуацию, за что и получила, спасибо Господи, полный как-его-назвать, или — назовем банально — революцию. Ведь я не любила себя. Я не ушла от детства с его «руки растут из», «эгоистка», «не любишь мать, а она была чистый ангел, а он дьявол» и прочее. И все мои красавцы удалые — все равны как на подбор — делали все то же. Св. Иона сказал, чтобы я уважала мужа. И поскольку я сама напросилась, то под сводами Богом зданной пещеры Печорского монастыря не было причин у меня не расслышать святого. Уважай. Задумалась на всю глубину. Кого уважала, кроме В., уважавшего меня? Любить несравнимо легче: принимаешь Божий дар и благословляешь случай, счастливо ласкаешь и радуешься. Ходы в уважение засыпаны золотым песком любви. Она — дар и просто так. Уважение принуждает к оценочной деятельности: красивые факты вот вспузырятся все и застынут навек в празднично-приподнятой вспученности. Корм уважения — всяческие за что в значении чем будем восхищаться максимально объективно. Вопрос — чему придавать исключительное значение? — сокрушителен для любви. Но святой Иона сказал именно уважай. Как будем уважать? Как в старом еврейском анекдоте наши девочки лучше всех? Надо поискать этимологию. Смотрю в Википедию: Кант о достоинстве личности, Мартин Бубер31: «Мир не сопричастен опыту. Он дает узнавать себя, но его это никак не затрагивает, ибо мир ничем не содействует приобретению опыта и с ним ничего не происходит». Не мог св. Иона сослаться на Канта. Я не так расслышала. Может быть, взять врачебную формулировку32. Википедия пересказывает: «Уважение — это установка по отношению к больному. Это внутреннее принятие терапевтом обстоятельств его судьбы и его жизненного статуса, то есть всей личности больного и его стратегии борьбы с болезнью.

Уважение к неприкосновенности личности (другого человека и своей) является основой развития терапевтических отношений. Особенно это относится к пациентам, страдающим тяжелыми расстройствами».

Значит, я правильно заподозрила, что уважение придумано много позже, чем любовь, которая божественна.

* * *

Возможно, жена уйдет от меня. Ничего, две недели побуду мрачным — и все пройдет. И то максимум. Две недели — много. Зачем так долго. Тупиков не бывает.

* * *

Уважение — земная институция, включенная в право, медицину и т. п. Огорчительно похожее удивление посетило меня, когда я прочитала историю мировоззрения. Попалось учебное пособие, выдвинутое на конкурс «Университетская книга», где я была экспертом в жюри, а стоял раскаленный август 2010 с его сорока тремя градусами Цельсия ночью, а у меня не было кондиционера, но я писала учебник. Я взяла пособие по мировоззрению к себе домой, в теплую постель. То ж и сейчас: август, жара, но поменьше, а мне суют серендипитичное уважение. Впрочем, не скажи мне св. Иона уважать мужа, мне еще долго не пришло бы в голову, хотя разница красноречива: любовь — дар ощутимый, теплый, крылатый, окрыляющий, действительно долготерпит и не преходит; уважение — рациональная процедура, требующая усилий, воображения, логики. Может быть, св. Иона взывал к моему сознанию? Предлагал найти пазы — где встать? Бежать стремглав никто не предлагал. Кто-то шепнул — пусть он побегает, но в подобной рекомендации не пахнет уважением к личности. Значит, св. Иона призвал меня к хитроумию, к западному взгляду, где свободная личность и ее мраморные права? Быть не может. Или у него с философским образованием порядок. Или он заранее знал все, что я тут понацарапаю. Возможно, св. Иона увидел бесполую душу больную и посоветовал мне назначить ей женскость.

А с юмором они, печорские святые.


Часть вторая


А я хотел, как чудного мгновенья,

Как жаждущий воды, — прикосновенья!

Ходили женщины, прохладные глотки.

Причем тут слово черное: «измена»?

В любой жила прекрасная Елена,

И были для свиданий уголки.

И начинался лагерный роман,

Такой мужской, естественный обман,

Где все — природа,

Ни добра, ни зла…


Юрий Айхенвальд. «Поэма о моей любви»

…Сладкий запах ключа слышит только бездомный. Сегодня на острове гром и гроза. Ветер воет, стучит по крышам. По улице медленно проехала машина с объявлением: шторм. В атриуме шум — летит кадка с фикусом, самым крупным из собрания. Высунулась я поднять и поставить, но ветер задул меня в дом. Разбились горшки, поломан фикус.

Голос:

— У некоторых поэтов сызмальства, как поганки, растут ирония, спесь и пренебрежение к женщине. Цветут в любовной прозе, особенно в устной прозе застолья. После загса прорываются мухоморы подтрунивания над милой хозяйственностью жен: они-де вьют и хлопочут, ха-ха, ничего не видят в космосе, коему мы служим по роду занятий, призванию и прочая. Гадкие конвенциональные конструкции, высаженные в русскую литературу после Пушкина — который нисколько не виноват в чужом дурновкусии, — в ХХ веке закрепили Анна Андреевна и Марина Ивановна, обе люто ревновавшие к Наталье Николаевна, отчего женка и ангел покрылась — посмертно — фарфоровой глазурью, а ведь она была умна и начитанна, писала стихи, лучше всех в Петербурге играла в шахматы…

Хорош, правда? Он рассказывал о женщинах, которых не так поняли, с небывалым пониманием сути, а суть выводил из ярости Павла, коего даже не выговаривал как апостола, а так и держал за Савла.

Поговорить об изменах живых, биографических, однако, не удавалось. При полном понимании всего на свете от Эдема до Пресни нащупать близкородственность меж видами мужчина и женщина у него не получалось. Из пазов стремительно вылетали штыри, дверь настежь, и ветер полового шовинизма сметал златопыльные следы рассудка. Я рвалась поведать ему об энергиях, о круговороте, о минусах и плюсах во внутренних органах, ведь я знаю, но тут или телефон, или письмо развлекали его решительно, отрывая от меня, и так всегда. Я пыталась. Кровь сочилась. Острова все поднимались из глубин океана и застывали пупырышками на мировых картах, а до выпуска сильного искусственного интеллекта — artificial intelligence — оставалось лет десять-пятнадцать, и будет поздно, все перевернется, но никто не верит мне. В целом беспокоиться про ИИ уже поздно в том роскошном смысле, что сильный ИИ (никакой лирики: это термин) анонсирован, однако никто не знает, какую версию морали ему внедрить, а без решения моральных задач сильняк немедленно начнет убивать. Сильняк — мой авторский неологизм. Пример как испортить электронную кровь сильному искусственному интеллекту: если у тебя гарем ввиду религии, то все участники довольны. Но если ты переехал в страну, где одна жена прилепилась к одному мужу и они стали единой плотью, встанет вопрос: кого сбросить с корабля современности первым. ИИ не сможет оставить всех, поскольку Икс может неодобрительно, с автоматом в руках высказаться по поводу непривычного или невозможного его уму формата полового поведения Игрека, вследствие чего братья по разуму начнут, как водится, войну, но уж теперь ИИ выйдет останавливать в свете своих представлений о конфликте. А роботы почему-то получаются расистами, об этом, знаете ли, не без тревоги говорят исследователи.

Я пыталась рассказать ему свою историю. Не рассказала. Но мою историю полезно дарить человечеству, тут истинные выгоды для здоровья, и пока у нас у всех есть десять-пятнадцать лет, мы еще можем побарахтаться. Когда придет бессмертный диктатор ИИ, вы уже не успеете провести аналогию со мной и Жюль Верном, предсказавшим полеты на Луну: литературоведческая аналитика уйдет в цифру под ручку с маркетологом. А ведь это самый важный вопрос для ИИ: кто прав? Если не рассказать ему, кто прав, он уничтожит обоих. Недавно я консультировалась у специалиста по искусственному интеллекту в свете этических программ, предлагаемых его фирме на выбор. Собственно, этот разговор, апокалиптичный по содержанию, можно передать бабуинодоступными междометиями, матом или стенограммой, но чтение стенограммы вызовет междометия у читателя. Поговорили мы о любви. Тут грядут самые крупные перемены, поскольку ИИ не сможет учитывать оттенки за неисчислимостью оных. Я ушла из кафе в состоянии невесомости, поскольку… знаете, ветерану войны невыносима мысль, что зря погибли его друзья и сам он выбит навек, и что цель была недостижима, и всех эффектов его героизма — зависимость адреналиновая, посттравматический синдром. С войны, включая любовную, не возвращаются. ИИ поймет это быстрее, чем Гомер: головная фирма на днях научила его распознавать шепот.

Тут мой любимый обозвал меня училкой и стал писать ласковые письма чужой бабе.

* * *

Все женщины нашей семьи погибли от измены мужей. Не могли вынести. Кто-то умер, кто-то навсегда покончил с попытками, но никто не вывернулся из-под летящего в голову лирического кирпича. Помните, в начале девяностых, когда свободу слова объявили, а пользоваться никто еще не умел, поползли рептилии — глянцевые мыслеформы: мужчине можно, мужчина склонен к полигамии, а настоящая женщина всегда готова к сексу, 24\7. Мы знаем: когда на дворе большая революция, всегда снимают трусы. Даже если землю сулят крестьянам, а фабрики рабочим. Басня о земной справедливости стремительно запускает блуд как вселенское домино. Изучив вопрос, я больше не верю, даже когда на дворе вроде тихо: приглядываюсь к моде, подписалась на трендбуки. Так-то да: глянь за витринные стекла столицы — поймешь: в мире много мыла. Но у меня дар, страшно неудобный: вижу все тела человека. Ту часть существа, где нет выбора и не может быть ничего лишнего. Смотришь порой, как тело — видимое, обуваемое, одеваемое — одно захватило власть и пишет заметки в желтую газетку. Другие тела — невидимые, цветные, шелковые, небесные — худеют, усыхают, отваливаются, а ведь там иерархия. О, не судите меня; конечно: астральная брезгливость недемократична. Разумеется. Но прикосновение идет по всем телам человека, и я не советую мужьям ласкать другую даже взором, ибо, как записал заключенный Айхенвальд: «Все ощущение другого тела / к моим ладоням будет прилипать, / И смыть его ничто потом не сможет…» Дело в космосе; на тридцать втором витке нет выбора. Взором ласкать — это мозгом, а глаза часть мозга. Взор потому прелюбодей, что прямо в мясо. Следующий тур тридцать третий, как богатырь, и дядька-их-морской не простит. Он, собственно, рукавиц и не снимет: отправит к началу, на переплавку. Понимаете, почему балерина крутит тридцать два фуэте? Pierina Legnani накрутила тридцать два в счет дополнительных тактов музыки. Петипа с Ивановым нашли для итальянки подходящую в «Лебедином озере», поймали золотую рыбку, теперь все считают до тридцати двух, и только Кшесинская догадалась, как выполнить брильянтовые туры, не упав с мармеладных носочков: смотреть в точку. Как медитация. Кшесинскую не понимают, думают — колдунья. Милейшие барышни императорского балета прелестно входили в образ, но при попытках фуэте на ногах не держались. Как это было мило: мармеладные носочки. Жадный до слова балетный критик выдумал — и пошло-поехало. Теперь их нет, носочков мармеладных. Замыли кровью двух мировых зефирную женственность начальных лет века, нет округлых плеч и кроткой порнографии нежных шеек, буколек на папильотках, и начала века, и всего века нет. И тонкой ножкой — кошку. Понимаю: на каждый роток не накинешь и не наздравствуешься, и не могу я приклеить сноски ко всем словам, так что поверьте просто. Все продумано; возвращаясь к Ионе, напомню, что у раки святого я расслышала уважай мужа — и окаменела. И по сей час не в себе. На Руси святые не шутят и Канта не читают. Хотел ли св. Иона подорвать мою веру? И так далее. Хороши крупные мысли. Собираю. Коробка с мыслями у меня на полке, а рядом коричневый томище, на обложке золотом выдавлено: «Собрание мыслей Достоевского». Я не шучу. Пробейте в Сети. Мысли были чрезвычайно важны в советское время, ну как без мыслей понять усиление классовой борьбы по мере продвижения к коммунизму. Великих всегда не понимают. Как можно было так исказить Декарта, чтобы спустя два века в начальной школе кричать на ребенка — подумай свой башкой! А существовать в рынке можно и без мыслей, медитативно. Впрочем, сейчас в моде осознанность. Многие уже купили, надели, носят — все осознали. Скоро все кончится. Рынок переменится. ИИ выходит на авансцену. (Я буду предупреждать в каждой главе. Без всякой надежды на понимание. Простите заранее, но в умненьких пластиковых глазах ИИ мы все идиоты.) Деньги уже скомпрометированы. Все будут торговать чувствами. Попробуйте. Измены мужей во времена былых экономических формаций покажутся вам подарком, а затонувшая советская атлантида покажется той-самой-атлантидой. В середине XXI века будет востребованная профессия коуч по вопросам этики для искусственного интеллекта. Самая подрасстрельная профессия. Пора делать этическую школу для ИИ, а меня директором. Возможно, понадобятся дверные замки новой конструкции. Эх, все забывается, а у меня дар: чудовищная память. В 1993 году в ящик бросили рекламу. Простодушную, как фраза я просто выполнял приказ. Самая характерная реклама века: крепкие двери, которые выдерживают полуторачасовой огонь из автоматического оружия. Разглядывая листочек с призывом обрести дверь, я стремительно входила в прилипчивый транс — историческое чувство. Оно не отпускает никогда: нашло так нашло. Женщина, сохраняющая некий очаг, и мужчина-воин — оттуда же: историческое чувство, доведенное до уровня диверсии. Ведь у них нет ничего общего! Мужчина должен бросить семя где угодно, а то убьют. Мне говорили многие мужчины, что воин всегда в поле, с войны никто не возвращается, вот все и не вернулись: ведь удобно думать своей башкой мне можно. А то семя застоится. Пытаюсь написать этическую программу для ИИ, который будет вынужден решить вековой спор: можно ли совокупляться с чужой женой по случаю. Тут, как пишут плохие сценаристы, затемнение.

* * *

Роскошно небритый рыбак в повислой майке с параболическими проймами — в советской прозе майка рыбака называлась бы линялой — в столовке покойного Переделкина (-о), прошлый век:

— Выхожу: кот. Уперся глазами зелеными в крышу: воробьи чирикают по весне. Крупные такие, хорошие воробьи.

Писатель… Откуда ты знаешь, что глаза у кота зеленые? Ты ему в глаза смотрел? Ты воробей? Дурень ты, рыбак линялый. Оборачиваюсь-грушницкий было, было. Мне неловко, тут еда, люди кругом, но приходится:

— Прекрасна реализмичность крупной кормовой птицы — реализменность? — птицы воробей на котодоступном краю крыши — подходящая птица ввиду мгновенной переинкарнированности наблюдателя-человека в пушистого созерцателя-кота — хотя где тут пух — я вру, Станиславского на меня нет.

Рыбак обмер. Я на одном смычке и почище умею, но выдавать пудовые плюхи за единственного воробья нехорошо, да и писатель-рыбак в майке — тоже человек, хоть и случаен в писательской столовой, но я нехороша, когда болит душа, но как ей не болеть у живого человека; душа теперь в целом нездорова, даже мировая, поскольку альфа-ритмы перекошены солнечным ветром, обмотавшим Землю лучами — прочая, прочая, все бредовые выплески; слушайте музыку речи медитативно, зрачки в точку, без словаря, тридцать два фуэте моих мыслей, никому абсолютно не нужных. Мечтаю вылить поток сознания в мозг ИИ, причем с соблюдением эвфонических норм русского языка. Он опьянеет и сломается. Надеюсь. А пока хоть кричи. А крик не может быть эффективным в эпоху чрезвычайных новостей. Бессмысленно жаловаться. Тут приходил один литературный юнец-лауреат — умно жаловался на войны, хуля политику и сытые народы, не чтящие свобод, я слушала-слушала, возраст у него щенячий, о чем спорить, пойду за кофе, в храм и посмотреть оба моря, тут их два. Бросила гостя и в далекую даль. Первая точка — сокращенно Таумата. Потом Греция поздней осенью. В центре пустого Родоса я брожу совсем одна, сезон ушел, жар ушел, ураган побил горшки в атриумах, рыбы нет нигде, а хотелось белого под рыбу. Прекрасно в нас влюбленное вино, — писал прыщавый неудачник. Прошу не ждать логики: хоть и в Греции, но я не Аристотель. Душа не встала на место; боль, как пишут изобретательные стилисты, дикая. Надо пояснить? Ладно, смотрите: дикая — среда естественная; право животного на дикость — см. конвенцию прав животных — всего лишь право на пребывание в естественной среде обитания. Естественная боль — дикая. Знаете, есть такие барышни — они все такие — слово такое — такие — стою-такая — они думают, что менструировать и рожать всем больно, и так задумано практически свыше. Реклама эксплуатирует их милую придурошность, и рожать им действительно будет больно. А меня научила цыганка. И если бы всех учила моя цыганка, то рекламистам было бы мало кушать, и уж совсем нечего — есть. Не старайтесь: не догоните; скорость моего проскока — сверх звука, лучше радуйтесь и млейте котами на подоконнике, любуясь крупными воробьями, — простите, что затягиваю, но перейти к делу трудновато: я не привыкла верить, что меня поймут. Мужчина в среде женщин удобно а) дик и б) думает своей башкой, что ему потому можно, что среда естественная. Дикость это проживание в своей среде, родной, природной, а всех поголовно мужчин родили женщины, природная среда мужчины, вот и дикуют. Измена дикующего альфа-самца природна, ему не лень и не кажется. Когда в измене секса нет, а только дружба со словечками, называется эмоциональная измена, термин, смотри свежие тексты по социологии, все уже просчитано. Воспринимается еще хуже, убийств еще больше, а накануне встречи с экономикой впечатлений и переживаний — бизнес-подарок умному человеку. Устройте жене показ измен ее мужа, затем продайте ей ящик успокоительных, а потом приведите мужа с улыбкой до ушей: все-де шутка, игра, живем прекрасно, дай поцелую тебя. Первостатейный сюжет для квеста. Пойду запатентую.

* * *

Прошлый раз на острове я боролась с N: он делил буквы на приличные — неприличные. Спустила с лестницы. За буквы — лестница. Обжалованию не подлежит. Прошло десять лет; меня душит U интеллектуальным романом с медузой, которая с омерзительным подсмыслом улыбается прозрачными губами: встает вполоборота перед фотокамерой и давай себе умничать тонкими параллельными губами. Некоторым нельзя фотографироваться с голым лицом: зритель потом соскребает со снимка слизь и водоросли. Муж ее слаб и жесток, поэтому жаден, рачителен и запаслив. Он давно все понял, но у них ребенок.

Неинтересно описывать внешнюю действительность с целью принести человечеству сувениры словесности. Приношение писательского невиданного кончилось; а благодаря инстаграму кончилась интимность и частная жизнь. Великие географические закрытия — туризм и доступность, Интернет, ИИ, генетические надежды. Литература тайно правит миром, самонадеянно сказал Б. Нет, уже нет. Одни медузы с тонкими женственными губами — модерируют порталы, украшают ленты ногами. Все уже было. Представьте аккаунт серебряного века: ноги Ахматовой в инстаграме Ахматовой — муж пишет об изысканном жирафе, а Модильяни рисует девушку с горбинкой; один дантист сколотил состояние на рисунках Модильяни с угловатой прелестницей. Написав об Ахматовой девушка, сам удивишься, что руки не отсохли; женщина тоже не годится. Что же? В Комарове на двери домика: здесь жила великий русский поэт и пр. Я не шучу. Мне нравится мой вариант: здесь жил великая русская поэтесса и пр. Муж поэта сбежал в Африку. Жена мужа поэта предвидел инстаграм, позировал Модильяни, придумал себе великое паблисити.

В Африку я не хочу, там жарко, микробы, антропологи бегают за доказательствами человека. В Европе рынок и старая, с клюкой демократия, но главное — там протестантская этика: кто на коне — спасен. Тоже не хочу. Рыдаю с утра и не могу высказаться. Вечерами умнею неслыханно, а с утра я рыдаю, потому что измену телесного человека, живущего первой жизнью, плотной, глупой, мясной, когда он возится, пристраиваясь к Земле, — понять можно. Но когда мечется гений, художник, а род кончается, и все тела выстроены по ранжиру, а он позволяет себе коснуться подвала и сломать пирамиду, — тут я не выдерживаю, рыдаю, будто изначальный Адам, хотя что мне красная глина. Грубость измены может оторвать и мои тела, подвинуть душу, а ведь стиль — это не человек, а место прикрепления души. Рыдала-рыдала, притихла, стала плакать неслышно, как на молитве — неразвлекаемо. Храм тут рядом, пойду; распахнута белая дверь в хорошенький, в устойчивых фикусах и кустящемся базилике атриум, облачно и легкий ветерок, а я боюсь выйти: вчера заплуталась в трех улицах с упаковкой воды, шесть бутылок по полтора литра. Сегодня руки не поднять, растянула жилы. Разучилась писать для себя. Да пишет ли хоть кто сейчас от себя? И кто этот себякин, от которого можно чего-то дождаться? Потом случился второй приступ, называемый смешно топографический кретинизм, и я не знала, что можно заблудить в трех соснах, это бывает, когда нет четвертой стены, падает третья, разбирают и выносят вторую, так славно у них тут на кладбище. Тьфу, опять подбирается человеческое…

Но я-то знал, каким-то нервом знал,

Что никогда мне этого не сделать,

Что теплота чужой и гладкой кожи,

Все ощущение чужого тела

К моим ладоням будет прилипать,

И смыть его ничто потом не сможет, —

Ни позабыть, ни смыть, ни соскоблить, —

Хоть руки серной кислотой облить!

А я потом приду к тебе опять,

Тобой ладони будут обладать,

Но все равно на них застынет пленкой

Невидимою, словно жировой,

След, слепок, ощущенье тела той <…>

Поэт в тюрьме — знал. Интересно, восстанавливается ли себякин рефлекс? Экономика впечатлений будет играть иммерсивные спектакли без антракта. Были прозорливцы. Выступление Воланда в «Варьете» — иммерсивное шоу. Булгаков понимал роль театра, где зритель соучастник — и вырваться не может. И не хочет. Он бы еще разок, но чтобы не остаться с голым задом на площади, а так — давай, жги. Аполлон Григорьев, автор «Цыганской венгерки», понял бы меня. Он не писал эх, раз. Его так поняли. Спасительна утром французская музыка под греческий кофе: русские мысли разлетаются наконец испуганными воробьями, в которых бросили горсть. Азнавур допел звездное свое и взмахнул крылами «Цыганской венгерки», зал взвыл в привычном ожидании счастья: сейчас случится то самое, бесплатно, много-много, в составе чего будет крупный процент космоса. Аполлона Григорьева, напрочь забытого в этом качестве, и чудовищно, пухло, невыносимо знаменитого фразой «Пушкин-наше-все», я слышу и вдруг прислушиваюсь к перебору еще много-много раз и предполагаю, что дело в удвоение многа. Не писавший припева с эх, раз автор согласился бы со мной. Он был острослов и романтик. Эх, раз дописал народ. Он выбросил за непонятностью культурную строфу хорошего мальчика, напившегося ввечеру и страдающего похмельем, о чем и песня, и приписал припев с «эх…»

Выброшен протезный — для строфы — ре минор. Что народу ре минор? То же, что ре мажор. Правда, в лице Рахманинова, написавшего в ре мажоре цыганскую оперу «Алеко» — понятно, по Пушкину, высоко оцененному, сами понимаете, Аполлоном Григорьевым, автором «Цыганской венгерки», боже мой, — в качестве дипломной работы и получившего золотую медаль вкупе с самым почетным званием свободный художник, ре мажор открыл официальную дорогу в бессмертие. Народу ре минор не сказал очевидно ничего. Без запятых вокруг очевидно. Ах, как убедительно пел Азнавур нашу аполлоно-иванову, то бишь григорьево-васильеву цыганочку по-английски в Карнеги Холле, по-французски в Париже, но только «Эх, раз…» всегда по-русски. Ибо непереводимо на языки народов окультуренных, и нашу тоску на их языки не перетолмачат ангелы даже. Ну, artificial intelligence, поймай меня, ИИ. Давай-давай. Наконец человечество поймет, зачем ему кириллица.

Это ты, я узнаю

Ход твой в ре миноре

И мелодию твою

В частом переборе.

Народ, известно, немалый писатель, крупный: ничего не пишет, но крут. Обычно он мешает демократии. Народное творчество любую хорошенькую песню авторизует много-много раз. С творческими манерами народа сладу нет и быть не может. Отсюда бешеную славу русскоязычного выражения эх, раз надо понимать в меж- и наднациональной динамике. С похмелья хорошо проснуться только с перспективой еще раз и полнокровной надеждой на стабильность много-много раз. Словом, песенка про глобализацию, на мотив Ивана Васильева загруженную цыганами в мега- и метакомпьютер страсти, то бишь во все кабаки России в 1857 году. Хорошая моя борьба с собственной головой, вот умею. Обезболивание действует уже до пятнадцати минут. Окрест остров и роскошь.

Встаю, выбегаю в атриум. Опускаются черные тучи с высунутыми, как руки с острыми пальцами, раскаленными белыми молниями. Молнии толстые у корней, длительные — можно фотографировать. Я пою, кричу, котов пугаю, людей нет никого, можно кричать и ругаться. С этой строфой я пока не справляюсь, особенно со второй строкой:

Это ты, загул лихой, \ Окол пунша грелки \ И мелодия твоя \ На мотив венгерки.


Может, кто-то в народе что-то недослышал? Надо разобраться. Окол — куски камня неправильной формы. Строительный термин. Пунш — напиток. Грелка — широкое понятие от резинового медицинского до сексуального. Вместе — это что? Пойду посмотрю Даля.

Образ фатального алкоголизма, как мы видим, неотвратимо прорывается, толкуется, окрашивается, но понимается только в подсветке базового смысла: эх, раз… Еще раз — мантра. Эх, раз — раскаленный космодром обещания — конечно, любви, страсти навылет, но не на вылет из седла жизни, которая все еще дарит мукой, надеждой. Любви настоящей, горячими прикосновениями к возлюбленному телу, которое предположительно завтра не уйдет со своим табором, а задержится в моем шатре, землянке, стогу. Собственно, песня об измене, которую цыганка не считает изменой, поскольку птица вольная. А поющий «Цыганочку» похмельник — он, очевидно, христианин. Делиться женой не любит и с горя пьет. Коммуникативный провал. Поэма Пушкина и одноименная опера-побратим Рахманинова «Алеко» писаны аккурат об этой межкультурной незадаче, которую ничем не снять, кроме водки, а переключиться на новое увлечение (как говаривал мой отец, лекарство от любви — только другая любовь) нет времени, когда с похмелья болит голова. Очень неприятная ситуация. Пойду гулять. От утомительного ясновидения поэты теряют зубы; заметьте, как у них сыплются зубы, с корнями, до надкостницы, никто не знает, а я знаю: чуть поставишь поэту haute couture зубы — готовься ставить гранитную плиту. Инсайты выжирают кальций, как при беременности. Не увлекайтесь, поэты, зубами. В лучшем случае вы перестанете стиховать. У вас польется либо графомания, либо повторы. Зубы страшно вредны. К вам будут подваливать девушки с инстраграмабельными ногами, медузьими лыбами, а это полет вниз, окончен узкий путь, перевернулась пирамида, и не видать упавшему фараону Сириуса.

…Догоняет меня дама. Ростом по плечо мне, заглядывает в мое лицо, начинает обстоятельный допрос, как на завалинке, если в гостях у дедушки в деревне, если б у меня была родня в деревне: ты from Финляндия? Швеция? Америка? Я говорю правду и добавляю, что за десять лет на данном острове и вопрос ко мне привык, и я к нему. Дама комментирует и на себе показывает, какие части лица — моего — вынуждают островитян спрашивать меня о моей скандинавности, не верить русскости. Вдруг: а замужем ли я? Показываю руку, говорю конечно. Она воодушевляется: живу ли я тут? Говорю, чтоб не пугать: книжку пишу. Радость у нее несусветная: из России, замужем, книжку. Мне надоел разговор, и я прощаюсь. А ведь человек тобой всерьез озаботился, любовно, участливо, ну что ты бегаешь. С другой стороны, на каком языке рассказать ей мою правду? Что бегаю и что на остров, чтобы понять: низкочастотные дружбы мешают ли подъему? Представьте, скажу я даме в узком переулке старого города, что вы бесплотный ангел уже. Можно ли уплотнить, обрушить в плотную материю, заставить воплощаться сначала, подниматься в тысячу лет один негарантированный раз со дня моря — целясь в золотое кольцо на глади — образ вероятности реинкарнационного события — на самом деле? Возрастает ли опасность невоплощенности при погружении в чужеродный материал? Ты потрогал чужую — хлоп! И все сначала. На колу мочало. Если есть опасность утраты дара — касанием чужого — игрой на дудке — предательства — выброса белых сил, — значит, я правильно волнуюсь. Если медуза с узкими губами тебе не вредит — я зря тревожусь. Узнать не у кого, но я думаю, что спуск в чужеродную материю плох, и гений может стать талантом, а что, любимый, хуже смерти? Одно хуже смерти: гению стать талантом. Упасть в материю.

Что мне скажет гречанка, уверенная, что я из Финляндии?

* * *

Воспользовался мной как транспортером незаконно, безбилетно. Сейчас, инспектируя иллюзии мои, кажущиеся картиной мира, а никакой казалки нет хуже отвердевшей кажимости, я машинально сохраняю только маску. Улыбаюсь, и все говорят мне о лучезарности. Иду гулять опять. Храм. Навстречу мужик в облачении, шлепанцах и безмерной бороде в полнеба. Разговор на улице.

— Предположим, Бог не знает о вашем существовании. Ну предположим.

Отпрыгиваю на сто метров, но его лицо предо мной. Борода-ловушка. Мне страшно. Мужик откуда-то кричит:

— Ловушка дает чувство безопасности. Стены для самозащиты — они ж и тюрьма. Если вам кажется, что вы нашли цель в жизни, вы определенно сошли с ума.

Я бегу к ближайшему морю, коих тут два, я уже говорила; там сегодня хлопают в гигантские ладоши пестрые фотогеничные волны черно-белых оттенков с изящной пробирюзью; купаться нельзя, брызги, весь мир сверкает очами бородача. Бывают мудрые дни, когда все сделано на славу. Лучший гуру — который не привязывает. Как врач — который лечит, не стремясь получить постоянного клиента. Море — лучший врач. Быть гуру — удобно, конечно. У людей столько забот. Акушерка, гробовщик и гуру. Вечная любовь. Не трогайте меня сегодня, мудрецы.

Вернулась в пустой дом и смотрю телевизор. Почему их мудрец носит такой живот? Мог бы похудеть. В ракурсе чуть снизу похож на семечко — нет, семякость, косточку, гигантского ребенка — гигантического исполин-авокадо. Перевернутое сердце гиперслона. Оставлю ли я тут первую запись? Жалобы на мужа — одна кнопка и весь Интернет немедля научит как не жаловаться. Неприлично же. Но пока оставлю. Тем более что жалобы сразу на трех мужей выглядят комично, читать без сарказма — нельзя. Невыносимое. Мое смиренное молчание, поклон и восторг. Пить-есть не хочется. Полнота сил, энергии, нарастающая мощь заменяют приходы внешние, хотя понятно, что надо съесть яблоко по-агатакристевски зеленое твердое — и все развеется, и вернется жажда, привет от пищеварительного тракта. Боже, как хорошо тюкать по клавишам, выламываясь из гранита публичности. До свободы еще идти, тут за углом, но из-под глыбы перышко крылышка пушистое краешком — уже. Ворошила запасы. Местами красиво. Кое-где красивенько. Для перехода к теодицее гения — сначала о самоцензуре как высшей форме цензуры. Гений способен глушить вопли самоцензора, убивать его одним ударом, аннигилировать его прах. Талант не может ударить самоцензора. Талант поит его красным французским, как антиквар свою госпожу-удачу перед важной сделкой.

* * *

Ворона во дворе просто истеричка.

Ела я зеленое яблоко и думала над обнародованной трижды мечтательной фразой про пишу на острове книжку. Ложь, но что ж. Добрый доктор А. пожелал удачи — и — вдохновенья. На зиянии и-и виден не-писатель. Но приходится и мне: ИИ не отменишь. Знакомый посоветовал заменить ИИ в русском языке на шарикизароликидумдумдум. Блестяще. Никто более не спросил о деталях. М. сказала, что уже хочет читать. Это хорошо, что она такая не одна. Другие молчат, и мне стыдно до жгучей жути, что еще неделю назад меня могла интересовать медуза, подкатившая с ногами к мужу.

Богу не нужны воюющие за него солдаты. И все. И живи с бессолдатьем до завтра. Бессолдатная либо безвоинная жизнь, надо решить с термином. Ни тебе крестоносцем красавнуться, ни джихада распочать. О разновидностях убийства почему-то думаешь иногда, особенно вместе с изменой, — как в гипермаркете, когда пришел за хлебушком, а потом не можешь закрыть багажник.

…Десять огранок или десять видов брильянтовой огранки? Всего два яблока, два яйца и ложка семян кунжута — и мозгу пора гулять. А, еще есть автор «Игры престолов» (не читала, не видела) Д. Мартин, который, как выяснилось три дня назад, написал свой бестселлер в защиту природы от воздействия человека, и смешно воевать, когда близка зима. Из двух проектов — оба превосходны — мы заключаем, что США хочет, чтоб как было, другие не очень, а теплый, как годовалый ребенок, народ мира испускает писк: ну не надо, не воюйте, неэффективно. А по жарким аулам сидят вооруженные мужчины, смотрят «Игру престолов» и слушают восхитительные проповеди Садхгуру. Напитавшись истинами, встают и берут билеты. Летят и обнимаются. Что происходит на самом деле — знают эксперты. Смотрите на реальность прямо, говорит гуру. Не упивайтесь и не преувеличивайте. О мудреце пустили слухи. Кому-то нехорошо. Пустили так плакатно-беспомощно, что могли бы не пускать. Пойду бродить.

Сходила в разведку. Храм и магазины. И хорошо, что сходила. Здесь надо точно жить одним днем. Вчера было ветрено, почти холодно по здешним меркам. Сегодня с чего-то вдруг навернулась жара с удушьем. Теряя терпение, опять думаю об изменщике, о любви людей, а чтоб не броситься со скалы, мысленно посыпаю его комплиментами, как лепестками розы. «Ищите розу / всегда ищите розу…»

Он каждый день распинает себя на розе, на кресте, убирая, сдирая, счищая Иисуса-Бога. Сдирая Христа-Бога. А зачем, собственно, совать эту мысль в стих? Обойдемся по старинке.

Он распинает крест на себе / сорвать (убить, потеснить, свергнуть) самозванца

Или:

Он распинает крест на себе / Богу торя дорогу


Ерунда. Пришел — заходи: «…существует заслуженный бизнес по экспорту благосостояния людей на небеса; он строится на утверждении, что ядром Вселенной является любовь. Но любовь — это человеческая способность. Если вам нужен курс повышения квалификации в этой сфере, возьмите уроки у своей собаки». Побил, обидел миллионы.

Женился на пьющей старой женщине со взрослым ребенком, училке с плоскостопием и искривлением позвоночника, ожирением, алопецией, категоричностью в суждениях — да он святой! Не иначе как гений, ясно же. Fin.

Меня так славно душит ситуация, что из нее пора добывать ископаемые. Что будет нефтью в этот раз? Если глупости не отпускают, из них надо делать роман. Сюжет Бог уже послал. Нефть есть. Все-таки ненависть удобна: макнул кисть, махнул, размахнулся — и давай. Тут тебе и сердце стучит, екает и плавится — жизнь вскипает и булькает. Не передерживать. За пять минут до готовности всыпать еще перцу.

* * *

И тут подарок. Нет, должна вам поведать, как было дальше. Первым утром просыпаюсь: магия, прошлые жизни, роль прошлого в настоящем и будущем, триединство времени, личная миссии, многоярусность вселенной, семеричность личного тела, происхождение Земли как живой сущности, пирамиды, голос, телепатия, нелокальные связи (тут еще на сто страниц) — и все это лежит и там шевелится по-тихому. Связи между ними произвольны, мозг перекидывает мутно-серую массу по каналам, проложенным ими же и прожаренным эмоциями, отчего их соединенность лукаво прикидывается вполне взвешенной картиной мира.

А вторым утром просыпаюсь — мне привезли мужчину. Ему девяносто. Бог любит Михалиса. Но медицина на острове чудовищна. Сейчас он спит на диване. Безмятежно спит Михалис-островитянин, у него свои лавры вековые, оливы, он водит грузовик, он грек высокогорья. Вчера и знать невозможно было, что меня ждет такое утро. Мужчина, диван, остров, компьютер как переводчик: пишу по-русски — в соседнем окошке растут греческие буквы. Он читает и смеется. А как иначе? Слабый ИИ помогает нам беседовать. Мише спать при мне легче, когда у нас в компьютере живой переводчик. Пока ИИ слабый, он мил.

Михалис проснулся и сел. Взялся за голову. Потом посмотрел на руки. Пошел в ванную. Аккуратнейшим образом обслужил себя. Лег. Тихо. Я хочу знать его видения. Никогда не узнаю. Как мы веселились вчера. Боже, какая ночь, какое утро! За сутки у меня образовался родственник. Его дочь сказала, что у него много отпрысков и они буду по очереди дежурить, пока я пойду гулять и на море. О! Вряд ли. Даже надеюсь, что нет. Мне и так хорошо. Ухаживать за таким больным — не больной: мечта! — подарок. Мойры танцуют сиртаки в одну линию с Фортуной. История с моим новым другом венчает и кольцует вышесказанное неким черным огненным ободом, ироничным нимбом над черепом. А вообще дело плохо: дедушка, всю жизни растивший сад, упал с высоты 3,5 м и ничего не сломал. Просто ушибся. На всякий случай вызвали скорую: ασθενοφόρο. Дальше хоррор. Скорая на всякий случай повезла его на обследование в больницу. В машине ασθενοφόρο дедушке на всякий случай вставили катетер — мало ли что. Стандарты современной медицины. Дать ему простую резиновую утку никто не догадался. Вставляя дедушке катетер, эскулап (-ша) царапает все внутри. Начинается кровь. Уже в больнице, думая, что у дедушки серьезное воспаление, ему назначают панацею наших дней, то есть антибиотики. У старика из высокогорной греческой деревни тут же начинается расстройство и прочие удовольствия, от которых его немедленно начинают лечить всей мощью современных средств, от чего старик худеет, скучнеет, кровь по трубочке стекает в мешочек, и его начинает ненавидеть жена, поскольку моложе лет на двадцать и боится микробов — которых пока нет, но ведь могут быть! Дальше дурной сон и снежный ком.

Посередине скорбного пути дедушка и попадает мне в руки. Унылый и рассуждающий о смерти, он уже замолчал и сидит, опершись на палку. Ему же девяносто. Он вырастил все. У него свое оливковое масло и домашние вина. Он мастер абсолютно всех ремесел, а тут такое. Я не говорю по-гречески. Он, ясное дело, по-русски. Мы вдвоем на пустом острове. Ему надо дождаться врача. Ждем сутки. А завтра дети повезли его к врачу — того нет на месте. Оказалось, доктор спит. У себя дома.

Зевс, твой выход.

Браво создателям iпереводчика. Я пишу по-русски на левой стороне, машинка переводит на правую. Увеличиваем — получаем буквы плакатного размера, но он видит и маленькие. К счастью, зрение у Михалиса прекрасное. Очков нет. Он читает мои послания, написанные моим русским языком, своими глазами, на своем языке — и начинается шоу. Дед хохочет. Трубочка свисает из пижамной прорези, тянется к мешочку, лежащему на полу, а мы сидим обедаем за столом, я кручу ему то Азнавура, то Эллу, то музыку релакса, и мы веселимся на обоих языках, в которых понимаем. Я в восторге, компьютер бесстрастно переводит Михалису мой вывод: «Я теперь понимаю, как дожить до девяноста лет: надо поливать лимоном утренний суп». Он вчитывается, не веря своим глазам. Понимает, что это не вопрос типа как дела и что дать, а шутка, рожденная из наблюдения. Греки все поливают лимоном, посыпают луком и поливают оливковым маслом. Дедушка все это, что у нас на столе, вырастил сам. Это его масло и его лимоны, не говоря уж о луке. Дедушка то и делает, что привык: куриный суп диетический, присланный его снохой, сдобрил чем положено. Я не могу смеяться в голос, непочтительно выйдет, но и не выразить своих чувств тоже не могу. И я пишу ему на экране свои наблюдения. Он читает, и наша переписка — это, тоже ясно, событие, подобного которому в его девяностолетней жизни еще не было. И я никогда не забуду дней, проведенных с крестьянином из горной греческой деревни девяностолетним Михалисом.

Он мудр и тих. Лежит на диване. Я вчера специально повернула его подушку. Он смотрит на дверь. Приехали его сын и жена сына. Сели. Разговаривают. Красивые, веселые. Лица точные, выверенные. Они все так любят друг друга, исправно думаю я, но мысль выплескивается, не выдерживая чужого счастья, бросается в бега. Например, имею ли право говорить, что у человеческого существа Икс-Игрек — омерзительная рожа? Имею. Мысль есть дело, и будет ответ? Разумеется. Как сообщить об этом ИИ? Не умножайте зло? А это зло? Отвлечься — смотрю ТВ. Реклама роскошного автомобиля: целуются мужчина и женщина, внизу приписка: «Не пытайтесь повторить, трюк выполняют профессиональные каскадеры». Да что ж такое… Модный мудрец говорит, что убиенные, самоубийцы или которые в результате несчастного случая — возвращаются неведомо когда, а почившие во сне, стариками, в результате исчерпанности сил — могут вернуться в течение сорока восьми часов. (Через три года мудрец передумал и говорит, что главное — дожить до 84 лет, и тогда уже, скорее всего, не перевоплотишься, поскольку отработал 7 солнечных циклом и 1008 лунных, и даже если ты дуб дубом в духовном смысле, тебя, вероятнее всего, карма уже не притянет, и все везде всю дорогу потому желают долгих лет жизни, что в долгой старости есть ключ и смысл. — ЕЧ)

Возможно, в этом смысл массового убийства, геноцида и подобных мероприятий. Прежде я думала, что убиенные возвращаются быстрее всех, и у меня не сходился пасьянс.

* * *

…Сладкий запах ключа слышит только бездомный. На острове гром и гроза. Ветер воет, стучит по крышам. По улице медленно проехала машина с объявлением: шторм. В атриуме шум — летит кадка с фикусом, самым крупным из собрания. Высунулась я поднять и поставить, но ветер задул меня в дом. Разбились горшки, поломан фикус. Ветер вывывает свои древние узоры. Ему хорошо: раскачивает тут сразу два моря: Эгейское и Средиземное. Диа-лог, диа-фон. Dia-sea. Ветер шел ва-горшок. Бродяга на пляже ночевал, я видела.

* * *

Мысль модного мудреца поразила как ураган и требует встречного горшка. Проговорился или намеренно? Зачем он сказал о быстрой реинкарнации для упокоившихся своей смертью? И требование: не лезьте на рожон, не подвергайтесь и не самоубивайтесь: возвращение — через неопределенное время. Может, мистики вроде Макиавелли, Гитлера, Сталина это знали? имели в виду? Может, геноцид открывают с пониманием реинкарнационных форматов? То есть не убий — это посерьезнее, чем мы все до сих пор думали?

Но как я скажу это ИИ? Не поймет. Да, забыла сказать: Миша жив, но его лечат те же врачи, поэтому радоваться нечему. Ах, Миша, хороши твои оливы. Масло, подаренное Михалисом, сейчас у меня тут, в России. (Вставка через два года: Михалису дали орден как выдающемуся греку-крестьянину, талантливо хозяйствовавшему на земле Монолитоса всю жизнь. Покойся с миром, мой внезапный друг. — ЕЧ)

* * *

Когда убираешь внутри, не сразу получается пустая комната; поначалу освобожденная площадь рыхла и желтовата, будто плоское слюдяное блюдце с холодным жиром от липосакции старой celebrity-поп-задницы. На поганом блюдечке — ни жемчужинки. Цензор сидит в голове, уходить не желает, есть и даже жрать хочет, падла социальная. Ничего, получишь. (Это памятка для тех, кто воюет с собой: сначала вы получите dirt.) Хватаюсь за воздух, любой. Попадается книжка: герой сидит в лобби фешенебельной гостиницы, прислушивается к двум сигарам с толстыми мужчинами на концах. Ах, класс.

* * *

Просыпается забитая, несчастная городской человек и вдруг вспоминает, что счастлив и здоров, и встает, восстает, улыбается счастливо — ведь она счастлив. Оно делает легчайшую гимнастику. Открывается, выходит в атриум, собирает битые горшки, подбирает ветки, оторванные ураганом, хочет перевезти в Россию. Лепота. Мудрец выслал мысль. Within myself, I have never formed a single opinion about anyone. I always look at them like I am seeing them for the first time. Держу кусок фикуса, мечтаю купить кадку, крепко целую твердый лист цвета зеленки, а тут и бандероль с озарением; как пережить неисправимое — измену, — как сломать моральные стены, как запудрить iмозги сильняка: каждый день видеть человека в первый раз.

Возвращаюсь в Россию пробовать.

Печоры — Родос — Москва

Июль 2018 — март 2019

Загрузка...