Узкая дорога петляла у гор. Чуть дальше она стремительно уходила по их склонам вверх, туда, где неясно плыли в дымке вершины. А пока извивалась на склонах, пробивалась сквозь ущелья, старательно обходила убогие нивки — земля здесь была на вес золота. Порой казалось, что дорога исчезла, провалилась в пропасть, а это она просто играла в свои игры с путниками, неожиданно и грациозно пряталась в тени ясеней, буков, кленов.
По дороге катилась легкая бричка-пролетка. Парой лошадей правил пожилой гуцул. Его пассажирами были молодые люди, один из них явно из здешних мест, другой приезжий, городской.
Бричка остановилась у перекрестка, где две дороги образовали крест. Давным-давно поставили здесь каменную капличку. Под щитком из белой жести — иконка с увядшими цветами.
У каплички на траве разложили на холстине скудную еду слепой старик скрипач и девочка-поводырь.
Путешественники подошли к деду.
— Здравствуйте, отец!
— Слава Йсу!
— И ты, дивчинка, здравствуй! Как тебя зовут?
— Маричка, — несмело ответила девочка.
— Какое красивое имя! — сказал один из приехавших.
— Имя красное, да доля тяжкая, — откликнулся старик. — Внучка моя, отца с ненькой недород да голод доконали. Чех? — спросил он молодого человека.
— Да, отец, из Праги.
— А чего занесло в наши края? По голосу слышу, не из купцов-банкиров ты, из других…
Незрячие глаза старика, казалось, видели собеседника, прощупывали его взглядом.
— К другу приехал… — ответил пражанин.
— Ко мне, — подтвердил невысокий, с резко очерченным лицом, быстрый, но несуетливый его спутник. — Я Олекса, из Ясияей…
Дед помолчал, взял скрипку в руки, тронул струну, поплыли в прозрачном воздухе печальные звуки.
— Жив твой отец, Олекса? — спросил он.
— Прощен будет, дедусь, — ответил Олекса так, как велит обычай.
— А старший брат, Василь? — снова спросил слепец.
— Знаете его?
— Помню, в восемнадцатом, когда Советы у нас ненадолго установились, он землей бедноту наделял. Славный опришок[2] был.
— Почему «был»? Живет и сейчас, только не из опришков он — коммунист, — поправил его Олекса.
— Не перечь, — строго ответил слепец, — опришки — то гордость народа нашего, сыны Карпат. И у тебя имя, как у Довбуша, — Олекса…
Снова тронул он струну, и показалось, это не скрипка, это горы зазвенели, затосковали…
— Предскажи нам судьбу, дедусь, — попросил пражанин.
— Я не цыганка-гадалка, — строго ответил слепой старик, — они, цыгане, во-он там таборятся, — указал вдаль. На берегу быстрой речки и в самом деле расположился цыганский табор. — Куда путь держите? — поинтересовался слепец.
— К центру Европы! — ответил Олекса.
— А-а, это туда, где камень со знаками стоит. Возле Рахова… Всю Европу не увидите, хоть и высокое место, но долю свою, говорят в народе, можно там угадать…
— Возьмите нас с собой, — тихо попросила Маричка.
— Подрасти и сама к нам приходи, — ответил ей Олекса, — вместе будем искать лучшую жизнь…
— Не просись с ними, Маричка, — сказал слепец, — неизвестно еще, у кого путь легче, у нас, убогих, или у них.
— Вйо-о! — взмахнул батожком гуцул.
Старик и девочка долго стояли у каплички. И снова показалось, что видит слепец, как по извилистой дороге катит вдаль легкая бричка.
Когда поднялись выше, все Карпаты — их полонины, леса, вершины, поддерживающие небосвод, — раскинулись у ног молодых людей. Они стояли у крутой пропасти — внизу стремительно перекатывала воду через камни горная речка. Неподалеку от них возвышался гранитный обелиск с надписями на нескольких языках.
Карпаты открывались им во всей своей первозданной красоте: бескрайние, могучие, спокойные. Они всматривались в даль и видели небольшие села, отары овец, крутые дороги, исчезающие в зеленом море лесов.
Неподалеку присел на камень-валун возница-гуцул, не хотел мешать молодым в разговоре.
— Хорошо, что ты привез меня сюда, Олекса, — сказал Юлиус. — Я видел Карпаты у нас в Чехословакии, они там тоже прекрасны, но здесь…
Он охватил взглядом бескрайние просторы.
— …Здесь они совсем другие… Даже горы как-то отражают характер живущего в них народа.
— Напиши о наших Карпатах в своей «Творбе», товарищ Фучик.
— И напишу! — горячо пообещал Юлиус. — Только напишу не о том, какие они удивительные, эти горы. Я буду писать, как жандармы расстреляли мирную демонстрацию в самом центре Иршавы, как бастовали рабочие Хуста, как на обочинах горных дорог богатейшего края умирают от голода дети и старики…
— И это все — в самом центре Европы, — горько подтвердил Олекса. Он указал на гранитный обелиск.
— А иные привыкли думать, что центр Европы находится в капиталистических столицах, на Елисейских полях или Унтер-ден-Линден… — улыбнулся Фучик. Он помолчал, сказал с удовлетворением: — А хорошо, что товарищ Готвальд послал меня к тебе.
— Я просил его об этом, когда возвращался после учебы в СССР через Прагу в свое Закарпатье. Товарищ Клемент обещал…
— Знаю, но тогда меня не было в Праге. Потом вызвали в ЦК, говорят: отправляйся в Мукачево, там редактором «Трудящейся молодежи» назначен молодой товарищ. Помоги ему…
— Спасибо тебе, Юлек, — серьезно проговорил Олекса. — Быстро пролетели эти дни, а след от них останется на всю жизнь… Значит, уже завтра — в Прагу?
— Пора. Товарищ Готвальд просил не задерживаться. Сложно у нас, — задумчиво сказал Фучик. — Оппортунисты голову поднимают, есть и откровенные капитулянты… Ну, ничего, у нас с тобой дорога прямая — вместе со всей партией, со всем народом… И навсегда — в братстве с СССР!
— Только так! — подтвердил Олекса.
— Хорошо ты это сказал: «на всю жизнь»… Я чех, ты украинец, гуцул, но судьба у нас одна. Сами ее выбирали…
— А если крушение, гибель? — спросил Олекса. — Об этом не думаешь?
— Такого быть не может, — твердо сказал Фучик. — Временные поражения, неудачи, даже смерть твоя или моя — в борьбе всякое случается. Но впереди — только победа.
Сверкнули молнии, переплелись в небе и вдруг будто высветили для молодых людей их судьбу: тюрьмы в Берлине и Будапеште, решетки на окнах, виселицы на тюремной брусчатке…
Олекса и Юлиус смущенно взглянули друг на друга. Затянувшееся молчание нарушил гуцул.
— Хлопцы, — позвал он, — пора вниз, гроза уже рядом…
В горах мощно полыхали зарницы, край горизонта затягивался темной полосой.
— Сейчас, вуйко, — откликнулся Олекса, — успеем.
— Тебе гроза в горах нипочем, ты вырос здесь, а вот пражский товарищ может простудиться, — чуть насмешливо ответил гуцул.
— А я грозу люблю! — воскликнул Фучик. — И пусть будет гром — настоящий! И ветер — прямо в грудь! Буря в центре Европы! Ради такого стоит и промокнуть под ливнем.
— Тогда нам действительно по пути, — сказал Олекса. — Когда узнал, что ты приезжаешь, заволновался. Твои статьи вся рабочая Чехословакия читает, за твоими плечами — несколько арестов…
— Не печалься, Олекса, все это у тебя еще будет — и аресты, и тюрьмы, — насмешливо откликнулся Фучик.
— Ну, хлопцы, — проворчал гуцул, — напророчите один одному. Про лучшее думайте, а это — на последний случай.
— Судьба у нас такая, вуйко, — посерьезнел Фучик. — Сами предупреждаете — гроза надвигается. А она не только Карпаты захватит своим крылом. Мне кажется, — повернулся он к Олексе, — что я и вправду отсюда, из центра Европы, всю ее вижу. И чувствую: пронесутся над нашей старой Европой ураганы, кого-то унесут с собою.
— Юлек, — протянул руку Олекса, — вот тебе моя рука! Будь моим побратимом — и в счастливое, и в лихое время…
— До самых крайних дней… — протянул Олексе свою руку Фучик. И добавил: — В самые свирепые грозы…
Прямо с гор Олекса и Юлиус подъехали к вокзалу. Был вечер, солнце уже закатилось за дальний горизонт, но еще не стемнело окончательно. И в этом неясном свете, где-то на смене дня и ночи, увидели Олекса и Юлиус на привокзальной площади переселенцев.
Они расположились табором — распряженные подводы, тощие лошади уткнулись в охапки соломы, бегают малые дети, ужинают вместе с провожающими их родственниками перед дальней дорогой. На подводах — деревянные сундуки, фанерные чемоданы, узлы, иконы — убогий скарб, который неизвестно зачем везут они за океан.
Смотрят печально на переселенцев Олекса и Юлиус, видят, как плачут дети, сутулятся старики. Здесь же стоит слепой музыкант со своей внучкой Маричкой. Гомон привокзальной площади перекрывают печальные звуки скрипки, и звучит песня:
Верховние, свiте милий,
Рiдна моя мати,
Чому твоi дiти ходять
По свiту блукати?
Чому ходять, блукаючи,
Доленьки шукають?
А пройдисвiти, злодюги
Тебе обкрадають…
— Тысячи людей покидают наш край, — сказал Олекса Фучику, — уезжают в неизвестность. Бегут отсюда от голодной смерти, чтоб встретиться с нею за океаном…
— Мне переселенцы напоминают израненных, измотанных журавлей, которые отбились от своего ключа, — задумчиво проговорил Юлиус.
— Как в «Фата моргана» у Коцюбинского: словно калеки-журавли… И такие же несчастные… Здесь, наверное, и мои земляки есть. — Олекса всматривался в привокзальную площадь, выхватывая из этого человеческого муравейника лица людей, сцены разлуки.
— Вуйко! — окликнул он пожилого гуцула у ближайшей подводы — тот слезно и тяжело прощался с лошадью. — Где люди из Ясиней?
— Та-ам, — гуцул указал на край площади.
Переселенцев было много. Вербовщики специально собирали большие партии, чтобы расходы на дальнюю дорогу были меньшими.
— Эгей, Ясиня! — выкрикнул Олекса во всю свою молодую силу.
— Здесь! — откликнулись издали.
Олекса и Фучик шли в толпе, и обступали их со всех сторон нищета, отчаяние, безысходность. Наконец нашли переселенцев из Ясиней, и Олекса обнялся с односельчанами. Здесь были и совсем молодые люди, его сверстники. Они обступили земляка.
— Это мой друг, журналист из Праги, — представил Олекса Юлиуса Фучика.
— Что, пан журналист любопытствует, как люди нищету на беду меняют? — спросил молодой переселенец в кептаре[3], перетянутом широким кожаным поясом — чересом.
— Товарищ Фучик пишет по правде, — строго сказал Олекса.
— Раз тебе он товарищ, то и нам не чужой человек. — Взгляды у переселенцев стали более доброжелательными.
Все собрались в круг, ждали, что еще скажет Олекса, который был, как и они, с гор.
— Зачем уезжаете, люди добрые? На кого горы наши покидаете? — спросил Олекса.
Площадь и все, кто был на ней, слушали печальную песню:
Верховине, свiте милий,
Рiдна моя мати,
Чому твоi дiти ходять
По свiту блукати…
— Горы наши, — продолжал Олекса, — хоть и из камня, но живые, им силы нужны, чтобы стоять вечно! Без людей они поседеют, рухнут, осядут в землю…
— Правильно говоришь, Олексо, — ответили ему, — только что делать?
— У меня убогий шмат земли за долги забрали…
— У меня хату в казну отписали..
— Мои детки у порога хаты голодную смерть встретили…
— Да знаю я, что не от сытости за моря-океаны бежите… Только что найдете вы на чужбине? В Америке хорошо тем, у кого капитал имеется, доллары. Там этому богу молятся. А вы своих богов везете, — указал Олекса на иконы. — Тяжко будет богам нашим древним, русинским, из чужих углов на вашу беду смотреть!
— То правда, Олексо! — зашептались переселенцы. — Только что делать? Здесь конец известный. А там — вдруг повезет… — сказал пожилой лесоруб.
Олекса и Юлиус попрощались с переселенцами, пошли к вокзалу. За ними, словно тень, брел сквозь толпу человек, одетый в одежду явно с чужого плеча.
— Кажется, нас провожают? — заметил его Юлиус.
— Бис с ним, — засмеялся Олекса. — А вот их, — он указал на табор переселенцев, — жалко, ох как жалко!
— Придет время, — твердо сказал Юлиус, — и иной станет этот край, эта земля. Для того живем!
— Для того живем… — повторил Олекса.
По перрону вокзала быстро шла, почти бежала девушка с цветами.
— Еле успела! — перевела она дыхание. — Это вам, товарищ Фучик, — протянула она цветы Юлиусу.
— Познакомься, Юлек, — представил ее Олекса. — Сирена тоже журналистка, работает в нашей партийной газете.
— Значит, Сирена… — весело заулыбался Фучик. — А мою жену зовут Густой! — Юлиус вскочил на ступеньки вагона.
Поезд тронулся, и Юлиус взмахнул рукой на прощание:
— Скоро снова приеду!