Стояли суровые времена. Только вчера, кажется, пришло лето, и вот оно опять уходит… Начинаются длинные, страшные ночи, в течение которых никогда нельзя сказать, подымется ли завтра снова солнце, как нельзя сказать, превратится ли опять оно, маленькое, сплюснутое желтым кружком, бессильным против все оцепенившей зимы, в пылающий лаской и яростью диск, гонящий соки в растениях и растопляющий льды.
Но и весны тогда были бессильны растопить великую ледяную стену, высившуюся там дальше, к северу. Она местами крута, местами отлога. Огромный вал обкатанных камней, таких, каких не пошевелить и мамонту, громоздится перед ней и вмерзает в нее. Эта стена не стоит на месте. Она движется вперед, большей частью так, что этого нельзя уследить, иногда стремительно рушится с оглушительным громом. Она выпускает ледяные языки, прорывающие ущелья в земле. Но когда она останавливается, лето отнимает у нее лед глыбу за глыбой и уносит потоками студеной воды. А сейчас стена больше стоит, чем движется. И поэтому от лета к лету она отступает.
К югу от нее тянутся гладко выглаженные холмы, похожие на бараньи лбы, валунные морены. Солнце столетиями убирало отсюда лед, и нельзя вспомнить, когда оно начало это.
Земля перед стеной мертва. Это голодная земля. На ней только редкий мох. Ветры, веющие со стены льда, убивают все — и животных и растения. И живое бежало от этих ветров, бежало и гибло, когда стена была еще далеко. Но иногда бегство не удавалось. Ледяной язык заходил дугой и отрезал путь.
И случалось так, что подземный огонь внезапно плавил льды. Он также протягивался с горы пылающим языком, и его дыхание, как и дыхание льда, истребляло все живое.
И когда-то, переборов безумный страх, животные замороженного леса решились приблизиться к пламенному языку. Обезьяны, слабые и зябкие, оказались смелее. Они доковыляли ближе всего, широко расставляя ноги, согнутые у колен. Не имея никакой силы в одиночку, эти обезьяны собирались стадами: так они меньше боялись хищников и своих вдвое больших, чем они, собратьев, живших на деревьях. В стае они кидали во врага кокосовыми орехами и пугали его гвалтом рявкающих криков.
Потом поредели кокосовые пальмы. Но обезьяны уже знали силу летящего предмета, направленного к цели рукой. Они стали ломать сухие сучья, обильные в засыхающих лесах. А когда поредели леса, они укрывались в поросших скалах. У них не было цепкого хвоста и ног, похожих на руку. Поэтому они плохо лазали по деревьям. Но зато их нога крепче держала их на каменистой почве. Щуплые, они юркали в отверстия между камнями, куда не мог пробраться никакой крупный хищник. И у них была уже цепкая рука, а камни разили пришельцев тяжелее кокосов. Хорошо сознавая свои три силы: хитрость, цепкие, ловкие руки и сплоченность, они привыкли держаться вместе и подавали друг другу условные крики войны, любви, предупреждения о неожиданном; их лексикон превосходил разнообразием набор криков других животных.
Камни не были гладки, как кокосы; они часто резали руку. И стадные обезьяны сбивали их острые гребни ударами о скалы.
Обезьяны подходили гуськом к затихшему земляному огню. Руки их всегда бывали заняты; отлично приспособленные, чтобы схватывать, они больше не годились для ходьбы. К тому же и на дереве и в скалах на четвереньках не побегаешь; да и враг виден дальше, если подняться на задние ноги.
Так они приучились ходить только на двух конечностях и носить свободными руками сучья и камни.
Ни одно животное не осмеливалось приблизиться к огню. И древний страх, самый повелительный из всего, что знала их темная психика, еще владел стадными обезьянами. Багровые отблески заставляли их отпрядывать. Но другой страх — перед стужей, — и проснувшееся любопытство к новому, то, что составляет основу хитрости, гнали их вперед. Они привыкли также, что многое, страшное одиночке, в куче не страшно.
Огонь молчал. Он был смирным. Он лежал под корой, которую кое-где можно тронуть. Но дыхание льда здесь не имело власти. Кроме того они скоро заметили, что около самых красных и горячих участков ни один хищник не решается появиться. Тогда они стали селиться у лав. Незачем стало бежать перед ледником, гнавшим все живое.
Когда-то они питались сладким соком плодов. Их зубы, погружавшиеся в мякоть, не имели причин изменяться и специализироваться. Они сохранили еще в главном древний всеядный тип млекопитающих — первокопытных кондиляртр, первохищных креодонтов и насекомоядных. Птицы не боялись обезьян. Бывало раньше, обезьяны для забавы хватали их. Потом оказалось, что пернатые могут служить подспорьем, когда делается голодней. Убивая врагов в скалах, стадные обезьяны привыкли к крови. Мясо многих животных не имело противного вкуса. Наброшенная шкура помогала против сырости и стужи, как раньше навес из ветвей, который они, подобно многим обезьянам, делали на деревьях.
Около лав нечего было думать о плодах. Стадные обезьяны группами отправлялись на охоту. Они выискивали корни, научились бить камнями птиц и глушить рыб и белок.
Лавы не остывали годами. Это было время мощных извержений. Обезьяны трепетали перед громом, но больше отсюда они бы не ушли. Все живое мирится с тем, что жизнь складывается из ужаса дневного и ужаса ночного.
Когда сползали новые реки огня, они видели, что растения вспыхивают, прикасаясь к ним. Лавы иногда настигали обезьян. Дожди пепла хоронили их сотнями. Иногда же вспыхивали только сучья, их оружие.
И стадные обезьяны поняли, что огонь передается, его можно взять и понести. Однажды, когда замолкла гора, они не дали ослепнуть ее огню. Первый костер затрещал на застывшей лаве.
Больше они не были связаны с голодными областями вулканов. Они могли унести с собой их свет, их тепло, их огненную защиту. Неугасимый огонь передавался из поколения в поколение. Его надо было сторожить и питать. Это делали слабейшие, самки и старики, и с ними приходилось делиться добычей.
Тогда стадные обезьяны откочевали снова к югу от ледника, где мягче климат и богаче жизнь.
Охотник в оленьей шкуре то ползком, то быстрыми прыжками передвигался по моренной местности. Хвойные лески росли около озер, стоявших в граните, как налитые чаши. Солнце опускалось. И березы отдавали свою листву уходящему солнцу и лету.
Охотник был низкоросл и не имел особой силы. Рыжая шерсть покрывала его ноги и грудь под шкурой. Лицо заросло и казалось волчьим. Маленькие глаза бегали под огромными надбровными дугами, над которыми покатый лоб уходил назад. Подбородка не было, и косые челюсти резко выдавались.
Он ступал нетвердо, ногами, согнутыми в коленях. При каждом шорохе его оттопыренные. уши шевелились.
Он ступал нетвердо ногами, согнутыми в коленях.
Он нес на плече грубо оббитый тяжелый камень, насаженный на сук.
Голод и страх толпились в его тесном мозгу: страх быть одному, без огня и без других яз пещеры и страх вернуться пустым. Он не владел тайной разящего удара. И часто плечи его гнулись под тяжестью грозного презрения товарищей.
Но в нем жило еще звериное упорство. И в этой голове с покатым лбом оно претворялось уже, помноженное на страх смерти и хитрость, в темное чувство долга и некое чувство соревнования.
Сегодня он не убил никого, хотя видел зверей. Не убил потому, что был слабосилен и неловок. Дневных он не боялся, но запахи, тяжкие шаги и рыкание ночных заставляли его трепетать, ибо тьма обступала тогда и тянула руки к сердцу и горлу. Он зашел далеко. В этой местности с нанизанными друг на друга моренными холмами было легко заблудиться, несмотря на его собачье чутье.
Он никогда не видел ледника. Только самый старый в пещере видел его и лавовые потоки. Но у него недоставало слов об этом рассказать. Можно было понять лишь, что чудовище, страшнее пещерного льва и длиннее тысячи мамонтов, пожирает землю на севере. А об огне полагали, что он сошел некогда с неба.
И охотник думал о мудрости этого мнения, следя в бледнеющем августовском небе первые падающие огни, метеоры.
Он не умел управлять мыслями. Они прыгали сами по себе, немного более яркие, чем сновидения. Мысль о происхождении огня привела воспоминание о пещере, где говорили об этом. Иногда, после неудачной охоты, он выдалбливал кремнем на стенах изображения зверей. Он делал так по старому обезьяньему инстинкту подражать виденному, для того, чтобы обмануть длинную зимнюю ночь, для того, чтобы задобрить сильных охотников, изображая их подвиги, а также потому, что, изображая сильных, он воображал себя на их месте. И он размалевывал свои изображения желтой и красной кровью земли — охрой и марганцем.
Теперь он добрался до того места, где думал провести ночь. Это скалистая россыпь, с ходами, устланными сухим мхом. Он хорошо знал их. Местность тут была низка, гола и бесплодна, вся в стертом песке и галечнике, провал, стесненный неприступными скалами. Звери не ходили сюда. Он знал путь один; звери и сотоварищи не знали его. И это была его гордость.
Внизу стояли лужицы воды. Но ее нельзя пить: это горькая вода, сочащаяся из земли, липкая, с противным запахом и радужными оттенками, как бурая кровь.
Он умел выбирать камни. И пока не померкло небо, он стал оббивать друг о друга два куска кремня. Вся сила его мысли ушла в придание формы камню. И его искусство в этом превосходило искусство других. Он верил, что зверь, изображенный пронзенным на стене пещеры, легче даст себя убить, а орудие, искусно отточенное, сделает слабые руки равными по силе рукам самых сильных.
Он бил кремень кремнями. Искры летели от камня, подобно пыли метеоров, несущихся по небу. Это был холодный огонь, не вредящий и не помогающий, видимый ясно только ночью. И давно привыкнув к нему, он его больше не замечал.
Внезапно что-то зашипело под его ногами. И он отпрянул. Но не было ничего — только красный червяк прополз по мху, влажному от горькой воды. И он присел на корточки и продолжал свою работу, потому что стук рождающегося оружия согревал его и делал бесстрашным.
И зашипело вторично. Быстрее чем он мог отдать себе отчет в происшедшем, влажный мох запылал под ним и обжег икры и ступни. Он выскочил в ужасе перед непостижимостью чуда.
Но сладкое тепло уже коснулось его, и свет, озаривший ребро камня, сделал невыносимым мрак снаружи. И вековая привычка к огню побудила его вползти и увеличить огонь, осторожно сгребши мох.
Его голова, переполненная страхом и благодарностью, лихорадочно работала. Стремление к силе, вскормленное животной трусостью, голодом, боязнью возвращаться без своей доли добычи, трепетом перед сильными, — стремление создать себе силу, подсказанное уловками примитивной хитрости стадных обезьян, только что заполнявшее все его скудные мозговые извилины, когда он делал оружие, преобразило для него происшедшее. Огонь, явившийся осветить ему ночь, уже поставил его тем самым выше других. И гордость отмеченного неслыханным гнала мысли в его голове.
Обезьяний инстинкт — повторить виденное — пробудил неясную идею. Он отполз вглубь, за костер, и, севши на корточки, снова взял кремень. Но он смотрел не на него, а на костер и на дождь искр, подобных метеорной пыли. Липкая горькая вода смачивала ступни. Он бил долго, с упорством зверя, мыши, грызущей стену.
И вот — шипение. Оно повторялось и раз, и два, и десять раз. Иногда он видел убегающего красного червяка. Тогда он сгреб мох кучкой, под самый кремень, и, дуя, помог червяку, как научили его века и поколения предков.
И кучка запылала. Мох, пропитанный нефтью, горел, светом дня пронзая ночь.
Непреодолимая волна чего-то, что он не умел определить, запершившая в горле и в носу, парализовала его движения. Затем он издал крик.
И человек встал, чтобы понести в пещеру мох и свои кремни, то, что станет выше силы сильных — покоренный огонь, ордер на власть над миром.
Ледник, расчистивший дорогу человеку, научивший его жить вместе, думать и работать, открывал перед ним будущее, границ которому больше не могла положить природа. Созданный становился создателем. Это была последняя смена владычества в истории жизни на Земле.