6

Это был третий вечер. Ужин подошел к концу, каждый занялся своим делом — кто в лес, кто по дрова. Домб раскурил сигарету, и тут Эли заметил:

— Держу пари, что вы воображаете, будто курите египетский табак.

— А вы хотите меня уверить, что он турецкий? — разом взъерепенился поляк (шовинизм других его бесил).

— Вот именно! И да будет вам известно, что в Египте выращивание табака строжайше запрещено. Мне ли не знать? Я ведь не только там жил. Мой отец был одним из крупнейших на Востоке экспортеров табака.

Домб замолчал, уткнувшись в свою тарелку. Третий ужин прошел в разговорах о Турции, и он предпочел не поощрять Эли к дальнейшим разглагольствованиям.

Но мадам Барон, сидевшая в дальнем конце стола, оказалась любопытнее. Она спросила:

— А вы не продолжаете его дело?

— В то время, когда я мог бы его продолжить, у меня и в мыслях этого не было. Я путешествовал. Лето проводил в горах Тироля или Кавказа, зимой отправлялся в Крым или на Лазурный берег.

— Вы единственный ребенок в семье, как я поняла?

— Нет, у меня есть сестра.

— Да, правда. Я забыла. Ваш отец умер?

— Он пустился в неудачные спекуляции, и когда его состояние погибло, он в свой черед исчез, оставив моей матери и сестре денег ровно столько, чтобы сводить концы с концами.

Моисей Калер сидел, уставившись на скатерть, и, казалось, не вникал в то, о чем говорили вокруг. Валеско время от времени обводил Нажеара быстрым внимательным взглядом. Кто впитывал его речи увлеченно, так это мадам Барон, между тем как Антуанетта заодно с Домбом притворялась, будто думает о чем-то другом.

Господин Барон уже отодвинул свое плетеное кресло от стола и развернул «Газету Шарлеруа». День выдался студеным, холоднее предыдущих. Небо стало очень бледным, вода в ручейках, что текли вдоль тротуаров, замерзла, дети катались на льду.

— Вам бы, мсье Эли, надо одеться потеплее да и выйти хоть малость размяться, — в который раз убеждала его мадам Барон. — Вы потому и болеете, что только и передвигаетесь от одного стула до другого.

Насморк одолевал его уже меньше. И остеохондроз давал о себе знать лишь временами, когда он, например, просиживал у огня часок-другой. Но выходить не хотелось. Ему было хорошо только здесь, в стенах дома, на пространстве между кухней и комнатой. И странное дело: хотя ему было нечем заняться, он не скучал. У него даже на то, чтобы одеться, едва хватало решимости. Подобно господину Барону, он слонялся без пристежного воротничка, с медной пуговкой на уровне кадыка, шаркая по плиточному полу домашними шлепанцами.

— У вас нет карточки вашей сестры?

— Увы, нет. Если бы захватил с собой семейные фотографии, я бы вам показал нашу виллу на Принкипо.

— Что это такое — Принкипо?

— Остров на Мраморном море в часе пути от Стамбула. С начала весны все у нас перебирались туда из города, потому что климат на Принкипо великолепный. Там у каждого есть свой каик.

— Каик?

— Это такая шлюпка с парусом, очень легкая. Вечерами по морю, спокойному, словно озеро, скользят десятки каиков — прелестное зрелище. Туда приглашают музыкантов. На берегах высятся минареты. А цветов там столько, что сам воздух опьяняет…

Он не лгал. Все так и было. Тамошние картины вставали перед ним так отчетливо, хоть пиши с натуры. И тем не менее он их не чувствовал. Ему с трудом верилось, что он провел там большую часть своей жизни.

Потому-то его и тянуло говорить об этом. А еще потому, что он видел, как мадам Барон ловит каждое его слово. Когда Антуанетта пошевелилась, мать нервно одернула ее:

— Да не вертись ты, когда господин Эли рассказывает!

Она упивалась его речами, словно припевом любимого романса.

— А как там люди одеваются?

— Как везде. Однако до прихода к власти Мустафы Кемаля большинство предпочитало одеваться на восточный манер.

— И вы тоже?

— Нет! Я не мусульманин. В высшем обществе Перы, самого европейского из пригородов Стамбула, все придерживались парижской моды, вестимо, кроме тех, кто нахлобучивал на голову феску.

Домб встал и, с раздраженным видом отвесив поясной поклон, ушел к себе. Мадам Барон, забывшись, все не приступала к мытью посуды, а господин Барон курил и временами мельком поглядывал на остальных, отрываясь от своей газеты.

— Сейчас из-за кризиса жизнь в Пере уже не та, что прежде, но несколько лет назад в ней было, может быть, даже больше блеска, чем в Париже. Там можно было услышать речь на всех языках. Люди жили очень богато.

Он не лгал, и тем не менее ему казалось, будто все эти слова — ложь! Он искал в памяти еще что-нибудь, о чем можно было бы поведать, что-нибудь умиротворяющее, баюкающее, как неаполитанская песенка про Азию:

Когда б по ласковым волнам

В чудесный край уплыть бы нам…

Покончив с едой, он откинулся на спинку стула, копируя жест, замеченный у других постояльцев.

— А ваша мама и сестра знают, что вы в Бельгии?

— Нет, я им еще не написал.

Мадам Барон решилась наконец помыть посуду, а тряпку передала Антуанетте.

— А у нас, — сказал Валеско, — на Черном море, в Констанце, шикарная жизнь расцветает с каждым днем!

Но никто его не слушал. Румыния никого не интересовала, и он пробормотал уже почти машинально:

— Конечно, никакого сравнения с Босфором!

Моисей Калер, которому не о чем было рассказывать, кроме гетто в городе Вильно, бесшумно поднялся и вышел.

— Почему бы вам не провести вечер в театре, мсье Эли? Сегодня играет труппа из Брюсселя. На третьем трамвае вы доедете до самого театра.

— Меня туда не тянет.

— Вы не любите театр?

— Я столько раз туда ходил! Ведь у нас, знаете ли, не принято было ложиться раньше трех-четырех часов ночи…

Грязная вода плескалась в тазу, фаянсовая посуда, сталкиваясь, постукивала. Эли курил сигареты, уставившись в пространство, бесконечно умиротворенный, чувствуя, как простуда и благоденствие пропитывают всю его плоть. У него не было ни малейшего желания выздоравливать, он больше не чувствовал симптомов лихорадки, но пил обжигающий грог, от которого из всех пор выступал пот.

— Вы рассчитываете задержаться в Бельгии надолго? Я уверена, что вы скоро заскучаете. Привыкнув, подобно вам, к совсем другой жизни, мириться со всем этим…

Что особенно пленяло мадам Барон, так это содержимое его чемоданов, ведь там лежали шелковое белье с его инициалами, серебряный несессер, целый набор галстуков и отменно сшитая одежда.

— Вы это часто надеваете?

— Всякий раз, когда выхожу из дому по вечерам.

Но он и сам с некоторым удивлением смотрел на свою одежду. Ему трудно было заставить себя поверить, что всего две недели назад он еще плыл на «Теофиле Готье», где каждый из воздыхателей Сильви, что ни вечер, заказывал шампанское.

Здесь все слова приобретали совсем иной смысл. Когда он произносил: «шампанское», мадам Барон мерещились роскошные пиры. И то же касалось всего, о чем бы он ни заговорил, вплоть до малейших деталей, — той же одежды, шелкового белья, прислуги.

— Сколько у вас было слуг?

— Постойте, дайте сосчитать. Семеро, включая старую нянюшку, она была уже вроде члена семьи. Садовников с Принкипо я не считаю, учительницу сестры тоже…

Что самое потрясающее, все это тоже было правдой, хотя в конце концов он и в этом стал сомневаться!

Правдой являлось и то, что его отец, потеряв свое состояние, три года назад скончался. Так ли уж изменилась жизнь семьи? В Пере у мамы и сестры были свои апартаменты, старая няня и еще одна служанка. Дом в Принкипо не продан, покупателя не нашлось, и чуть солнышко пригреет, дамы, как и прежде, перебираются туда.

Что до самого Эли, разве он был несчастен? Жил себе, как другие ему подобные, как сотни турецких молодых людей, разоренных кризисом, которые целыми днями слоняются по центральной улице, декламируя стихи, попивая раку, закусывая маленькими копчеными рыбками и ввязываясь время от времени в какую-нибудь аферу.

Так однажды он заработал тысячу турецких ливров на посредничестве в продаже греческому правительству одного старого английского судна. И если бы затея с коврами оказалась удачной…

— Вы никуда не собираетесь, мсье Валеско?

— Возможности нет! Мне теперь придется дожидаться конца месяца. Лучше уж так, чем идти куда-то без гроша в кармане.

— Да знаю я! Будь вы при деньгах, не стали бы сидеть у меня на кухне. Вас тогда и к ужину насилу дождешься.

Посуда была домыта. Мадам Барон, как всегда, притащила корзину с овощами и ведро. Ее муж, вздыхая, встал, зевнул и направился к двери. Когда его шаги затихли на лестнице, хозяйка объяснила:

— Ему сегодня надо ехать ночным поездом. Завтра утром он будет уже в Эрбестале, а домой вернется не раньше завтрашней ночи. Ты приготовила для него одежду, Антуанетта?

— Да. И оторванную пуговицу пришила.

Валеско, заскучав, потоптался в нерешительности, потом спросил Эли:

— Не хотите сыграть партию на бильярде в угловом кафе?

— Спасибо, нет.

— В таком случае я иду спать. Доброй ночи.

Теперь слышались только ритмичное поскрипыванье ножа, очищающего с картошки кожуру, да временами стук очередной брошенной в ведро картофелины.

— Как приятно путешествовать, — вздохнула мадам Барон. — У меня-то никогда не было возможности…

Эли увидел, как Антуанетта вскинула голову, и заметил, что она вдруг побледнела. Она тоже смотрела на него. Пыталась дать ему понять что-то, подталкивая к нему развернутый газетный лист.

— Но если у тебя это не получилось, пока ты молод… — продолжала мадам Барон, ничего не замечая.

Из осторожности помедлив, Эли придвинул газету.

Крупные буквы заголовка чернели над тремя колонками текста — речь шла о том, что вследствие взрыва метана на угольных копях Серена двенадцать шахтеров оказались погребены заживо. А рядом он прочел слова, набранные шрифтом помельче: «Убийство голландца».

— Вы редко просматриваете газеты, — не поднимая головы, прокомментировала мадам Барон. — И то сказать, какой вам интерес в бельгийских газетах?


«Сегодня утром в пачке купюр, присланных в банк Брюсселя его филиалом в Генте, обнаружены три банковых билета, похищенных у господина Ван дер Крэйзена, как мы сообщали ранее, убитого в парижском экспрессе.

Сыскная полиция тотчас была оповещена, и, вероятно, уже оформлено судебное поручение продолжить расследование в Генте.

По поводу этого дела «Журналь де Пари» обращает внимание на любопытное несовпадение законов и обычаев двух стран.

Оказывается, если бы убийство было совершено до пересечения границы, то есть на бельгийской территории, преступнику грозили бы всего лишь пожизненные каторжные работы, поскольку смертная казнь в Бельгии отменена в принципе.

Но таможенники свидетельствуют, что они знали господина Ван дер Крэйзена, и со всей категоричностью утверждают, что он был в полном здравии, когда поезд пересекал границу в Кеви.

Таким образом, коль скоро убийца подлежит французскому суду, на карту поставлена его жизнь…»


Чувствуя устремленный на него пристальный взгляд Антуанетты, Эли мучительно, из последних сил старался сохранить хладнокровие. Это было невозможно. Он отодвинул газету на несколько сантиметров, его рука так взмокла от пота, что ее прикосновение оставило на бумаге влажный след.

К счастью, тут появился Барон, уже в униформе, и жена занялась исключительно им. У него была своя металлическая коробка, в которую она положила бутерброды, потом налила в термос кофе с молоком.

Но Антуанетта смотрела на него в упор, ее рыжие глаза застыли.

Он боялся грохнуться в обморок. Страх был безумным, безотчетным. Ему казалось, будто стул под ним качается. Он тщетно пытался оторвать глаза от бледного лица Антуанетты, взгляд которой становился все более жестким, презрительным.

— Доброго вам здоровья, мсье Эли.

Едва осознавая, что делает, он пожал протянутую руку кондуктора. Мадам Барон, провожая мужа, вышла с ним вместе на улицу, и холодный сквозняк проник в дверь кухни.

— А вы трус! — с живостью сообщила Антуанетта, пользуясь тем, что они остались вдвоем.

Он не понял. Он различал то, что ее окружало, — фаянсовую плитку, которой была выложена печь, чайник, поющий на огне, обнаженные картофелины в эмалированном ведерке. Но все это было таким несущественным, так быстро уплывало куда-то, что он обеими руками вцепился в край стола, стараясь удержаться.

Дверь, ведущая на улицу, хлопнула. Раздались шаги мадам Барон, они приближались, и Антуанетта шепнула:

— Тихо!

Ее мать, войдя, поочередно оглядела обоих, с особенным подозрением Антуанетту. Она уже дважды указывала ей:

— Ты не слишком любезна с мсье Эли.

Затем хозяйка снова взялась за нож для чистки, достала новую картофелину.

— На вашем месте, — произнесла она, — я бы все-таки прогулялась. Сейчас только половина десятого. Право же, вы слишком много спите.

Но он прирос, как приклеенный, к своему стулу, к этой кухне, к дому.

— Я бы не хотела иметь мужа, который вечно вертится у меня под ногами, — объявила Антуанетта.

— А тебя ни о чем не спрашивали! Я ежели что говорю, то для блага мсье Эли, просто по-матерински.

Он с усилием поднялся с места.

— В добрый час! Ключ я вам выдала, не так ли? И сделайте милость, не простудитесь!

Но вышел он еще не сразу. Сначала зашел к себе и долго сидел на кровати, но теперь его ужасал мирный вид комнаты, где он уже изучил каждый предмет и помнил его место. Ничего теплее, чем демисезонное пальто, у него не было. Он надел его, обмотал шею шерстяным шарфом.

Чего ради Антуанетта подсунула ему эту заметку? Как там написано: «…на карту поставлена его жизнь…»?

Никогда, даже мельком, подобная мысль не приходила ему на ум! Он забыл потушить свет. Проходя по коридору, повернулся и увидел сквозь стеклянную кухонную дверь Антуанетту и ее мать, они по-прежнему сидели там в такой мирной тишине, что он почти слышал, как будильник на камине твердит свое «тик-так».

На улице его сразу затрясло. Земля отвердела на холоде. Он впервые видел это место в потемках. И не узнавал его.

Свет шел только от витрины бакалейной лавки, расположенной напротив, чуть левее. Или уж надо было обратить взор куда-то вдаль: к центру города вела гирлянда газовых рожков.

Никто не проходил мимо. Чуть ли не за пятьсот метров раздались было чьи-то шаги, потом затихли, зазвенел дверной колокольчик, открылась и снова захлопнулась дверь.

Эли не мог оставаться на месте. Он шел неуверенно, не разбирая дороги, надвинув шляпу на глаза и подняв воротник пальто. И в то же время его томило ощущение, будто это не настоящая улица, да и город не взаправдашний.

Дома здесь не образовывали кварталов, как обычно. Здесь не было поперечных улиц. Скажем, десять-двенадцать совершенно одинаковых домов стояли в ряд, потом открывался прогал, за ним пустыри, стройплощадки, рельсовые пути. Откуда ни возьмись возникали еще несколько домов, новый пустырь, и опять пересекали дорогу сверкающие рельсы.

А выше, во мраке — плюющиеся огнем трубы и небо над ними с красноватым медным отливом.

Эли шагал быстро, без цели. Ему этого не хотелось. Не было желания прийти куда-либо. Он прошел мимо тускло освещенного кабачка, разглядел сквозь стекло зеленое пятно бильярдного стола — наверняка это и был бильярд Валеско.

Навстречу ему попалось семейство: отец, мать и двое детей, они держались за руки. На лету Эли поймал обрывок фразы:

— Я всегда говорила твоей кузине, что она зря…

Дальнейшего он не расслышал. Идти дальше не хотелось. В двух сотнях метров впереди теперь горели фонари, светились витрины больших магазинов, виднелся кинотеатр, там как раз дали звонок перед сеансом, по тротуару сновали фигуры прохожих.

Он остановился, с минуту глядел на все это издали полными ужаса глазами, потом внезапно повернул назад. Спешил унести ноги. Едва сдерживался, чтобы не побежать. Животная паника душила его, он больше собой не владел.

Ключ он взять забыл. И теперь шел стремительно, будто за ним гнались и нельзя было терять ни секунды, ему даже слышались за спиной настигающие шаги.

Он узнал дом, дверь. Разве этот дом не был его жилищем всю жизнь? Сквозь замочную скважину он увидел, что на кухне горит свет. Не стал звонить, как чужой, а постучался, используя вместо колокольчика почтовый ящик.

По его вискам на щеки стекала влага. Дверь отворилась, чья-то фигура возникла на фоне освещенного коридора.

Это была Антуанетта. Она не произнесла ни слова. Пропустила его мимо себя, не двигаясь, не отпуская дверной ручки.

— Там холодно, — пробормотал он, входя.

— Вам бы лучше лечь.

Он поспешил к себе в комнату, сбросил пальто. Ему хотелось, чтобы Антуанетта последовала за ним. Напрямую дать ей это понять он не осмелился, только посмотрел настойчиво, с мольбой.

— У вас есть все, что вам нужно?

Он приободрился:

— Мне бы огня. Я продрог.

Она вышла, но дверь не закрыла, стало быть, вернется. Так и есть: он услышал звук, уже знакомый — звон ведра, которое она наполняла углем, выгребая его из ларя. На кухне послышались голоса, мать и дочь обменялись парой слов.

— Приготовлю-ка ему грог, — сказала мадам Барон.

Антуанетта возвратилась, исполненная пренебрежения, поставила свое ведро, развернула газету, открыла печную дверцу. Топка была полна остывшего пепла, и девушке пришлось опуститься на колени, выгребая его.

— Антуанетта! — еле слышно выдохнул Эли.

Она не шелохнулась. Сидя на краю кровати, бессильно свесив руки, он повторил:

— Антуанетта…

— Ну? Чего вам? — откликнулась она, не понижая голоса.

Испуганный, он не настаивал. Только пролепетал, даже не зная толком, слышит ли она:

— Вы злая…

Она сгребла пепел в кучку на совок, потом смяла газету, бросила на печную решетку:

— У вас спички есть?

Он сорвался с места, в восторге от того, что слышит ее голос, спеша ей помочь.

— Я просила у вас только спички.

Бумага вспыхнула, огонь быстро перекинулся на куски дерева. Антуанетта, которая все глядела на взметнувшееся пламя, внезапно обернулась:

— Купюры еще у вас?

Он не знал, что ответить. Ее голос звучал так властно, что он подошел к гардеробу, привстал на цыпочки и вытащил спрятанную там толстую пачку.

— Дайте!

Без церемоний, словно имела на это право, она швырнула деньги в огонь и, видя, что горят они недостаточно быстро, разворошила пачку кочергой.

Он не протестовал. Только прислушивался, проверяя, не вышла ли мадам Барон из кухни. Потом подошел к девушке, смиренно, с мольбой протянул к ней обе руки.

— Что вам угодно?

Она была спокойна, ее переполняло презрение, но гнева ни капли.

— Антуанетта… Если бы вы знали…

— Без шуток! — Она рассмеялась, схватила ведро с углем, высыпала половину в печь. Потом заперла дверцу, огляделась, проверяя, все ли в порядке, и обронила: — Ложитесь.

Ее шаги удалились по коридору, кухонная дверь хлопнула, приглушенные голоса двух женщин стали еще тише.

— Антуанетта… — машинально повторил он, все еще сидя с поникшей головой на краю постели.

Он видел ее так ясно, будто она все еще была здесь: жесткое прямое тело под черным платьем, угловатые плечи, едва оформившиеся, до странности широко расставленные груди, рыжие пятнышки веснушек на скулах.

— Ложитесь! — сказала она.

А между тем он знал, что весь день она думала только о нем, и когда он говорил о Стамбуле, никто не слушал внимательнее, чем она.

— Антуанетта…

Он посмотрел на свою одинокую постель, потом на выключатель — и снова вспотел от ужаса при мысли, что свет придется потушить и остаться в темноте рядом с печью, гудящей, словно мотор.

Слегка наклонившись, он увидел в зеркале над раковиной свое лицо, но сразу отвернулся, а когда снимал рубашку, старался не прикасаться к шее.

Он скорчил плаксивую гримасу, но не заплакал. А когда наконец лег, все повторял, сжимая кулаки в темноте, кусая подушку:

— Антуанетта…

Его одолевал страх. Он был в ярости. Навострив уши, ловил каждый звук, доносившийся из кухни, где все еще работали они обе, мать и дочь.

Валеско ходил у него над головой, топал, потом запер дверь на ключ и лег.

Загрузка...