ВОСЕМЬ

В день, когда соседи заявились к нам во двор, отец, по его словам, находился в Эри, Пенсильвания, где взбалтывал пробирки с ядовитым илом и подсчитывал скорость выпадения осадка в местной питьевой воде.

Мать была на кухне, а я только что вошла через боковую дверь. После смерти Билли мать перестала меня спрашивать, где я была. Я могла спокойно спать с парнем, которого она называла «ужасом», жившим дальше по дороге и обладавшим татуировкой, что в те времена приравнивалось к каиновой печати. Все свои силы она тратила на то, чтобы держаться прямо.

В какой-то момент, после того как прозвонил таймер на плите и я вышла из нижней ванной, где умывалась, мы с матерью услышали один и тот же тихий звук.

Это собирались мужчины.

Не знаю, как я поняла, что надо бояться, но как-то поняла. Не знаю, почему я мгновенно испытала облегчение от того, что отец далеко. Достаточно далеко, чтобы не приезжать еще несколько дней. И я так и не узнала, не потому ли мужчины решили прийти именно в тот день.

В шестом классе я изучала фото линчевания на Юге. Это был маленький черно-белый снимок, размноженный на ротаторе и розданный учителем истории, который полагал, что история оказывает наибольшее влияние, когда снабжена картинками. Родители всего района жаловались, когда их дети приходили домой с фото линчевания, или Аушвица, или головы африканского вождя, насаженной на кол и истекающей кровью. Но учитель был прав, и завороженность, с которой я разглядывала эти изображения, скрутила мои кишки, когда я стояла рядом с матерью, держащей в руках вегетарианскую запеканку.

Расстояние между плитой и стойкой было небольшим, но в тот день шум на улице оказался удлиняющим фактором. Мы слышали его, и жар запеканки проник через кухонное полотенце, которым мать держала пирексовую[30] форму, и все упало на пол.

— Сходи ты, — сказала она.

В глазах ее плескалась паника.

— Им нужна ты, — возразила я.

— Но я не могу. Ты же знаешь, что я не могу.

Я действительно знала.

Знала пределы возможностей матери, потому что они въелись в меня до мозга костей. Много лет я чувствовала, но никогда не произносила вслух, что была рождена заменить ее в мире, вернуть этот мир домой — как в виде ярких поделок из цветного картона первых школьных лет, так и в виде встречи с разъяренными мужчинами во дворе. Я должна все это делать за нее. Таков был наш особый молчаливый договор служения ребенка своему родителю.

В тот день было тепло, и я переоделась в обрезанные джинсы, вернувшись из школы. Мать презирала обрезанные джинсы, считала их дешевыми и неопрятными за то же самое, за что я их любила — грязную бесконечную бахрому, которую можно теребить ногтями. Той весной можно было безбоязненно их надевать, равно как и предаваться полировке ногтей. Мать была слишком слаба, чтобы озвучить свое осуждение.

Прокравшись на цыпочках из кухни через задний коридор в гостиную, я схватила стеганое одеяло, свисавшее с края дивана. Инстинкт подсказал мне закутаться как можно плотнее. Помнится, я обернула им плечи, точно гигантским пляжным полотенцем.

Один из мужчин увидел меня через окно, и шум в боковом дворе вспыхнул еще громче. Я была босиком, волосы, такие жидкие, что просвечивали уши, свисали по обе стороны лица. Жаль, что Натали нет рядом. Словно вместе мы были бы армией, способной атаковать с флангов и победить толпу мужчин.

Пройдя через небольшую гостиную и коснувшись ручки двери, которая вела на крытое крыльцо, я услышала, как мать отважилась произнести два слова из своего укрытия на кухне.

«Будь осторожнее», — очень тихо сказала она.

Я знала, что для этого ей пришлось приложить поистине героическое усилие. Но что-то произошло, когда я шла через комнату и надевала, как мне позднее казалось, свою накидку супергероя. В тот миг мать для меня перестала существовать.


Первый, кого я увидела, выйдя на улицу, успокоил меня. Это был мистер Форрест. И Тош с ним. Сосед стоял поодаль от кучки отцов и мужей и даже попытался улыбнуться, когда я взглянула на него через забор, доходивший мне до пояса. Но улыбка его вышла бледной и тревожной. Тош, обычно буйный (в лучшем случае), прятался под ногами у хозяина.

— Где твоя мать? — спросил один из мужчин.

Их было шестеро. Семеро, если считать мистера Форреста.

— Она внутри, — ответил за меня другой. — Она ведь всегда внутри, так?

Эта истина, дерзко высказанная на открытом воздухе, показалась отравленной стрелой из ниоткуда. Я ощутила стеснение в груди и остановилась, чтобы перевести дыхание.

— Что, язык отсох? — спросил мистер Толливер.

Я ненавидела его, и эта ненависть не имела отношения к маминому осуждению того, как он гоняет свою жену вокруг квартала. У него была небольшая деревяшка в форме могильной плиты, выкрашенная белой краской и гласившая: «ПОКОИТСЯ ЗДЕСЬ, НЕ В СВОЕЙ КОНУРЕ, ТОТ ПЕС, ЧТО НАМЕДНИ НАСРАЛ ВО ДВОРЕ!» Рифма была призвана сделать надпись смешной. Я всегда считала, что мое отвращение к тому, что добряки называют «газонным искусством», восходит к самому первому разу, когда я прочла эти слова на фальшивой могиле.

— Не надо так, — сказал мистер Форрест.

Его голос звучал непривычно высоко. Воротник расстегнут, но снять после работы галстук он еще не успел. Позже я поняла, что он, должно быть, наткнулся на мужчин, когда прогуливал Тоша вокруг квартала.

Те заворчали. Почти все были в рабочей одежде — поношенных брюках и пиджаках, кое-кто в ветровках со стальным логотипом компании.

— Хелен, — произнес мистер Уорнер, — мы пришли поговорить с твоей матерью.

Мистер Уорнер, которого мать звала пустомелей, считал себя непревзойденным выразителем интересов. Он вершил суд по любому поводу. Как-то раз он заявился к нам в передний двор и прочитал отцу — человеку, который на многие мили вокруг больше всех знал о водоочистке, — лекцию о преимуществах силикатных водоочистных сооружений в Либерии.

«Он прочел статью, — сказал отец, когда сосед наконец удалился с наступлением темноты. — Мило, что он так взволнован, но даже мне не хочется говорить о сточных водах так много».

Я стояла с нашей стороны проволочного забора.

— Выходи поговорить с нами, Хелен, — произнес чей-то отец, которого я не узнала.

Почему я не заметила предупреждения во взгляде мистера Форреста, до того как подняла щеколду и зашла на соседний двор? Должно быть, смотрела на мужчин рядом с изгородью, а не на него. Только обернувшись и закрыв за собою калитку, я увидела его лицо. Я могла читать страх, словно карты таро.

— Где твоя мать, Хелен? — спросил мистер Уорнер.

— Хелен, — произнес мистер Форрест, — вернись в дом.

Шаг от калитки к мистеру Форресту. Он тут же попятился от меня.

— Мамы нет. Чем могу служить? — спросила я своим самым взрослым голосом.

Тревога начала охватывать меня, и я сделала еще шажок к мистеру Форресту.

— Я хотел бы помочь, Хелен, — глухо произнес он.

Он знал, чего бояться, а я — нет. Истина уже забрезжила передо мной, но, стоя босиком на траве, в накидке из одеяла, я не могла пока представить, что мужчины, такие же, как мой отец, наши соседи, хотят причинить мне зло. Мердоки переехали. Прошло восемь месяцев после смерти Билли. Через месяц я перейду в выпускной класс. Но главным моим укрытием, тем, что более всего слепило меня, пока не случилось то, что случилось, был мой пол. В том мире, где я росла, в отличие от того, в котором я постаралась вырастить своих дочерей, девочек не бьют.

Мистер Уорнер шагнул ко мне и остановился.

— У нас дело к твоей матери, Хелен, а не к тебе.

Как я теперь вижу, недовольство закипало с самого следствия. Официально мать так и не признали виновной в смерти Билли, потому что, согласно отчету судебно-медицинского эксперта, его травмы в тот день были достаточно серьезны, чтобы он умер вне зависимости от того, вышла бы она на дорогу или нет. То была вина скрывшегося водителя, а не ее. Возможно, она могла бы взять его на руки, как поступили бы другие женщины, или броситься звонить его семье или в «скорую», но ни одно из этих действий, по заключению властей, не спасло бы жизни Билли Мердока. Официально она была всего лишь невиновным очевидцем.

Когда я оглянулась, мистер Форрест держал Тоша на руках.

— Мистер Форрест?

Я балансировала на тонкой грани чего-то опасного, и он был единственным, кому я могла доверять.

— Пойдем со мной, Хелен. Пойдем, а?

Один или двое мужчин рассмеялись, услышав это, и мистер Форрест поспешил к трем плиткам на краю двора, которые вели к тротуару.

— Тони склонен к истерике, — произнес мистер Уорнер. — Никто не причинит тебе зла.

Мне не стало легче. Если мистер Уорнер — моя единственная защита от кучки отцов и незнакомцев, значит, как говорили в школе, я в глубокой заднице. Мистеру Уорнеру известны схемы разделки домашних животных. Он может назвать все части туш и перечислить их свойства. Сочные, волокнистые, жесткие или влажные. Возможно, сам мистер Уорнер и не станет меня разделывать, но легко представлялось, как он читает речь над моим мертвым телом.

— Где эта сука? — спросил мистер Толливер.

Его лицо было ярко-красным — раздутым от гордости.

— Где полоумная сука? — поправил его неузнанный мною чей-то отец.

Самцы выделывались друг перед другом, не пренебрегая прилагательными.

Я знала, что «Финиксвилльская сталь» уволила мистера Толливера прошлой зимой. Мужчины по всей округе теряли работу. Мой отец, работе которого ничего не угрожало, тяжело воспринимал эти новости.

— Освобожден от должности, — говорил он и качал головой. — Терпеть не могу эту фразу — как будто человек все равно что животное и отпущен на волю.

Мистер Уорнер резко посмотрел на мужчин.

Довольно скоро я узнала, что мать, от страха не в силах смотреть, заперлась в нижней ванной и включила транзисторный приемник.

— Я не знаю, что делать, мистер Уорнер, — сказала я.

У него были сыновья. На год, два и три старше меня, они почти не говорили со мной, разве только бормотали «привет» в присутствии взрослых.

— Лучше всего — пойти и попросить свою мать выйти. Я не желаю тебе зла. Ты ни в чем не виновата.

Он произнес это с той же сочувственной заботой, с какой врач может объявить о временной передышке. Но новости все же были плохими. Вред причинят моей матери, если не мне.

— Я не могу, мистер Уорнер, — сказала я. — Зачем вы пришли?

Конечно, я знала зачем, но хотела услышать, как они это скажут.

— Сука, — процедил мистер Толливер.

Я увидела, как черты мистера Уорнера исказились, точно от боли. По крайней мере, он этого не планировал. Двое или трое других тоже этого не хотели. Я видела, как они раскололись за спиной мистера Уорнера. С одной стороны — мистер Толливер и мужчина, которого я не знала, оба в софтбольных фуфайках «Финиксвилльской стали». С другой — остальные, которые начали, как до них мистер Форрест, продвигаться в угол двора, спотыкаясь о грядки, на которых отец сажал, лелеял, а затем срезал для матери травы, с тех пор как я была совсем крошкой.

Именно это и заставило меня наконец пошевелиться. Когда мистер Серрано, бухгалтер с маленькой дочерью, раздавил отцовскую итальянскую петрушку, я уронила одеяло с плеч и шагнула вперед.

— Вы ее погубите.

Все дело было в этом слове.

Друг мистера Толливера внезапно очутился справа от меня, а мистер Серрано осторожно отступал от края отцовского огородика. Едва я выдохнула, пощечина обожгла мое лицо.

Я упала на траву, прижав ладонь к щеке. Мистер Уорнер метнулся мимо, держать чьего-то отца, которого мистер Толливер похлопывал по спине. Я видела, как мистер Серрано смотрит на меня, улепетывая по двору. Я не впервые встретилась с людской жалостью ко мне, жалостью, широкой как море, которое не дано пересечь.

Хорошие парни ушли, бормоча через плечо искренние извинения, но не передо мной. Они извинялись перед мистером Уорнером. Я лежала на земле. Подросток. Я ничего не значила.

— Ничего страшного, — сказал мистер Уорнер. — Потом поговорим, — добавил он.

Он не дал мужчине, который ударил меня, продолжить, так что, полагаю, мне следовало поблагодарить мистера Уорнера, но я не стала. Я подползала к одеялу, которое уронила. Казалось, во дворе только оно способно предложить защиту.

Мистер Толливер и его друг, похоже, хотели взять дом приступом и отыскать мою мать, но не в силах были тягаться с законом, который изложил мистер Уорнер, к тому же, полагаю, их мог испугать вид подростка в обрезанных джинсах и футболке, лежащего на земле. Мой вид вызывал вопрос, который никто не собирался задавать. Мистер Уорнер велел им протрезветь и поесть.

— Отправляйтесь домой, к женам, — приказал он.

Весенними вечерами темнеет поздно, но день уже достиг той точки, в которой темнота становится неминуемой, и солнце начало опускаться в строй елей, отделявший наш двор от двора Левертонов.

Я дотянулась до одеяла и села, прижав его к груди.

«Ни за что не заплачу!» — обещала я себе, несмотря на боль в щеке.

Самое странное, что раздавленная отцовская петрушка казалась мне большим горем, чем пощечина. Она была одной из тех радостей, что он приносил в дом для матери. Когда он срезал розмарин, душицу или чабрец, запах оставался на его пальцах, и он проводил ими по волосам матери, чтобы заставить ее улыбаться.

— Скажи отцу, — произнес мистер Уорнер, возвышаясь надо мной, — что все соседи пришли к консенсусу: ваша семья должна переехать.

— Мы имеем право остаться, — возразила я.

Я определилась, на чьей я стороне.

Он посмотрел на меня и покачал головой.

Он вышел со двора, и я плотнее завернулась в одеяло. Это было одеяло воспоминаний, которое мы купили на ярмарке в Куцтауне.

«Видите? — сказала женщина, которая продала его отцу. — Сплошь ручная работа. Никаких машинок».

Отец купил его, не сомневаясь, что матери оно придется по вкусу. И действительно. Она накинула его на подлокотник дивана. Бессодержательными днями, когда у Натали были дела и мне надо было чем-то себя занять, я расстилала одеяло по дивану и разбирала семейные воспоминания.

— Этот ярко-красный лоскут символизирует пощечину, которую Хелен получила в шестнадцать лет, — прошептала я себе той ночью во дворе.

Сработало. Пощечина провалилась в дыру, что засасывала мое прошлое. Я встала, вошла в дом, чтобы отчистить запеканку от пола, и, проходя мимо двери ванной, услышала скрипучие звуки джазовой радиостанции.

Загрузка...