Лея вытащила меня на джазовый концерт. Мы сидели в темном подвальном клубе и слушали, как пианист, контрабасист и барабанщик пытаются из почти не связанных собственных тем произвести на суд зрителей нечто новое.
Лея здорово разбиралась в джазе и знала и то, как называется направление их музыки, и чуть ли не лично была знакома с музыкантами. Еще до начала концерта она хотела рассказать мне что-то о них, но я не слушал ее объяснений. Теперь же я только мог сказать, что между музыкантами шла какая-то борьба — будто вместо слаженности они стремятся показать конфликт, вместо мелодии — божественное бесчинство звуков и вместо единого порыва — силу характеров. Попеременно один силой перехватывал инициативу у другого, словно нарочно ломая стройность мелодии и заводя ее туда, откуда третий ее ни за что не выведет. Их музыка была подобна виткам в воронке торнадо, каждый по очереди делал новый виток, восходя наверх, будто в тайной надежде, что следующий музыкант не сможет сделать еще один и обрушится вниз под тяжестью мелодии.
В этой борьбе было что-то эротическое, первобытное. Она возбуждала меня. Как будто мысль о каком-то запретном извращении, она вызывала немедленное и окончательное отторжение, но в то же время — непреодолимый интерес хотя бы на секундочку приподнять вуаль тайны, которая скрывает секрет исполнителей. Я сжал Леину руку у себя на колене и закрыл глаза. Реальность кончилась: покачиваясь на стуле, я покидал зал. Меня уж не было здесь, не было в Париже, и даже на Земле. Музыка вела меня через Вселенную, я видел звезды, видел, как мимо меня проносятся в беззвучном вакууме астероиды. Не было ни времени, ни желаний — только борьба и музыка. Я блаженствовал.
После концерта мы шли рука об руку по темным бульварам: Лея жила здесь же, совсем в центре, в мансарде с окнами на бульвар Бон-Нувель. Париж в этих местах предстает во всей своей открыточной красе. Типичные османовские здания теснят друг друга, как будто одевая всю жизнь своих обитателей серо-голубым цветом. Я догадывался — именно из-за этого цвета Лея и поселилась здесь.
Дело шло к двум ночи, и шум машин постепенно затихал, как присмиревший после бури океан. Париж уже даже не ложился спать, он был уже в постели и протянул руку, чтобы выключить лампу над кроватью. По углам, укрывшись от шума и ветра, спали бомжи. Окружающее казалось родным, задачи — выполнимыми, будущее — близким. Но конечно, для нас с Леей это не имело никакого значения. И тут я расслабился и сделал большую глупость.
— Ты самая лучшая моя девочка, — сказал я, вдруг остановившись и обняв ее.
— Что это значит? — Лея остановилась и повернулась ко мне. — Звучит двусмысленно.
Я замешался на секунду дольше, чем это было прилично в такой ситуации, смутился, почесал загривок и промямлил что-то неопределенное. Я просто неправильно выдержал паузу, не там поставил запятую. Разумеется, как и все женщины, она восприняла это по-своему.
— Ну-ну, — протянула она полушутя-полусерьезно, — все с вами ясно, молодой человек. Сколько у вас еще на примете девиц? Кто они? Может, вам пора уже идти, а то подзадержала я вас своей болтовней?
— Лея, ну как ты можешь так говорить, как не стыдно, — в праведном возмущении отозвался я, разводя руки, будто совершенно не понимая, о чем речь, — ты же знаешь, как я тебя люблю.
— Ты когда-нибудь можешь сказать ту же фразу без «ну ты же знаешь» и без ерничанья? У тебя вечно эти отговорки. Ты издеваешься надо мной? Ну, вот, попробуй сейчас: просто «я тебя люблю», — вызвала она меня, — ну ведь ты же не сможешь! Не сможешь же!
Я замялся: конечно, я не смог бы сказать ей в глаза такого. Я бы мог написать в сообщении по Сети или сказать, и облечь во всякие «но». И не то чтобы я соврал Лее, но физически совершенно не в состоянии был этого сделать. Это было даже странно: я — и вдруг люблю ее? Если бы завтра она попросила меня помочь ей в чем-то, потратить уйму времени на нее, набить кому-то морду, одолжить денег — я бы не раздумывая сделал бы все необходимое. Девушка передо мной знала это, но ей нужно было совсем другое: она ждала этих слов.
Лея смотрела на меня с выжидательным нетерпением. Дыхание ее сделалось чаще, звучнее. Я бы, не глядя, поручился бы за нее в любом деле, позаботился в болезни, отдал бы последнее в нужде. Но сказать этих слов я не мог.
Так прошло некоторое время, пока ей все не стало ясно.
— Слабак, — с презрением выпалила она, и была права. Как ни поверхностен я должен был казаться себе, а все же не нечестен.
Она выпростала руку из моей и, резко дернув плечом, пошла прочь в десяти метрах впереди меня.
Я чувствовал себя как кретин, как двоечник, и неспоро поплелся за ней следом. В желтом свете фонарей ее белая маленькая фигурка, шедшая уверенным, смелым шагом была сказочно-притягательной. Я любовался, как тени ветвей мягко скользили по ее плечам и падали на асфальт, как мигание рекламы и светофоров отражалось на ее волосах и одежде и тем, как в эту минуту словно бы вся деятельность полночного города сосредоточилась на ней. Она чувствовала мой взгляд и восхищение, и это давало ее походке еще больше уверенности, женственности и неповторимого изящества.
Я еле поспевал за Леей, но переходить на бег не хотел, потому что это выглядело бы еще глупее. На одной из скамеек сидел бездомный и попросил у Леи огоньку. Она остановилась, грациозным, видимо заранее заготовленным, движением открыла сумочку и, покопавшись в ней, достала зажигалку и дала прикурить. Потом вынула свои сигареты и задымила сама. Эта остановка дала мне возможность нагнать ее, и дальше мы пошли бок о бок.
Лея не заговаривала, курила, выпуская дым вверх, в небо, а я гадал, кокетство ли это или взаправду вспышка гнева, и если последнее, то чем я мог заслужить ее.
Мы подошли к двери ее подъезда и остановились, так и не сказав ни слова. Лея извлекла ключ и вставила его в скважину. Сделавши половину оборота, она остановилась и выжидающе взглянула на меня.
— Ну, че, стоишь-то? Иди, иди! — указывая подбородком в сторону от двери, настаивала она. — Тебя здесь совсем не ждут!
В ее голосе и в этом «че», которое она произнесла четко, даже как будто с улыбкой, я немедленно услыхал нотки, которые успокоили меня: гроза прошла. Я почувствовал почву под ногами.
— Милая моя, Леюшка! Ну как ты могла подумать… — тоном сущей невинности начал я, — ты удивительная девушка. Как ты можешь сомневаться во мне, ты ведь знаешь, как я к тебе отношусь…
Лея закатила к небу глаза и не ответила. Отвернувшись, она открыла дверь и вошла. Я протиснулся за нею. Включив освещение на лестнице, мы принялись подниматься в мансарду. Когда свет автоматически погас, на одной из лестничных площадок я обнял ее сзади и в наступившей темноте понял, что на сей раз я прощен.
Лея была из тех девушек, которым я всегда нравился. Грустная, хрупкая, вечно немного из-за чего-то взволнованная, она находила во мне опору и помощь в трудную минуту.
В отличие от Галины, самой не понимавшей, что она делает в этом городе, Лея приехала в Париж целенаправленно. Еще в школе она часто ездила летом во Францию по разным программам сотрудничества, бывали туристические путешествия с родителями. По ее собственным словам, только оказываясь в Париже, она чувствовала себя как дома. Ей до зуда в коленках нравились все самые пошлые туристические места. Было праздником даже просто пройтись по улице Мира, Реннской или Риволи, посмотреть на красоты Восьмого округа и Елисейских Полей. Ее привлекали шикарные магазины, кафе, прекрасные квартиры с высокими потолками и обаятельными хозяевами, свобода передвижения по соседним богатейшим странам Европы. Даже избитый шарм самих слов «Париж», «парижанка», «парк Монсо», «Дефанс», «Сите», «Понт-о-Шанж» рождал в ней легкий романтический вздох… Она любила «Как хороши, как свежи были розы» Тургенева и плакать. Нежная, романтическая эгоистка.
Этот эгоизм причудливым образом переплетался с абсолютным неумением самовыражаться иным образом, кроме как посредством других людей.
Порою она виделась мне дриадой. Подобно тому как мифические существа были неотделимо связаны с деревом, так же и Лея была неотделимо связана с людьми, которые ее окружали. Ей нужна была постоянная поддержка. Без человека рядом с собой она вдруг казалась куцей, хромоногой. Ей ничто не доставляло радость: успехи не насыщали ее, неудачи лишь усугубляли тоску. Но когда рядом был кто-то, чьи недостатки она могла сдерживать, чей мир она могла освещать и для кого она была всем, — она немедленно принималась вить вокруг этого человека гнездо своего собственного мира. Это мог быть мужчина, даже просто близкая подруга. Она не могла существовать как самодостаточная отдельная личность, она была половинкой, но не целым. Ей совершенно необходим был кто-то, для кого можно было бы делать что-то: рассказывать разные истории, водить на концерты, читать вместе книги. Конечно, это была золотая клетка: человек должен был перейти в Леино полное владение. Но зато у Леи было ради кого добиваться всего, ради кого вставать по утрам, ради кого жить. Тогда успех и неудача были «для этого человека» и приобретали в ее душе совсем другой, теплый окрас. Случайно сейчас этим человеком был я.
Еще с самого детства ее родители приучали дочь к тому, что надо всего добиваться самостоятельно, следуя последовательному, амбициозному плану. Девочка росла в любви, с правильными, ответственными родителями, которые дали ей все возможности быть тем, кем она желает. Всю жизнь Лея была юным дарованием: школьные предметы, языки, музыка, спорт сдавались под упорным натиском ее трудолюбия и таланта. Везде первая, везде — пример для остальных, при этом она оставалась скромной, тихой девочкой: не повышала голос, не была зазнайкой. Родители нарадоваться не могли: ребенок получался именно такой, как им хотелось. Они ничуть не стесняли ее свободы: она ходила в клубы, на вечеринки, у нее было несколько не очень близких подружек. Все было прекрасно.
Но когда ребенок вырос, оказалось, что по каким-то странным внутренним причинам ее душа не смогла поддерживать Леин характер и, как шаткий пьедестал, что крошится под тяжестью памятника, также крошилась душа Леи под тяжестью ее воли.
Идиллию нарушил шок. В шестнадцать лет Лея потеряла голову от какого-то парня, старше себя лет на пять. Любовь никогда не бывает за что-то, а уж первая любовь — возможно, самая нелогичная вещь на земле. Именно тогда в ней и обнаружилась эта болезнь невозможности выразить себя самой, не прибегая к помощи других людей. Она растворилась в своем ухажере без остатка, доверилась ему, все стало получаться лучше, у каждого повседневного шага появился свой внутренний смысл: все делалось не ради чего-то абстрактного, не ради будущего, о котором твердили родители, — а ради Него…
Об их встречах знали все, слух дошел и до родителей, но они посмотрели на это благосклонно. Сказка закончилась как нельзя хуже: примерно через месяц после начала свиданий они вдвоем были на вечеринке, на которой он сильно перебрал, и по дороге домой изнасиловал Лею.
Было пролито немало слез, продумано немало планов мести, но Лея стояла на своем: она наотрез отказывалась наказывать насильника. Через год закончился выпускной класс, и Лея уехала прочь, учиться в Москву.
Как она рассказала мне, ей не нужна была никакая месть или наказание обидчика. Самой главной, самой любимой мыслью для нее сделалось то, что она могла простить его, и эта мысль помогла справиться с шоком. Он каялся перед ней, тоже плакал, а, как известно, благородный поступок приносит тому, кто его делает, едва ли не больше пользы и удовольствия, чем тому, на кого он направлен. Так она рассказывала мне, но иногда, слушая Лею или наблюдая за ней, мне казалось, что именно тот первый несчастный случай не позволяет восполнить чувство целостности в ее душе.
Порой я засыпал с ней рядом и чувствовал, что она дрожит, отвернувшись от меня, чтобы не показывать своей слабости. Дрожит — как струна, дрожит от напряжения. Когда я спрашивал, что с ней, она уходила от ответа, переставала дрожать, а потом, чуть позже, принималась снова.
Словно бы с каждым новым человеком она все ждала и надеялась, что уж на этот-то раз, реализуя свою душу через него, — она найдет ту потерянную точку опоры, долговременное счастье, которое она не смогла реализовать тогда, семь лет назад. Пожалуй, потому она и стремилась к спокойной жизни и обеспеченности, которые в те годы так претили мне, — ей хотелось, может быть, в ней найти подспорье и за внешним благополучием скрыть бессильную душу и немощное милосердие.
Ее любовь была робкой, неловкой, скромной. Как мне хотелось иногда ей сказать, какая она красивая, хотелось вселить в нее уверенность в себе! Мне хотелось объяснить, какая она ласковая, что ей не хватает чуть больше смелости и чуть больше внимания к другим. Как было выразить это? Мне казалось, что какие слова ни подбери — будет пошлость. Кроме того, я боялся, что, обнаружив свои чувства, я возьму на себя обязательства следовать сказанному. Ведь я не любил Лею, а она думала иначе.
Мы ужинали. Впечатления концерта постепенно стирались, уступая место приятной усталости пятничного вечера. Окна Леиной аккуратненькой студии располагались чуть выше уровня деревьев, и нашу трапезу освещала ночная темнота. Мы сидели на стульях лицом к окну и стучали вилками, чувствуя тепло плеч друг друга.
— Тебе понравилось сегодня? — спросила она. — Ты так странно себя вел.
Я кивнул:
— Очень понравилось. Спасибо, Леюшка. Я просто отключился. Музыка была такой необычной… они словно боролись между собой, тебе не показалось?
Она проигнорировала мой вопрос, наклонила голову мне на плечо и некоторое время глядела в темноту.
— Мне иногда кажется, что я тебя совсем не знаю, — пробормотала она.
— Так оно и есть, — согласился я.
— А ты меня знаешь.
— Тоже верно.
— Ты о себе никогда не говоришь. Я никогда не думала, что музыка может на тебя такое впечатление производить.
— Это не музыка, это ты, — отшутился я.
— Тебе всегда всё шутки. А когда ты не шутишь, ты иронизируешь. Вот скажи мне, о чем ты мечтаешь?
— Спасти мир, — пошутил я.
— Ну вот, опять! — рассердилась девушка.
— Ну хорошо, хорошо. Я мечтаю… — Я задумался. И правда, о чем я мечтаю? На самом-то деле я мечтаю увеличить свою комнату с девяти метров хотя бы до двенадцати. — Я мечтаю видеть разные города, встречаться с интересными людьми, мечтаю о международной карьере.
— А потом?
Я задумался еще больше. Как пошлы мне вдруг показались эти фразы! Они стали таким серым и истоптанным общим местом, что на меня вдруг нашла зевота от одного их звучания.
— А потом… я хочу делать это, чтобы понимать людей, чтобы они понимали меня. Я хочу говорить с ними и помогать им. Хочу, чтобы они рассказывали мне свои истории и делали меня богаче своим опытом. Я хочу помогать людям преодолевать их боль, страхи. Понимаешь? Пока есть на свете люди, кому я могу помочь своим опытом, — разве я могу спать спокойно? Например, ты. Благодаря тому, что я сильнее духом, чем ты, я могу помогать, когда тебе плохо. Это ведь очень важно для тебя, пусть это и временное облегчение.
Я сам не очень узнавал, что говорю. Скорее, это был Эдвард. Его слова принялись в моем сердце.
— То есть ты хочешь быть матерью Терезой? Ты хочешь любить всех?
— Ну почему же Терезой? Любить всех — это нормальное человеческое состояние.
— А не думаешь ли ты, что уж больно легкий ты себе путь выбрал. Любить всех — это легко. Ведь ты ни к кому не привязываешься. В таких случаях — тебе что есть человек, что нет… Помог ты ему — хорошо, но если нет — разве это всколыхнет тебе сердце? Это помощь холодная, бессердечная. А вот любить кого-то конкретного — это большой труд. Нужно принимать его таким, какой он есть, сносить все недостатки, мучиться, когда кажется, что любовь проходит… вот это настоящая любовь.
— То есть лучше быть во власти таких эмоций, чем просто прожить свою жизнь помогая тем, кому можешь, и любя их так, как у тебя выходит?
— Я этого не говорила. Я просто сказала, что такая любовь не принесет никому счастья. Временное облегчение — может быть, — Лея покачала головой, — но счастье — нет.
— Счастье для всех разное, — философски отнекивался я.
— А потом, — Лея не слушала меня и продолжала говорить, — все, кому ты помогал, уйдут, потому что они не привязаны к тебе, так же как ты не привязан к ним. И как тогда жить, Даня?
— Я не знаю, — безразлично ответил я, — ты задала мне вопрос — я искренне ответил.
Лея вдруг задумалась, выражение ее лица сделалось серьезным, а брови строго нахмурились.
— А если кому-то понадобится твоя помощь в течение длительного времени? Разве не все равно, как долго помогать, ведь важна мотивация и сам факт того, что ты делаешь?
— Все равно, — согласился я.
— Ну вот, перед тобой сижу я. Меня надо спасать. Но мое спасение займет всю жизнь. А между делом ты спасешь еще кого-то, по мелочи.
Меня передернуло.
Как прикажете отвечать на такое? Как она не побоялась спросить у меня такое? Как достало отваги предлагать такую ответственность, ведь от таких слов нельзя отказаться? Я пробормотал что-то нечленораздельное вроде «конечно» и «посмотрим» и отлучился в туалет. Вернувшись, я остановился в проеме двери. Напротив меня в окне стояла Лея. Она переоделась: теперь ее тело слабо маячило среди застиранной футболки, которую с легкостью можно было бы натянуть на слона. Она подошла ко мне, взяла мою руку за запястье и притянула вниз.
— За что ты мне? Я тебя не заслуживаю.
Сказав это, она обняла меня за талию, прижала к себе и как-то по-детски шмыгнула носом, уткнувшись мне в плечо.
Меня тут же охватила такая тоска, такая скука! Мне стало неудобно быть в этой комнате и дышать одним даже воздухом с человеком, который может мне так доверять, как всегда при подобных ситуациях. Они и раньше бывали: впечатлительные барышни, не находя ни в ком сочувствия, находили его во мне и принимали это за любовь. Они легко шли на близость, и после нее мне было неловко просто бросать их и я волочил звание «молодого человека» долго и утомительно: приносил цветы, писал длинные письма, ходил в театры. Меня не тяготило выслушивать их проблемы, я старался помочь, подтолкнуть к чему-то важному, а если нужно было — вовлекал своих друзей и знакомых, чтобы разрешить ситуацию. Меня не тяготило, когда мне звонили в два часа ночи в подпитии или депрессии и жаловались на судьбу. Меня не тяготило бы даже быть верным им (хотя я никогда не был). И только одно чувство висело надо мной: меня тяготило, что я лгу, постоянно, бессовестно, нудно лгу и от безволия не могу остановить катящийся вниз ком.
Вот и сейчас опять: что я мог ответить, когда из-за моей глупости все зашло так далеко? Сказать, что у меня не было другого выбора? Что я не могу оставаться безучастным, но не люблю ее? Что она — лишь одна из многих?
А еще я вспомнил то, что только что говорил о своих мечтах, и мне стало стыдно. Ведь я же только сейчас, вот здесь говорил о том, что хочу помогать. А когда же я сделаю это «хочу»? За всю жизнь я даже матери не помог.
— Дура ты, — только и сказал я, все еще находясь в ее объятиях, на которые вынужден был ответить ей своими собственными, — какая разница, что кто заслуживает?
Играла тихая музыка, в квартире было тепло, лампа давала уютный свет на темный от времени складень, стоявший у зеркала. Мне стало неудобно перед ней, перед ее религиозным чувством, перед тем, что вот опять мне доверяют. Мне показалось, что она запомнит этот вечер и, когда меня уже давно не будет, будет вспоминать его как один из самых лучших в своей жизни. Это было приятно, но в тоже время как-то неудобно, словно вошел в комнату, где меня не ждали. Я-то чувствовал, что мне этот вечер тягостен. Ну не говорить же ей, что мне хочется жить не просто так — что ее мне будет мало, что меня ждет — как мне тогда казалось — три океана неизведанного, жизнь полная встреч и путешествий, что впереди — годы, которые я займу стремлением к истине, борьбой за что-то, во что верю.
Она бы не поняла меня: сказала бы снова, что это мальчишество, что жить для конкретного человека гораздо сложнее, чем для всех вообще. А мне бы не захотелось ее переубеждать, не захотелось бы говорить, что почему-то именно люди, которые до конца верны идее, своему творчеству, своей работе, своим убеждениям, — именно они изменяют мир. А совсем не те, которые живут для конкретного человека. Мы бы оба солгали друг другу.
Сделав эти умозаключения, я потянулся и поцеловал Лею в висок. Если уж мы никак не сойдемся на почве жизненных убеждений, то разве это повод прекращать замечательный вечер?