Соловьи рано оживают. Много их весной в Березовке, тихой, просторной деревне. Она стоит у реки, в березах вся, в дикой малине. По берегу бегут избы белым пологим изломом, и кажется, что упадут скоро в воду, утонут. Здесь, у перевоза, живут соловьи. Слушает их по ночам перевозчик Ваня.
В мае река кипит, мост снимают, льдины как быки ворочаются, роют берег гладкими веселыми лбами, колются, погибая в воронках. Льдины проходят, и начинает гудеть моторка. На другой берег, пологий, безлесный, она везет трактористов, повариху Нюру с бидонами, Олю Михайлову — книгоношу. Они на пашню торопятся, на сев, а к вечеру — опять к перевозу. Частое ночи прихватят.
Ночью караулит у воды Ваня Шевалдышев на смоляной плоскодонке. Через месяц он уезжает в Находку. Будет жить там у дяди, работать на консервном заводе, где дядя — начальник смены, может, и на траулер примут, потому смотрит теперь на все прощально, с ухмылкой, думая, что больше сюда не вернется. Еще никому из березовских парней не удалось почему-то отсюда уехать, а он уедет, и оттого ему весело, хоть пой песни.
Ночью у воды холодно, страшно, и Ваня часто курит, кашляет в руку, в теле от дыма теплеет. Думает Ваня, как станет жить в Находке, на берегу Тихого океана, где ходят огромные пароходы, и гонятся за ними чайки… Но приезжает на велосипеде повариха Нюра. Она толстая, подсадистая, дразнят ее Квашней. Она его не видит.
— Где ты, Ванькя-я? Опять отлегся!..
Он садит Нюру на корму, сгружает велосипед, бидоны, и гребет, презрительно щурясь, пыхая в темноте папиросой.
Лодку сбивает теченьем. Нюра повизгивает от страха, сваливается набок, шатает лодку.
— Ой, парень, уронишь… Кому говорят — уронишь…
Он гребет сильнее, хохочет. Нюра воет.
— Ойечиньки, Ванькя-я… Язви его парничкя!..
Ваня успокаивает ее, интересуется дочкой:
— А где ваша Оля?
— Газету рисует… Бригадира-то все ж продрали… Ну да… А ты чего?
— Когда, говорю, кончит?
— Ох, Ванькя-я… Я знаю… — Нюра тоже хохочет, снимает с головы платок, и конец его падает в воду, она не замечает. Все смотрит на Ваню, любовно проводит глазами по цепким плечам, по круглой голове, и вдруг представляет его в шляпе, — и вся трясется, закатывается до слез, не остановиться, а Ваньку все ведет под руку Оля, а на нем — шляпа на голове крутится, и он серьезен, ноздри раздуты. Не проходит долго виденье:
— Ты шляпу хоть раз одевал? Поглядеть бы!..
— На курицу в юбке погляди… — сердится Ваня, а она все хохочет и уже воды не боится, да и берег близко. Уже у берега лезет в карман на кофте, достает горсть жареных семечек, сует Ване:
— На, разглуздайся…
— Язык смозолю.
— Здравствуешь, зятек… Что губу-то отквасил, ну-ко, ну-ко!
Ваня протягивает вперед ладонь, и она сыплет ему семечки. Лодка о берег стукается, и Нюре совсем весело:
— Хыы-ы, река — не река… Айда, зятек!.. — выгребает из лодки бидоны, они сильно гремят, пугают тишину.
Обратно Ваня гребет сильнее, ему жарко, губам сухо, и на середине он долго пьет, свесившись из лодки.
Приходят трактористы и Оля. Их перевозить интересно. Олю он оставляет на последний раз, когда уже совсем сходит ночь, и луна напрягается от синего света, и березы и река светлеют, и вместо воды видится большое белое поле, по которому не плыть бы, а босиком бежать — забежаться. И вдруг открываются соловьи. Они быстро входят в охоту, хоть и далеко до рассвета, — в улице еще народ, хоть у клуба их гармошка перешибает, хоть и мешают они говорить Ване. Но если бы замолчали, было бы хуже, потому что он боится Оли, вдавливает до боли ногти в ладошку, делается для себя злой, незнакомый, и когда садит ее в лодку, то берет за руку и замирает. И уже в лодке все сжимает Олины пальцы, и та чуть не плачет, кусает губы, кричит на Ваню, бьет его сухой крепкой ладошкой, но это в уме только — не в жизни.
— Ты очень устаешь, Ваня? Очень?
— Привыкший.
— А ночью не боишься? Все ж ночью?..
— Светло ведь…
— Светло, аха. И соловьи.
— Какие соловьи? Я вот на Восток ездил — там соловьи!.. А тут — пигалки…
— А ты когда опять едешь?
— Через месяц…
— Подыщешь там какую-нибудь, специальность заведешь — и больше не вспомнишь… До нас ли… Греби-ко давай скорей!..
— Ты не надо. Ты, Оля, не смейся…
— Эх, Ваня… Я напишу тебе? Ладно? Ну, чего ты?.. Ты говори, говори… Чего ты?
Ваня сомлел, потерялся, губы зашевелились, забухало сердце, слились березы в белую мелькающую черту, и закричали соловьи громко, надсадно, — и выпали весла. Они заболтались в уключинах, лодка вбок пошла, а весла в воде застревали, булькали, и лодка стала кружиться на месте, потом понесло ее боком.
— Куда мы, Ваня?.. Ты греби, греби. Я не буду… Не буду. Ты говори только. Ты на меня смотри. На меня. Ну, чего ты? Я буду спрашивать, а ты говори, а, Ваня?.. Ты когда поедешь? Неужели через месяц? Ты слышишь?.. А у меня папку зовут тоже Ваней, да ты знаешь… Я с ним везде хожу, он меня зовет Лелей… Ты зови меня так, ладно?.. Хорошо, правда — Оля — Леля… Ваня? Я дурочка, да, да? Ну, скажи… Я говорю, говорю, а ты… Опять поют…
— Они ненастоящие…
— Ну и пусть… А у тебя как отчество?
— Мартемьянович…
— Ух ты!.. Здравствуйте, Иван Мартемьянович… А у тебя отец двоедан?
— Рядом не стоял…
— Я же так, так… Ты обними меня… Обними… Ну, что ты?.. Ты еще никого не обнимал? Никого?..
У Вани губы спеклись. И он думал, — то ли во сне все, то ли не во сне. Река неслась. Соловьи кричали. И ему опять страшно пить захотелось. И когда он наклонился, чтоб напиться, вдруг увидел в воде свое лицо, плечи, они зыбились, дрожали, и снова Ване стало страшно, неспокойно, что все это сон, ненастоящее — и Леля, и соловьи, и река, и синие березы, и слова Лелины, которых было ждать — не дождаться, а сейчас вот они, слушай, лови милые, нежданные, — а лодка уже давно шла сама. До одного берега было близко, к воде кусты спустились, и казалось, что они из воды растут, и она их бережет.
— Ваня? Куда мы плывем?.. А как обратно? Ты почему не гребешь?
— Я не знаю… Пускай, Леля. Пускай…
— Ты еще повтори. Ну, повтори. Повтори. Как ты меня назвал?
— Леля — Леля…
— Ну, хватит, хватит… А то надоест… Тебе надоест, Ваня?
— Что ты, Леля?.. Я тебе тоже буду писать.
— А океан какой?
— Даже не сказать. Вода, вода. Темная, в реке светлее. А утром — лучше. Солнце из воды встает. Сперва закраина вылезет, потом все, как пятак, и свет от него другой… Как вишенье вода горит.
— Ваня-я, ты б не ездил?
— Кого я здесь выроблю? А там, может, на траулер уйду… По крайней мере — в океане!
— А я как?.. — Оля смеялась, уже привыкая, что Ваня ее боится, робеет, а она уже этим гордилась, начинала любить себя за то тайное, счастливое, чего так боялся Ваня, которое не назовешь словами, не увидишь, но только приходит оно внезапно и остается.
Лодка пошла тише на повороте. Кончился поворот, и вдруг совсем широкой стала река, и если повдоль смотреть, то она как океан — нет берега, нет конца, и он — белый, глубокий — у Вани закружилась голова, и он стал курить. Соловьи сделались тише, но стало от них грустней, точно пели они где-то взаперти, не пели, а старое вспоминали, переговаривались. И Ване захотелось вдруг новых Лелиных слов, обещаний, потому что уезжал он навсегда к Тихому океану, и жить будет трудно без Лели. А она сидела тихо, только гладила его руку и пугалась его больших сильных пальцев и думала, что у них с Ваней родится дочь когда-то и назовут Лелей по маме, чтоб любил ее отец и берег, а потом они так же возьмут лодку и поедут. И когда так думала, на затылке билась жилка от крови, и становилась вся разбитая, для себя непонятная. Но смотрела на него и опять видела свою дочку, беленькую по Ване, и в глазах все белело, распадалось, и вместо реки она видела большой белый океан.
Река делалась все шире, луна все светлее, соловьи то пели, то замолкали, впереди мелькнули огоньки — новая деревня. Она прошла мимо лодки тихо, бесшумно, не говорили в улицах люди, молчали собаки, и деревня тоже стояла на берегу в березах, и дома тоже чуть не падали в воду, и если б их напугать, то упали б со страху в воду и утонули.
Опять на берегу ожили соловьи. И про них вспомнила Оля.
— Неправда, что ненастоящие… Соловьи и у нас бывают.
— Может, бывают… Ну, пусть бывают.
Ваня обнял Лелю. Соловьи закричали громче. А он думал о Леле, о своей жизни, о своей земле, по которой еще не ходил, не ездил, о своей деревне, где самые хорошие люди на свете — и Леля, и Нюра — Лелина мама, и его папка, думал о реке, о белой ночи, о том, что вот и к нему любовь пришла, а он ее боялся, только об ней думал, только видел во сне, и понял Ваня, что никуда ему не уехать из дому, все равно затоскует. И когда так решил, в душе что-то освободилось, растаяло, дышать стало легче. На воду от луны села мгла, вода покатилась совсем белая, слышней захлюпали весла, заныли уключины, а он прижимал к себе Олю, и та присмирела, стихла и думала, что плыть бы им так долго, как по Тихому океану, чтоб не приставать к берегу, чтоб никого больше не видеть, и ночь бы не кончалась, не заходила луна, не останавливалось течение. Ваня мучился, что она молчит, вздыхает, может, сердится, может, что не так, в груди опять собралась теснота, — и вдруг поднялся во весь рост, она тоже к нему метнулась, он схватил ее за локти, притянул к себе, она вся задрожала, а лодка заколыхалась, бросились от нее в стороны волны.
— Ваня, не уезжай! Зачем тебе этот океан? И здесь — океан. Гляди — воды-то… Сколько воды-то! И ты как капитан! И все тебя любят. А там? Без тебя людей — тысячи, кораблей всяких — тысячи… Теснота в океане-то…
— Ну ладно… Я и сам решил.
— Сам — сам… Ты все сам с усам.
Ваня сел на скамейку, Оля — тоже. Он замолчал, спустил пальцы в воду, им стало щекотно, усмехнулся, вспомнив ее слова. «Ты как капитан!» — опять промелькнула в памяти вся прошлая поездка в Находку и то, как первый раз увидел желтую воду океана, как вглядывался в горизонт до рези в глазах, потому что не верилось, что океан у ног, можно его потрогать рукой. А потом за неделю привык к нему, о нем забыл, только когда домой вернулся, часто мерещился ему во сне медленный шум океанской воды, только она была зеленая, под снежной пеной, и корабли плыли такие же снежные, с золотом от солнца на бортах. Потом привык к такому океану — снежно-зеленому, сонному, и сейчас, когда решил к нему не ехать, в душе что-то растаяло дорогое, но на смену пришло новое, счастливое, от которого содрогалось сердце.
— Ваня, Ваня?.. Ты говори, говори… Ну, я не знаю…
Но сама тоже молчала.
Лодка пошла совсем тихо, упало течение, потому что река стала громадной и до берега даже голосом не достать, соловьи замолчали, и понял Ваня, что он любит Лелю, и эту реку, и березы, и всех людей на свете, и будет жить он вечно на этой земле, не погаснет.
— Ваня, а теперь не поют…
— Я слышу…
— Да нет же…
— Слышу.
— А где наша Березовка?
— Я, Леля, не знаю… Мы ж как в океане…
— Теперь, Ваня слышу… Вот они… Вот они…
Лодка пошла еще тише. Начинался поворот, а океан все не кончался, уносил с собой.