Они спорили долго, и ей надоело спорить. Оба были молодые, нравились друг другу и встретились совсем случайно. Теперь бы радоваться встрече, вспомнить недалекое детство, а они пускали друг в друга тяжелые слова — о счастье спорили. Как, мол, распознать счастье в густой путанице дней и какой смысл должны вкладывать люди в это слово. Коля Черкутин, серьезный, большеглазый парень, утверждал, что есть счастье на один день и на всю жизнь. В газете Коля работал и спорить умел хорошо. Глаза его пылали и щеки тоже. Голос Колин звучал то ласково, то сердито. Говорил Коля, что вот написал он, к примеру, очерк. Родился очерк глубоким, сильным — в тот день Коля счастлив, своим очерком счастлив. Но есть счастье на всю жизнь: это главная цель на земле. Когда завоевываешь ее, то страдаешь, борешься с собой, и этим счастлив.
Так говорил Коля. Нина Панкратова, врачиха из Падеринки, сказочно красивая, с высокой прической и в белой кофте, слушала его улыбаясь. Коля ей нравился и был дорог сейчас, когда горячился и похорошел оттого, — и в глазах его стояло сияние чистоты и силы. «Милый какой мальчишка», — думала Нина и кусала губы. Но вот она прислушалась к его словам — очарование спало. Наигранным проглянул Коля. Видно, спорил он только ради нее, чтоб умницей показаться. «Осажу-ка», — подумала.
— Счастье, Коля, у каждого свое. У тебя — свое, у меня — другое вовсе. Не подгоняют же жизнь под какую-то цель. Живем мы ради того, чтоб людям полезными быть. И в этом долг наш, Коленька, вот…
Она назвала его Коленька, вроде покровительственно вышло: смутилась. Но он не заметил, может, обидеться не захотел.
В Падеринке Коля жил третий день. Из-за метели застрял. Не выехать в редакцию — занесло дороги. Страшно сейчас в степи. А Коле хорошо. Он встретил здесь свою школьную подругу и сидит у нее все время в гостях, никуда не выходит. В степи ветер воет на все голоса, и в Падеринке от этого тоскливо. Но Коля давно не смотрит, что делается за окном. Ночует он в сельсовете, ранним утром приходит к Нине. Сидит напротив и уж забыл давно, что в редакции его потеряли. Только одно его точит — вдруг метель кончится, дорогу накатают и нужно будет с Падеринкой расставаться и с Ниной тоже.
Месяц назад Коле исполнилось двадцать, и не было у него невесты, и часто ночью, просыпаясь от чего-то и вздрагивая, грыз Коля подушку от глухого отчаянья, что не любит его никто и одинок он навек. В эти минуты отрывался весь от земли, возносился на крыльях своего горя, к людям обращался, призывая их пожалеть, обласкать, понять тоску его. Но люди все спали — мать спала, и сестренка обнимала сонную куклу, тихонько свистела носом. Коля начинал мечтать: думал о своей девушке, еще не встреченной, потом видел ее во сне, разговаривал с ней и просыпался опять с отчаяньем. Коля знал, что все девушки — люди чудные, разговаривать с ними нельзя о простом — о чудесном с ними надо говорить. Вот и с Ниной Коля завел о счастье разговор, а вчера разрешал очень серьезный вопрос — может ли судьба человеком править. Позавчера студенческую юность вспоминал. И детство тоже припомнилось: рыбалки с ночевкой в зародах, чистое солнце рассветное, колючие озерные камыши. Детство провел Коля в деревне.
А сегодня спорил о счастье и был собой доволен, только хмурился, если глаза Нинины смеялись.
Снега под ветром лежали серые, холодные. Было видно, как ветер толкает и рвет мертвую полынь, сдирает корку с сугробов и мчится к лесу. Там сдавила верхушки берез мгла.
— Коль, знаешь, я ведь только письмами и живу, — вдруг призналась Нина. — Поди, не задержусь здесь… Не могу, знаешь. Ох, не люблю Падеринку эту. Пустое место на земле какое-то. Ничего здесь не делается и лечить некого… Представь — не болеют совсем. Ухохота. Степь кругом, березы, все пчел завели, медовуху дуют… У колхоза два миллиона по-старому… Бог ты мой, Коленька. Сыто живут, с чего болеть-то… А я думала: практика будет, случаи… Ох, Коленька… Только бабы рожают, да и тех в район гоню на стационар… Знаешь, тут у многих по пять детей. Ужас — по пять… Зачем, а?.. Не могу я, Коля. Внутри все сжатое. Не могу, веришь, а? Увези меня в город, Коленька, увези, ну?.. Устрой в клинику, ведь в газете работаешь — тебе все можно. А я замуж за это возьму тебя, — засмеялась Нина страшно как-то, и Коля сжался. Достала из сумки сигарету. Лицо у ней напряглось, глаза зашли под брови, на лбу морщинка означилась, и хотелось Коле разозлиться на длинную сигарету, на эту морщинку, но не мог, сил не хватало.
— Увези, Коля, а?.. Что думаешь-то? Что я пошлая, да? Скажи — да? Да?
Он злился на себя, что молчит, пыхтит. Раз заговорила шутливо, значит, где-то дал маху, повод подал все в шутку обратить, над ним посмеяться. А он-то радовался, что нашел ее здесь, в Падеринке, случайно, после долгой разлуки, встретил в снегах, в метель, вдали от городской суеты, надоевших людей, вдали от печали своей постоянной ночной. Может, это его печаль ночная ожила, та первая любовь вернулась и кружит как хочет.
Когда-то в школе Коля любил Нину Панкратову. Жили они недалеко от Падеринки, в райцентре на одной улице, в одном каменном доме. В школу уходили вместе, и путь был долог и странен. Молчали чаще, не смеялись, не спорили, но не было их счастливей на всей земле. Из школы тоже шли вместе, а Коля задыхался от невысказанных слов нежности, от клятв, значительных, как вся жизнь впереди. На выпускном вечере только с ней танцевал. Забыл вовсе, что кончил школу сегодня, что расставанье будет, ведь через месяц он с матерью уезжает жить в город навсегда. Все танцы подряд танцевали, ничего не видели вокруг. Он подарил потом Нине много синих колокольчиков. Насобирал их утром в бору. Цветы завяли немножко, воды хотели, и Коля с Ниной побежали вниз, в коридор к бачку с водой. Тихо в коридоре, пусто, наверху в зале звучит грустный вальс. Такой грустный — прямо плачь. Сторожихина кошка сидит — умывается. Нина поцеловала Колю.
— Коля, не забывай меня, ладно?
— Ладно, ладно…
Что сказать еще — не знал, потерялся, только стал гладить рукой по волосам ее и шептать:
— Не забуду, не забуду. Вот увидишь, увидишь…
Не виделись они в жизни с того вечера. И вот опять встретились. Потому Коля и страдал сейчас, что Нина сигаретку зажгла, стала смеяться над ним, и выходил у ней смех плохой. А она не замечала, что Коля весь напрягся, давно в окно смотрит, а в глазах мученье.
— Коль, а из меня жена выйдет — ничего! Стану ходить за тобой, ухаживать, мужья любят уход. Я ведь ласковой могу… Не веришь? — Могу! Я все могу. И посуду бить не буду, истеричкой не буду, если поссоримся… Эх, Коля, Коля… С тобой, поди, не поссоришься?.. Ну скажи? Скажи?
— Хватит, Нина. Помнишь, как прощались и вальс тогда играл?..
— Детство, Коленька… Прости меня. Я злая, да? Ну и пусть. Пусть! А ты такой странненький… Поди и девчонок не целовал?
Спохватилась вдруг чего-то, замолчала. Тяжело стало. За что его мучает? Совладеть бы с собой. Злило ее, что он сидит перед ней красивенький, млеющий, мучило, что, поди, думает, что нравится ей, еще сильней мучило, что вспомнил ту школьную любовь — такую непонятную. Ушло потом раздражение. Даже жаль стало Колю. Вдруг и ему придется узнать скоро, что она узнала, через что прошла гордая, несклоненная. Узнать силу и страх той грубой и нелепой любви, горькой, как случайность злая. Когда он встретит ту любовь-тоску, будет мстить и мстить всем, что достается им чистенький, умненький. Будет зол и неистов, кто знает, может, неисправимым станет, потому что выйдет из той любви покалеченным. Нине стало за Колю мучительно. Улыбнулась ему.
— Я же не вру, что живу письмами. Обтерплюсь, может, а сейчас — нет, не могу. Жить по-людски хочется. Любить же хочется. А кого? Ну кого? Ты приехал, а завтра уедешь. И людей вокруг не останется… Трудно, Коля… Жить хорошо хочется, а я в Падеринке сижу, без мужа, без любимого человека, — она курила, слезы вытирала, а Коля сжался совсем, глаза щипало. Теперь было ее жалко, и когда она заплакала, то стала для него снова простой и родной, как прежде, давно в школе, и он смотрел на нее, а сам видел ту далекую Нину с синими колокольчиками в руках, и в голове звучала та далекая музыка — грустный вальс — хоть плачь, и было на ней то белое выпускное платье — и Коля радостно содрогнулся: а вдруг он зря сейчас ее судит. Кто дал ему право судить? Кто? Он опять смотрел ей в глаза, она отвертывалась, стыдилась слез, а он все смотрел и казнил себя, что посмел ее судить, и все думал о той далекой девочке в белом платье с синими цветами в руках, и та девочка целовала его и шептала тихо, невнятно: «Не забывай меня, ладно?» — и голова его кружилась, и все стало странным: то белым, то синим — синий снег в огороде, синий тополь, белые-белые стены в доме. Хлопнул ставень, оторвался с крючка, начал злобно стучать о раму, и Нина подошла к окну, прищурилась, словно там было много света, и лицо ее стало еще красивее и оттого еще роднее, и она стала совсем походить на ту девочку в белом платье, и во рту у Коли сделалось горько. Ему опять захотелось заговорить о чем-то чудесном, тревожном, чтоб за этими словами скрывалось еще что-то большое, тайное, которое когда-то они скажут друг другу, а пока — не сказать, не признаться, но его перебила Нина:
— Коль, погляди, что мне Лялька из Курска пишет. Ты скучаешь, да?
Она достала письмо.
«Хочу, Нин, похвастаться. Целой больницей теперь ворочаю. Заведование дали. Живу от Читы — сто километров, в совхозе. В город на самолете ездим. Адрес мой на конверте. Уже огляделась — народ вокруг ласковый, помогают. Свет не без добрых людей.
Ты знаешь, я ведь в аспирантуру лезу. Не зовут, а лезу. С осени за книжки схватилась и — круглыми ночами давлю стул. Часто о тебе реву, да о Паше. Он в Читу на курсы уехал. Скучаем с Наташкой. Ее в ясли таскаю. Знаешь, тут мировые ясли, в городе таких нет… Прямо люкс!.. А вчера я в концерте здесь пела. Вот. Артисткой стала».
Нина захохотала:
— Эх, дура Лялька. Аспирантка, а Пашка-то у ней тракторист. На тракторе ездит. Все, поди, в квартире от него бензином пропахло… Ухохота. Артисткой стала… А ты уловил, Коль, как Лялька жить хочет… А? Ты подумай… Ну, зачем ей аспирантура-то, ну, зачем? Жизнь свою надо сшивать, а остальное приложится. Ведь человеку, чтоб для других жить, надо свою жизнь направить. Потом и для других выйдет. Ты согласен?
Коля очнулся. А ставень все еще стучал и раскачивался тополь, совсем молодой, некрепкий, а на стене Коля увидел вдруг большой портрет Нины. Она стояла у окна, положив на подоконник руки, щурилась, фотограф гордо вывел голову, на шее лежали крупные камешки — бусы, такие живые, отчетливые, что их захотелось погладить, а далеко вверху щурились глаза, и чем больше он смотрел в глаза издали, тем сильней видел в них какую-то насмешку, точно она смеялась сейчас над фотографом, над тем, что за окном видела, а, может, вспомнила что-то давнее и над ним смеялась, может, те синие колокольчики вспомнила, такое смешное время. Она, точно чувствуя его, сказала глухо:
— Господи, до чего ты странненький… Вас бы с Лялькой спутать, верблюда б родили. Только она толстая, тебе б не понравилась… А я тебе нравлюсь, Коля? Ну?
Она стояла у окна, щурилась, водила ресницами, а он молчал, думал о Ляльке и представлял ее в уме толстую, добрую, представлял, как она Пашу своего любит, как по ночам учится, как утром Пашу будит, как он весело бормочет, сонный, еще маленько сердитый. Она, видно, любит всех людей в совхозе, и в аспирантуру хочется, чтоб еще лучше лечить, и Коля думал, почему она сошлась с Ниной, почему Нина дорога ей и дороги ее совет и помощь? Зачем люди разные сходятся? Интересно об этом думать, интересно в лицо смотреть Нине, неужели оно может стать родным? Ой, Коля, Коля, как многого ты хочешь. А что из этого выйдет, ведь Нина так и не заговорила о синих колокольчиках, ведь Нина над Лялькой смеется и над всеми в Падеринке смеется. Так он думал о себе.
Дверь на кухне хлопнула. Вошел парень, нарядный, красный с метели, в серой мерлушковой шапке. Затоптался на пороге угрюмо, как боров.
— Ну, что вам? — спросила Нина.
Парень замялся, напрягся, покраснел, сдернул шапку — кудрявый здоровяк.
— Он язык потерял, — засмеялась Нина, поправила прическу, прикусив губу.
— Жена у меня рожает… Сегодня… — сказал парень и отвернулся.
— Очень хорошо. Пусть рожает, — смеялась все еще Нина и теребила Лялькино письмо.
— Так ведь метет, видите… Трактор с вагончиком дали… В район отвезти. Жену-то… Может, вы с нами поедете, Нина Трофимовна? Сильно в степи несет, с врачом-то спокойнее бы. Где-нибудь сядем еще. Не лето. Боюсь я. Ребенок-то первый…
Парень на месте топтался, глаз не поднимал. Видно, было как-то стыдно ему за свою просьбу. Нина перестала смеяться, письмо в шкатулку бросила, запахнулась платком.
— Не могу я. У меня гости… Поймите… Недалеко же. Отвезете сами. Конечно же, отвезете. Потом на тракторе вы… Я и не понадоблюсь. Вы не бойтесь — все хорошо будет…
Парень улыбнулся и вышел. Нина посмотрела Коле в глаза.
— Видишь, только рожают… И нет мне с ними покоя.
Молчал Коля и было ему страшно взглянуть на Нину. Он хотел крикнуть, что ехать ей нужно с парнем, ведь человек же будет рождаться, но задохнулся в непонятной ярости, душил стыд. Выбежал за парнем. Тот стоял у тополя, курил.
— Я тоже с вами на тракторе… Мне как раз в район, — насмелился Коля.
И парень сказал:
— Давай пристегивайся.
Пошли по улице, за парнем он еле поспевал. Говорить с ним Коля не мог. Было больно за то, что сидел с Ниной, когда парень зашел. Вдруг тот сейчас думает, что он любит ее. Хотелось убежать в степь, в метель, остыть, потеряться совсем в степи. Почему она такая и как жить ей, и зачем ей жить?
Парень шел молча, еле поднимал ноги, и они бороздили снег, запинались, а глаза его смотрели как-то сбоку, Коля чувствовал их и часто моргал. Снег лежал серый, в палисадниках гнулись тополя от ветра, такие же серые, живые, подбитые. В голове то вспыхивали, то тлели слова: «Коль, не забывай меня, ладно? Ладно?» — и он не знал, как их спросить с себя, и горло от них сдавливало, как от тугого шарфа. Коля задыхался, отставал от парня, хоть и шел тот медленно, как-то покачиваясь, но глаз его не мог видеть Коля, а спина была спокойна, уверенна, а Коле надо было заглянуть в глаза, и он сорвал с шеи шарф, догнал парня. Но тот не показывал глаз, и Коле опять стало душно, и он крикнул:
— Я ей покажу!..
— Чего кричишь?.. — сказал парень и хлопнул себя по бедру рукавицей. Коле стало снова стыдно, этого стыда делалось все больше, все больше; хотелось закрыть лицо руками, забыться, чтоб ушли из памяти все эти три дня, вся его страшная теперь командировка, долгие разговоры с Ниной, синие цветы в руках у девочки в белом, синий тополь под окном, который гнулся под ветром, но в ушах снова встал этот голос: «Коль, не забывай меня, ладно?» — снова закрутились эти слова, придавливая его к сугробам, но сейчас они давили на него сверху, а не изнутри, и от этого казались легче. И вдруг он понял, что хочет навсегда забыть эти слова, избавиться от их далекого, чужого теперь смысла, и он смотрел, как качается спина у парня, как тяжело и уверенно продираются его ноги в серых пимах сквозь сугробы на дороге. Захотелось идти за этой спиной вечно, чтоб забыть навсегда эти три дня, Нину, свои с ней разговоры. И когда так думал, то чувствовал, как ему становилось легче, а внутри все смешалось, радостно путалось, оттого что не оставалось там Нины, только захотелось мстить и мстить ей за этого парня, за себя, за Ляльку, за всех людей в деревне, которых она ненавидит.
Зашли в тракторный вагончик. В углу, на длинной белой перине, лежала жена парня, агрономша Люба. Она приехала в Падеринку прошлым летом, а теперь уже ехала рожать сына. Она уже всем рассказала, что будет не иначе — сынок. И будет он Женя — в честь отца. Почти не стонала Люба. Стеснялась мужчин или уже была во власти того близкого, еще не узнанного счастья, которое стояло за спиной и медленными упругими толчками входило в сердце изнутри. В вагончике посветлело. Далеко в холодном небе ненадолго вылезло солнце, и степь стала яркая, веселая. Люба заулыбалась — муж засиял, сел к ногам ее.
— Все хорошо будет. Вот увидишь…
— Конечно, Женя. Все хорошо будет…
Коля ненавидел Нину Панкратову. Он забыл ее, красивую, родную в своих мыслях. Он помнил ее только насмешливой. Решил написать о ней в газете. О том, что врачиха отказалась ехать с роженицей, о том, что она всех ненавидит в Падеринке, и о том, что когда-то в школе он дарил ей синие колокольчики.
Вагончик качало на сугробах, как лодку. Лодка шла покойно, и снежное море не стукалось в ее борта. Кончилась, видно, метель. Коля подложил под голову охапку соломы и запахло от нее спелой рожью, деревенским детством, и захотелось в нее лицом окунуться, надышаться. Парень подмигнул ему, но Коля закрыл глаза, вспомнив как с Ниной Панкратовой спорил о счастье. И лицо у него запылало. Он лег на солому вниз лицом и стал про себя сочинять статью о Нине. И когда приехал в район, статья была совсем готова. Было в ней и о синих колокольчиках. И это место особенно нравилось Коле. Но когда он хотел на листах ее записать, то опять стало стыдно. Вдруг люди скажут, что он мужество свое показывает, ведь от первой же любви отрекается, а это сможет не каждый. И Коля выбросил в статье все о синих колокольчиках и о том, что три дня гостил у Нины. Пусть никто о его мужестве не догадается. А он станет от этого крепче, чтоб родиться второй раз на земле.