Он проснулся от скрипа двери. Эвис в парадном мундире со свечой, рядом с ним кто-то незнакомый в длинном, темном сюртуке.
— Это пастор, сэр, он хочет побеседовать, помолиться с вами.
— Спасибо, сэр, но в моих отношениях с богом не нужны ни посредники, ни помощники.
Браун, как всегда, открыл Библию, в этот раз подчеркнул любимые места. Потом позавтракал.
Накануне он забыл отдать Мэри завещание. Утром дополнил его — какие именно надписи нужно вырезать на могильном камне.
Ответил давнему знакомому Лору Кейзу из Гудзона. Последнее письмо:
«Глубокоуважаемый сэр, поразительный взлет Вашего добросердечного сочувствия не только по отношению ко мне, но и по отношению ко всем тем, у кого нет заступников, заставляет меня урвать момент из тех немногих, что мне отпущены для приготовления к последней, великой перемене, и написать Вам несколько слов… Чувства, которые Вы выражаете, делают Вас в моих глазах светочем среди этого злого, извращенного поколения. Да будете Вы всегда достойны того высокого уважения, которое я к Вам испытываю. Чистая истинная религия, как я ее понимаю, перед лицом Всевышнего Отца, такова: действующие, а не дремлющие принципы… Я посылаю Вам «благословение, написанное моей собственной рукой».
Напомните обо мне всем Вашим и моим добрым друзьям.
Ваш друг Джон Браун».
Генри Лонгфелло занес в дневник второго декабря: «Это великий день нашей истории. Пока я пишу эти строки, в Виргинии ведут на казнь старого Джона Брауна за попытку освободить рабов. Они сеют ветер и пожнут бурю, и буря эта — не за горами».
Герцен в «Колоколе» восклицал: «Рабство, только терпимое прежде, сделалось законом, основой, на которой покоится американская демократия. В то время, как мы это пишем, быть может, палач вешает героев Харперс-Ферри. Итак, вот к чему пришел весь образованный мир!»
Виктор Гюго, но зная, что приговор уже приводится в исполнение, в тот же день писал редактору «Лондон Ньюс»: «Если восстание когда и было священным долгом, то это именно восстание против рабства…
…Такие события, свершенные перед лицом всего цивилизованного мира, не проходят безнаказанно. Сознание человечества — всевидящее око. Пусть судьи в Чарлстоне, и Паркер, и Хантер, и присяжные, и рабовладельцы, и все население Виргинии, пусть они хорошенько взвесят свои поступки, ибо их видят! Они в мире не одни. Взоры Европы в этот момент прикованы к Америке.
…С его казнью уйдет луч света: сами представления о справедливости и несправедливости будут затемнены в день, который будет свидетелем убийства Свободы.
…На долгие годы впредь, — знай это, Америка, и взвесь хорошенько, — будет нечто более страшное, чем Каин, убивающий Авеля: Вашингтон, убивающий Спартака».
Браун оделся. В камеру вошли Эвис и стражник. Браун подарил стражнику Библию, а Эвису — часы.
Он покинул стены, которые окружали его тридцать три дня. Его вели по коридору, Эвис отпирал дверь за дверью.
Грину и Копленду Браун сказал:
— Ведите себя, как подобает мужчинам, и не предавайте друзей.
(Последние слова Копленда перед казнью две недели спустя были: «Я умираю ради свободы, трудно избрать лучшую смерть. Я предпочитаю смерть рабству!»)
У камеры Коппока и Кука Браун задержался:
— Кук, вы дали ложные показания, будто я заставил вас идти в Харперс-Ферри.
— Но ведь так оно и было, капитан!
— Нет, было не так, я прекрасно помню.
— Мы с вами помним по-разному.
— Желаю вам обоим мужества.
Стивенс встал ему навстречу, его уже не вернули в камеру к Брауну после отъезда Мэри.
— До свидания, капитан, я знаю, что вы уходите в лучший мир.
— Да, в это я верю, это я знаю. Держитесь так же, как держались до сих нор, и никогда не предавайте друзей.
С Хэзлитом он прощаться не стал: ведь у властей не было формальных доказательств того, что Хэзлит принимал участие в нападении на арсенал, и Браун, оберегая товарища, делал вид, будто не знает его.
А в конце коридора он обернулся и сказал громко:
— Благословляю всех вас, быть может, нам еще придется встретиться в ином мире.
В Чарлстон привезли три веревки — из Южной Каролины, из Миссури, из Кентукки. Выбрали веревку из Кентукки. Виселица была готова.
Газета «Рипабликен» 1 ноября 1859 года в городе Саванна взывала: «Как соседи, мы стоим за коллективную месть. Устрашающий пример должен быть дан, этот пример станет путеводным маяком на долгие времена…»
Джордж Куртис из Уорчестера предупреждал: «Чтобы его удавить, могла найтись только южная веревка, но у этой веревки две петли, — одна удушит человека, вторая удушит систему».
Уэнделл Филипс: «То, чего государственный деятель не мог бы достичь в течение семидесяти лет, тому один поступок научил в течение недели восемнадцать миллионов человек…»
Френсис Уоткинс, рабыня из штата Индиана, писала Брауну: «Вы поколебали кровавую Бастилию, цикута растворена в победе, если ее подносят к губам Сократа».
Когда Браун увидел колонны солдат на улицах а на площадях Чарлстона — их было полторы тысячи, — он сказал:
— Не думал, что губернатор придает моей казни такое большое значение.
Губернатор Уайз, прокурор Хантер и судья Паркер с нетерпением ждали за прочными дверьми своих прочных домов, убежденные в своей правоте, в незыблемости отстаиваемых ими порядков.
В 1866 году на плантации бывшего губернатора Уайза в Ричмонде была открыта школа для негров. Преподавала в ней Энни Браун. Хозяину не разрешили войти в свой дом; на Юге еще стояли войска северян, была провозглашена реконструкция.
30 мая 1881 года отмечалась четырнадцатая годовщина Сторер-колледжа — негритянского колледжа в Харперс-Ферри. Речь о Джоне Брауне произнес Фредерик Дуглас.
Рядом с Дугласом сидел благообразный седой человек, бывший прокурор Виргинии Эндрью Хантер. Он поздравил Дугласа с прекрасной речью, пожал ему руку, пригласил к себе в Чарлстон и сказал, что, если бы генерал Ли был жив, он тоже пожал бы руку Дугласу.
Солдаты оттеснили толпу. В утренней тишине звучали топот, шарканье, тихий говор. Но ни одного громкого голоса, ни единого вскрика…
Браун подошел к телеге, на ней стоял гроб. Руки связаны за спиной. Шляпа, как всегда, надвинута низко на лоб. Его посадили на гроб рядом с шерифом. Впереди сели Эвис и гробовщик. Телегу сопровождали шесть отрядов милиции.
Месяц миновал. Утренние часы миновали. Дела сделаны. Теперь осталось доехать до площади — всего два с половиной квартала. Во многих окнах — люди, но есть и закрытые ставнями.
Лошади ступают медленно. До сих пор жизнь мчалась. Даже в тюрьме время двигалось быстро. А сейчас едва тащится. В одиннадцать утра телега подъехала к эшафоту…
Джон Браун поднял голову, он уже не замечал ни солдат, ни толпы, посмотрел поверх улиц на горы, на лес, на небо: как здесь красиво! Я никогда еще по-настоящему не видел этих мест.
Генри Торо говорил:
«Покажите мне человека, который проклинает Брауна, и спросите, знает ли он хоть одно прекрасное стихотворение… не говоря уже о поступках Брауна… Какое произведение создал за шесть недель этот сравнительно мало читавший и далекий от литературы человек! Где этот профессор словесности, или логики, или риторики, который так хорошо пишет? Браун в тюрьме создавал не историю мира, подобно Ралею, а ту Американскую Книгу, которая, я думаю, проживет дольше. Я не знаю, чтобы при подобных обстоятельствах в римской истории, или в истории Англии, или в истории любого народа произносились бы подобные слова… Он жив сегодня более, чем когда-либо. Он завоевал бессмертие».
Гаррисон спрашивал: «Сколько сегодня в этом зале непротивленцев?» Одинокий возглас: «Я». — «Видите — один… (Смех.) Тем не менее сам я остаюсь непротивленцем… Но и я — мирный человек, ультрамирный человек, и я готов сказать: всем восстаниям рабов на Юге — успеха, всем восстаниям рабов в рабовладельческих странах — успеха!»
Браун поднялся на помост. Его предупредили, что речи ему не дадут произнести.
Палач снял с него шляпу, накинул на голову белый холщовый мешок. Последние минуты страха властей. Пушки заряжены, у канониров тлеют фитили, — вдруг единомышленники еще попытаются отбить старого узника?
Последние минуты его страха и его надежд. А вдруг — чудо? Ведь он уже не раз умирал. И совсем недавно, там, в пожарном сарае…
В конце октября он просил суд подождать, отложить заседания на два-три дня, подождать, пока приедет адвокат с Севера, пока заживут раны, подождать хотя бы, пока улучшится слух. Он хотел оттянуть конец. Но прокурор возражал, и суд отклонил его просьбы.
А сейчас он хотел только одного — скорее.
Когда мешок натянули, он сказал внятно, обычным тоном:
— Прошу вас, джентльмены, не заставляйте меня ждать.
Однако его заставили ждать. Звучали отрывистые команды. Началась перестройка войск. Замешательство длилось почти десять минут.
Посреди воинственно напряженных прямоугольников, прямых линий воинских колонн вокруг эшафота — одинокий штатский, Эдмунд Руффин, единственный зритель, допущенный присутствовать при казни. Ученый-садовод, журналист, истовый защитник прав Юга. Он пристально глядел, как Браун поднимался по дощатой лесенке, ступая твердо, неторопливо и бестрепетно. Вот оно, лицо врага, бледное, истощенное, но спокойное. В глазах — ни искорки страха, ни тени смертной тоски. Осматривается вокруг, скорее любопытствуя… Нет, все же печально. Прощается с жизнью, старый разбойник, как внимательно глядит куда-то вдаль, на горы, на небо. Что ему видно? Железный старик! Связан крепко, пальцем не шелохнет, но стоит прямо, гордо. Что-то сказал палачу, кажется, даже ухмыльнулся криво. Сам подставляет голову под мешок. Не торопится, но и не старается медлить. Железный…
Глухо загрохотали барабаны. Командные окрики все громче, все надрывнее. Ряды, колонны снова перестраивались, маршировали у эшафота.
Руффин думал: конец? Нет, еще не конец. Этот старик так уверенно смотрел вдаль… Что он видел?
Наконец полковник Поль Престон скомандовал:
— Так погибнут все враги Виргинии! Так погибнут все враги Союза Штатов! Так погибнут все враги рода человеческого!
Майор милиции Томас Джексон стоял на площади в час казни. Он писал жене в тот же вечер: «Джон Браун вел себя необыкновенно твердо… Меня поразила мысль, что вот передо мной человек здоровый, полный сил, но через несколько мгновений он перейдет в вечность. Я обращался с петицией, чтобы спасти его жизнь. Ужасно было сознавать, что через несколько минут он услышит приказ: «Злодей, отправляйся в ад навечно!»»
В городе Акроне, штат Огайо, где несколько лет прожил Браун, второго декабря был объявлен траур: банки, магазины, предприятия — все было закрыто.
В Олбэни, штат Нью-Йорк, в тот час, на который была назначена казнь, грянул залп из ста ружей в память погибшего мученика.
На Гаити отслужили заупокойную мессу в соборе Порт О'Пренса. В середине собора воздвигли пустую гробницу. На белом фоне — перо, меч, Библия и золотыми буквами: «Джону Брауну, мученику за дело черных». Траур длился три дня.
«Старый Браун превратит виселицу в место столь же святое, сколь святым сделал крест другой мученик», — сказал Ральф Уолдо Эмерсон.
Натаниель Готорн возражал:
«Разве смерть этого фанатика с окровавленными руками может освятить виселицу, как гибель Христа освятила крест? Брауна повесили совершенно справедливо!»
«К небесам от виселицы не дальше, чем от трона», — писал из Рима умирающий Теодор Паркер.
Уходя на казнь, Браун передал записку:
«Я, Джон Браун, теперь вполне уверен в том, что преступления этой погрязшей в грехах страны могут быть смыты только кровью. Теперь я понимаю, что напрасно тешил себя мыслью, будто это может произойти без большого кровопролития».
Аболиционистка Сара Эверет писала:
«Как могут здравомыслящие христиане предлагать покончить с этим грехом, но пользуясь средствами Джона Брауна? Вы знаете отлично и все знают, что рабовладельцы не допустят у себя на Юге никакой проповеди истинного христианства, а только христианство дьявольское. До сердца великого Юга могут добраться только божьи посланцы мести!»
В январе 1860 года издатель из Нью-Йорка предложил Редпату срочно опубликовать биографию Джона Брауна, чтобы поддержать Линкольна в избирательной кампании. Редпат отказался: «Я не хочу участвовать в святотатстве, при котором сигары зажигаются от алтарного огня».
Его книга «Общественная жизнь капитана Брауна» была посвящена «Уэнделлу Филипсу, Ральфу Уолдо Эмерсону, Генри Торо — защитникам праведника; когда толпа погромщиков кричала: «Безумец!», они произнесли: «Святой»».
Весь сбор от продажи книги пошел семье Брауна.
Редпат писал Торо, что эта книга «предназначена для масс, именно к этому я стремился; у образованных людей достаточно других учителей».
Через полгода, в День независимости, четвертого июля 1800 года, к могиле снова пришли друзья Брауна. Они вновь подтвердили «неколебимую веру в Принципы Свободы для всех и… нашу решимость Всеми, Любыми средствами помогать рабу освободиться, оставляя каждому лично, оставляя на совести каждого решать, каким именно способом и когда именно принципы будут воплощены в дела».
Второго декабря Мэри Браун ждала в Харперс-Ферри, в том самом пожарном сарае. С ней были друзья — семья Мак-Ким и Гектор Тиндейл. Губернатор обещал выдать тело Брауна. Мэри не плакала. Она застыла, закрыла глаза. Перед ней — его лицо, измененное страхом, корзинка с едой, обед у Эвисов. И опять сначала — объятье, его лицо, его руки. Их последний обед. Виселицу, ЕГО на виселице, она представить себе не могла.
Смерть — черпая непроглядная мгла. Без просвета.
Сырой холодный декабрьский ветер продувал все углы пожарного сарая. Тиндейл вполголоса рассказывал:
— Здесь они укрепились. Бон туда капитан Браун велел отвести заложников. Отсюда они стреляли, из-за этих повозок. Вот следы пуль. А ворота разбили бревном… Тут была последняя схватка… Это пятна, должно быть, от крови.
Она поглядела — бурые пятна на глинобитном полу. Их кровь. Ее кровь.
Тиндейл, осторожно прикоснувшись к плечу, словно ответил на ее мысли:
— Эта кровь пролита за святое дело, мэм, за великое святое дело свободы. Капитан Браун верил неколебимо, и я верю — его дело победит. И сюда будут приходить паломники, чтобы поклониться памяти героев, памяти Джона Брауна, его сыновей, его друзей. Вы должны гордиться, мэм, вы и вся ваша семья, все будущие потомки. Велика скорбь, но еще больше гордость.
Она слушала. Ей чудились даже знакомые интонации, но того голоса она никогда больше не услышит. Святое дело… Гордость… Правда, конечно, правда. Но все равно — в черной мгле нет просвета.
Гроб с телом Джона Брауна отправили из Чарлстона в Харперс-Ферри под охраной солдат. Вдоль улиц стояли безмолвные толпы.
Третьего декабря поезд с гробом прибыл в Филадельфию.
На вокзале собралось множество людей. Гроб погрузили на корабль, отплывавший в Нью-Йорк. Там друзья изготовили новый гроб, они не хотели хоронить Брауна в «южном» гробу.
Дальше его везли в фургоне. Следом — повозки и верховые. Мэри не замечала перемен — поезд, корабль, фургон, — все равно гроб. Траурный кортеж проезжал Трою, Рутлэнд, Вергенны, Вестпорт, и везде звонили колокола и собирались люди. От Элизабеттауна до Северной Эльбы — двадцать пять миль гроб сопровождал почетный караул. По этим городам еще недавно метался Джон Браун, торопился из одного в другой, из дома в дом. Он спешил, чужое горе гнало, заставляло спешить. Он вербовал сторонников, искал деньги, звал живых, готовился свергнуть рабство.
Теперь его везли, процессия двигалась медленно. Вечером седьмого декабря добрались до Северной Эльбы.
Какая была огромная семья — целый клан, едва усадишь за стол. А теперь их осталось в живых немного. Четверо сыновей — Салмон, Джон-младший, Джейсон и Оуэн. Мэри, дочери, невестки. Женщины и дети. И друзья.
Могилу выкопали под тем самым камнем, на котором было выбито: «Джон Браун погиб…» Воля покойного соблюдалась неукоснительно. На камне появились новые надписи, как он велел второго декабря. Священник отслужил заупокойную службу.
Уэнделл Филипс говорил у могилы:
— Он уничтожил рабство в Виргинии. Вы можете возразить, что это преувеличение. А между тем историки будут датировать освобождение Виргинии от событий в Харперс-Ферри. Да, верно, там еще есть рабы. Но ведь когда буря вырывает сосну на холме, сосна кажется зеленой еще долго — год, два. Однако это дрова, а не дерево. Джон Браун вырвал корни системы рабства, она еще дышит, но уже не живет…
Филипса слушали родные, друзья, соседи, слушали белые и негры.
— Джон Браун опередил всех на целое поколение, заявив, что белые люди имеют полное право выступить на стороне рабов с оружием в руках… Его слова сильнее, чем ружья. Они сломили государство. Они изменили мысли миллионов и помогут сокрушить рабство… Ему был дарован сан более высокий, чем сан солдата, — сан учителя. Эхо выстрелов умерло в горах, миллионы сердец хранят его слова…
Могилу засыпали землей, камень водворили на прежнее место. «Джон Браун погиб…» Негры пели его любимые песни.
Опять поминки. Мэри должна, как всегда, заботиться о других. Накормить, напоить. А в темной мгле нет просвета.
«Миллионы сердец хранят его слова…»
Люди, пришедшие сюда отдать последний долг, сохранили. И передали другим.
Монкюр Конвей, священник, литератор, говорил в церкви города Цинциннати:
«Все силы земли и ада не могут помешать нам сегодня услышать голос старого павшего героя Виргинии. И если бы молчали мы, заговорили бы камни.
Герой ли Джон Браун? То, что сегодня разумные, нормальные люди могут задавать подобный вопрос, станет когда-нибудь лишь свидетельством глупости нашего века…
Там, где есть героизм, там, где есть самопожертвование, там, где есть высшее стремление к истине, — там исполняется воля, неизмеримая никакими мерками осторожности; его деяния столь же подлежат нравственному суду, как молния или землетрясение…
…Кто посмеет сказать, что человек, который скрепил своей кровью смертный приговор рабству, который подытожил делами своими труд столетия, кто посмеет сказать, что этот человек потерпел поражение? На капитолии Виргинии и Вашингтона красными буквами начертано «КРАХ», а на виселице Брауна начертано «УСПЕХ»».
Ральф Уолдо Эмерсон сказал на собрании в Салеме: «Меня поразило, что у лучших ораторов, которые прибавляли свои восхваления к его славе, — а мне не надо покидать этот дом, чтобы найти примеры самого замечательного в стране красноречия, — у этих лучших ораторов есть соперник, который их всегда немного опережает, — Джон БРАУН. То, что говорится о нем, оставляет людей чуть-чуть разочарованными; но как только начинают звучать его собственные речи и письма, на слушателей нисходит мир — такова сила единой цели, которая пронизывает у него все…
Это был романтический характер, совершенно лишенный пошлости; он жил ради идеальных целей, безо всякой примеси жалости к себе, безо всякой примеси компромисса… И как обычно бывает с людьми романтического склада, его судьба была тоже романтичной. Вальтер Скотт был бы счастлив написать его портрет, его жизнеописание…»
Маркс писал Энгельсу:
«По моему мнению, величайшие события в мире в настоящее время — это, с одной стороны, американское движение рабов, начавшееся со смерти Брауна, и, с другой, — движение рабов в России».
Джордж Стирнс весь тот день, когда казнили Брауна, провел один на Ниагаре. Хоть бы этот непрестанный рев, грохот падающей воды заглушил боль…
Вползали и дурные мысли — Браун был с ними неискренен, пытался их использовать. Нет, так думать нельзя, недостойно. Даже наедине с самим собой. Я живу. Я дышу. Я ощущаю на лице брызги воды. А ему сейчас накидывают мешок на голову, петлю на шею.
Кто из всех людей, которых я знал, мог бы сравниться с Брауном?
На Ниагаре Стирнс поклялся посвятить жизнь и отдать все состояние борьбе против рабства.
В феврале 1800 года Стирнс явился по вызову в комиссию конгресса. Три часа его допрашивали о помощи Канзасу, о поставках оружия, о Джоне. Брауне-младшем:
— Что вас побудило помогать Брауну?
— Я звал, что этот человек одержим идеей, я считал эту идею справедливой, потому я и давал ему деньги…
— Вы одобряли нападение на Харперс-Ферри?
— Я не одобрил бы действий капитана Брауна, если бы знал о них. Но с тех пор я изменил свою точку зрения. Я считаю, что именно Джон Браун представляет наш век так же, как Вашингтон представлял век минувший. Харперс-Ферри и поход в Сицилию, Браун и Гарибальди — вот два великих события, два великих имени современности… Одно освободит Европу, другое — Америку…
Сенатор Мейсон сердито сказал Стирнсу:
— Когда вы отправитесь на небо, к Старому Джентльмену, управляющему вселенной, вам придется держать ответ за ваши дела и слова.
— Господу богу сначала придется расследовать злодеяния, свершенные за двести пятьдесят лот рабовладения, а пока он с этим справится, ему будет уже не до меня…
Стирнс писал жене в 1863 году:
«Вчера я выступал на собрании негров и напомнил собравшимся о том, что на наших глазах происходит завершение битвы в Харперс-Ферри, что история воздает должное Джону Брауну».
На его могильной плите высекли:
«Джордж Лютер Стирнс купец из Бостона, который доказал своей жизнью и деятельностью доблесть и широту Гражданственности, отдав свою жизнь и свое состояние для свержения ига рабства и сохранения свободы.
Его преданности и настойчивой воре Массачусетс обязан созданием 54-го и 55-го негритянских полков, а федеральное правительство — тому, что в армию было рекрутировано десять тысяч негров».