Глава тринадцатая

Под конец марта бурый московский снег начал таять, потом, когда температура на день или два упала, предпринял попытку замерзнуть снова, но обратился в грязную кашицу — «слякоть», называют ее русские, — увидев которую почти ожидаешь, что сейчас из нее высунется первобытная волосатая рука, сцапает тебя и уволочет на какое-то неведомое дно. Из-под сугробов на нечищеной стороне моей улицы начал понемногу появляться бордюрный камень, а за ним полоска тротуара: груды заледеневшего снега отдавали, дюйм за дюймом, оккупированную ими территорию. Вскоре выставилась наружу и фара погребенных под снегом «Жигулей» — вся в пятнах, она подмигивала прохожим, будто налившийся кровью глаз.

В конце марта или в самом начале апреля мы с девушками посетили Татьяну Владимировну, чтобы помочь ей разобраться в подготовленном мною, ее поверенным, предварительном договоре, который она должна была подписать. Согласно этому документу квартира Татьяны Владимировны на Чистых прудах обменивалась на новую, бутовскую, с доплатой — в первых числах июня — пятидесяти тысяч долларов.

Я шел по бульвару, покрытому раскисавшим от послеполуденного солнца снегом. Помню, в подземном переходе на площади Пушкина мне попался на глаза старик-аккордеонист со спавшим на его коленях явно одурманенным чем-то котенком, но я спешил и ничего этому музыканту не подал.

К Татьяне Владимировне я пришел раньше назначенного времени. Я сделал это намеренно, хотел опередить Машу и Катю, хоть толком и не понимал зачем. Мы с нею оказались наедине всего во второй раз после тех нескольких минут в нотариальной конторе, когда Катя, вызванная кем-то по телефону, покинула нас. При этой-то встрече с глазу на глаз я и узнал, что она вовсе не приходилась девушкам теткой — ни в каком смысле, — получив тем самым мой последний шанс.

Я разулся. Татьяна Владимировна уже начала укладывать вещи. На паркете в коридоре рядком стояли еще не заклеенные липкой лентой большие картонные коробки, набитые документами и вещами (из одной торчала, точно рука покойника из гроба, штанга люстры), а с ними пара огромных пестрых пластиковых сумок, с какими видишь иногда в аэропорту иммигрантов. Однако в гостиной ничто пока не изменилось. Фотографии гибкой молодой женщины сталинских времен и ее мужа, тома устаревшей энциклопедии и средневековый телефонный аппарат так и стояли, точно экспонаты выставки «Как раньше жили люди», на прежних местах — вместе с моей «автобусной» коробочкой английского чая. Фантасмагорические животные смотрели на меня поверх пруда и послеполуденной слякоти. Татьяна Владимировна принесла варенье и чай.

Я вручил ей купленный в Санкт-Петербурге аляповатый стеклянный шарик со снегом и собором внутри. Татьяна Владимировна по-детски улыбнулась, чмокнула меня в щеку и поставила подарок на стол, между телефонным аппаратом и фотографией мужа.

Она спросила, понравился ли мне Петербург. По правде сказать, он показался мне гнетущим и невнятно страшноватым, но я ответил, что понравился, что это очень красивый, самый красивый на свете город. Не помню уже, я ли подтолкнул ее к этому или она сама сменила тему, но разговор понемногу переключился с моей поездки в Петербург на ее прошлое, на Ленинградскую блокаду.

Сейчас, когда она вспоминает Ленинград, сказала Татьяна Владимировна, город всякий раз представляется ей холодным и заснеженным, хоть она и знает, что летом там бывает солнечно и жарко. Конечно, Исаакий не был в то время собором, коммунисты обратили его не то в музей атеизма, не то в плавательный бассейн, она уже не помнит во что, видать, совсем из ума выжила.

— В то время все перевернулось с ног на голову, — рассказывала Татьяна Владимировна. — Поначалу мы слушали радио, которое твердило, что и мы — герои, и Ленинград — город-герой, да мы и ощущали себя героями. А после люди превратились в животных, понимаете? И видели в любых других животных только еду. У нас был песик, маленький такой, мы прятали его от соседей. В конце концов он все равно помер, и сами же мы его и съели. Уж лучше бы сделали это, пока он не отощал!

Она рассмеялась — коротко и резко, на русский манер.

— Самыми богатыми людьми оказались те, у кого было много книг, — продолжала Татьяна Владимировна. — Им было что жечь, понимаете?

— Да, — ответил я, хоть ничего и не понял.

— Книги стали дровами. Собаки — едой. Лошади тоже, те, что еще были живы. Лошадь падала на улице, и люди сбегались к ней с ножами. А из обуви варили суп.

Она замолчала, затрудненно сглотнула и попыталась улыбнуться.

— Я жила в подвале… Помню, как уже после войны, в летнем детском лагере, меня угостили мороженым. И все говорили, что мне страшно повезло.

— И вам действительно хочется снова попасть в Санкт-Петербург? — спросил я.

— Может быть. — Она закрыла глаза, секунд пять промолчала, потом открыла их: — Нет.

Я спросил, находились ли в то время в Ленинграде и семьи Маши с Катей.

— Не знаю, — ответила она. — В Ленинграде жило много людей. Особенно в начале войны.

— Так вы не вместе жили?

— Как это?

— Я думал, вы жили все вместе.

— Почему?

— Ну, вы же родня.

— Родня? Нет, они мне не родня.

Разумеется, я удивился, — а впрочем, может быть, и нет. Если и удивился, то предпочел это скрыть. Предпочел отвернуться от последнего данного мне шанса.

— Простите, Татьяна Владимировна, — сказал я. — Наверное, я ошибся. Я думал, что вы приходитесь им тетей.

— Тетей? Нет, — ответила она, тряхнув головой и улыбнувшись. — Родных у меня уже не осталось. Никого.

Она отвела взгляд в сторону, легко покачалась на софе взад и вперед.

— Откуда же вы их знаете? — спросил я, стараясь оставаться спокойным. Я не хотел пугать ее, хотел лишь установить факты. — Катю и Машу?

— Все получилось очень странно, — ответила Татьяна Владимировна и устроилась на софе поудобнее, словно собираясь приступить к длинному рассказу. — Мы познакомились в метро.


К Татьяне Владимировне я еще вернусь, обещаю, а сейчас мне хочется забежать вперед — немного, всего на несколько часов. Хочется рассказать тебе о том, что произошло вечером того же дня. Думаю, это поможет тебе понять, почему я вел себя именно так. При условии, конечно, что тебе это все еще интересно. Мне оно понять помогает: оглядываясь назад, я воспринимаю два этих эпизода как часть одного и того же события, одно маленькое откровение, растянувшееся на вторую половину дня и на вечер.

Покинув Татьяну Владимировну, я отправился вместе с Паоло на свидание с нашим инспектором Вячеславом Александровичем и с Казаком. Помнится, было воскресенье, но нам требовалось срочно увидеться с ними. На следующий день банки должны были перевести Казаку последнюю, самую большую часть ссуды, двести пятьдесят миллионов долларов, плюс-минус миллион. Казак пригласил нас в свой офис, здание которого стояло на набережной рядом с прежним британским посольством, напротив возвышавшейся за рекой кремлевской, окрашенной в цвет мяса стены. Как мы впоследствии выяснили, это был не его офис. Сомневаюсь, что у Казака вообще таковой имелся. У него тогда только и было, что «хаммер», наглость и «крыша».

Мы поднялись в лифте с зеркальными стенами на четвертый или пятый этаж и оказались в комнате с внушительным круглым столом и глядевшими на реку окнами. За ними уже смеркалось, но все же видно было, как на реке вздувается и лопается лед, как большие, уносимые течением плиты его сталкиваются и налезают одна на другую, как сбрасывает кожу огромная змея реки. Стоявшие вдоль набережной желтые и серые дома понемногу сливались с грязным небом, их верхние, освещенные окна светились в сумраке, точно бортовые огни низко летящих НЛО.

Нас ожидала водка (плюс несколько добавленных для проформы соленых огурцов и ломтей черного хлеба).

— Выпьем? — спросил, направляясь к столику, Казак.

— Одну стопку, — сказал Паоло.

— Можно, — сказал я.

— Нет, спасибо, — сказал Вячеслав Александрович.

Паоло знал Вячеслава Александровича довольно давно, по прежним нашим с ним общим делам, но я — с того времени, как в начале зимы мы подрядили его для инспектирования нефтеналивного причала, — видел всего один раз. Это был невысокий бледный мужчина с густыми волосами, толстыми, советских времен, очками и встревоженными глазами за ними. Пожалуй, ты могла бы сказать, что он походил на меня — придавленного и зачахшего. От костюма Вячеслава Александровича попахивало сигаретным дымом и Брежневым. Хорошо помню комочки ваты, торчавшие из его ушей, — кое-кто из особо мнительных русских засовывает их туда перед тем, как выйти на улицу.

Бутылка водки имела форму «Калашникова». Казак взял ее за приклад, налил четыре большие стопки. Когда он протянул одну из них мне, я увидел его запонку — отлитую из какого-то металла миниатюрную долларовую бумажку.

— Выпейте, — сказал он Вячеславу Александровичу, протягивая стопку и ему, пить отказавшемуся, и прозвучало это как приказ, а не предложение. — За нас! — сказал Казак и, в один глоток осушив стопку, отер губы рукавом своего похоронно-черного костюма.

Мы с Паоло чокнулись и тоже выпили. Водка оказалась превосходной — мягкой, не обжигавшей горло, почти лишенной вкуса.

Вячеслав Александрович пригубил ее и криво улыбнулся.

— Пейте-пейте, — сказал, не улыбаясь, Казак.

Вячеслав Александрович вздохнул — глубоко, как ныряльщик перед прыжком в воду, — и проглотил водку. А проглотив, задохнулся и заморгал своими кротовьими, заслезившимися под очками глазками.

Казак рассмеялся и хлопнул его по спине. Роста они были примерно одинакового, но Казак отличался сложением тюремного громилы, а Вячеслав Александрович обладал одним из тех неказистых тел, которые кажутся и пухловатыми, и тощими сразу. От хлопка он качнулся вперед, потом выпрямился и попытался улыбнуться еще раз.

— Молодец, — сказал Казак. — Ладно, сели.

Мы встретились, чтобы подписать документы, которые нужны были банку для того, чтобы выписать последний чек или нажать на кнопку для перевода денег. И у нас, и у Казака имелись ламинированные копии гарантийного письма губернатора северного края, где строился причал. Имелись обещания «Народнефти» относительно объемов нефти, которые она будет поставлять. Банки получили страховки от политического риска и наш успокоительный контракт толщиной в добрую книгу. Все, что нам теперь требовалось, — это последний отчет Вячеслава Александровича.

Я коротко записывал суть того, что он говорил. Все остальные курили — Вячеслав Александрович торопливо, приобретая с каждой затяжкой вид все более встревоженный. Он сказал, что супертанкер переоборудован окончательно, в ближайшие дни его отбуксируют к месту стоянки. Дно там уже подготовлено, двенадцать якорей надежно закреплены. Свои слова он пояснял слайдами, которые проецировались на настенный экран. Мы увидели чертежи и фотографии шипастых, зарывшихся в дно крепежных якорей. Увидели наполовину вмерзший в лед, точно брошенный за ненадобностью труп, участок трубопровода и расплывчатый снимок, показывавший, предположительно, дно Ледовитого океана. В какой-то момент презентация застопорилась, и Вячеслав Александрович, нос и шея которого покрылись каплями пота, стукнул кулаком по компьютеру.

В заключение он сказал, что все оборудование доставлено на место и приступить к бесперебойной перекачке нефти можно будет уже очень скоро. Под конец своего выступления он смотрел только в стол и курил так, точно вся его жизнь на одном только табачном дыме и держалась.

— Отличные новости! — сказал Казак.

Мы с Паоло посовещались. Сказать по правде, я был в тот вечер немного рассеян. Впрочем, обсудить нам осталось лишь пару формальностей. Советовать банкам пойти на попятную было поздно, даже если бы мы захотели дать им такую рекомендацию. А мы этого не хотели: Вячеслав Александрович производил впечатление человека дотошного, да и «Народнефть» все еще поддерживала проект. Так что совещались мы не долго. Паоло сказал, что, по его мнению, банки могут перевести Казаку деньги. Я с ним согласился. И мы сообщили об этом Казаку. Он подергал себя за вихор и сказал:

— Прекрасно.

Впрочем, главной причиной, по которой мне запомнился тот вечер, — причиной, по которой он сплавился в моем сознании с разговором, состоявшимся между мной и Татьяной Владимировной, и о которой я тебе сейчас расскажу, — была не сама наша встреча и не то, как умело и небрежно Казак на наших глазах подвергал пытке Вячеслава Александровича. Нет, причина в том, что произошло дальше. Я единственный раз увидел Паоло по-настоящему разгневанным — хотя последующие события дали ему достаточно поводов для гнева, — и мы с ним серьезно повздорили. С ним, с человеком, посвятившим свою жизнь превращению конфликтов в контракты, умевшим найти приемлемые для всех слова, приукрасить любую неприглядную реальность.

С делом было покончено. Облитые светом дворцы Кремля сияли за рекой во внезапно наступившей ночи. Казак предложил нам отпраздновать заключение сделки в ресторане.

— Поужинаем, — сказал он, — а там видно будет.

Глаза его поблескивали — думаю, он уже прикидывал возможные схемы отъема, распиливания и отмывания денег.

Вячеслав Александрович извинился и покинул нас. Паоло, Казак и я спустились на улицу, к «хаммеру» с тонированными стеклами. Паоло поднял воротник своего итальянского пальто. Казак, сколько я помню, носил шапку, сшитую из меха какого-то стоящего на грани исчезновения животного, — такие прикрывают одни лишь макушки русских мужчин, оставляя уши не защищенными; основное назначение этих шапок — показывать, какой крутой мужик их хозяин. Внутри «хаммера» обнаружился плазменный телевизор, холодильник и водитель, щеку его рассекал багровый шрам. Одной рукой он опустил стекло в своем окне, отчего в машину ворвался морозный воздух поздней зимы, а другой вытащил из-под пассажирского сиденья синюю милицейскую мигалку и прилепил ее к крыше автомобиля. Потом нажал на кнопку, и мы, сверкая мигалкой, покатили сквозь сумрак — мимо гостиницы, в которой по воскресеньям можно было получить поздний завтрак ценой в двести долларов, мимо «Дома на набережной», наделенного дурной кармой здания, где в тридцатые годы жили, пока им еще дозволялось жить, сталинские прихвостни и на крыше которого вращается ныне гигантский символ «Мерседеса». Неподалеку от «Кропоткинской» тянулась вдоль ограды храма очередь старух, певших под желтыми уличными фонарями жалобные молитвы в ожидании, когда их допустят в храм и они увидят выставленную там напоказ репатриированную реликвию — клок волос какого-нибудь святого или кусочек его коленной чашки. Они казались нереальными, статистками некоего фильма — здесь, посреди неонового вожделения и исступленных пороков столицы. Машина остановилась на красном свете, Казак выругался и пристукнул по спинке водительского сиденья.

На Остоженке мы вылезли из машины у элитного ресторана-порноклуба. «Абсент», так он, кажется, назывался. Мигалка погасла. На слякотном тротуаре мерзли рядком, надеясь привлечь к себе благосклонное внимание начальника здешней службы «фейс-контроля», будущие олигархессы. Они расступались перед Казаком, как автомобили перед его мигалкой. Он держал в руке кожаную мужскую сумочку, в самый раз пригодную для переноски маленького полуавтоматического пистолета, бывшего в то время последним писком моды у громил и денежных людей Москвы, — аксессуар, отдававший и женоподобием, и угрозой, словно бросавший всем и каждому вызов: ну-ка, попробуй меня украсть. Казак извлек из сумочки какую-то бумажку помахал ею перед носами вышибал и вступил в землю обетованную. Мы вошли следом и сдали наши пальто хорошенькой гардеробщице.

— Что это было? — поинтересовался я, когда мы уселись.

— Вы о чем? — спросил Казак, неторопливо подзывая официанта покачиванием повелительного пальца. Воздух в клубе казался уплотненным — из-за табачного дыма, звуков русского техно и ароматов женщин класса люкс.

— Что вы показали вышибалам?

Казак расстегнул сумочку и вытащил из нее карточку с его фотографией на одной стороне и двуглавым орлом на другой. Рядом с фотографией значилось, что Казак — сотрудник кремлевского секретариата по экономическим связям. Он повертел передо мной эту фальшивку, сжимая ее двумя пальцами.

— «Запрещается», — сказал он, — означает только одно: «дороже стоит».

Мы заказали коктейли, и, когда их принесли, Казак встал и произнес тост, а за ним еще один и еще: «За нашу дружбу… за наше сотрудничество… за процветание ваших семей… за вечный мир между нашими странами… за то, чтобы вы все же приехали к нам на север». Русские тосты — это поллюции, порождаемые снами об иной, небывалой жизни.

— Я хочу спросить вас кое о чем, — сказал я.

— О чем угодно, — ответил Казак, разведя руки в стороны. — Глаза его стали совершенно невинными.

— Вы что-нибудь слышали о такой компании — «Мосстройинвест»?

— «Мосстройинвест»? «Мосстройинвест»… Нет, не думаю. Хотя постойте… может быть… да, может, и слышал. А что?

— Один мой знакомый покупает у них квартиру. Мне хотелось бы знать, насколько эта компания надежна.

— Понятно, — сказал Казак. — Я наведу справки, идет? Поспрошаю моих друзей из строительного бизнеса и дам вам знать. Скорее всего, на той неделе. Лады?

— Спасибо.

— А теперь, — продолжал Казак, — я тоже хочу вас кое о чем спросить, друг мой. О тех девушках.

Он погрозил мне пальцем.

— О каких девушках? — заинтересовался Паоло.

— Вы как — одну из них имеете, — продолжал Казак, — или обеих? Двух сразу, а?

— Они сестры, — ответил я.

— Так это ж еще интереснее, — сказал Казак.

Я думаю, их обучают этому, русских агентов всякого рода служб: пронюхать что-нибудь о человеке — сущую мелочь — и использовать ее против него, чтобы он начал гадать, как они о ней прознали, что еще могли выведать, кому могли рассказать, — в общем, чтобы он забеспокоился.

— Они хорошие девушки, Николас?

— Думаю, да.

— Будьте поосторожнее, — посоветовал Казак. — У нас в России люди бывают иногда не такими добрыми, какими кажутся. Вы меня поняли?

Зазвонил его сотовый (сигналом вызова оказалась мелодия песни «Последний отсчет»). Казак поднес трубку к уху, что-то пробормотал в нее, затем провозгласил завершающий, излюбленный русскими дуболомами тост: «За крепкий член и хорошие деньги!» Выпив за это, он вручил официанту кредитку, расцеловал каждого из нас в обе щеки, сказал Паоло «Ciao» и ушел.

Больше я его не видел и не слышал. Вернее, видел однажды, несколько месяцев спустя, в теленовостях: во время последней войны на Кавказе (Казак стал к тому времени заместителем министра обороны) я, по-моему, разглядел его, ухмылявшегося за спиной президента, когда тот зачитывал обращение к возмущенному русскому народу.

— Варвар, — негромко сказал я; не исключено, впрочем, что слово было и посильнее.

И Паоло — потому ли, что счел меня неправым, или потому, что втайне сознавал мою правоту, или потому, что жена допекла его просьбами дать ей денег не то на новую модель «БМВ», не то на подтяжку лица, или еще по какой-либо неведомой мне причине — взорвался.

— Ты думаешь, Николас, что так уж сильно от него отличаешься? — Он оскалил зубы и внезапно показался мне — в лиловатом свете ресторана — сильно постаревшим. — Думаешь, мистер Английский Джентльмен, в Лондоне дела делаются по-другому? Ну да, они же там люди более утонченные, ессо, более симпатичные, более чистые. — Паоло сделал вид, что омывает руки. — Ну так ничего подобного. И в Италии тоже. Везде картина одна. Сильные и слабые, имеющие власть и не имеющие власти, деньги, деньги, деньги. Дело не в России. Дело в жизни. В моей жизни, Николас, и в твоей тоже.

Возможно, у меня не шло тогда из головы то, чего я не сказал несколькими часами раньше Татьяне Владимировне. Какой-то части моего сознания хотелось думать — все еще, а в тот вечер даже сильнее, чем когда-либо, — что я лучше, чем был на самом деле. Лучше, чем есть. И я ответил Паоло, что, по-моему, он ошибается. Заявил, что мы не такие. У нас есть правила, границы, которых мы не переступаем. Заявил, что я не такой.

— Не такой? — переспросил Паоло. — Ну тогда я скажу тебе, мистер Английский Джентльмен, еще кое-что. Этот Казак — просто инструмент, с помощью которого мы зарабатываем наши бонусы, понятно? Нет Казака — нет бонуса. Ты уверен, что ты не такой? Уверен? Мы всего-навсего блохи на его заднице.

Он еще много чего наговорил. Желтоватые белки Паоло налились бурой кровью. И вскоре я перестал спорить с ним. Просто сидел и смотрел в окно на нелепо огромный купол собора. В слякоти, окружавшей памятник какому-то давно забытому революционеру, курили и целовались подростки.

То был урок — такой же, в сущности, какой я получил в квартире Татьяны Владимировны: все мы одним миром мазаны. И я ничем от других не отличаюсь. Может, я еще и похуже всех прочих.

Я поднял мой бокал с почти допитым коктейлем и сказал:

— За напомаженных свиней!

— Идет, — согласился Паоло. — За напомаженных свиней!

Мы чокнулись.


Они познакомились в метро, рассказала мне Татьяна Владимировна, — точно так же, как я с Машей. Она тогда купила на Дорогомиловском рынке карпа, которого хотела донести до дома живым и выпустить в ванну, и девушки помогли ей на станции «Киевская» с сумками. Я представил себе, как они идут по сторонам от нее подземным залом, между платформами, под лживыми, изображающими русско-украинскую дружбу мозаиками. По словам Татьяны Владимировны, произошло это в июне, и воображение мигом нарисовало мне девушек в летних платьях, с открытыми, улыбающимися лицами, обаятельных, сильных, и Татьяну Владимировну, потеющую в летней кофточке с короткими рукавами и слишком плотной юбке.

Очень скоро, рассказывала Татьяна Владимировна, они и вправду стали ощущать себя членами одной семьи. Но теткой она им, конечно, не приходится. Я сидел, сцепив ладони, и молчал. Они казались мне какими-то чужими, мои ладони. По-видимому, девушки считали, что, выдавая ее за свою тетю, будут внушать больше доверия, выглядеть менее подозрительными и, если им удастся соблюсти все необходимые меры предосторожности, правда наружу так и не вылезет.

— Вы не беспокойтесь, — сказала, улыбаясь, Татьяна Владимировна, — родня мы, не родня, это совсем не важно.

Задним числом я гадаю, не пыталась ли она сказать мне: вам волноваться не о чем.

Я плыл по течению и подплывал к сорокалетию. Течение приволокло меня в Москву, прибило к Маше, занесло в эту историю. А другое пронесет сквозь ложь, с которой мне теперь придется жить. Да, честно говоря, это не так уж и трудно. Правда — обо мне, я имею в виду, о том, как далеко я способен зайти, — возможно, всегда была рядом со мной, близко-близко, и только ждала, когда я ее увижу.

Я заговорил о чем-то другом. Допил чай. Сказал, что очень рад скорому окончанию зимы. Сказал, что мы собираемся съездить в Одессу. Когда пришли девушки, о том, что поведала мне Татьяна Владимировна, никто не обмолвился ни словом. Скорее всего, и она решила просто забыть об этом. Угостила нас тортом и шоколадом. И подписала все необходимые бумаги.

Немного позже я снял с моего банковского счета двадцать пять тысяч долларов. Я, Маша и Степан Михайлович встретились неподалеку от консерватории, в пустом джазовом клубе, где в зале имелись сумрачные кабинки, и я отдал ему деньги (Степан Михайлович демонстративно отказался пересчитывать их). Нашей татарочке Ольге я сказал, что квартирой в Бутове мы можем не заниматься. Хватит и того, что мы уже сделали, сказал я. И повел ее, как обещал, в модный бар отеля, что рядом с Большим.

Загрузка...