Накопленный мною опыт показывает, что уровень падения нравов любого славянского города можно, пусть и грубо, оценить по тому, через какое время после твоего появления там тебе предложат девочек. В Одессе я получил такое предложение, не успев покинуть пределов аэровокзала. Пока мы шли от выхода из аэропорта к такси, водитель спросил, не нужны ли мне девочки. То обстоятельство, что две таковые у меня уже имелись, его не смутило.
Был, сколько я помню, первый уик-энд июня. Перед самым вылетом из Москвы снова пошел снег — снег в конце мая, мать его, посредством которого Бог дает русским понять, что он с ними еще не разобрался окончательно. Зато в самолете, собранном, судя по всему, в каменном веке, было жарко как в бане. Тонкий визг двигателя, находившегося совсем рядом с моим ухом, становился все громче, громче, пока не убедил меня, что крушение неизбежно. Через проход от меня сидел совершенно безумный, толстый бизнесмен-венгр, который в первые полчаса полета не сводил с меня глаз и ругался на четырех, а может, и пяти языках — так, точно он наблюдал за боксерским матчем. Потом венгр успокоился, отер лоб и начал жаловаться на перемены, произошедшие в Украине после прихода к власти нового президента (ты, может быть, видела этого деятеля по телевизору — у него все лицо испорчено ядом, который ему скормили русские). Теперь, по словам венгра, Украина — страна не просто коррумпированная. «Полгода назад, — горестно поведал он, — я точно знал, кому, когда и сколько придется дать. А нынче там вообще ничего не добьешься».
В самолете пахло потом и коньяком. У двери размещавшегося в хвосте туалета стояла стюардесса, готовая за небольшую подачку отключить дымовую сигнализацию. Когда самолет пошел на посадку, двое пьяных русских принялись отплясывать в проходе, пока другие пассажиры застегивали ремни.
Мы спустились по трапу на растрескавшийся бетон, и кожу мою обласкало тепло раннего черноморского лета. Настоящая жара еще не наступила, и мне показалось, что я в раю. Меня охватило полузабытое ощущение ребенка, попавшего в неведомые ему места, памятное мне по двум-трем семейным поездкам на Коста-Брава, обдающее жаром чувство, что ты нашкодил, забравшись туда, где тебе быть не положено, и надо же, никто тебя за это не ругает, — чувство, что ты вышел сухим из воды.
Так ведь я и вышел. И очутился в Одессе, городе, строго говоря, украинском, но по-прежнему остающемся для русских сказочной нирваной греховодников, сумевших удрать от унылой жизни. Маша с Катей вышагивали впереди в мини-платьицах и босоножках на высоких каблучках — девушки переобулись еще во время полета, — каждая катила за собой по чемодану от «Луи Виттон». Очки кинозвезд на носах, многообещающие улыбки на лицах и, я готов был поспорить, никаких трусиков под юбками. Маша раскрыла над головой ярко-красный летний зонт, который покачивался в такт движениям ее зада.
Вид у них был праздничный. Они почти добились своего. Или мы почти добились своего. Ко времени нашего отлета в Одессу им осталось лишь нанести пару визитов в банк — и все.
Украинский пограничник долго расшифровывал мой экзотический паспорт. Стоявшая за мной в очереди старуха постучала меня пальцем по плечу и страдальчески осведомилась: «Скажите, молодой человек, платить им обязательно?» В конце концов пограничник шлепнул по паспорту печатью, я прошел таможенный контроль и отправился на поиски моих спутниц. Они стояли в зале ожидания, торгуясь с таксистом (золотые зубы, всесезонная кожаная куртка, сияющие полуботинки с носами настолько острыми, что годились в качестве отмычки).
И, едва лишь мы направились к автостоянке, он спросил у меня:
— Девочками не интересуетесь?
Я засмеялся — ни дать ни взять, занервничавший иностранец. Катя засмеялась тоже.
— А правда, — произнесла Маша тоном, которого я до того не слышал, — ироничным, но почему-то и жестким, насмешливым, подводящим некий итог. — Ты не интересуешься девочками, Коля?
Центральное отопление в Москве выключили недель за пять до нашего отлета в Одессу, где-то в конце апреля. Мы с Машей сидели у меня дома: она, закутавшись в мой халат, смотрела по телевизору какое-то реалити-шоу, я наслаждался предварительной любовной игрой с моим новым «Блэкберри», — и вдруг мы услышали в трубах отопления характерный хлопок, короткий, но отчетливый выстрел из стартового пистолета, сказавший: лето пошло, спешите втиснуть вашу жизнь и вожделения в несколько недолгих теплых месяцев. За окнами все таяло, снег и лед сбегали с крыш, точно дождь, льющий из низко нависших туч. В ресторанах иностранцы улыбались друг другу как люди, выжившие в катастрофе и лишившиеся от радости дара речи. Все закончилось: пробежки по ледяным улицам из одного перетопленного здания в другое, бесконечное влезание в теплую одежду и вылезание из нее, марафон русской зимы, участвовать в котором ни один находящийся в здравом рассудке человек не захотел бы. И это ощущалось как чудо.
В наших с Машей отношениях также наступила пора теплая и сладкая. Теперь-то я понимаю, она была подделкой, — а может, понимал и тогда. Однако в каком-то смысле то время было для меня самым настоящим, самым честным. Мною все еще владела любовь, хотя ее уже можно было назвать и наркотической зависимостью. Думаю, я обязан признаться в этом. Прости, если причиняю тебе боль.
Мы много разговаривали. Маша рассказывала о зимах ее детства, о войне гангстеров, которая охватила ее город в начале девяностых, — бандиты мэра сражались с громилами губернатора. Когда кого-то из гангстеров убивали, братва украшала его могилу статуей в полный рост, державшей в руке настоящие ключи от машины покойного. В народе ту часть кладбища, где их хоронили, прозвали «мемориалом жертв раннего капитализма». Маша рассказывала, как ей, еще школьнице, хотелось уехать в Москву, — а не в Москву, так в Санкт-Петербург, а не в него, так, может быть, в Волгоград, в Самару, в Нижний Новгород — в какой-нибудь цивилизованный город, говорила она, где есть работа и пристойные ночные клубы, в какой угодно. Я тоже рассказывал ей о себе то, чего никогда никому не рассказывал, — быть может, кроме тебя. Не о моих секретах, если говорить точно, — у меня их и было-то всего ничего. Нет, я рассказывал ей о моих чувствах, о страхах, связанных с работой, с будущим, с одинокой старостью.
Мы даже снова заговорили — только теперь это походило на сочинение сценария или на игру — о том, как она когда-нибудь приедет ко мне в Англию. Хотя мне уже начинало казаться сомнительным, что и сам я смогу там жить; я чувствовал себя, как один из тех несчастных обитателей какой-нибудь колонии, о которых тебе доводилось, я думаю, слышать, — как человек, проведший в Африке столько времени, что, возвратившись в родную страну, он долго в ней не протягивает. Я затруднялся представить себе жизнь в Лондоне — без снега, без дач, без пьяных армянских таксистов. Утратил ясные представления о себе самом. То был синдром слишком долго прожившего в России иностранца, представляющий собой, по моим понятиям, особо острый вариант поражающего некоторых при переходе от молодости к средним годам чувства, что у них нет никаких корней, что держаться в жизни им не за что. Впрочем, и Маша тоже плыла, на ее манер, по течению, но она-то, похоже, знала — куда.
Раза два или три я встречал Машу после конца работы у ее магазина, и мы гуляли по набережной или выпивали в ирландском пабе на Пятницкой. А однажды зашли, чтобы посмотреть на иконы, в Третьяковскую галерею — скользили по ее полам в дурацких бахилках, которые навязывают посетителям русские музеи, в первый раз я ужасно стеснялся их, пока не обнаружил, что точно в такие же обуты все, кого я вижу вокруг. Маша знала, похоже, имена всех святых и названия всех невезучих городов, которые Иван Грозный или еще кто-нибудь предавал на картинах огню и мечу, но особого интереса к ним не питала, лишь изображала его. Однако со мной она была нежной, по крайней мере временами, ласкала меня в постели, когда все заканчивалось, а раз или два вылезала из нее поутру, набрасывала мою плохо выглаженную рубашку и приносила мне кофе.
Благодаря Ольге у нас имелись на руках почти все документы, связанные со старой квартирой Татьяны Владимировны. И перед самым Днем Победы Маша, Татьяна Владимировна и я отправились в психиатрическую клинику, чтобы раздобыть последний из них — официальное подтверждение того, что при подписании договора о квартирном обмене Татьяна Владимировна пребывала в своем уме (Катя, готовившаяся, по словам Маши, к экзаменам, нас не сопровождала). Старуха, суровая молодая красавица и иностранец в очках: думаю, каждый, кому мы попадались на глаза, находил нашу компанию подозрительной.
В любой системе подземного транспорта имеются свои официальные и неофициальные правила. В лондонской подземке тебе надлежит стоять на эскалаторе справа, пропускать вперед тех, кто выходит из вагона, никогда не заговаривать с незнакомцами и до времени завтрака в вагонах не целоваться. В Москве — подниматься с места на станции, предшествующей той, на которой ты выходишь, и неподвижно стоять лицом к двери вместе с другими собирающимися покинуть вагон пассажирами, точно все мы — солдаты, ожидающие сигнала атаки, или христиане, которые готовятся выйти на арену римского цирка. А затем проталкиваться на платформу сквозь толпу старух, пихающих тебя локтями с остервенением, наводящим на мысль, что кто-то строго-настрого приказал им: пленных не брать.
Вот и мы, когда ехали за справкой, поднялись с наших мест на «Красносельской» и вышли из вагона на станции «Сокольники». Наверху ледяные бортики еще тянулись вдоль сточных канав, и лед еще держался за крошащиеся бордюрные камни, и серовато-черные комки его липли к подножиям уличных фонарей. Тротуары выглядели так, точно их полили охлажденным соусом. Однако девушки уже обрядились в короткие юбочки. И улицы снова запахли пивом и революцией.
Нужная нам клиника стояла посреди лабиринта облезлых восьмиэтажек советской постройки. Вдоль них и между ними извивались толстые отопительные трубы — примерно такие же украшают в Париже Центр Жоржа Помпиду, только здешние были не так ярки и обмотаны асбестом. Мы вошли в вестибюль клиники, миновали стайку куривших медсестер и поднялись по двум лестничным маршам в отделение психиатрии. Там слегка попахивало газом и где-то громко капала вода. Мы увидели двух пациентов в больничных халатах — на голове одного красовалась широкополая соломенная шляпа. У психиатра висел на стене диплом в рамочке, сидели на носу очки а-ля Джон Леннон, а щеки покрывала трехдневная щетина. На столе в беспорядке лежали какие-то документы, окружавшие старый красный телефонный аппарат и две пластмассовые чашки, одна из которых валялась на боку. На белом халате психиатра различались немногочисленные, впрочем, пятна крови.
— Она пьет?
— Нет, — ответил я.
— Нет, — подтвердила Маша.
— Доктор, — сказала Татьяна Владимировна, — я пока что жива и могу сама отвечать на ваши вопросы.
— Если она пьет, — продолжал доктор, — справку я ей все равно выдать смогу, но это обойдется вам немного дороже.
Он прижал свои лежавшие на столе ладони одну к другой и улыбнулся.
— Я не пьющая, — сказала Татьяна Владимировна.
Психиатр наморщил нос. Записал что-то. Похоже, она его разочаровала.
— Наркотики? — с надеждой в голосе осведомился он.
Татьяна Владимировна рассмеялась.
— А вы кто? — сурово поинтересовался он у меня, словно сообразив вдруг, что мне здесь не место.
— Ее адвокат, — ответил я.
— Адвокат? Понятно.
Психиатр порылся в лежавших на столе бумагах. И начал задавать Татьяне Владимировне вопросы, ответы на которые, по-видимому, позволяли ему судить о здравости ума пациента.
— Ваше имя? — склонившись над столом, спросил он.
— Иосиф Виссарионович Сталин, — ответила Татьяна Владимировна. Лицо ее стало совершенно непроницаемым — думаю, она научилась этому на допросах давних времен — и оставалось таким в течение времени, достаточного, чтобы воскресить надежды психиатра на получение дополнительной мзды. Но затем Татьяна Владимировна сказала: — Шучу.
Она назвала свое настоящее имя, дату рождения и имя нынешнего прощелыги президента, ответила еще на два-три вопроса, которые не затруднили бы и клинического умопомешанного. Мы заплатили четыреста рублей плюс триста за (по словам психиатра) оформление справки. Получили бумажку, удостоверявшую, что Татьяна Владимировна в своем уме, и откланялись.
Перед Одессой я увиделся с ней еще только раз. И дату этой встречи могу назвать точно: 9 мая, День Победы.
Я пригласил их — Машу, Катю и Татьяну Владимировну — к себе. Мы собирались посмотреть по телевизору военный парад на Красной площади, ближе к вечеру прогуляться по бульварам, а затем полюбоваться с Пушкинской расцветающим над Кремлем салютом.
День был чудесный. Мы с Машей уплетали блины, семгу и все прочее. Именно тогда я почувствовал, что мы с ней ничем не отличаемся от других супружеских пар — тех, что приглашают тебя на обед и показывают, как они счастливы, как понимают друг дружку без слов, как умеют любить, как пусты и поверхностны их ссоры. После парада по радио начали передавать патриотические песни, и Татьяна Владимировна принялась обучать нас танцам военных времен — вальсу, по-моему, и еще одному, название которого я позабыл. Сперва она потанцевала со мной — Маша хлопала в ладоши, Катя смеялась, — потом с каждой из девушек. Мы перешли в гостиную, отодвинули кофейный столик к стене и потанцевали все вместе, я по преимуществу с Машей, а Татьяна Владимировна с Катей. Старушка покрылась потом, она улыбалась, вертела вокруг себя Катю, точно юная девушка, и раз или два вскрикнула — высоко и пронзительно, по-крестьянски, — казалось, эти взвизги исходили из самой глубины ее горла, а умение издавать их хранилось на дне ее памяти, если не в генах.
Под конец она согнулась вдвое, пыхтя, а наша троица плюхнулась на софу.
— Браво, дети, — сказала она. — Браво. И спасибо.
Помешательство русских на Второй мировой всегда казалось мне отчасти неприятным. Однако в тот день я понял: резвость, обуявшая Татьяну Владимировну, не имеет никакого отношения ни к Сталину, ни к восточному фронту — ни к чему в этом роде. Ее источник — память о погибших возлюбленных, о молодости, о вызове обстоятельствам, о Ялте 1956 года.
А затем Маша принесла документы.
— Татьяна Владимировна, — сказала она, — я хочу, чтобы вы знали: Коля собрал все бумаги, касающиеся вашего нового дома в Бутове. Акт о владении, технический паспорт — все, доказывающее, что продажа квартиры будет законной и никаких сложностей не создаст. Вот они.
И Маша, подняв перед собой стопку бумажных листков, раздвинула их так, как раскрывала когда-то давно веер какая-нибудь петербургская герцогиня.
— Кроме того, у нас на руках все бумаги, связанные с вашей нынешней квартирой, которую Степан Михайлович так пока и не посмотрел.
Она подняла другую руку — с собранной Ольгой папкой; несколькими днями раньше я сам вручил ее Маше.
— Покажи их Татьяне Владимировне, Коля, — сказала, улыбаясь, Катя.
— Да, пожалуйста, Николай, — попросила Татьяна Владимировна. — Я не сомневаюсь, что они в полном порядке, просто хочется, чтобы вы мне все про них объяснили. Тогда я буду совсем спокойна.
— Держи, Коля, — сказала Маша, протянув мне и бумажный веер, и папку.
Документ, который в России не продается, пока еще не изобретен. На Павелецкой, в подземном переходе, ведущем от станции метро к дурацкой башне, в которой я работаю, можно купить университетский диплом, вид на жительство, удостоверение, обращающее тебя в квалифицированного нейрохирурга. Иногда они оказываются подлинными — в том смысле, что их изготовляют продажные работники самых настоящих университетов, чиновники мэрии, сотрудники кремлевской администрации (с девяностых годов сохранился и оживленный рынок чистых бланков, из которых можно состряпать любой договор с проставленными на нем давними датами, — такие бумаги содержат даже соответствующие этим датам водяные знаки). Но встречаются и вопиющие подделки. Как раздобыла Маша впервые увиденные мною в тот день «бутовские» документы, я не знаю. Вид они имели достаточно убедительный: все те же водяные знаки, россыпь очень правдоподобных печатей. Может быть, некоторые подписи выглядели немного смешно, да в уголках пары документов различались оставленные ксероксом сероватые тени, но ничего с очевидностью поддельного или способного вызвать тревогу в них не наблюдалось.
Я разложил документы на кухонном столе, сел за него вместе с Татьяной Владимировной. Сначала мы прошлись по бумагам, относившимся к ее старой квартире. Затем я показал ей те, в которых описывались приятные особенности бутовской, в частности документ, подтверждавший, что там никто не прописан. И тот, в котором стояло имя нынешнего ее правомочного владельца — Степана Михайловича.
День выдался хороший, грех было портить его. А кроме того, мы собирались в Одессу, и испортить эту поездку тоже было бы грешно. Да и зашли мы уже так далеко, что возвращение в исходную точку представлялось мне практически невозможным. Однако на деле все было и проще, и хуже этих моих объяснений. Я обязан сказать тебе, что, когда я показывал документы Татьяне Владимировне — да еще и в День Победы, — вся эта история казалась мне ничего не значащим пустяком. Неизбежным, почти естественным. Я понимаю, как это звучит, но больше мне оправдаться нечем.
— Великолепно, — сказала она, когда мы закончили. — Вы ангел, Николай.
— Да, — согласилась Маша, — Коля наш ангел.
И провела ладонью по моим волосам — очень легко, всего один раз.
— Рад стараться, — ответил я.
— Пошли, — сказала, вставая и потягиваясь, Катя. — Скоро салют.
Выходя из дома, мы столкнулись с Олегом Николаевичем. Мимо его квартиры мы проехали на лифте, однако, открыв дверь на улицу, я оказался с ним лицом к лицу, черный костюм и белая рубашка придавали ему сходство с джазистом или похоронных дел мастером, в руке у него был кейс — пустой, в этом я не сомневался. Я шел первым, за мной Маша с Катей, за ними Татьяна Владимировна.
Я поздравил Олега Николаевича с праздником великой победы его страны. Он в ответ поздравил меня с победой Британии.
— И вашего дедушки в том числе, — добавил Олег Николаевич. Когда-то, в то время мы еще помногу разговаривали, я рассказал ему о конвоях и о связях моей семьи с Россией.
— Олег Николаевич, — сказал я, — позвольте представить вам моих близких друзей, Машу и Катю.
— Да-да, — ответил он, словно узнав их. — Ваши друзья.
— С Днем Победы, — сказала Катя и хихикнула. Он и она показались мне в тот раз опасливыми представителями разных цивилизаций, лишь по чистой случайности умеющими говорить на одном языке.
— Да, — сказал Олег Николаевич. — И вас, девушки.
— Вы нас простите, пожалуйста, — сказала Маша, — но мы спешим.
Олег Николаевич вжался, чтобы пропустить девушек, спиной в стену. Они проскользнули мимо него на улицу.
— Всего доброго, — негромко произнес он им вслед.
Татьяна Владимировна все еще стояла рядом со мной в вестибюле. Я не сумел придумать, как мне представить старушку, поэтому просто назвал ее имя.
— Рад знакомству, — сказал Олег Николаевич.
— Я тоже, — ответила Татьяна Владимировна.
Я увидел в глазах обоих настороженность и понял, что они оценивают друг дружку — происхождение, образование, сколько крови пришлось каждому из них или их родным смыть со своих рук. Русские старики мгновенно производят такого рода титанические расчеты, подобно тому, как англичане присматриваются к обуви и прическе нового знакомого, прислушиваются к его выговору. Затем их глаза смягчились, плечи слегка опустились: оба пришли к заключению, что опасаться им нечего.
— Разрешите и вас поздравить, Татьяна Владимировна, — сказал Олег Николаевич.
— Шестьдесят лет, — ответила она. — Ведь шестьдесят, верно?
— Около того, — ответил он.
Я думаю, Татьяна Владимировна была лет на шесть-семь старше Олега Николаевича, однако оба успели получить свою долю войны, сталинизма, всего кошмара русской жизни. Оба были достаточно стары, чтобы помнить время, когда они верили во что-то, пусть даже предмет их веры оказался бесстыдным обманом. Людям помоложе в большинстве их верить уже не во что, даже тем, кто этого хочет. Нет у них ни коммунизма, ни Бога. Память о Боге и та утрачена.
— Нас тогда в Казань отправили, — неожиданно сообщил Олег Николаевич, — на Волгу. Отец работал в физическом институте. Два года провели вне Москвы.
— Ленинград, — произнесла Татьяна Владимировна, назвав только город, ничего больше.
Олег Николаевич кивнул.
Мы с ней уже отошли на несколько шагов от подъезда, когда Олег Николаевич окликнул меня:
— На минуточку, Николай Иванович. Всего на одну минуту, пожалуйста.
Татьяна Владимировна пошла в почти теплых сумерках к девушкам, а я вернулся к двери, к Олегу Николаевичу. Женщины стояли в нескольких метрах от нас и, думаю, могли услышать наш с ним разговор, если бы напрягли слух — и если бы захотели его услышать.
— Они там джакузи устанавливают, — сказал Олег Николаевич.
— Где?
— В квартире Константина Андреевича. Кто-то вселился в нее.
Я давно уж и думать забыл о друге Олега Николаевича, да, честно говоря, меня его судьба особо и не волновала.
— Кто?
— Понятия не имею. Никакого. Я знаком с одной женщиной из его дома, она мне и рассказала. Она сама это видела.
— Что?
— Джакузи.
Он ждал ответа, однако мне сказать было нечего — как о джакузи, так и о его друге. Наверное, Олегу Николаевичу просто хотелось поделиться этой новостью, все равно с кем. И разумеется, он понимал: слишком поздно уже ждать помощи от меня или от кого-то другого. Так же как слишком поздно было высказывать мнение обо мне и о девушках — оно все равно ничего изменить не могло.
Чтобы прервать молчание, я сказал ему, что в начале июня уеду на несколько дней в Одессу.
Олег Николаевич посмотрел мне в глаза, потом окинул быстрым взглядом Машу и Катю, их платья в полоску. И произнес, обращаясь, казалось, к какой-то точке, находящейся между моими ключицами:
— Посади свинью за стол, она и ноги на стол.
Мы стояли, ожидая начала салюта, на площади Пушкина. Татьяна Владимировна — между мной и Машей, мы держали ее за руки. Думаю, ей нравилось находиться рядом с любящими людьми, даже если любовь их предназначалась не ей. Катя, прихватившая с собой пакетик бенгальских огней, раздала их нам, каждый зажег свой и помахивал им в воздухе. А когда забухали пушки, мы вперились взглядами в небо над Кремлем, наперебой восклицая кто «ооо!», кто «ура!».
На прощанье Татьяна Владимировна сказала нам: «Веселитесь, дети», поцеловала девушек, потом меня — мне она еще и подмигнула.
Я взял на работе отгул, и в пятницу утром мы вылетели в Одессу. В последний миг выяснилось, что дом у пляжа рухнул, если, конечно, он и вправду существовал, и потому жить нам пришлось в гостинице. Заплатил, естественно, я, что дало мне возможность изображать, вселяясь с девушками в номер и выходя с ними к завтраку, бог весть какую важную шитику. Гостиница стояла на прелестной дремотной улице, обсаженной цветущими деревьями и заставленной статуями давно умерших, прославившихся чем-то одесситов; от улицы спускались к морю гигантские старинные ступени. В самой гостинице имелся ресторан, когда-то сообщавший ей, наверное, сходство с «Ритцем», и красивая деревянная лестница; из окон нашего номера открывался по утрам чудесный вид: летнее солнце, купающееся в темном, как нефть, море. Пересказывая тебе эти детали, я как будто вновь вижу их.
Номер мы сняли «полуторный» — большая спальня плюс что-то вроде детской с одиночной кроватью и общий для двух комнат балкон. Катя сразу же отправилась прогуляться и, если получится, пококетничать с кем-нибудь. Я, не стану скрывать, попросил Машу сбросить платье, приоткрыть дверцу платяного шкафа и встать перед его зеркалом так, как на том снимке, который она показала мне в начале нашего знакомства. Только теперь позади Маши сидел я, вглядываясь в ее спину, в отраженную зеркалом грудь и в себя самого. Наши глаза встречались в зеркале, отражения словно жались одно к другому, но настоящие мы оставались разделенными, уже далеко отошедшими друг от дружки.
Так я сидел, она стояла, и только глаза наши разговаривали, пока Маша не спросила, обращаясь к моему отражению: «Может, хватит, Коля?» В голосе ее прозвучала та же жесткость, какую я услышал в аэропорту. Вообще-то, в Одессе она была внимательной ко мне, старалась удовлетворить все мои прихоти, уже хорошо ей знакомые. Но выглядело это так, точно ее там на самом-то деле не было или меня уже не было с ней, в ее мыслях, и, возможно, как раз мое отсутствие и позволяло ей проявлять такую щедрость ко мне.
Мы переоделись, вышли из гостиницы. На самом верху лестницы, спускавшейся от нашей тенистой улицы к морю, мы увидели карликового крокодила, лысеющую сову и нервную обезьянку — все они ожидали, когда с ними сфотографируется какой-нибудь сговорчивый турист. На солнце было тепло, в тени почти холодно. Одесские кафе уже открывались в предвкушении сезона, раскидывая свои зонты и расправляя тенты, точно потягивающиеся после спячки животные. Стеснительные американцы неловко переговаривались поверх меню с невестами, которых они подыскали для себя с помощью Интернета и на свидания с которыми теперь прилетели. Между столиками одного кафе сновали две девицы в полихлорвиниловых сапогах до колен и подтяжках, раздавая рекламные листки стрип-клуба. Может быть, я и ошибался, считая, что религия этих, с таким пылом грешивших, славян умирает. Может быть, человеку, чтобы вести себя так аморально, необходимо во что-то верить — в неких одряхлевших богов, засевших в глубине его сознания, — богов, которых он столь рьяно низвергает.
После полудня мы взяли такси и поехали на пляж.
Я спросил у Кати:
— Как прошли экзамены?
— Какие экзамены?
— Твои, университетские.
— А, эти, — сказала она. — Отлично прошли.
Мы сидели в пляжном кафе, маленьком, бамбуковом. Тощие мальчики-подростки ныряли в холодное море с шатких катальных горок и с конца полуразвалившегося пирса. Песок выглядел издали вулканическим, я когда-то видел похожий на Тенерифе (давно, еще до тебя и до России). При ближайшем рассмотрении здешний оказался состоящим, по преимуществу, из сигаретного пепла. На Кате было просвечивавшее платье и красное бикини под ним. Маша покручивала солнечный зонтик. Глаз ее я за темными очками разглядеть не мог.
— Что ты там изучаешь, Катя?
— Бизнес… экономику… много чего. — Она улыбнулась. — Я очень хорошая студентка.
— Первая в группе, — добавила Маша, и девушки засмеялись. Я тоже.
От тянувшейся по верху пляжа бетонной дорожки несло мочой, но меня это почему-то не смущало. На дорожке какой-то старик приглашал желающих полупить по боксерской груше, а старуха — взвеситься на стареньких весах. По пляжу во множестве дрыхли собаки. Казалось, скрывать было почти уже нечего. Они не сестры. Татьяна Владимировна им вовсе не тетя. Катя работает официанткой в узбекском ресторане. Все тайное успело стать явным.
Мы посидели на песке (Маша и Катя постелили на него пластиковые пакеты, чтобы не запачкать юбки). Договорились вечером вернуться сюда, в один из береговых ночных клубов, которые попадались нам на глаза по дороге. Купили три мороженых у старухи, показавшейся мне похожей на Татьяну Владимировну, и съели его в молчании.
О Сереже я узнал уже в гостинице, когда мы собирались снова покинуть ее.
Маша заперлась в ванной комнате, пустила там воду. Катя спала. Я видел ее сквозь соединявшую комнаты номера дверь — девушка лежала ничком, вытянув, точно труп, руки вдоль тела. Прождав с четверть часа, я постучал в дверь ванной комнаты, спросил у Маши, все ли у нее в порядке. Она после долгой паузы ответила: «Да» — голосом, прошедшим примерно половину пути от звуков, какие издаются во время оргазма, до предсмертного хрипа. Я включил телевизор: соревнование тяжелоатлетов; выдержанная в манере мягкого порно реклама итальянских чат-линий; схватка мужчин в тесноватых костюмах, пытающихся придушить один другого посреди, насколько я понял, украинского парламента; странный военный парад: духовой оркестр и верблюды — прямая трансляция из Туркменистана. Я выключил телевизор. Откуда-то из-за гостиницы долетели два звука, по-любительски принятые мной за выстрелы. И тут мне попалась на глаза стоявшая на тумбочке у кровати розовая Машина сумочка. Я открыл ее и заглянул внутрь.
В сумочке лежали два паспорта — международный и внутренний, который русские приучены повсюду таскать с собой. Из них-то я и узнал ее фамилию. И только потом, когда было уже поздно, сообразил, что мог бы и адрес узнать — и записать. Возможно, и следовало бы, однако я торопился, ни о чем толком не думал и не сделал этого. Членская карточка фитнес-клуба и еще одна — ночного клуба где-то на Таганке, я о нем ни разу не слышал. Дисконтная карточка ново-арбатского магазина автомобильных принадлежностей; другая — кофейни на площади Пушкина с тремя печатями в графе «купите шесть пирожных, седьмое бесплатно»; проездной на метро; около двух тысяч рублей и пятьдесят долларов. Еще я нашел клочок бумаги с записанным на нем телефонным номером Маши — все практичные москвички носят с собой такие, чтобы тот, кто украдет сумочку, мог бы спустя пару дней подослать к ее владелице какую-нибудь бабусю, дабы та вернула документы — за деньги, естественно. И фотография.
Вид у изображенного на ней мальчика был совсем младенческий. Фотография была черно-белой, паспортного размера, но я разглядел светлую челку, выбивавшуюся из-под чепчика с завязанными под подбородком мальчугана тесемками. Сказать что-нибудь наверняка я не мог — ежемесячные съемки малышей, их достижения, которые приводят в такой раж родителей, всегда были выше моего разумения, — но, по моим прикидкам, мальчику со снимка было около года. Виден он был только по плечи, однако можно было догадаться, что на нем матросский костюмчик. Мальчик наполовину отвернулся от камеры и смотрел вверх, в лицо женщины, на коленях которой сидел. В лицо Маши.
Я перевернул снимок. Кто-то написал на обороте: «С Сережей» — и поставил дату. Снимок был сделан месяцев за пять-шесть до моего с ней знакомства. Стало быть, сейчас ему уже около двух, этому малышу. Я вернул снимок в сумочку, а сумочку — туда, где она совсем недавно стояла.
В тот вечер обе девушки надели платья-комбинезоны — Маша темно-синее, Катя, по-моему, лиловое — и накрасились, слишком густо. Обедать мы пошли в гостиничный буфет с украинской кухней. Я навалил на тарелку гору клецок, но почти ничего не съел — сидел за столом, и в голове у меня вертелся только один вопрос: «Кто такой Сережа? Кто такой Сережа? Кто такой Сережа?» Девушки обсуждали другой — где они проведут отпуск, если на это найдутся деньги (Мальдивы, Сейшелы, «Хэрродс»)? Потом мы поднялись на верхний этаж гостиницы, в бар, и выпили «Пина колада», потом взяли такси и поехали на пляж, в ночной клуб — «Рамсес», по-моему, или «Фараон».
Были первые выходные сезона, время еще не позднее, около половины одиннадцатого, холодно. Наполовину пустой зал с окутанной парами сухого льда сценой и пустынным танцполом. Окружавшие его столики жались к граням трех пластмассовых египетских пирамид. Мы сидели и ждали, когда что-нибудь начнет происходить, — разговаривать не пытались, не надеясь перекричать техно-музыку. Зал, как это часто бывает в ночных клубах и на приемах, заполнялся медленно — и вдруг оказался набит битком. Маша с Катей пошли танцевать. Я отправился к стойке бара и застрял около нее, выпивая и озираясь вокруг.
Если не считать десятка или около того стереотипных бандитов в черных куртках, с толстыми, как стволы деревьев, шеями и стрижками приговоренных к смерти, я был лет на пятнадцать старше каждого из посетителей клуба. Длинноногая одесситка окинула мои джинсы и футболку таким взглядом, точно я — эксгибиционист или нищий. Начался стриптиз — жутковатый голый балет с участием неподвижной горы мужского мяса и двух женщин с неприятно длинными зубами и обвислыми грудями. Склонные к иронии посетители одобрительно аплодировали и свистели.
Когда стриптизерши собрали свое тряпье и удалились, я забрался на одну из пирамид, чтобы отыскать на танцполе моих девушек. Сейчас я в этом уже не уверен, однако моя дремотная память уверяет, что я пересек зал, направляясь к сцене, у которой засек их, — очки мои запотели, в ушах стучало, я беззвучно извинялся перед теми, кому наступал на ноги. С Машей и Катей танцевали еще одна девушка и парень, — увидев, что я приближаюсь, они затерялись в джунглях рук и ног.
Я остановился перед Машей, стиснул ладонями ее виски, повернул лицом к себе и крикнул так громко, как мог:
— Кто такой Сережа?
— Что? — Лицо ее замерло, но тело еще пыталось пританцовывать.
— Кто такой Сережа, Маша?
— Не сейчас, Коля.
— Это твой сын?
— Коля, не сегодня.
— Он живет с твоей матерью? Она действительно болела, когда ты была девочкой? У тебя вообще есть мать, а, Маша?
— Не сегодня, Коля. Сегодня твоя ночь. Давай потанцуем.
Тело Маши снова начало двигаться. Я еще держал ее голову, однако Маша протянула руку мне за спину, к Кате, и я почувствовал, как локти Кати легли мне на плечи, как ее пальцы переплелись на затылке Маши с моими, дыхание овеяло мою шею, а крепкая грудь уперлась мне в спину.
Я был пьян — наполовину от «Пина колада», наполовину от того, что все понял. Я позволил Кате оторвать мои руки от Маши, перестал кричать на нее и начал раскачиваться и шаркать ногами в обычном моем стиле школьного диско. Думаю, мы с Машей походили на воплощение дешевой мужской фантазии.
Однако в Одессе — и даже в большей мере, чем в Москве, — при правильном освещении и правильном количестве выпитого ты начинаешь видеть вещи такими, какими тебе их хочется видеть. Живут же с этим люди, значит, сможешь и ты. Я и жил — в ту долгую последнюю ночь. Сухой лед испарился, и я увидел за сценой клуба мерцание Черного моря, барашки волн, кативших сюда, чтобы отыскать нас в свете луны. Мне казалось, что я могу танцевать, — совсем как те, кто уже извивался на столиках и лез на сцену, дабы показать всем, этому юному лету, какие они молодые и красивые. Казалось, что бандиты зла никому не желают, что Маша, вполне возможно, целовала меня потому, что я ей нравился. Даже пирамида представлялась мне настоящей, мои фантазии попахивали счастьем, а ночь ощущалась как свобода.
Мы провели в постели лишь около часа, когда над водой забрезжил, пробиваясь к нам сквозь деревья и шторы на окнах, свет. Я попытался найти на бедрах и животе спавшей Маши улики и знаки беременности и родов, но не нашел.