Слава и краса вашего пола! Слава страны, вас произрастившей! Слава мужей, удостоившихся такой безграничной любви и такой преданности, таких чудных, идеальных жен! Вы стали поистине образцом самоотвержения, мужества, твердости, при всей юности, нежности и слабости вашего пола. Да будут незабвенны имена ваши!
…Из давней тьмы выступает вечер 14 января 1827 года. Роковое четырнадцатое число. Месяц назад мысленно отметила она годовщину возмущения на Сенатской площади, возмущения, так преломившего судьбы близких ей людей, и Сергея судьбу, и ее… Четвертый месяц уже живет она в чиновничьем этом городе, столице восточносибирской, которая могла бы показаться даже милой и приветливой при других обстоятельствах, но не сейчас… Сейчас круг за кругом, точно спирали Дантова ада, идет нравственная пытка. Сперва ее предупредили, что «…жены сих преступников, сосланных в каторжные работы, следуя за своими мужьями и продолжая супружескую связь, естественно сделаются причастными их судьбе и потеряют прежнее звание, то есть будут уже признаны не иначе, как жены ссыльнокаторжных, дети которых, прижитые в Сибири, поступят в казенные поселяне…». Вот как! Одним пунктом официального предписания убиты и матери и дети!
«Ах, милостивый государь, Иван Богданович Цейдлер! Вам ли, несущему власть губернатора в краю каторги, не знать русских женщин. Я и не рассчитывала на другую судьбу. Хотя, по чести сказать, это жестоко. Это омерзительно и жестоко: император, который мстит женщинам и детям…»
Странно, но, когда ей зачитывали «отречения», она слышала как бы два голоса, говорящих противоестественным жутким дуэтом. Да, это был голос Цейдле-ра, но словно бы говорил не он, а тот, другой, из Петербурга, из Зимнего дворца… Какое лицемерие, какое иезуитство: разрешить всемилостиво отправиться в Сибирь, обнадежить, дать поверить в благородство и вдруг после тысяч таежных верст задержать, ставить условия одно страшнее другого, условия, о которых можно было сказать еще там, в начале пути…
И вот он, этот вечер 14 января.
Земля притихла. Идет медленный снег. Угомонилась наконец и стала Ангара. Еще неделю назад — и это зимой! — она поднялась на три с половиной аршина, вышла из берегов, затопила улицы Иркутска и все дымилась, все туманилась, застывая.
Княгиня пишет письмо. Тень от гусиного пера странно ломается на стыке стены с потолком. Вместе со снегом пришло нежданное успокоение, какого не знала она с того дня, как арестовали князя Сергея Петровича. Может быть, это не спокойствие, а предчувствие?..
«Милостивый государь Иван Богданович!
Уже известно Вашему превосходительству желание мое разделить участь несчастного моего мужа, но, заметив, что Ваше превосходительство все старания употребляли на то, чтобы отвратить меня от такого моего намерения, нужным считаю письменно изложить Вам причины, препятствующие мне согласиться с Вашим мнением.
Со времени отправления мужа моего в Нерчинские рудники я прожила здесь три месяца в ожидании покрытия моря. Чувство любви к Другу…»
Она написала слово это — «Другу» — с прописной буквы, подчеркнув этим и бесконечное уважение к мужу, и веру в праведность его дела, и надежду на встречу с ним. В ней и в самом деле поднималось и росло ощущение, что вот сейчас, в тесной неуютной комнатке, при оплывшей свече, заканчиваются все ее мучения.
«…Чувство любви к Другу заставило меня с величайшим нетерпением желать соединиться с ним; но со всем тем я старалась хладнокровно рассмотреть свое положение и рассуждала сама с собою о том, что мне предстояло выбирать. Оставляя мужа, которым я пять лет была счастлива, возвратиться в Россию и жить там во всяком внешнем удовольствии, но с убитой душой, или из любви к нему, отказавшись от всех благ мира с чистой и спокойной совестью, добровольно предать себя унижению, бедности и всем неисчислимым трудностям горестного его положения в надежде, что, разделяя все его страдания, могу иногда с любовью своею хоть мало скорбь его облегчить? Строго испытав себя и удостоверившись, что силы мои душевные и телесные никак бы не позволили мне избрать первое, а ко второму сердце сильно влечет меня…»
Ровный, покойный свет свечи затрепетал вдруг, огонек заметался, забегал, словно рыжим мотыльком решил слететь с черной ниточки фитиля… Снег уже улегся было, но пришел ветер, закрутил белые спирали. Они ввинчивались в воздух — все выше, выше… Свеча оплывала, из комнаты уходило тепло, стало зябко. Трубецкая накинула на плечи шаль, сняла нагар — огонек загустел. Она подумала, что все это очень похоже на ее жизнь.
Разве не свеча жизнь человеческая? Чистая, стройная, она ждет часа своего, с трудом загорается… потом пылает, трепещет, становится короче… Уже нет стройности, но есть другая красота — пышность украшений, застывший узор капель и струек… Потом все опадет, растает, и останется черный, неприютный уголек, тихий и покойный, как. могильный камень.
Она отогнала грустные размышления и, чтобы вернуть твердость и мыслям и руке, стала вспоминать другие свечи — они тоже трепетали, и пламя на них металось, когда священник, венчая их с князем Сергеем Петровичем, напутствовал их святой молитвой…
Что-то в этом воспоминании остановило ее, что-то очень важное. Воспоминания отступили, мысль прояснилась… Довод! Вот он, довод, точный довод, против которого не найдут возражений, уловок ни господин генерал Цейдлер, ни тот, чьими незримыми устами глаголет губернатор иркутский. Вот оно:
«Но если б чувства мои к мужу не были таковы, есть причины еще важнее, которые принудили бы меня решиться на сие. Церковь наша почитает брак таинством, и союз брачный ничто не сильно разорвать. Жена должна делить участь своего мужа всегда и в счастии и в несчастии, и никакое обстоятельство не может служить ей поводом к неисполнению священнейшей для нее обязанности. Страданье приучает думать о смерти: часто и живо представляется глазам моим тот час, когда, освободясь от здешней жизни, предстану пред великим судьею мира и должна буду отвечать ему в делах своих, когда увижу, каким венцом спаситель воздаст за претерпенное на земле, именно его ради, и вместе весь ужас положения несчастных душ, променявших царствие небесное на проходящий блеск и суетные радости земного мира. Размышления сии приводят меня в еще большее желание исполнить свое намерение, ибо, вспомнив, что лишение законами всего, чем свет дорожит, есть великое наказание, весьма трудное переносить, но в то же время мысль о вечных благах будущей жизни делает добровольное от всего того отрицанье жертвою сердцу приятною и легкою».
Теперь осталось завершить письмо: несколько любезных слов, уверенность в благородстве, надежда на исполнение просьбы, et cetera, et cetera…
«Объяснив Вашему превосходительству причины, побуждающие меня пребывать непреклонно в своем намерении, остается мне только просить Ваше превосходительство о скорейшем направлении меня, исполнив вам предписанное. Надежда скоро быть вместе с мужем заставляет меня питать живейшую благодарность к государю императору, облегчившему горе несчастного моего Друга, позволив ему иметь отраду в жене…»
Так!
«За сим поблагодарив Ваше превосходительство за доброе расположенье, Вами мне оказанное в бытность мою в Иркутске, и даже за старанья, Вами прилагаемые к удержанию меня от исполнения желания моего…»
Так!
«…от исполнения желания моего, ибо чувствую, что сие происходило из участия ко мне, прошу, Ваше превосходительство, принять уверенья в искренней и совершенной моей к Вам преданности, и остаюсь готовая к услугам Вашим
Княгиня Катерина Трубецкая».
Через две недели, 29 января 1827 года, генерал-губернатор Восточной Сибири Лавинский получил донесение от иркутского губернатора Цейдлера: [1]
«Секретно.
Я имел честь донести Вашему Высокопревосходительству, что жена государственного преступника Трубецкого находится в Иркутске и по получении извещения, что преступники через Байкал переправлены, я ей, согласно Вашему предназначению, делал внушения и убеждения не отваживаться на такое трудное состояние, но она… в начале сего месяца прислала письмо ко мне, которое при сем в оригинале честь имею представить. По получении письма я ей сделал письменный отзыв с прописанием всех тех пунктов, которые к женам преступников относятся…
Выдав Трубецкой прогоны, разрешил выезд ее, и она отправилась за Байкал сего 20 генваря с прислугою из вольнонаемного человека и девушки… Гражданский губернатор Иван Цейдлер».
Лед на Байкале крепок и прозрачен. Нежно-голубые хрустальные глыбины светятся изнутри. Они громоздятся у берега, точно последняя грань между тем, что покидает она, и тем, к чему спешит. Какая холодная грань! Какая чистая грань!
Голос царя: Жены сих преступников… потеряют прежнее звание… дети, прижитые в Сибири, поступят в казенные заводские крестьяне…
Трубецкая: Согласна!
Голос царя: Ни денежных сумм, ни вещей многоценных взять им с собой… дозволено быть не может…
Трубецкая: Согласна!
Голос царя: Ежели люди, преступники уголовные, коих за Байкалом множество, жуткие люди, погрязшие в пороках, надругаются над вами или же — не дай бог! — убьют, власти за то ответственности не несут…
Трубецкая: Согласна!
Царь умолкает. Она ступает на лед. Лошади закуржавели, копытят снег. Она садится в сани, ямщик закрывает полог, лошади делают первые неловкие шаги. Ничего, они еще разойдутся… Еще разойдутся…
Говорят, что полы в особняке графа Лаваля были выстланы мрамором, по которому ступал император Нерон. Только один этот штрих дает возможность представить, сколь богат был дом Лавалей, как чтились в нем знатность, состоятельность, древность рода. Вот почему, отдавая дочь свою, юную графиню Екатерину в руки князя Трубецкого, граф считал партию эту весьма достойной.
«Ее отец, — пишет декабрист Оболенский, — со времени французской революции поселился у нас, женившись на Александре Григорьевне Козицкой, получил вместе с ее рукою богатое наследие, которое придавало ему тот блеск, в котором роскошь служит только украшением и необходимою принадлежностью высокого образования и изящного вкуса. Воспитанная среди роскоши, Катерина Ивановна с малолетства видела себя предметом внимания и попечения как отца, который нежно ее любил, так и матери, и прочих родных. Кажется, в 1820 году она находилась в Париже с матерью, когда князь Сергей Петрович Трубецкой приехал туда же, провожая больную свою двоюродную сестру княжну Куракину; познакомившись с графиней Лаваль, он скоро… предложил ей руку и сердце, и таким образом устроилась их судьба, которая впоследствии так резко очертила высокий характер Катерины Ивановны и среди всех превратностей судьбы устроила их семейное счастие на таких прочных основаниях, которых ничто не могло поколебать впоследствии».
Трубецкому было около тридцати. Он уже был заслуженным героем, участником Бородинской битвы, заграничных походов войска российского 1813–1815 годов, носил чин полковника, служил штаб-офицером 4-го пехотного корпуса. Его род восходил в глубины истории, он был богат, приметен, образован. Единственного не знал граф Лаваль: его зять состоит в тайном обществе, и не просто состоит — он управляет делами Северного общества, он готовится свергнуть царя, ему намечено быть диктатором восстания.
А пока — сверкающая огнями свадьба, упоительный медовый месяц, любимая и любящая жена, балы, путешествия, армейская служба.
А пока — тайные встречи с друзьями, проспекты будущего России, которая сбросит коросту крепостничества, разорвет цепи рабства и обратится республикой… «Товарищ, верь: взойдет она, звезда пленительного счастья, Россия вспрянет ото сна…» Вспрянет!
И вдруг… 14 декабря 1825 года. Сенатская площадь. День гордости. День неудачи. Замешательство в Зимнем дворце, растерянный Николай I. Но замешательство и в рядах восставших. Отчаянная храбрость одних и нерешительность других, оторванность от народа, ради которого они вышли на площадь, предательство Шервуда, Майбороды, Витта, Бошняка, Я. Ростовцева, успевших предупредить правительство о заговоре, неожиданная смерть Александра I, поставившая членов тайного общества перед необходимостью немедленного выступления…
Было мгновение, когда победа могла оказаться на стороне восставших, но декабристам не удалось воспользоваться своим преимуществом, повернуть готовые восстать полки против царя, с которым не пожелали иметь дело даже измайловцы? «Новый император, — вспоминает Михаил Бестужев, — будучи шефом этого полка, на троекратное приветствие: „Здорово, ребята!“ — не получил даже казенного ответа и удалился в смущении. И этот полк оставили стоять до вечера против нас».
Отсрочка была на руку императору, и тогда грянули пушки, решившие исход дела.
«Картечь догоняла лучше, нежели лошади, и составленный нами взвод рассеялся. Мертвые тела солдат и народа валились и валились на каждом шагу; солдаты забегали в дома, стучались в ворота, старались спрятаться между выступами цоколей, но картечь прыгала от стены в стены и не щадила ни одного закоулка» — так описал финал восстания моряк и художник Николай Александрович Бестужев, пытавшийся вместе с братьями соединить восставших, повести их на приступ.
Как известно, Сергей Петрович Трубецкой участия в восстании не принимал. Человек, намеченный в его диктаторы, не был на Сенатской площади. Но он был осужден как один из руководителей «возмущения» сперва на смертную казнь, потом замененную двадцатилетней каторгой, а «после оной» — на вечное поселение в Сибири.
Надо представить себе Екатерину Ивановну Трубецкую, нежную, тонкого душевного склада женщину, чтобы понять, какое смятение поднялось в ее душе. «Екатерина Ивановна Трубецкая, — пишет декабрист Оболенский, — не была хороша лицом, но тем не менее могла всякого обворожить своим добрым характером, приятным голосом и умною, плавною речью. Она была образованна, начитанна и приобрела много научных сведений во время своего пребывания за границей. Немалое влияние в образовательном отношении оказало на нее знакомство с представителями европейской дипломатии, которые бывали в доме ее отца, графа Лаваля. Граф жил в прекрасном доме на Английской набережной, устраивал пышные пиры для членов царской фамилии, а по средам в его салон собирался дипломатический корпус и весь петербургский бомонд».
Поэтому в тот миг, когда Екатерина Ивановна решилась следовать за мужем в Сибирь, она вынуждена была преодолеть не только силу семейной привязанности, сопротивление любящих родителей, уговаривающих ее остаться, не свершать безумия. Она не только теряла весь этот пышный свет, с его балами и роскошью, с его заграничными вояжами и поездками на кавказские «воды», — ее отъезд был. вызовом всем этим «членам царской фамилии, дипломатическому корпусу и петербургскому бомонду». Ее решение следовать в Сибирь разделило, раскололо это блестящее общество на сочувствующих ей откровенно, на благословляющих ее тайно, на тайно завидующих ей, открыто ненавидящих.
Хорошо осведомленная через чиновников, подчиненных ее отца, обо всем, что делается за стенами тюрьмы над Невой, она установила дату отправления в Сибирь ее мужа и уехала буквально на следующий день после того, как закованного в кандалы князя увезли из Петропавловской крепости, уехала первой из жен декабристов, еще не зная точно: сможет ли кто-нибудь из них последовать ее примеру?
24 июля 1826 года закрылся за ней последний полосатый шлагбаум петербургской заставы, упала пестрая полоска, точно отрезала всю ее предыдущую жизнь.
Ее сопровождал в дороге секретарь отца господин Воше. С удивлением смотрел он на одержимую молодую женщину, которая так торопилась, что едва прикасалась к пище, едва смыкала на коротких стоянках глаза. Когда верстах в ста от Красноярска сломалась ее карета, она села в перекладную телегу, отправилась в Красноярск и оттуда прислала тарантас за своим спутником, который не мог перенести тяжелого путешествия на телеге по тряской сибирской дороге. Он видывал всякое, добросовестный чиновник, но такое всепоглощающее желание — скорей, скорей, скорей! — изумляло даже его.
И все же они опоздали: декабристов в Иркутске не было — их уже разослали на близлежащие заводы.
Князь Евгений Петрович Оболенский, «Записки» которого цитировались выше, был в числе первых восьми декабристов, привезенных в столицу Восточной Сибири. На первых порах ему было назначено местом пребывания Усолье на Ангаре — соляной завод, расположенный в 60 верстах от Иркутска. Вспоминая о первых днях в Сибири, Оболенский пишет, что «…вопреки всем полицейским мерам, скоро… дошла весть, что княгиня Трубецкая приехала в Иркутск: нельзя было сомневаться в верности известия, потому что никто не знал в Усолье о существовании княгини, и потому выдумать известие о ее прибытии было невозможно; …мысль об открытии сношений с княгиней Трубецкой меня не покидала: я был уверен, что она даст мне какое-нибудь известие о старике отце, — но как исполнить намерение при бдительном надзоре полиции — было весьма затруднительно».
Связь помог установить один из местных жителей.
«Он верно исполнил поручение — и через два дня принес письмо от княгини Трубецкой, которая уведомляла о своем прибытии, доставила успокоительные известия о родных и обещала вторичное письмо… Письмо вскоре было получено, и мы нашли в нем пятьсот рублей, коими княгиня делилась с нами. Тогда же предложила она нам написать к родным, с обещанием доставить наше письмо… Случай благоприятный был драгоценен для нас, и мы им воспользовались, сердечно благодаря Катерину Ивановну за ее дружеское внимание».
В начале декабря было получено распоряжение препроводить декабристов еще дальше — в Нерчинские рудники, и, когда их собрали в Иркутске перед отправкой за Байкал, Екатерина Ивановна увидела наконец мужа.
Вот как описывает их свидание тот же Оболенский:
«Нас угостили чаем, завтраком, а между тем тройки для дальнейшего нашего отправления были уже готовы. В это время, смотря в окно, вижу неизвестную мне даму, которая, въехав во двор, соскочила с дрожек и что-то расспрашивает у окружающих ее казаков. Я знал от Сергея Петровича, что Катерина Ивановна в Иркутске, и догадывался, что неизвестная мне дама спрашивает о нем. Поспешно сбежав с лестницы, я подбежал к ней: это была княжна Шаховская, приехавшая с сестрой, женой Александра Николаевича Муравьева, посланного на жительство в город Верхне-Удинск. Первый вопрос ее был: „Здесь ли Сергей Петрович?“ На ответ утвердительный она мне сказала: „Катерина Ивановна едет вслед за мною: непременно хочет видеть мужа перед отъездом, скажите это ему“. Но начальство не хотело допускать этого свидания и торопило нас к отъезду; мы медлили сколько могли, но, наконец, принуждены были сесть в назначенные нам повозки. Лошади тронулись; в это время вижу Катерину Ивановну, которая приехала на извозчике и успела соскочить и закричать мужу; в мгновение ока Сергей Петрович соскочил с повозки и был в объятиях жены; долго продолжалось это нежное объятие, слезы текли из глаз обоих. Полицмейстер суетился около них, прося их расстаться друг с другом: напрасны были его просьбы. Его слова касались их слуха, но смысл их для них был непонятен. Наконец, однако ж, последнее „прости“ было сказано, и вновь тройки умчали нас с удвоенною быстротою».
Иркутский гражданский губернатор Цейдлер в сообщении генерал-губернатору Восточной Сибири Лавинскому:
«Жене Трубецкого, оставленной в Иркутске, на настоятельную просьбу ее о дозволении следовать за мужем на другом транспорте мною отказано, представя, что транспорт идет с партией преступников и что оба делают последний вояж, причем убедил ее остаться до зимы в Иркутске, в которое время не оставлю всевозможно убедить ее оставить намерение следовать за мужем».
Николай I, разрешив женам декабристов ехать в Сибирь вслед за мужьями, вскоре понял, что поступил вопреки собственному мстительному замыслу — сделать так, чтобы Россия забыла своих мучеников, чтобы время и отдаленность их тюрьмы, отсутствие информации об их жизни стерли их имена из памяти народной. Женщины разрушили этот замысел, а точнее — умысел.
«Его величество, — пишет Мария Николаевна Волконская, — не одобрял следования молодых жен за мужьями: этим возбуждалось слишком много участия к бедным сосланным. Так как последним было запрещено писать родственникам, то надеялись, что этих несчастных скоро забудут в России, между тем как нам, женам, невозможно было запретить писать и тем самым поддерживать родственные отношения».
Закона, запрещающего жене быть со своим мужем, даже и осужденным как уголовный преступник, в те поры не было. Более того, в законе говорилось:
«Статья 222. Женщины, идущие по собственной воле, во все время следования не должны быть отделены от мужей и не подлежать строгости надзора».
Однако Трубецкую от мужа отделили.
Иркутский губернатор Цейдлер получил от генерал-губернатора Восточной Сибири, тайного советника Лавинского, который в те дни находился в Петербурге, предписание, одобренное самим государем:
«Из числа преступников, Верховным уголовным судом к ссылке в каторжную работу осужденных, отправлены некоторые в Нерчинские горные заводы.
За сими преступниками могли последовать их жены, не знающие ни местных обстоятельств, ни существующих о ссыльнокаторжных постановлений и не предвидящие, какой, по принятым в Сибири правилам, подвергнут они себя участи, соединясь с мужьями в теперешнем их состоянии.
Местное начальство неукоснительно обязано вразумить их со всею тщательностию, с каким пожертвованием сопрягается такое их преднамерение, и стараться сколько возможно от оного предотвратить…
…Сообразив сие и, зная, что жены осужденных не иначе могут следовать в Нерчинск, как через Иркутск, я возлагаю особенное попечение Вашего превосходительства употребить все возможные внушения и убеждения к оставлению их в сем городе и к обратному отъезду в Россию».
Далее в предписании следуют пункты, те самые, которыми пытал Иван Богданович Цейдлер княгиню Трубецкую, а за ней и Волконскую, и Муравьеву, и всех других. С октября по январь шли разговоры, в январе 1827 года Трубецкая обратилась к губернатору с письмом — тем самым, с которого начался наш рассказ, но только в апреле, подписав все «пункты» отречения от своих дворянских и человеческих прав, она отправилась за Байкал. И вот она в Большом Нерчинском заводе — тогдашнем центре каторжного Забайкалья. Здесь догнала ее Мария Николаевна Волконская. «Свидание было для нас большой радостью, — вспоминает она, — я была счастлива иметь подругу, с которой могла делиться мыслями; мы друг друга поддерживали… Я узнала, что мой муж находится в 12 верстах, в Благодатском руднике. Каташа, выдав вторую подписку, отправилась вперед, чтобы известить Сергея о моем приезде…», и далее Мария Николаевна рассказывает об этой «второй подписке», о новом унижении, которому их подвергли уже здесь, в Нерчинске:
«По выполнении различных несносных формальностей, Бурнашев, начальник рудников, дал мне подписать бумагу, по которой я соглашалась видеться с мужем только два раза в неделю в присутствии офицера и унтер-офицера, никогда не приносить ему ни вина, ни пива, никогда не выходить из деревни без разрешения заведующего тюрьмою — и еще какие-то другие условия. И это после того, как я покинула своих родителей, своего ребенка, свою родину, после того, как проехала 6 тысяч верст и дала подписку, по которой отказывалась от всего и даже от защиты закона, — мне заявляют, что я и на защиту своего мужа не могу более рассчитывать. Итак, государственные преступники должны подчиняться всем строгостям закона, как простые каторжники, но не имеют права на семейную жизнь, даруемую величайшим преступникам и злодеям. Я видела, как последние возвращались к себе по окончании работ, занимались собственными делами, выходили из тюрьмы; лишь после вторичного преступления на них надевали кандалы и заключали в тюрьму, тогда как наши мужья были заключены и в кандалах со дня приезда».
Рудник Благодатный. Коротенькая улица вросших в землю бревенчатых домов, каменистая почва, местами прикрытая травой, голые, выстриженные сопки — лес сведен на пятьдесят верст вокруг, дабы не служил укрытием каторжникам, ежели вздумают бежать. Над всем этим убогим, нагим пейзажем высится усеченная пирамида горы Благодатки, изъеденная снаружи, выгрызенная внутри, в темных норах добывают здесь заключенные свинец с примесью драгоценного серебра.
Трубецкая и Волконская сняли малюсенькую избушку — два подслеповатых окна в улицу. С холодными — по-сибирски — сенями. Крытую дранью. Ляжешь головой к стене — ноги упираются в двери. Проснешься утром зимним — волосы примерзли к бревнам — между венцами ледяные щели.
Каторжная тюрьма. Разделенная на две неравные половины, она прятала в темной утробе своей по вечерам убийц, грабителей, разбойников — им была отдана половина побольше, государственным преступникам была отведена половина потеснее, но и этого было мало: внутри помещение «князей», как их называли сибиряки, дощатыми перегородками поделили на малые каморки без света. В одной из них помещены были Трубецкой, Волконский и Оболенский, и, чтобы этот третий имел место для сна, приколотили для него нары вторым этажом — над Трубецким.
Старожил Сибири П. И. Першин приводит рассказ достоверного свидетеля, горного инженера Фитингофа, служившего в те поры на руднике Благодатном:
«В то время горным начальником был Бурнашев, человек строгий до грубости и боязливый до трусости. Такие ссыльные его очень беспокоили, и он не знал, как с ними быть и как поступать. Если им дать послабление, не использовать буквально инструкцию, гласившую употреблять их на тяжелую рудничную работу, то он может жестоко поплатиться своей карьерой. Как быть? Надо выполнить инструкцию. Выполнить инструкцию — значит их отправить прямо в подземелье, в рудники, ручным способом, киркою и молотом, добывать руду при свете мерцающих свечных сальных огарков. Бурнашев так и поступил. Каждый день, не ленясь, спускался он в рудники и осведомлялся о производительности работ „каторжников“.
— Черт знает, что делать с этими сиятельными каторжниками, — горевал Бурнашев. — С одной стороны, гласит инструкция, держать их без всяких послаблений, в строгости, занимать в рудниках тяжелыми работами, а с другой — заботиться об их здоровье. Как тут быть? — несколько раз повторил Бурнашев. — Если бы не этот последний пункт, то я бы их скоро вывел в расход».
Камеры были тесны, на работу водили в кандалах, пища была более чем скудной, приготовлена ужасно. Тюрьма кишела клопами, казалось, из них состояли и стены, и нары, и потолки; зуд в теле был постоянным и невыносимым. Невольники добывали скипидар, смазывали им тело, но это помогало лишь на короткий срок, от скипидара облезала кожа, а клопы с новой силой набрасывались на несчастного. Волконская и Трубецкая, возвращаясь из тюрьмы после короткого свидания с мужьями, должны были немедленно вытряхивать платье.
Можно представить, каким событием, каким счастьем был для заключенных приезд двух отважных женщин. Княгини объединили всех восьмерых узников в товарищескую семью, проявляя ко всем внимание и заботу. Во всем отказывая себе, они покупали ткани в Нерчинске и шили, как могли, одежду заключенным, ибо в руднике, в тесном и темном забое, трудно было сохранить ее, не порвать. Они организовали обеды для декабристов, во всем отказывая себе.
«У Каташи, — пишет Волконская, — не осталось больше ничего. Мы ограничили свою пищу: суп и каша — вот наш обыденный стол; ужин отменялся, Ка-таша, привыкшая к изысканной кухне отца, ела кусок черного хлеба и запивала его квасом. За таким ужином застал ее один из сторожей тюрьмы и передал об этом ее мужу. Мы имели обыкновение посылать обед нашим; надо было чинить их белье. Как сейчас вижу перед собой Каташу с поваренной книгой в руках, готовящую для них кушанья и подливы. Как только они узнали о нашем стесненном положении, они отказались от нашего обеда; тюремные солдаты, все добрые люди, стали на них готовить. Это было весьма кстати».
Но главным для узников было все же не столько облегчение их физических мук, сколько облегчение мук нравственных. С приездом героических женщин разлетелась задуманная Николаем I отторженность декабристов от мира. Женщины стали прилежными секретарями для всех восьмерых. Декабристам была запрещена личная переписка, Трубецкая и Волконская сообщали их родным о жизни на руднике, о каждом из заключенных, пересказывали их просьбы и приветы своими словами, якобы от своего лица. А письма эти, долетев сквозь руки нерчинского, иркутского, тобольского, петербургского начальства, коему предписано было письма сии вскрывать и прочитывать, до России, попав наконец в руки адресатов, распространялись, переписывались для друзей дома и родственников, рассылались в копиях, а стало быть, будили память и сочувствие, ободряли других жен декабристов, собиравшихся в далекий путь.
«Прибытие этих двух высоких женщин, — пишет Оболенский, — русских по сердцу, высоких по характеру, благодетельно подействовало на нас всех; с их прибытием у нас составилась семья. Общие чувства обратились к ним, и их первою заботою были мы же: своими руками шили они нам то, что казалось необходимым для каждого из нас; остальное покупалось ими в лавках; одним словом, то, что сердце женское угадывает по инстинкту любви, этого источника всего высокого, было ими угадано и исполнено; с их прибытием и связь наша с родными и близкими сердцу получила то начало, которое потом уже не прекращалось, по их родственной почтительности доставлять родным нашим те известия, которые могли их утешить при совершенной неизвестности о нашей участи. Но как исчислять все то, чем мы им обязаны в продолжение стольких лет, которые ими посвящены были попечению о своих мужьях, — а вместе с ними и об нас? Как не вспомнить и импровизированные блюда, которые приносились нам в нашу казарму Благодатского рудника — плоды трудов княгинь Трубецкой и Волконской, в которых их теоретическое знание кухонного искусства было подчинено совершенному неведению применения теории к практике. Но мы были в восторге, и нам все казалось таким вкусным, что едва ли хлеб, недопеченный рукою княгини Трубецкой, не показался бы нам вкуснее лучшего произведения первого петербургского булочника».
Трубецкая виделась с мужем два раза в неделю — в тюрьме, в присутствии офицера и унтер-офицера они не могли передать друг другу и тысячной доли того, что чувствовали. В остальные дни княгиня брала скамеечку, поднималась на склон сопки, откуда был виден тюремный двор, — так ей удавалось порой хоть издали посмотреть на Сергея Петровича.
«Заключенных всегда окружали солдаты, так что жены могли их видеть только издали, — пишет жена декабриста Полина Анненкова. — Князь Трубецкой срывал цветы на пути своем, делал букет и оставлял его на земле, а несчастная жена подходила поднять букет только тогда, когда солдаты не могли этого видеть.
…Таким образом они провели почти год в Нерчинске, а потом были переведены в Читу. Конечно, в письмах своих к родным они не могли умолчать ни о Бурнашеве, ни о тех лишениях, каким подверглись, и, вероятно, неистовства Бурнашева были поняты не так, как он ожидал, потому что он потерял свое место…» Действительно, у правительства возникла идея собрать декабристов-каторжан в одно место, чтобы уменьшить их революционизирующее влияние на местное население и на каторжников-уголовников. Таким местом была выбрана стоящая на высоком берегу реки Ингоды деревушка Чита. 11 сентября 1827 года, опередив на два дня мужей своих, Трубецкая и Волконская въехали в Читу.
Была когда-то в Чите улица с непривычным названием — Дамская. Теперь название сменили. Между тем именно эта улица, основанная женами декабристов, дала серьезный экономический толчок деревушке в восемнадцать домов. Эта улица стала своеобразным духовным центром Сибири — сюда приходили письма и книги из России, отсюда исходила вся информация о жизни декабристов в Сибири — теперь уже не восьми человек, а ото всех, собранных под крышу читинского острога, писали жены декабристов друзьям и близким. Александра Муравьева, Полина Анненкова, Елизавета Нарышкина, Александра Ентальцева, чуть позже — Наталья Фонвизина, Александра Давыдова… Но так как среди заключенных более всего знакомых было у Трубецкой и у Волконской, на их долю выпала самая большая работа — иногда они отсылали по десятку писем в день.
Ежедневно ходили они к забору острога, сквозь щели в плохо пригнанных бревнах можно было перекинуться словцом, подбодрить, передать весточку из Петербурга или Москвы. Екатерина Ивановна устраивала, как шутили женщины, «целые приемы»: она сидела на скамеечке, принесенной из дому, ибо, будучи полноватой, уставала подолгу стоять, и поочередно беседовала с узниками. Солдаты пытались помешать таким «незаконным» свиданиям, какой-то ретивый служака в административном рвении ударил даже Трубецкую кулаком. Это вызвало столь решительное негодование дам, что комендант Станислав Романович Лепарский вынужден был принять меры к подчиненному, извиниться перед княгиней. Потом привыкли к этим «посиделкам», а со временем, стараниями Лепарского, семейных начали ненадолго отпускать к женам, хотя и под присмотром офицеров.
В то же самое время, после того, как был раскрыт заговор в Зарентуйском руднике, дальнейшее пребывание декабристов в читинском остроге стало небезопасным. Поэтому среди забайкальских гор, в Петровском заводе, строили взамен временно приспособленного читинского новый острог. Бурнашев начал было строительство в Акатуе — на этом руднике располагалась самая беспощадная, безвозвратная тюрьма Забайкалья, но генерал Лепарский нашел климат Ака-туя убийственным для узников и перенес новое место пребывания декабристов. К несчастью, долина, показавшаяся ему нарядной и солнечной, была выбрана с горы — привлекательнейшая сочная зелень оказалась болотом.
Три года в Чите. Три года в замкнутом круге общения, в непрестанных переживаниях за судьбу мужей, их товарищей, которые так теперь не походили на тех блестящих молодых людей высшего света, какими встречала она их еще совсем недавно на приемах у своего отца. Они обросли бородами, были одеты странно, чаще всего в одежду собственного покроя и производства, сшитую из случайной ткани или выцветших одеял. Полина Анненкова описывает встречу Трубецкой с Иваном Александровичем Анненковым, которого она увидела первым, въезжая в Читу:
«…Он в это время мел улицу и складывал сор в телегу. На нем был старенький тулуп, подвязанный веревкою, и он весь оброс бородой. Княгиня Трубецкая не узнала его и очень удивилась, когда ей муж сказал, что это тот самый Анненков, блестящий молодой человек, с которым она танцевала на балах ее матери, графини Лаваль».
Вечер. Екатерина Ивановна сидит за дощатым, чисто выскобленным и вымытым столом, напротив нее — Волконская. Обе пишут. Послание Трубецкой не к родным, не к друзьям. Она в который раз обращается к человеку казенному, к шефу жандармов Бенкендорфу. О чем она его просит на этот раз?..
Неяркая свеча мигает — мошка мельтешит над языком пламени. Летний ветер, теплый, но отрывистый, взбивает пыль, бросает ее пригоршнями в окно.
За тонкой переборкой постанывает во сне их третья подруга — Александра Ентальцева — ей нездоровится.
Трубецкая пишет:
«…Позвольте мне присоединиться к просьбе других жен государственных преступников и выразить желание жить вместе с мужем в тюрьме».
И думает про себя: «Боже, до чего же ты дошла, Россия Николая, ежели женщина должна воевать за право жить в тюрьме!»
Разрешение было получено незадолго до перехода на новое местожительство в Петровский завод, или, как его называли кратко — Петровка.
«Эта жизнь, — писала Екатерина Ивановна матери уже из Петровского завода, — которую нам приходилось выносить столько времени, нам всем слишком дорого стоила, чтобы мы вновь решились подвергнуться ей; это было свыше наших сил. Поэтому мы все находимся в остроге вот уже четыре дня. Нам не разрешили взять с собой детей, но если бы даже позволили, то все равно это было бы невыполнимо из-за местных условии и строгих тюремных правил… Если позволите, я опишу вам наше тюремное помещение. Я живу в очень маленькой комнатке с одним окном, на высоте сажени от пола, выходит в коридор, освещенный также маленькими окнами. Темь в моей комнате такая, что мы в полдень не видим без свечей. В стенах так много щелей, отовсюду дует ветер, и сырость так велика, что пронизывает до костей».
«Так начался в Петровке длинный ряд годов безо всякой перемены в нашей участи», — пишет Волконская.
Был в Иркутске купец по фамилии Белоголовый. Человек деловой, самостоятельный в размышлениях о жизни, много ездящий в целях коммерции, он, вопреки установившемуся некоему отчуждению горожан от декабристов, вышедших на поселение, отдал двух сыновей своих на обучение изгнанникам — купец понимал: высокая культура, обширные знания, которыми владеют декабристы, не только помогут в образовании детей, но разовьют их души, разбудят их чувства, привьют благородство. И умный купец не ошибся. Его сыновья выросли достойными людьми, а один из них — Николай Андреевич Белоголовый — стал замечательным врачом-гуманистом, был другом и биографом великого Боткина, доктором, человеком, оставившим приметный след в русской культуре. Ему мы обязаны книгой воспоминаний, в ней немало страниц посвящено его первым учителям. Между прочим, ему принадлежат замечательные слова о женах декабристов:
«Нельзя не сожалеть, что такие высокие и цельные по своей нравственной силе типы русских женщин, какими были жены декабристов, не нашли до сих пор ни должной оценки, ни своего Плутарха, потому что, если революционная деятельность декабристов-мужей, по условиям времени, не допускает нас относиться к ним с совершенным объективизмом и историческим беспристрастием, то ничто не мешает признать в их женах такие классические образцы самоотверженной любви, самопожертвования и необычайной энергии, какими вправе гордиться страна, вырастившая их, образцы которых без всякого зазора и независимо политической тенденциозности могли бы служить в женской педагогии во многих отношениях примерами для будущих поколений. Как не почувствовать благоговейного изумления и не преклониться перед этими молоденькими и слабенькими женщинами, когда они, выросшие в холе и в атмосфере столичного большого света, покинули, часто наперекор советам своих отцов и матерей, весь окружающий их блеск и богатство, порвали со всем своим прошлым, с родными и дружескими связями и бросились, как в пропасть, в далекую Сибирь с тем, чтобы разыскать своих несчастных мужей в каторжных рудниках и разделить с ними их участь, полную лишений и бесправия ссыльнокаторжных, похоронив в сибирских тундрах свою молодость и красоту! Чтобы еще более оценить величину подвига Трубецкой… надо помнить, что все это происходило в 20-х годах, когда Сибирь представлялась издали каким-то мрачным, ледяным адом, откуда, как с того света, возврат был невозможен и где царствовал произвол…»
В 1839 году закончился срок каторги декабристам, осужденным по первому разряду. Но испытания их на этом не завершились. Царь не выпускал их из Сибири. Их разметали по зауральской земле — в Якутию и на Енисей, в Бурятию, в Тобольск, Туринск, Ялуторовск…
Семья Трубецких поселилась в Оёке — небольшом селе близ Иркутска. Вместе с ними и в соседних селах вокруг стольного града Восточной Сибири жили Волконские, Юшневские, братья Борисовы, братья Поджио, Никита Муравьев и многие другие.
«Двумя главными центрами, — пишет Белоголовый, — около которых группировались иркутские декабристы, были семьи Трубецких и Волконских, так как они имели средства жить шире и обе хозяйки — Трубецкая и Волконская своим умом и образованием, а Трубецкая — и своей необыкновенной сердечностью, были как бы созданы, чтобы сплотить всех товарищей в одну дружескую колонию; присутствие же детей в обеих семьях вносило еще больше оживления и теплоты в отношения».
И далее:
«В 1845 году Трубецкие… жили еще в Оёкском селении в большом собственном доме. Семья их тогда состояла, кроме мужа и жены, из трех дочерей — старшей, уже взрослой барышни, двух меньших прелестных девочек, Лизы — 10 лет и Зины — 8 лет и только что родившегося сына Ивана. Был у них еще раньше сын Лев, умерший в Оёке в 9-летнем возрасте, общий любимец, смерть которого долго составляла неутешное горе для родителей, и только появление на свет нового сына отчасти вознаградило их в этой потере. Сам князь Сергей Петрович был высокий, худощавый человек с некрасивыми чертами лица, длинным носом, большим ртом… держал он себя чрезвычайно скромно, был малоразговорчив. О княгине же Екатерине Ивановне… помню только, что она была небольшого роста, с приятными чертами лица и большими кроткими глазами, и иного отзыва о ней не слыхал, как вот, что это была олицетворенная доброта, окруженная обожанием не только своих товарищей по ссылке, но и всего оёкского населения, находившего всегда у нее помощь словом и делом. Князь тоже был добрый человек, а потому мудреного ничего нет, что это свойство перешло по наследству и к детям, и все они отличались необыкновенною кротостью. В половине 1845 года произошло открытие девичьего института Восточней Сибири в Иркутске, куда Трубецкие в первый же год открытия поместили своих двух меньших дочерей, и тогда же переселились на житье в город, в Знаменское предместье, где купили себе дом».
К этому времени переменился в Иркутске генерал-губернатор. На эту должность назначен был Николай Николаевич Муравьев, человек более прогрессивный и более либеральный, чем его предшественники (впоследствии он получил приставку к фамилии — Амурский — за деятельность свою по освоению востока). Он счел возможным бывать в домах декабристов, помогал устроить в обучение детей, благодаря ему семьи Волконских и Трубецких перебрались в Иркутск. Вскоре две старшие дочери Трубецких вышли замуж — старшая за кяхтинского градоначальника Ребиндера, который некоторое время до этого был начальником Петровского завода, вторая — за сына декабриста Давыдова, давнего приятеля Пушкина, а меньшая — помолвлена с чиновником Свербеевым, служившим при генерал-губернаторе.
Сергей Петрович затеял отстроить дом поближе к центру города. Он сам рисовал чертеж этого деревянного особняка, похожего на старинные северные дома, с выдававшимся, украшенным резным фризом мезонином-лоджией, с анфиладой комнат, с камином…
В новый дом переселились в 1854 году, уже без Екатерины Ивановны.
Ее сразила тяжелая болезнь. Глубокая душевная усталость, простуда, тяготы бесконечных дорог и переселений, тоска по родине и родителям, смерть детей — вмиг сказалось все, что перенесла эта удивительная женщина, умевшая в самые трудные минуты жизни оставаться внешне спокойной, жизнерадостной.
«Дом Трубецких, — вспоминает Белоголовый, — со смертью княгини стоял как мертвый; старик Трубецкой продолжал горевать о своей потере и почти нигде не показывался; дочери его все вышли замуж, сын же находился пока в возрасте подростка».
В 1856 году новый царь — Александр II — издал манифест. Один из его пунктов имел отношение к декабристам: через тридцать бесконечных сибирских лет им милостиво разрешалось выехать в Россию, разрешалось с ограничениями — все же! — с оговорками, но разрешалось.
«Когда Трубецкой уезжал, — рассказывал старый иркутянин Волков, — провожало его много народу. В Знаменском монастыре, где погребены его жена Екатерина Ивановна и дети, Трубецкой остановился, чтобы навсегда проститься с дорогой для него могилой. Лишившись чувств, Трубецкой был посажен в возок и отбыл навсегда из Сибири, напутствуемый благими пожеланиями провожающих».
После амнистии князь переселился в Киев, где жила в ту пору старшая дочь, потом немного пожил в Одессе, переехал в Москву… Всюду было ему неуютно, пустота в душе не восполнялась.
22 ноября 1860 года, через шесть лет после смерти жены, он скончался в Москве. Перед смертью Трубецкой писал воспоминания — их выразительные и чистые строки оборвались на полуфразе…