Страдания их были усугублены от близкого расстояния острога мужей: они могли только глядеть друг на друга сквозь тесные щели частокола или когда случалось проходить околицею место наших работ, и при том не слышать родного слова, не пожать родной руки… Они вели переписку со всеми нашими родными и были посредниками между живыми и умершими политическою смертью. Сами они вели жизнь, исполненную самопожертвования.
Пять судеб, пять непохожих и в то же время таких близких биографий. А ведь жен, разделивших судьбу своих мужей-декабристов, было больше…
Александра Васильевна Ентальцева приехала в Читу вскоре после Муравьевой. Несчастливая в первом браке, она всю силу доброго сердца своего посвятила человеку тяжелой судьбы Андрею Васильевичу Ентальцеву.
"В молодости, — пишет воспитанница декабриста М. И. Муравьева-Апостола Августа Сазонович, — говорят, она славилась красотой, о чем свидетельствовал миниатюрный портрет на кости, доставшийся после ее кончины единственной дочери от несчастного брака с игроком, который рассчитывал обирать молодежь с помощью юной, хорошенькой жены, — и ошибся. Александра Васильевна не вынесла нравственной муки и сбежала от мужа, после чего долго бедствовала, пока не познакомилась со своим вторым мужем, подполковником, командиром конно-артиллерийской роты… Ентальцев был осужден по VII разряду и первоначально сослан в Читу, в каторжную работу на год, куда Александра Васильевна и поспешила к нему приехать; затем их поселили в Березове, а спустя несколько лет перевели в Ялуторовск.
…Андрей Васильевич за несколько лет до своей кончины сошел с ума. Его болезнь сначала долго таилась, проявляясь некоторыми странностями мирного свойства, ничего не доказывающими; но когда она резко определилась возбужденным состоянием больного, опасным для него самого и для окружающих, тогда Александра Васильевна, с высочайшего разрешения, возила мужа лечиться в Тобольск. Но медицина оказалась бессильна против недуга, поступательно разрушающего организ^.
Александра Васильевна возвратилась с неизлечимо больным мужем в Ялуторовск.
Впоследствии Андрей Васильевич совершенно ослаб, впал в детство и несколько лет пролежал в постели. Тогда Александра Васильевна продала свой дом купцу В. И. Сесенину, наняв себе у него небольшое уютное помещение во флигеле.
Она устроила мужа в лучшей комнате, на солнечной стороне, в которой наблюдались безукоризненная свежесть воздуха и теплота, и держала при нем неотлучно находившуюся старуху сиделку, с любовью ухаживающую за ним, как за беспомощным младенцем, с самого начала его болезни и до последнего дня его жизни.
…Александра Васильевна безропотно покорялась тяжелому испытанию, до конца исполняя свой долг. Андрей Васильевич скончался в Ялуторовске 27 января 1845 года".
Но и после трагической кончины мужа "невинную" жену декабриста продолжали долгие годы держать в ссылке.
Почти одновременно с Ентальцевой приехала в Читу Елизавета Петровна Нарышкина.
Царедворец и поэт, сердцем сочувствующий изгнанникам, В. А. Жуковский писал из Кургана императрице Александре Федоровне:
"В Кургане я видел Нарышкину (дочь нашего храброго Коновницына) по поручению ее матери. Она глубоко меня тронула своей тихостью и благородной простотой в несчастии. Но она больная и, можно сказать, тает от горя по матери, которую хоть раз еще в жизни желала бы видеть".
Единственная дочь сподвижника Александра I, героя войны, она бросила все, оставила жизнь, где исполнялась любая ее прихоть, ибо Елизавета Петровна была единственной и любимой дочерью. Двадцатитрехлетняя женщина поспешила в Читу, хотя для ее необщительного характера и живого воображения такое путешествие и жизнь на каторге были значительно тяжелее, чем для других.
Для тех, кто мало знал Елизавету Петровну, скованность ее представлялась гордыней. "Нарышкина, — писала Полина Анненкова, — была не так привлекательна, как Муравьева. Нарышкина казалась очень надменной и с первого взгляда производила неприятное впечатление, даже отталкивала от себя, но зато, когда вы сближались с этой женщиной, невозможно было оторваться от нее, — она приковывала всех к себе безраздельною добротою и необыкновенным благородством характера".
Рассказывают, что, завидев карету жены сквозь частокол читинской тюрьмы, Нарышкин бросился к ней, забыв о кандалах, о частоколе, а Елизавета Петровна, услышав звон его оков, увидев его в путах, потеряла сознание. В Петровске она тяжело болела, и если бы не искусство доктора Вольфа — рядом с могилой ее близкой подруги Муравьевой появилась бы еще одна могила.
Барон Розен описывает свою первую встречу с Нарышкиной так:
"В первый раз увидел я ее на улице, близ нашей работы при Чертовой могиле, — в черном платье, с тальей тонкой в обхват; лицо ее было слегка смуглое, с выразительными умными глазами, головка повелительно поднятая, походка легкая, грациозная".
Сестра двух декабристов — братьев Коновницыных, жена Михаила Александровича Нарышкина, полковника Тарутинского полка, осужденного по четвертому разряду, она, как и ее подруги, не только безропотно сносила все трудности сибирской жизни, но и была верным соратником мужу во всех делах, когда они вышли на поселение.
"Семейство Нарышкиных, — рассказывает об их жизни в Кургане дальний родственник Елизаветы Петровны, декабрист Н. И. Лорер, — было истинными благодетелями целого края. Оба они, муж и жена, помогали бедным, лечили и давали больным лекарства на свои деньги, и зачастую, несмотря ни на какую погоду, Нарышкин брал с собой священника и ездил подавать последнее христианское угощение умирающим. Двор их по воскресеньям был обыкновенно полон народа. О них говорили: "За что такие люди сосланы в Сибирь?"
Позже других присоединились к героическим женщинам Александра Ивановна Давыдова, Мария Казимировна Юшневская и Анна Васильевна Розен. Они прибыли в Сибирь в те самые дни, когда мужья их совершали известный пеший переход из Читы в Петровский завод.
Александра Ивановна Давыдова, жена того самого Давыдова, что был владельцем села Каменка, где в годы южной ссылки бывал юный Пушкин. Умный, прямой, храбрейший человек, в прошлом — бравый гусар Василий Львович Давыдов спит вечным сном далеко от благодатной теплой земли, он схоронен в Красноярске за год до возвращения декабристов на родину. Кто из тех — молодых и верящих в свое правое дело, из тех, что разыгрывали Пушкина в Каменке, сперва заговорив о тайном обществе, затем обратив заговор шуткой, кто из них вынес тридцатилетнее изгнание?
Александр Петрович Юшневский был самым близким другом Пестеля. Если к этому прибавить, что он занимал пост генерал-интенданта, можно представить, как хотелось властям найти в хозяйстве 2-й армии хоть какое-либо, самое пустячное нарушение дел финансовых, ибо тогда можно было бы ославить Юшневского как уголовника, как вора, а это, в свою очередь, бросило бы тень на автора "Русской правды", и так далее, и так далее… Была назначена самая тщательная, соответственно проинструктированная ревизия, но все ее старания привели лишь к тому, что она вынуждена была отметить: Юшневский — человек предельно честный, и его интендантское служение было казне весьма полезным.
Между тем в Петровске Юшневским пришлось туго: на их и без того небогатое имение был наложен арест, поскольку хозяин имения подозревался в растрате, в присвоении имущества, принадлежащего самодержцу российскому. После каторги Александра Петровича поселили под Иркутском, в деревне Малая Разводная.
Доктор Белоголовый, бывший ученик Юшневского, вспоминает:
"Жена Юшневского, Мария Казимировна, была миловидная, толстенькая старушка небольшого роста; в образование наше она не вмешивалась, но мы ее не особенно любили, потому что она строго заботилась о наших манерах и легко раздражалась всякими нашими промахами. Она полька и ревностная католичка… Мы продолжали ездить к Юшневскому и оставались у него с понедельника до субботы, и не могу, наверное, припомнить, но, кажется, в январе 1844 года нашим занятиям суждено было внезапно прерваться. Случилось, что в это время умер в деревне Оёк (верстах в 30 от Иркутска) поселенный там декабрист Вадковский; Юшневский отправился на похороны товарища и сам там скончался совершенно неожиданно для своих друзей; во время заупокойной обедни, при выходе с Евангелием, он поклонился в землю, и когда стоявшие подле него товарищи, удивленные, что он долго не поднимается на ноги, решились тронуть его, то он уже был мертв…"
Двенадцать лет засыпала письмами правительственные учреждения несчастная вдова с просьбой вернуться из Сибири. Ответ был один: вас ведь никто не неволил ехать за мужем, живите теперь как знаете. И только по общей амнистии Мария Казимировна вернулась в Россию.
В "Записках" декабриста барона А. Е. Розена есть рассказ о приезде жены его — Анны Васильевны, дочери первого директора Царскосельского лицея В. Ф. Малиновского, воспитателя Пушкина, Пущина, Кюхельбекера, Дельвига…
"Наш отряд имел дневку в Ононском бору, небольшой деревне, где мы помещены были в юртах. На переходах я только обедом кормил свой отряд (на барона возложены были провиантские заботы в походе. — М. С.), а после обеда отправлялся вперед для заготовления к следующему дню. В Ононском бору была дневка, я провел целый день с товарищами, стоял в одной палатке с братьями Бестужевыми и Торсоном; они, как бывшие моряки, приготовили себе и мне по матросской койке из парусины, которую привешивали к четырем вбитым кольям, так что мы не лежали на земле.
После обеда легли отдохнуть, но я не мог уснуть. Юрты наши были поставлены близ большой дороги, ведущей в лес, через мостик над ручьем. Услышав почтовый колокольчик и стук телеги по мостику, выглянул из юрты и увидел даму в зеленом вуале. В мгновение накинул на себя сюртук и побежал навстречу. Н. А. Бестужев пустился за мною с моим галстуком, но не догнал; впереди пикет часовых бросился остановить меня, но я пробежал стрелою; в нескольких десятках саженей от цепи часовых остановилась тройка, и с телеги я поднял и высадил мою добрую и кроткую, и измученную Аннет. Часовые остановились; в первую минуту я предался безотчетной радости, море было по колено, но куда вести жену? Она едва могла двигаться после такой езды и таких душевных ощущений. К счастью, пришел тотчас плац-адъютант Розенберг, который уведомил, что получил предписание от коменданта поместить меня с женою в крестьянской избе и приставить часового. Вопросы и ответы о сыне и родных длились несколько часов.
Мне надо было отпустить ужин товарищам: жену уговорить зайти к Е. П. Нарышкиной. Лишь только приблизился к юртам, как с восторгом встретили меня; товарищи были счастливы моим счастьем, обнимали меня; Якубович целовал мои руки, Якушкин вскочил в лихорадке, он ожидал свою жену вместе с моею, каждый по-своему изъявлял свое участие. Меня не допустили до кухни, другие справляли мою обязанность. Я хотел угостить жену артельною кашей, но Давыдов предупредил меня, и из своей смоленской крупы на бульоне сварил для нее такую кашицу, какой лучший повар вкуснее не сварит… В первые дни жена моя могла пройти со мною не далее версты, а через неделю, когда приблизились к Селенге, она ходила уже по шести и более верст, погода стояла ясная, с десяти до двух часов солнце так грело, что она могла ходить в холстинчатом капоте. Одну ночь привелось ей ночевать в бурятской юрте; там читала она полученные письма от сына и родных, ночлег этот понравился ей всего более оттого, что прямо над головою виднелось, сквозь отверстие дымовое, звездное небо".
И далее — общая судьба: темная камера Петровской тюрьмы, где Анна Васильевна прожила с мужем целый год, затем переселение в частную квартиру — раньше, пока не завершилось строительство дома, там жила Трубецкая, рождение второго сына, дорога на поселение, буря на Байкале — страшная, опрокидывающая и ломающая суда "сарма", болезнь ребенка и рождение в пути третьего сына, чиновничьи проволочки — все это слилось в одну черную полосу, иногда прорезаемую яркой вспышкой радости — рождение ребенка, его первые шаги, сердечные беседы в длинные зимние вечера с подругами по несчастью, письма из России… Через много лет, в 1861 году, уже пережив поселение в Кургане, затем определение в рядовые на Кавказ, барон Розен напишет в "Записках" проникновенные, полные нежности слова о жене, об их неповторимой любви, вспыхнувшей первым признанием зимой 1824 года, во взаимном влечении и не потускневшей в страшные и прекрасные годы, прожитые в Сибири.
Любовь трагически и дерзновенно соединила еще одну пару: француженку Камиллу Ледантю и декабриста Василия Петровича Ивашева.
Восторженный поэт А. И. Одоевский даже стихи написал в честь этого события:
По дороге столбовой
Колокольчик заливается,
Что не парень удалой
Мягким снегом опушается;
Нет, то ласточка летит
По дороге, красна девица,
Мчатся кони… От копыт
Вьется легкая метелица.
Кроясь в пухе соболей,
Вся душою вдаль уносится,
Из задумчивых очей
Капля слез за каплей просится…
Грустно ей… Родная мать
Тужит тугою сердечною:
Больно душу оторвать
От души разлукой вечною.
Сердце горю суждено,
Сердце надвое не делится:
Разрывается оно…
Дальний путь пред нею стелется.
Но зачем в степную даль
Свет-душа стремится взорами?
Ждет и там ее печаль
За железными затворами.
С другом любо и в тюрьме!
В думе мыслит красна девица:
"Свет он мне в могильной тьме.
Встань, неси меня, метелица!"
Но прежде чем метелица встала и понесла, прежде чем свет-душа девица отправилась в Сибирь, произошли события воистину удивительные.
Обратимся к "Запискам" декабриста Николая Васильевича Басаргина:
"Перед выходом нашим из Читы с другом моим Ивашевым случилось такое событие, которое, видимо, показало над ним благость провидения. Я, кажется, упомянул прежде, что он, Муханов и Завалишин по собственной просьбе остались в прежнем маленьком каземате. Там было свободнее и покойнее. Я нередко, с разрешения коменданта, бывал у них и просиживал по нескольку часов, другие товарищи также посещали их. В свою очередь, и они ходили к нам… Ивашев, как я замечал, никак не мог привыкнуть к своему настоящему положению и, видимо, тяготился им. Мы часто говорили об этом между собою, и я старался, сколько можно, поддержать его и внушить ему более твердости. Ничто не помогало. Он был грустен, мрачен, задумчив. Раз как-то на работе Муханов отвел меня в сторону, сказал мне, что Ивашев готовится сделать большую глупость, которая может стоить ему жизни, и что он нарочно решился мне сказать об этом, чтобы я, с моей стороны, попробовал отговорить его. Тут он мне объяснил, что он вздумал бежать, и сообщил все, что знал об этом.
Вот в чем состояло дело. Ивашев вошел в сношение с каким-то беглоссыльным рабочим, который обещал провести его за китайскую границу. Этот беглый завтра же должен был прийти ночью к тыну их каземата. Тын был уже подпилен, и место для выхода приготовлено. По выходе из острога они должны были отправиться в ближний лес, где, по словам беглого, было уже приготовлено подземельное жилище, в котором они должны были скрываться, покуда не прекратятся поиски, и где находились уже необходимые на это время припасы. Когда же прекратятся поиски, то они предполагали отправиться к китайской границе и там действовать смотря по обстоятельствам. Этот план был так неблагоразумен, так нелеп, можно сказать, исполнение его до такой степени невозможно, что я удивился, как мог Ивашев согласиться на него. Не было почти никакого сомнения, что человек, соблазнивший его побегом, имел какие-нибудь другие намерения: или выдать его начальству и тем заслужить себе прощение, или безнаказанно убить его и завладеть находящимися у него деньгами; я же знал, что у него они были: приехавши в Читу, он не объявил коменданту 1000 рублей, которые привез с собою, и сверх того тайным образом получил еще 500 рублей. Об этом он сам мне сказывал.
Выслушав Муханова, я сейчас же после работы отправился к Ивашеву, сказал ему, что мне известно его намерение и что я пришел с ним об этом переговорить. Он очень спокойно отвечал мне, что с моей стороны было бы напрасным трудом его отклонить, что он твердо решился исполнить свое намерение и что потому только давно мне не сказал о том, что не желал подвергать меня какой-либо ответственности. На все мои убеждения, на все доводы о неосновательности этого предприятия и об опасности, ему угрожающей, он отвечал одно и то же, что уже решился, что далее оставаться в каземате он не в состоянии, что лучше умереть, чем жить таким образом. Одним словом, истощив возражения, я не знал, что делать. Время было так коротко, завтрашний день был уже назначен, и осталось одно только средство остановить его — дать знать коменданту. Но быть доносчиком на своего товарища, на своего друга — ужасно! Наконец, видя все мои убеждения напрасными, я решительно сказал ему: "Послушай, Ивашев, именем нашей дружбы прошу тебя отложить исполнение твоего намерения на одну только неделю. В эту неделю обсудим хорошенько твое предприятие, взвесим хладнокровно "за" и "против", и если ты останешься при тех же мыслях, то обещаю тебе не препятствовать". — "А если я не соглашусь откладывать на неделю?" — возразил он. "Если не согласишься, — воскликнул я с жаром, — ты заставишь меня сделать из любви к тебе то, чем я гнушаюсь, — сейчас попрошу свидания с комендантом и расскажу ему все. Ты знаешь меня довольно, чтобы верить, что я это сделаю именно по убеждению, что это осталось единственным средством спасения". Муханов меня поддерживал. Наконец Ивашев дал нам слово подождать неделю. Я не опасался, чтобы он нарушил его, тем более что Муханов жил с ним и мог за ним наблюдать.
На третий день после этого разговора я опять отправился к Ивашеву, и мы толковали о его намерении. Я исчислил ему все опасности, все невероятности успеха. Он настаивал на своем, как вдруг входит унтер-офицер и говорит ему, что его требует к себе комендант. Ивашев посмотрел на меня; но, видя мое спокойствие, с чувством сказал мне: "Прости меня, друг Басаргин, в минутном подозрении. Но что б это значило? — прибавил он. — Не понимаю". Я сказал ему, что дождусь его возвращения, и остался с Мухановым.
Ивашев возвратился нескоро. Комендант продержал его часа два, и мы уже не знали, чему приписать его долгое отсутствие. Опасались даже, не открылось ли каким образом нелепое намерение бегства. Наконец приходит Ивашев, расстроенный, и в несвязных словах сообщает нам новость, которая и нас поразила. Комендант присылал за ним для того, чтобы передать ему два письма, одно его матери, а другое матушки будущей жены его, и спросить его, согласен ли он жениться на той девушке, мать которой писала это письмо. Оно адресовано было к матери Ивашева. В нем госпожа Ледантю открывала ей любовь к ее сыну, говорила, что эта любовь была причиной ее опасной болезни, в продолжение которой, думая умереть, она призналась матери в своей к нему привязанности, и что тут же мать дала слово дочери по выздоровлении ее уведомить об этом госпожу Ивашеву и в случае ее согласия и согласия сына дозволить дочери ехать в Сибирь для вступления с ним в брак. В этом письме она упоминала также, что дочь ее ни за что бы не открыла сердечной тайны своей, если бы Ивашев находился в прежнем положении, но что теперь, когда его постигло несчастье и когда она знает, что присутствием своим может облегчить его участь, доставить ему некоторое утешение, то не задумывается нарушить светские приличия — предложить ему свою руку. Мать Ивашева отправила это письмо вместе со своим к графу Бенкендорфу, и тот с разрешения государя предписал коменданту спросить самого Ивашева, согласен ли он вступить в брак с девицей Ледантю.
Ивашев просил коменданта повременить ответом до другого дня. Мы долго рассуждали об этом неожиданном для него событии. Девицу Ледантю он очень хорошо знал. Она воспитывалась с его сестрами у них в доме и в то время, когда он бывал в отпусках, очень ему нравилась, но никогда он не помышлял жениться на ней, потому что различие в их общественных положениях не допускало его останавливаться на этой мысли. Теперь же, припоминая некоторые подробности своих с ней сношений, он должен был убедиться в ее к нему сердечном расположении. Вопрос о том, будет ли она счастлива с ним в его теперешнем положении, будет ли он уметь вознаградить ее своей привязанностью за ту жертву, которую она принесет ему, и не станет ли он впоследствии раскаиваться в своем поступке, очень его тревожил. Мы с Мухановым знали его кроткий характер, знали все его прекрасные качества и были уверены, что они будут счастливы, и потому решительно советовали ему согласиться. Наконец он решился принять предложение. Разумеется, после этого решения не было уже и помину о побеге. Я даже не знаю, куда девался его искуситель и как он от него отделался. Не возьми я от него слова подождать неделю, легко могло бы случиться, что эти письма не застали бы его в Чите и пришли, когда делались бы о нем розыски, следовательно, не только брак его не состоялся, но и сам он, по всем вероятностям, непременно бы погиб тем или другим образом. Так иногда самое ничтожное обстоятельство по воле провидения спасает или губит человека.
Свадьба Ивашева была уже в Петровском заводе".
Они были счастливы. В июле 1836 года Ивашевы вместе с другими узниками покинули Петровский завод — местом поселения им назначен был Туринск, захолустный, смертельно скучный и глухой городок. Через три с половиной года сильная простуда свела Камиллу Петровну в могилу — увы, доктора Вольфа не было рядом. Муж ее не мог прийти в себя, и через год он умер от апоплексического удара.
И осталось на свете трое малолетних сирот с фамилией Ивашевы.
Вот и все истории жен и невест декабристов, отправившихся в Сибирь вслед за героями 1825 года.
И все же хочется рассказать еще об одной: она не была женой участника тайного общества, не была невестой. Но она любила, может быть, безотрадней и горше всех.
Ее звали Варвара Шаховская. Она была княжной, племянницей Александра Николаевича Муравьева, того самого, что был сослан в Верхнеудинск, а затем в Иркутск на должность городничего. История ее человеку нынешнему покажется странной: будучи взаимно связаны высоким и чистым чувством с другом Рылеева — Петром Мухановым, они не могли объединить судьбы свои, ибо брат Варвары Шаховской был женат на сестре Петра Муханова, женитьбу других брата и сестры церковь считала противоугодной богу.
И все же она приехала в Сибирь, чтобы быть ближе к любимому, чтобы хоть изредка увидеть его, получить весточку из Петровского завода. Постепенно Варвара Шаховская становится важнейшим звеном в тайной переписке декабристов с Россией. Ее начинают подозревать, особенно после доносов некоего Романа Медокса. Сын директора императорского Большого театра, Роман Медокс в ранней юности был изгнан из дома за безнравственность, вступив в службу, обворовал командира своего полка, на деньги эти приобрел форму штабного офицера и отправился на Кавказ набирать ополчение из горцев против Наполеона, получил под это много денег у высоких военных чинов на Кавказе, был разоблачен, просидел 14 лет в Петропавловской крепости и, таким образом, встретился там с декабристами, вошел к ним в доверие и освободился из-под стражи: стал человеком Бенкендорфа, доносил ему на доверившихся авантюристу людей. Вот он-то и появляется в Иркутске, делает вид, что влюблен в Варвару Шаховскую, преследует ее записками, намеками… На самом же деле он перехватывает переписку, фальсифицирует записи и документы, чтобы убедить Бенкендорфа, а через него и царя, что среди декабристов в Сибири зреет новый заговор.
На странице дневника, якобы ненароком выроненной в гостиной у Муравьевых, вздохи, восхищение. Стиль столь возвышен, что можно спутать строки Медокса с лирическими излияниями героев сентиментальных романов:
"8 марта. Какой счастливейший, пресладчайший вечер!
Ничье, ничье перо не в силах выразить моего восхищения. Целых 4 часа, от 7-ми до 11-ти, почти беспрерывно смотрел на Вареньку, говорил с Варенькой. Я вне себя; слезы радости на глазах. Благодарю тебя, мой милый, мой прекрасный друг. Я когда-нибудь отважусь упасть к твоим ногам и расцеловать их. Какая непостижимая сила в твоих взорах! Отчего встреча с ними столь чудесно счастьетворна?.. Нет, не буду изъяснять: здесь, на земле, нет слов для райских радостей. Что-то влечет помолиться богу, богу небесному, и Вареньке, богу земному".
Вернувшись домой и помолясь богу, он, однако, принимался за другую работу, и здесь сентиментальные восклицания сменяла жесткая проза:
"Главная комиссионерка, пользующаяся совершенным доверием находящихся в Петровском заводе, есть княжна Варвара Шаховская, и так как я пользуюсь тоже доверенностью преступников и нахожусь с Шаховской в тесной связи, по сим причинам я совершенно знаю всю переписку и употребляемые средства к отправлению оной…"
Далее следуют письма о новом заговоре, написанные якобы декабристами, а на самом деле сфабрикованные самим Медоксом.
Варвару Шаховскую принуждают покинуть Иркутск, она отправляется в Крым, но сердечные муки, волнения, разлука, жуткие дороги длиною в месяц, наконец, перемена климата вскоре убивают ее.
Петр Муханов похоронен в Иркутске. В ограде Знаменского монастыря покоится он почти рядом с могилой Екатерины Ивановны Трубецкой.
Вот и вернулись мы на круги своя.
…Ограда монастыря, щелкают фотоаппаратами туристы, из вечной земли пробивается вечная трава.
Двадцатый век.
Я стою у надгробия Трубецкой и ее детей, думаю о ней, о ее подругах, о тысячах женщин, разделивших участь мужчин в борьбе за дело освобождения народа. И на память мне приходят слова замечательной революционерки Веры Фигнер, сравнившей судьбу жен декабристов и революционную борьбу народоволок и сменивших их большевичек с русским царизмом:
"Жизнь изменилась, ужас перед Сибирью она преодолела другими, еще более жуткими ужасами; да, она повысила требования к личности и женщину наряду с мужчиной повела на эшафот и на расстрел. Но духовная красота остается красотой и в отдаленности времен, и обаятельный образ женщины второй четверти прошлого столетия сияет и теперь в немеркнущем блеске прежних дней".