Павел Грушко Шум королевского двора и «Уединения» дона Луиса де Гонгоры-и-Арготе

Гонгора был первым, кто осмелился защищать темноту, притом не как следствие своего стиля, а потому что увидел в ней эстетическое начало[1].

Эмилио Ороско Диас

Гонг

Гонгора (Góngora) — гонг, гром, горн. Эти русские слова, по звучанию не столь далёкие от своих испанских собратьев — gong, trueno, horno, — неизменно возникают при чтении его произведений, особенно вслух. В разные эпохи этот гонг звучал то глуше, то громче, созывая на спор ярых противников и страстных приверженцев поэта.

Таинственное, магическое заключено, конечно, не в фамилии, мифологизированной в истории испанской и мировой литературы, а в самих произведениях Гонгоры, особенно в тех, которым присущ тёмный стиль.

Трудно найти в обозримом пространстве испанской поэзии фигуру более своеобразную. Противоречивость и цельность. Фольклорная чистота и учёная вычурность. Детская ранимость и едкий сарказм.

Лёгкое дыхание романсов:

Хохотуньи, попрыгуньи

из квартала моего,

бойтесь Времени — юницам

только горе от него.

Озорные, подчас скабрёзные летрильи:

Что, молясь о сыне в храме,

дева сохнет над свечами, —

что ж,

но не знать, какая свечка

принесёт ей человечка, —

ложь.

Изумительные по завёршенности, рельефной чеканности и бронзовой инструментовке сонеты:

Лоб, горло, рот и волосы, цветите,

доколе — вами бывшие в зените —

хрусталь и злато, лилия и мак

не только потускнеют и увянут,

но вместе с госпожой своею канут

в скудель, туман, земную персть и мрак.

И вершины его поэзии — «Сказание о Полифеме и Галатее» и «Поэма Уединений» — с их причудливыми синтаксическими волютами, ярчайшими метафорами и полифонией, как в этих строках, описывающих ручей:

Вдоль берегов, цветами окаймлённых,

спешит он (словно Амальтеи рог

их изобильно разметал по склонам,

хрустальным звоном наделив поток),

в своё сребро дома вправляет он,

себя стенами градов осеняет,

объемлет скалы, островки пленяет,

из грота горного, где был рождён,

течёт он к жидкой яшме, в чьей пучине

предел его деяньям и гордыне.

Ярость критиков и страсть поклонников (а их появилось немало не только в Испании, но и в заморских испанских колониях) раскачивали этот колокол, отлитый из неведомого до той поры сплава, гул которого, вобравший широкий диапазон тональностей, никого не оставил глухим — ни тех, кто затыкал уши от непереносимых раскатов, ни тех, кто зачарованно спешил на призыв этого набата по обе стороны Атлантики.

Выдающийся поэт испанского Золотого века, Гонгора явился вершинным представителем литературного направления, которое со временем получило название барокко и гонгоризм; его произведения нашли преданных продолжателей и недалёких подражателей в Европе и в американских странах испанского языка.

При оправданном его самопочитании и пристальном интересе к нему избранных современников, ни он, ни они не могли и вообразить, в какой мере его перо творит будущее испанского языка.

Гонгора и барокко

Если допустить, что развитие литературы всецело находится в руках Провидения, то Гонгору, великого поэта эпохи барокко[2], кардинально повлиявшего на испанский литературный процесс, оно породило в пору как нельзя более яркую, драматичную.

Это уплотнённое время мировой истории, уместившейся в XVII век, было обусловлено в Испании социальным и экономическим кризисами, неуклонным падением испанского могущества, крушением ценностей и идеалов Возрождения. Не столь экстравагантным кажется высказывание Хосе Марии Вальверде: «Барокко — это Ренессанс навыворот»[3].

Произведения барокко были продуктом жизненных и идейных факторов, предполагавших особую деятельность не только в искусстве, но и перед лицом действительности во всей сложности её проявлений. И диктовались ощущением опасности и непостоянства общественной и личной жизни.

Крушение иллюзий, пессимизм, ощущение общественной и личной неустроенности рождают в людях новое видение мира. С особой остротой чувствуют «поворот времени» художники, ищущие выход своим эмоциям, идеалам и средствам их выражения. Защитная реакция пробуждает жизнестойкость, производную от обострённого ощущения каждым своей неповторимой индивидуальности, от веры в собственную значимость и самоценность. На смену гуманизму идеалистическому приходит жизненный гуманизм — человеческое и жизненное начала пропитывают все сферы искусства, обусловливают творческие побуждения.

Отчасти этим объясняется и парадоксальное появление отвратительного, натуралистического, физиологического — уродов, карликов и блаженных в жизни и на полотнах художников, карикатурного отражения жизненных коллизий, порою трагических, и всё это — рядом с прекрасным, идеальным.

Восхищение миром, его красотой, открытой мастерами Возрождения, ведёт к чувственному переосмыслению, к экзальтации и преувеличениям реальных достоинств вещей. «Будучи создателем наиболее амбициозных по воплощению и технике произведений искусства, явленных европейской поэзией, — пишет Эмилио Ороско Диас, — Гонгора не отделял свою поэзию от жизни: даже в самых отделанных и изысканных вещах видна его горячая жажда постижения реальности»[4]. Эта реальность открывает человеку всю эфемерность его существования, преходящий характер всего, что его окружает.

Не столь смиренно острая стрела

стремится в цель угаданную впиться,

и в онемевшем цирке колесница

венок витков стремительно сплела,

чем быстрая и вкрадчивая мгла

наш возраст тратит. Впору усомниться,

но вереница солнц — как вереница

комет, таинственных предвестниц зла.

Закрыть глаза — забыть о Карфагене?

Зачем таиться Лицию в тени,

в объятьях лжи бежать слепой невзгоды?

Тебя накажет каждое мгновенье:

мгновенье, что подтачивает дни,

дни, что незримо поглощают годы.

Главными признаками мира и человеческого существования полагаются движение и все производные от него — смена времён года, перемещение, преображение и обветшание, воспринимаемые как сущностные качества, которые так важно уловить в стремительном их видоизменении, запечатлеть на бумаге либо на холсте. Любимые поэтами символы — языки пламени, пузырьки воды, струи потока.

Удручённый непостоянством всего земного, человек обращает взгляд в сторону сверхъестественного. Духовное материализуется, а повседневное, обыденное приобретает черты духовного. Жанром, наиболее удобным для выражения личных чувств и мыслей человека этой поры, как никогда прежде, становится поэзия. Поэт видит в реализации чувств через текст своё личное спасение.

Это и эпоха невиданного расцвета испанского театра, в котором зрителя больше всего подкупает реальность происходящего на сцене. В то же время художнику открывается вся театральность окружающей жизни. Образ жизни как сна утверждается в искусстве той поры, приобретает особое значение — физическая реальность не может быть воспринята иначе как эмпирическая, что прекрасно выразил современник Гонгоры — Бартоломе Леонардо Архенсола:

И если правда ложью оказалась,

зачем рыдать, когда и детям ясно,

что всё в природе — лицедейство сплошь.

И неба синь, что нас слепит всечасно,

не небо и не синь. Какая жалость,

что вся эта краса — всего лишь ложь.

Люди того поворотного времени лишь смутно чувствовали перемены. «Весьма дурные вести доходят отовсюду, — сокрушался Франсиско де Кеведо[5], — и хуже всего, что все таких и ждали... Всё это <...> не знаю, то ли заканчивается, то ли закончилось. Многие вещи, которые с виду существуют и могут быть, на деле исчезли, став пустым словом, мнимостью»[6]. Об этом его сонет «О краткости жизни и о том, насколько ничтожным кажется прожитое»:

Кто скажет, что такое жизнь?.. Молчат!

Оглядываю лет моих пожитки,

истаяли времён счастливых слитки,

сгорели дни мои — остался чад.

Зачем сосуд часов моих почат?

Здоровье, возраст — тоньше тонкой нитки,

избыта жизнь, прожитое — в избытке,

в душе моей все бедствия кричат!

Вчера ушло, а Завтра не настало,

Сегодня мчать в Былое не устало.

Кто я?.. Дон Был, Дон Буду, Дон Истлел...

Вчера, Сегодня, Завтра, — в них едины

пелёнки и посмертные холстины.

Наследовать успенье — мой удел.

Кризис экономики, неверие в завтрашний день, обнищание привели к новой метафизике, к новому видению мира, который воспринимается как оксюморон, парадокс (этакий «прикол», говоря языком современной молодежи), как разупорядоченный порядок, ладный разлад, как нечто близкое к написанному в ту же эпоху Шекспиром «The time is out of joint...» — высказыванию, знакомому нам по переводу Бориса Пастернака: «Порвалась дней связующая нить...»[7] (Не эти ли чувства испытываем мы в начале нашего XXI столетия?)

Термин барокко появился позже, нежели само направление в искусстве. Поначалу обозначая определенный стиль, он стал маркером XVII века, в котором имели место явления не только барочные. XVIII век предал барокко почти полному забвению, но в XIX веке барокко, во взаимосвязи с Ренессансом, начинают рассматривать как выражение чередующихся принципов, ни один из которых не может претендовать на главенство[8].

Полюсами планеты Барокко явились две разновидности тёмного и трудного стиля — культеранизм (culteranismo), преимущественно в поэзии, и консептизм (conceptismo) в прозе. Гонгора и Кеведо[9], находясь на этих полюсах, стали яркими выразителями данных направлений, чьи изобретательные филиппики, при всей язвительности, содержат этические и эстетические взгляды обоих направлений. И всё же, при кажущейся оппозиции, они в своей основе были выражением схожего аристократизма. С той разницей, что культеранисты прибегали к нагнетанию экспрессии, конденсации языковых средств, оригинальности в лексике, привнесению латинского словаря и синтаксиса, гармонии и музыкальности стиха, блеску образов и метафор. А концептисты, яростно нападая на «темноту» первых, исповедовали идею сложности умозаключений, остромыслия, концепта. Разумеется, и то и другое направления влияли друг на друга; у Гонгоры-культераниста немало свидетельств острых умозаключений, как, например, в сонете «На Христово рождение»:

Стократ от человека к смерти путь

короче, чем от Бога к человеку!

Основные черты стиля Гонгоры и всего направления, названного впоследствии гонгоризмом, — законченность и точность формы:

Присяга воина шпорит,

любовь арканит на месте:

но выйти на сечу — трусость,

уйти от милой — бесчестье.

Тонкое чувство гармонии, цвета, звука:

Серебра была светлее

Фисба, младости картина,

отсвет хрусталя и злата,

двух смарагдов и рубина.

Словно памятки златые —

в перстни свившиеся кудри.

Лоб её — как жаркий полдень,

отражённый в перламутре.

Словесная орнаментация с избытком культизмов:

Пусть для Минервы отжимают злато,

пусть дуб к лозе наведается в гости —

и лоб Геракла увенчают грозди,

и потрясает палицей Леней.

Прииди, о прииди, Гименей.

Сложные построения фраз:

Воздушная едва могла арена

вместить сей алчный сброд,

но снят клобук — и взыскан день мгновенно

злым Беркутом, чей вертикален взлёт

(он гарпия, но — северного края),

сверлит он тучу ложную, взмывая

туда, где свет правдив, и там парит, —

над бегством сброда истинный Зенит.

Изобретательные метафоры:

Сосна, чей ворог вечный на вершине —

неугомонный Нот,

дала скупой оплот —

разбитый брус (был сей дельфин не мал)

юнцу, чей разум помрачён в пучине:

он в Ливии солёной путь искал,

доверясь древесине.

Замена природных явлений мифологическими существами: Вулкан вместо огня, Бахус вместо вина, Церера вместо пшеницы, Феб вместо солнца и т. п. Золото у Гонгоры — всё, что имеет золотистый оттенок: мёд, оливковое масло, женские локоны.

Основа этой необычной ткани — эрудиция, сложившаяся из достойного знания мифологии, библейских сюжетов, греческой и латинской литератур, истории и культуры Испании. Мы находим у поэта не только упоминание Нила, но и Волги, он знаком с астрономией и великими географическими открытиями. Все эти познания стали опорами изобретательных метафор.

Это полотно ткалось совершенно новым поэтическим языком при помощи заимствования, в основном из латинского, или видоизменения испанских слов, что побудило его соперников говорить, что он пишет на полулатинском, полуиспанском, а Кеведо — уязвить Гонгору кличкой жаргонгора[10]. Описываемые поэтом ситуации, предметы и персонажи до крайности рельефны, гиперболизированы. Незначительные детали выступают на первый план, что позволило Федерико Гарсиа Лорке заметить: «Для него яблоко столь же огромно, как море, а пчела столь же поразительна, как лес».

Большое значение придавал Гонгора эпитету, который в сочетании с подчас далеким существительным рождал метафору-загадку. В его стихах птицы — крылатые цитры, ручей — жидкое серебро, поле пшеницы — белокурое море, а море — волновой мрамор, парус — летучий лён. Сами по себе эти точно отобранные словосочетания придают языку Гонгоры пластическое своеобразие, но важно и то, что они вовлекали читателя в своеобразную игру-угадайку, побуждали эти метафоры разгадывать. Да простится сравнение — не бессмысленными загадками, а увлекательными кроссвордами представали гонгоровские тексты для тех эрудитов, кому докучала поэзия традиционных виршеплетов.

Синтаксис Гонгоры, изобиловавший длинными периодами, придавал его стихам вид храмов, построенных не из мелких кирпичей, а из огромных мраморных глыб. А причудливые инверсии напоминали пышные барочные порталы и алтари новой архитектуры. Эти средства (назову их вертикальными опорами его поэзии) дополнялись необычными по обилию и симметрии средствами горизонтальными — двучленными, распашными, похожими на крылья парящей бабочки строками:

...любовь истает, остаётся яд.

...мой пыл любовный, план безумный мой.

...ручьи рычали, реки восставали.

...вчера богиня, ныне прах земной.

...там блещущий алтарь, а здесь успенье.

...златые Фивы и священный Рим.

...в насупленной ночи, в пучине пенной.

...трон королям и колыбель их детям...

...огнём рубин и молнией алмаз.

Творец гомеровского масштаба, инвентаризатор мира посредством невиданных, написанных на Адамовом языке метафор, мастер симметрично организованной строки и сверхдлинных стихотворных периодов, напоминающих гулкое падение высоких водопадов, он стал алхимиком, который, сварив в испанском тигле заимствованные из древних и современных ему языков слова, добыл слиток новой поэзии.

Детство в Кордове (1561-1576)

В рамках жизни Гонгоры (1561-1627) произошли события, в разной мере повлиявшие на испанскую жизнь, это:

мятеж морисков в Альпухарре (Гонгоре 7 лет);

Варфоломеевская ночь во Франции (11 лет);

гибель Непобедимой армады (27 лет);

убийство Генриха III во Франции (28 лет);

банкротство королевской казны (35 лет);

установление автономии Нидерландов (36 лет);

смерть Фелипа II; чума, достигшая родной Кордовы в 1598 г. (37 лет);

начало изгнания морисков (48 лет);

убийство во Франции Генриха IV (49 лет);

начало Тридцатилетней войны (57 лет);

английские пуритане на «Май Флауэр» достигают берегов Америки (59 лет);

восходит на престол Филип IV Оливарес — фаворит (60 лет);

Англия объявляет войну Испании (65 лет);

1627 год (год смерти 66-летнего Гонгоры):

потеря флота с сокровищами Новой Испании;

банкротство испанской казны.

Он родился 11 июля 1561 года в Кордове, весьма большом по тем временам городе на реке Гвадалквивир, который насчитывал от 11 до 12 тысяч жителей. Мать звали Леонор де Гонгора-и-Фальсес, отца — дон Франсиско де Арготе.

Предположительно он появился на свет на старинной улице Лас-Павас (ныне Томаса Конде) в особняке дяди со стороны матери — Франсиско де Гонгоры, бенефициария религиозной общины Кордовского собора.

Первенца при крещении на следующий день появления на свет нарекли Луисом в память о деде по материнской линии. В дальнейшем поэт неизменно использовал материнскую фамилию — Гонгора. В XVI веке это не было распространённым явлением и делалось обычно в видах получения покровительства или материальной поддержки родственника. В его случае эти надежды связывались с опекой со стороны упомянутого дона Франсиско, который передал впоследствии ему и другим членам семьи часть своих церковных прибылей и должностей.

Обе семьи родителей восходили к отвоевателям юга Испании, конкистадорам, сражавшимся с маврами, обе семьи издавна поселились в Кордове. Дед по материнской линии Луис Бадома де Гонгора, в честь кого был назван будущий поэт, принимал участие в сражении за Кордову в качестве военачальника в частях королевства Наварры, за что король наградил его некоторыми владениями и сделал одним из городских советников.

Отец Луиса — дон Франсиско де Арготе принадлежал к знатному роду, предки которого были из Астурии. Он был лиценциатом права, по окончании Саламанкского университета занимал должность коррехидора[11] в Хаэне и Мадриде, а позже — судьи по состояниям, конфискованным инквизицией в Кордове. По свидетельству современников, это был человек чрезвычайно сведущий в праве и литературе.

Имели хождение слухи о том, что предки (род Фальсес) со стороны матери были выкрещенными евреями, что впоследствии доставило поэту немало огорчений, особенно стараниями его главного гонителя Франсиско де Кеведо с его более чем прозрачными намеками, как то: «христьянин притворный», «стихи свои я умащу свининой», «срамной священник, ты рождён скотиной, / поэтому тебя и не крестили», «твой нос горбатый, / он всем даёт понять в мгновенье ока, / что ты не эллин, а раввин треклятый», «ты ведь книжник бородатый», «к старым себя христианам / не причисляй, словоблуд»[12].

Дом, где прошло детство поэта, находился рядом с кафедральным собором. Отец интересовался гуманитарными науками, был эрудированным человеком и заядлым библиофилом, в доме была богатая библиотека. Любовь к книгам рано пробудила чувственность Луиса и его склонность к поэзии.

Нельзя представить себе в точности, каким было его детство. Несомненно, это был шаловливый ребенок, он не сторонился детских игр той эпохи, упомянутых в его знаменитом романсе «Сестрица Марика...»: девочки плясали под кастаньеты и бубен, играли в дочки-матери, а мальчики изображали бой быков, скакали на палках с прилаженными конскими головами:

Скрестим камышинки

мы в честном бою,

и, может, Барболу

я встречу мою,

дочь пекаря — ту,

что живёт за углом,

она мне пирожные

носит тайком —

пирожные с кремом,

не сыщешь вкусней,

блудить[13] за дверями

мне нравится с ней.

Мальчик учился в кордовской иезуитской школе — единственной в городе, где преподавались гуманитарные дисциплины. Её ежегодно посещали шестьсот учащихся. Почти наверняка можно сказать, что там он изучал грамматику, греческий, латынь, познакомился с навыками перевода, комментирования, началами философии, азами музыки и, возможно, с фехтованием. Предположительно именно там он начал упражняться в искусстве стихосложения.

Одно из происшествий чуть не стоило ему жизни, когда, по рассказу современника, «гуляя со сверстниками в Уэрта-дель-Рей, он упал с весьма высокой стены и раскроил себе голову; медики признали его безнадёжным, мальчика препоручили реликвии Святого Альваро и приложили её, после чего страждущий чудесным образом выздоровел, к изумлению людей, кои видели его, и врачей с хирургами, кои его лечили»[14]. (В одной из биографий Гонгоры упомянуты — как следствие этого падения — постоянные головные боли, объясняющие-де затемнённость его стиля.)

Большинство биографов, начиная с современника Гонгоры Хосе де Пельисера, сходятся на том, что для формирования поэта огромное значение имел сам факт его рождения в Кордове — городе глубоких культурных традиций и таких замечательных умов, как Сенека, Лукан и Хуан де Мена.

Кордова была знаменита как город одного из выдающихся монументов мира — великолепной мавританской мечети (её строительство было начато Абдерраманом в 785 или 786 годах и велось сто лет без перерыва). После Реконкисты в пространстве мечети учредился кафедральный собор — этот собор-мечеть, где 12 июля 1561 года был крещён Гонгора, стал местом его погребения 23 мая 1627 года.

Родной город с его дворцами-алькасарами, площадями и патио, узкими кривыми улочками и рекой Гвадалквивир не раз становился темой его стихотворений, как, например, сонета «Король всех рек, стремительный поток...»:

Король всех рек, стремительный поток,

чья слава — волн хрустальных отраженье,

на чьё чело и космы в белой пене

сосновый бор короной пышной лёг

там, где за ближнею горой исток

сестры Сегуры, — ты, в своём движенье

по землям андалузским, в гордом рвенье

кипящий на стремнинах грозный бог...

Биограф Гонгоры Мигель де Артигас указывает на два события, получившие большой резонанс в Кордове около 1569 года, а именно — на восстание морисков в Альпухарре, заставившее призвать горожан и направить их в Гранаду, а также на прибытие в Кордову в 1570 году для наблюдения за этими событиями короля Филиппа II. В комиссию чествования короля, среди других знатных людей города, входили отец Луиса и его дядя — дон Франсиско; помимо этого, здесь находился в это время их родственник Франсиско Эрасо, входивший в свиту самого сильного в ту пору европейского монарха. Тот же Мигель де Артигас полагает, что зрелище пышной придворной жизни явилось зачатком будущих долголетних и, в общем-то, тщетных притязаний поэта на дворцовые милости.

Луису было девять лет, и на него должны были также произвести впечатление пограничные романсы, получившие в то время новое распространение среди христиан-идальго. Похожие сюжеты были блистательно разработаны им в ряде романсов, написанных позже, как, например, в романсе «Служил королю в Оране...»:

Три сотни берберов стали

причиной ночной тревоги —

луна их щиты лучами

нашла на глухой дороге,

щиты поведали тайну

немотным вышкам дозорным,

вышки — кострам тревожным,

костры — барабанам и горнам,

а те — влюблённому другу,

который на нежном ложе

застигнут нежданным громом

военной меди и кожи.

Дон Франсиско де Гонгора, бенефициарий кафедрального собора в Кордове, получавший (не без содействия упомянутого родственника Эрасо, состоявшего секретарем на службе у короля Филиппа II) церковные доходы в кордовской епархии, отказал доходы от приходов Каньете-де-лас-Торрес, Гуадалмасан и Сантаэлья в пользу старшего племянника Луиса для обеспечения его дальнейшей учёбы, на склонность к которой указывало незаурядное развитие мальчика.

Это обеспечение предрешало его церковную карьеру — Луис в четырнадцать лет непременно должен был принять постриг. Однако нет никаких свидетельств какой-либо его религиозной одержимости, — Гонгора был набожен как обычный испанец той эпохи, хотя его перу принадлежат несколько замечательных текстов на темы вероучения, как например, сонет «На Христово рождение».

Повиснуть на кресте, раскинув длани,

лоб в терниях, кровоточащий бок,

во славу нашу выплатить оброк

страданьями — великое деянье!

Но и Твоё рождение — страданье,

там, где великий преподав урок,

откуда и куда нисходит Бог,

закут не застит кровлей мирозданье!

Ужель сей подвиг не велик, Господь?

Отнюдь не тем, что холод побороть

смогло Дитя, приняв небес опеку, —

кровь проливать трудней! Не в этом суть:

стократ от человека к смерти путь

короче, чем от Бога к человеку!

Вака де Альфаро рассказывает, как в марте 1576 года (Луису 15 лет) историк Филиппа II Амбросио де Моралес, пораженный познаниями и остроумием подростка, воскликнул: «Да у тебя, мальчик, большой талант!».

Отрочество в Саламанкском университете (1576-1580)

В сентябре (или в первых числах октября) 1576 года пятнадцатилетнего Гонгору в сопровождении наставника бакалавра Франсиско де Леона отправляют учиться в Саламанкский университет. 18 ноября, после сдачи вступительного экзамена по грамматике, Луиса зачислили на факультет канонического права.

В Саламанке он находился до 1579/1580 учебного года, значился выходцем из «благородной», то есть именитой и состоятельной, семьи.

К той поре на протяжении нескольких лет Испания была ввергнута в атмосферу тёмного национализма: мнимые и реальные заговоры держали власть в страхе, многие приписывались проискам иностранных держав, были приняты строжайшие меры к ввозу и печатанию книг. Саламанкский университет находился под приглядом инквизиции.

С университетом Саламанки, одним из наиболее престижных в Европе, были связаны такие выдающиеся умы, как Небриха, Франсиско Санчес де лас Бросас («Эль Бросенсе»), Мельчор Кано, преподобный Доминго де Сото, Альфонсо эль Тостадо, Коваррубиас, маэстро Виктория, Франсиско де Салинас, Педро Понсе де Леон, Антонио Агустин, Педро Сируэло и другие.

Приезд Гонгоры в Саламанку совпал с выходом из тюрьмы прославленного поэта — преподобного Луиса де Леона[15], восторженно встреченного студенчеством университета. Могло бы послужить эпиграфом к «Поэме Уединений» Гонгоры, написанной тремя десятилетиями позже, стихотворение Луиса де Леона «По выходе из тюрьмы»:

Здесь зависть и злой навет

меня в заточенье держали,

такая доля едва ли

учёному мужу во вред, —

вдали от житейских сует,

сколь стол и кров ни убоги,

среди благодатных полей

я жил лишь в мыслях о Боге,

забыв о мире в остроге,

как мир — о доле моей.

Скорее всего, молодой Гонгора общался с Луисом де Леоном и Франсиско Санчесом де лас Бросас, готовившим в ту пору издание Гарсиласо де ла Веги. Франсиско Санчес де лас Бросас превозносил кордовского культераниста XV века Хуана де Мену, чей взгляд на поэзию был близок душе культераниста-Гонгоры.

В Саламанке, помимо знакомства с выдающимися умами того времени, Гонгора имел возможность завязать дружеские отношения с отпрысками самых известных испанских семейств. Один из исследователей обращает внимание на этот факт, как немаловажный для формирования поэта, имея в виду, что культеранизм предполагал выходящее за чисто литературные рамки аристократическое поведение. Впрочем, разные это были отпрыски. По саркастическому свидетельству Габриеля дель Корраля:

Про учёных с умом осла,

невзирая на их осанку,

говорят: он вошёл в Саламанку,

да она в него не вошла.

Язвительна и обмолвка Гонгоры о некоторых выпускниках его альма-матер:

Что юрист из Саламанки

узнаётся по осанке, —

что ж,

но что новые перчатки —

не свидетельство о взятке, —

ложь...

Именно в конце обучения в Саламанке проявилось яркое дарование Гонгоры. Самые ранние его стихи относятся к 1580 году, и среди них — первое напечатанное произведение. Это «Песнь», предварявшая перевод на испанский язык «Луизиад» великого португальского поэта Луиша де Камоэнса, выполненный севильским поэтом Луисом Гомесом де Тапиа.

Пролейся, песнь военная,

из раструба кастильского...

Сплошь дактилические рифмы этой «Песни», вычурные и даже смешные на испанский слух, в 52-строчном стихотворении — дань распространившейся в ту пору итальянской моде.

В литературных кругах города Гонгора впервые прочитал некоторые свои произведения, что послужило началом его известности. Он знал латынь, читал на итальянском и португальском и делал первые стихотворные опыты на них. Годами позже, следуя итальянской моде, он сложил четырёхъязычный сонет, что вместе с некоторыми другими подобными приёмами дало повод для многочисленных эпиграмм в его адрес, в том числе — принадлежащих перу его главного гонителя, упомянутого Франсиско де Кеведо, написавшего откровенно оскорбительный «Романс на дона Луиса де Гонгору»:

Автор жеманных припевов,

звуков испанских палач,

крутятся вирши юлою,

а непонятно, хоть плачь.

Саламанкский университет в ту пору почитался «первейшей матерью всех наук», однако здесь, по свидетельству современника, «игральные карты листались так же, как „Римское право“, если не больше». Биографы в один голос указывают, что в университете юный Луис пристрастился к карточной игре — он пронёс это увлечение через всю жизнь, что временами наносило немалый ущерб его материальному положению.

Занимался Гонгора мало и, по примеру сверстников, не отказывал себе в развлечениях и фривольных похождениях. Он с иронией вспоминал, что в Саламанке все мысли его были сосредоточены на поэзии, и даже то немногое, что он почерпнул из гражданского и церковного права, он использовал в стихах как элементы для сравнений, метафор и насмешек. При всём том, писал Хосе Пельисер де Салас, «хотя его эрудиция не была глубокой, её было достаточно, чтобы в его произведениях не было недостатка в античных обрядах, формулах, нравах и церемониях — находилось и место для всего мистического, аллегорического, ритуального и мифологического»[16]. Читал он много, что заметно выделяло его среди поэтов той поры. Гонгора, который чрезмерно любил жизнь, поэтическое действие, сам процесс создания стихов, вряд ли корпел дни и ночи над книгами, но у него были пожизненные привязанности: прежде всего — Вергилий, Гораций и Клавдиан, а из испанцев — Хуан де Мена и Гарсиласо. Именно из-за любви к поэзии он со страстью отдался изучению языков, в особенности греческого, латыни и итальянского, и очень гордился этим.

Латинизированная лексика, имена мифологических персонажей и другие учёные средства, характерные для высокой поэзии, свидетельствуют о том, сколь рано встал Гонгора на тропу культеранизма. Но с самого начала — одновременно — он пишет и стихи в народном духе, полные плутовства и двусмысленностей — бурлескные романсы и летрильи.

Что у всенощной вдовица

тихо стонет и томится, —

что ж,

но что стонет без расчёта,

чтоб её утешил кто-то, —

ложь...

В 1581 году имя Гонгоры уже не значится в списках студентов Саламанкского университета, так что нельзя с уверенностью сказать, закончил ли он курс до возвращения в Кордову.

Бенефициарий соборного капитула

В родной город Гонгора вернулся известным поэтом. Его первые стихи — четыре романса — помечены предыдущим годом. Его тексты распространяются в списках. Помимо вышеупомянутой «Песни» в «Аустриаде» Хуана Руфо, опубликован сонет Гонгоры, а в 1585 году Сервантес восхваляет его в своей «Галатее». Сборник стихотворений Гонгоры был издан лишь через год после его смерти, но уже с 1604 года его имя становится широко известным в Испании, так как его романсы помещены в «Генеральном Романсеро» (1604), а также во «Второй части генерального Романсеро» и в «Первой части Соцветия известных поэтов Испании» (1605).

Дядюшка Франсиско де Гонгора вновь одаривает его — на этот раз из своих церковных доходов. Для упрочения положения племянника дядя способствует тому, что Гонгора принимает сан диакона. Доходы (в 1585 году они составляли 1450 дукатов) обеспечивают Гонгоре безбедную жизнь. В дальнейшем он последовательно становится секретарём, казначеем и ключником соборного капитула.

В 1587 году новый епископ Кордовы дон Франсиско Пачеко, большой любитель литературы и ревностный служитель культа, проверяет поведение церковного персонала. Гонгоре, среди прочих провинностей, инкриминируется то, что во время службы он часто покидает своё место, много болтает, посещает корриду, позволяет себе легкомысленные похождения, общается с комедиантами и пишет куплеты непристойного содержания. Остроумно оправдываясь, Гонгора письменно отвечает: «Не столь скандальна моя жизнь, и я не настолько стар, чтобы мальчишество могло ставиться мне в упрёк... Правда, в куплетах я позволил себе некоторую свободу, но она не настолько велика, как о ней судят, а остальные куплеты, что мне приписывают, вовсе не мои». Хотя эти прегрешения не были чрезмерными (о чём свидетельствует ироничный тон покаяния), документ характеризует образ жизни поэта. Епископ предписал ему придерживаться церковных установлений и воздержаться от посещения боя быков; помимо этого, на него был наложен штраф в 4 дуката.

Этот период жизни Гонгоры — наиболее счастливый. Не будучи рукоположён в священники (его посты — чисто хозяйственные и административные), Гонгора, отпрыск уважаемой и влиятельной кордовской семьи, может позволить себе всё, что пожелает: чтение, посещение праздников и корриды, общение с комиками, карточную игру и сочинение стихов.

Любовные стихи этой поры недвусмысленно свидетельствуют о многочисленных увлечениях молодого поэта. Он испытывает глубокое уважение к слабому полу, без какой-либо заносчивости или снисхождения, которые отличали мужчин того времени. Нет достоверных сведений о его реальных связях, но возникающий в стихах собирательный образ женщины, почти бестелесный, свидетельствует о богатстве и возвышенности чувств, пример чему мы находим в одном из сонетов 1582 года:

Чистейшей чести ясный бастион

из легких стен на дивном основанье,

мел с перламутром в этом статном зданье

божественною дланью сочленён,

коралл бесценный маленьких препон,

спокойные оконца, в чьём мерцанье

таится зелень изумрудной грани,

чья чистота для мужества — полон,

державный свод, чья пряжа золотая

под солнцем, вьющимся вокруг влюблённо,

короной блещущей венчает храм, —

прекрасный идол, внемли, сострадая,

поющему коленопреклонённо

печальнейшую из эпиталам!

Это вершина испанской любовной лирики. Гонгора боготворит женщин, его едва сдерживаемая чувственность пропитана торжественным восторгом и трогательным восхищением.

Путешествия по Испании (1581-1603)

Административная работа Гонгоры была безупречной, он неизменно вызывался исполнять любое поручение капитула, особенно когда речь шла об устройстве празднеств или о поездках. Это не мешало ему интенсивно писать: к 1590 году (поэту 29 лет) сочинены 33 романса, 6 летрилий, 40 сонетов и 4 стихотворения в жанре arte mayor[17].

Похоже, всякий раз ему не терпится покинуть Кордову, несмотря на трудности передвижения в тряских экипажах по каменистым либо пыльным дорогам Испании с остановками на неудобных постоялых дворах. Одно из свидетельств подобных неудобств — сонет 1609 года:

Клопы и мулы съесть меня хотят:

одни — напасть развалистой кровати,

других я одолжил, забыв о плате,

тому, кто сгинул двадцать дней назад.

Прощайте, доски, старые стократ,

обломки рей, скрипевших на фрегате

отчизна общая кровавой рати,

бесчинствующей тридцать дней подряд!..

Гонгору влечёт ко двору, где его стихи уже известны в такой мере, что вызывают сатирические отклики завистливых соперников. До 1603 года, когда он на протяжении нескольких месяцев оставался при дворе в Вальядолиде, Гонгора совершил по поручению капитула множество поездок, в том числе в 1593 году — в Саламанку.

Во время этого посещения Саламанки он, предположительно, познакомился с Лопе де Вегой, который был секретарём герцога Альбы. Но, так же как при вторичной встрече в 1600 году, они не выказали друг к другу симпатии и неоднократно впоследствии ввязывались в полемику.

В этот период Гонгора не спешит с возвращением в родной город, часто ссылаясь на заболевания, которые не были слишком серьезными, кроме одного — в Саламанке, которое чуть не стоило ему жизни, когда он провёл в постели несколько месяцев, и дало повод написать один из лучших сонетов («О хвором путнике, который влюбился там, где ему был дан приют»), в котором реальное сочетается с идеальным в лучшем вкусе культераниста Гонгоры:

Больной и одинокий в глухомани,

с дороги сбившись в сумраке ночном,

скиталец бедный брёл с большим трудом,

напрасно звал, ища тропу в тумане.

Внезапно пса он слышит завыванье, —

его бессонным голосом ведом,

прибрёл скиталец наш в пастуший дом,

взамен пути найдя приют в блужданье.

Наутро та, что кутала свой сон

в мех горностая, нежностью проворной

в полон сумела хворого забрать.

За сей приют заплатит жизнью он.

Уж лучше бы скитаться в чаще горной,

чем этой смертной хворью захворать.

В Вальядолиде, где королевский двор находится с 1601 года (к слову сказать — года написания «Гамлета»), поэт встречает многих друзей по Саламанке. Кроме того, он знакомится с графами Лемосом, Салданьей и устанавливает добрые отношения с графом Салинасом.

Насколько известно, Гонгора никогда не был за пределами Испании, но, похоже, желал этого. К примеру, его частые посещения маркиза де Айамонте, который питал к нему дружеские чувства, были связаны с надеждами сопровождать того в Мексику, когда маркиз был назначен вице-королем, но, к вящему разочарованию Гонгоры, от назначения отказался.

Он твердо надеется получить какое-нибудь престижное место, уповая на помощь знатных знакомых, — Гонгора полагает, что эта пора (после смерти в 1598 году Филиппа II, при новой атмосфере при дворе Филиппа III) благоприятна для его намерений. Однако успехов не добивается. Он остаётся без денег и вынужден занять 1500 реалов.

В это время в Вальядолиде находились Сервантес, Эспинель, Линьян, Уртадо де Мендоса и Педро Эспиноса. Последний, составляя сборник романсов, отобрал у Гонгоры (что говорит о всё возраставшей славе кордовского поэта) большое — наибольшее в сборнике — число текстов. А ведь в книгу вошли романсы столь знаменитых поэтов, как Хуан де Аргихо, братьев Архенсола, преподобного Луиса де Леона, Висенте Эспинеля и, конечно, Лопе де Веги и Кеведо. Здесь же, в Вальядолиде, началась яростная полемика между Гонгорой и Кеведо. В эпиграмме на Гонгору Кеведо кривит душой, утверждая, что тот — поэт без читателей:

Я слышал, будто дон Луисом

написан на меня сонет:

сонет, быть может, и написан,

но разве рождено на свет

то, что постигнуть мочи нет?

Иных и чёрт не разберёт,

напишут что-нибудь — и вот

себя поэтами считают.

Увы, ещё не пишет тот,

кто пишет то, что не читают.

Стихи этого периода посвящены куртуазным темам — празднествам, состязаниям и скорбным событиям, как, например, кончине герцогини Лермской:

Вчера богиня, ныне прах земной,

там блещущий алтарь, здесь погребенье,

и царственной орлицы оперенье —

всего лишь перья, согласись со мной.

Останки, скованные тишиной,

когда б не фимиама воскуренье,

нам рассказали бы о смертном тлене, —

о разум, створы мрамора открой!

Там Феникс (не Аравии далёкой,

а Лермы) — червь среди золы жестокой —

взывает к нам из смертного жилья.

И если тонут корабли большие,

что делать лодкам в роковой стихии?

Спешить к земле, ведь человек — земля.

Придворная жизнь не радует поэта, он саркастически отзывается о многих здешних событиях — к удовольствию знати, изнурённой жизнью в этой импровизированной столице, где столько неудобств для придворных и администрации двора.

Семейные и иные проблемы (1604-1610)

Гонгора возвращается в Кордову. В 1604 году умирает его отец. А в ноябре 1605 года в стычке ранен племянник — Франсиско де Сааведра. Хирург настаивает на трепанации черепа, после операции племянник умирает. Семья подает в суд на убийцу, начинается долгий процесс, который длился до 1609 года, нанеся семье большой материальный урон.

В эти годы Гонгора, как прежде, время от времени выезжает из Кордовы — в Севилью, Лепе, Алкалу, Бургос, Сальватьерру де Алава, Памплону, Понтеведру, Сантьяго, Монфорте, Куэнку, Гранаду. Многие из этих мест оставили след в его стихах.

Дон сеговийский Мост — само страданье,

но вместо слёз в глазах его песок.

Он по реке скорбит, но видит Бог —

на нём не траурное одеянье.

Уретра подвела её. Рыданье

кастильских прачек оглашает лог,

и вяз сутану пышную совлёк,

напялив ту, что носят лютеране.

У медиков суждения другие —

что смерть её не смерть, а летаргия,

чему причиной знойный суховей,

что в первых числах декабря, не позже,

покойницу Реку на хладном ложе

ослицы отпоят мочой своей.

В этих путешествиях он не забывает свои интересы, в частности надеется на протекцию маркиза де Айамонте, которому посвящает несколько стихотворений, посетив его резиденцию в Лепе в 1607 году, — но в этом году маркиз умирает. Посещает он также в Монфорте графа Лемоса, назначенного новым вице-королём Неаполя, в надежде попасть в его свиту.

В 1609 году Гонгора приезжает на короткое время в Мадрид, куда возвратился королевский двор. Разросшийся город ужаснул его:

Как Нил поверх брегов — течёт Мадрид.

Пришелец, знай: с очередным разливом,

дома окраин разбросав по нивам,

он даже пойму Тахо наводнит...

Пребывание в Мадриде совпало с окончательным вердиктом суда по делу об убийстве племянника, суд оправдал убийцу. Потрясённый Гонгора пишет трагические терцины «Несчастны те, что верят господам».

В 1611 году Гонгоре пятьдесят лет. Его экономическое положение оставляет желать лучшего. Ежегодный доход в 1450 дукатов — сумма достаточная, чтобы достойно жить в Кордове. Однако, верный семейной традиции, Гонгора, по примеру покойного дяди, отказал часть своей ренты с правом наследования двум племянникам. К тому же у него оставались неоплаченные долги. И всё же, позаботившись о будущем племянников, он чувствует большое облегчение.

Пора больших поэм (1611 — 1616)

Это начало заключительного этапа жизни Гонгоры, точка наивысшего творческого напряжения, которое обессмертит его имя: Гонгора приступает к написанию двух больших поэм — «Сказания о Полифеме и Галатее» (1613)[18] и «Поэмы Уединений» (1614).

Разочарование от соприкосновения со столичной жизнью, потрясение от несправедливого правосудия, крушение иллюзий и усталость — лишь поводы, толчки для создания эпохальных произведений, на которые подвигнул поэта «поворот» испанского времени.

Андрес де Альманса-и-Мендоса распространяет в Мадриде «Сказание о Полифеме и Галатее» и первую часть «Поэмы Уединений», новаторскую сложность и стилистическую изысканность которых страстно осуждает его товарищ — литературный критик Педро де Валенсия.

«Сказание о Полифеме и Галатее» больше, чем какие-либо другие опыты Гонгоры, являло растерянному читателю свою естественную неестественность. Даже от ученых мужей это произведение требовало определенных познаний и немалых усилий. С избытком наделённое приемами изощрённого стиля, «Сказание» изобиловало тёмными местами, трудно поддававшимися расшифровке, — в то же время её октавы светились неповторимыми, поразительно свежими красками.

Убранством скудным стынут над скалой

стволы, их кронам, схожим с дикой шкурой,

безветрием обязана и мглой

пещера больше, чем скале понурой, —

слепое ложе и приют гнилой

для жуткой ночи, а приметой хмурой —

птиц полунощных безобразный сброд,

чьи клики скорбны и тяжёл полёт.

Таков провал, который в толще чёрной

разъят земли томительным зевком,

где Полифем, гроза округи горной,

глухой чертог обрящет, тёмный дом

и для овечьих стад загон просторный:

все кряжи скрыты мрачные кругом

их массами слепящими, которым

призывом дикий свист, валун затвором.

Содержание поэмы — любовь нимфы Галатеи к Акиду, вызвавшая ревность и гнев Полифема, который убивает соперника, — история, рассказанная многими авторами, и прежде всего Овидием, однако перо Гонгоры придало сюжету редкостную яркость и завершённость.

«Сшибка» двух лагерей придала ещё большую сенсационность поэмам Гонгоры, окружило его имя ореолом славы и терновым венцом хулы.

Едкой сатирой защищал Гонгора своё главное детище в сонете «Хулителям „Поэмы Уединений“»:

Темна, забыв суровых правил свод

(по мнению бранчливого кретина),

к Дворцу по улицам Мадрида чинно,

на свет родившись, Соледад плывёт.

В Латинский храм войти ей не дал тот,

кто греческие смотрит сны, скотина,

кто, псальму жалкую гнуся картинно,

божественно — вовеки не споёт.

Она плывёт сквозь море человечье.

Там ей хвалы поют, постигнув суть,

здесь — чужестранкой нарекли в злоречьи.

Желая скудным знанием блеснуть,

чужая злость перхает, точно свечи,

к Виктории ей освещая путь.

В чём же заключалась новизна этой поэмы? «Когда сравнивают „Поэму“ Гонгоры со всей предыдущей испанской поэзией, — пишет Антонио Каррейра, — новации настолько бросаются в глаза, что, вне произведений самого поэта, не находится никаких прецедентов. В то же время о Гонгоре можно сказать, как о Малере[19], который средствами прошлого созидал будущее»[20].

Новаторским было использование возвышенной, эпической сильвы[21] для лирического повествования, использование самых высоких формальных средств для воспевания простого сельского мира, природы, самых обычных вещей и занятий.

Новизна была и в образе пилигрима, странного юноши, городского аристократа, инертного, бездействующего в среде простолюдинов, случайно попавшего в буколические обстоятельства и остающегося в тени, — толпа несёт его куда ей заблагорассудится, а он — лишь сторонний наблюдатель чужой жизни, и образ его так же не завершён, как и вся поэма. Не узнавалось ни географическое местоположение, ни историческое время поэмы. Конечно, угадывались симпатии автора к простой жизни и его неприятие ханжеского придворного мира, искусственной жизни высшего общества, что нравилось одним и раздражало других. Но так трудно было пробиться к смыслам сквозь причудливую оболочку, — даже не из-за новодельных слов, а из-за витиеватого синтаксиса, с ног на голову поставленных инверсий и рифм, подчас удалённых одна от другой на десяток строк.

И, однако, этот звук будоражил, а свет слепил.

Портрет

С портрета Гонгоры, написанного Диего Веласкесом в 1622 году[22], на нас обращён живой, чуть надменный взгляд. Если долго смотреть на портрет, становится неясным — суровость или доброта, презрение или застенчивость залегли в уголках рта. Портрет, при всём своеобразии, мог бы служить прототипом испанца, какими кажутся жители Пиренейского полуострова неиспанцам, черпающим ассоциации из произведений живописи и литературы.

В 1622 году поэту шестьдесят один. Лопе де Вега на год младше. Шекспир и Галилей — на три. Злосчастный для Гонгоры год: убит его друг — поэт граф де Вильямедиана, всё лето сильно болят глаза, он разбит известием о смерти покровителей — Родриго Кальдерона и графа де Лермы, испытывает нужду. Всерьёз подумывает о возвращении в родную Кордову из Мадрида (здесь он — королевский капеллан при дворе Филиппа IV).

Загадочное излучение исходит от этого портрета, написанного Веласкесом за пять лет до смерти поэта. «Чудесная, капризная голова великого мыслителя и несносного человека, — сочетание, встречающееся столь часто, когда мы имеем дело с выдающимися поэтами!» — обмолвился об этой работе Хосе Ортега-и-Гассет. Всё в аскетическом лице Гонгоры выражает зоркость, твёрдость, сарказм. Загадочность облика, отнесённая Ортегой-и-Гассетом на счет необычной манеры письма Веласкеса и заставившая даже усомниться в принадлежности портрета его кисти («Веласкес написал его в совершенно несвойственной ему манере»), — не была ли вызвана у художника необходимостью с помощью особой, необычной манеры прорваться в необычный мир человека «поворотного времени»? Пристальный взгляд обращён то ли в прошлое, то ли в будущее, то ли на внешний реальный мир, то ли в себя, в мир иллюзий.

Определенную связь между живописным образом поэта и его творчеством нашёл Дамасо Алонсо: «Голова Гонгоры была поистине впечатляющей: лысина в обрамлении всё ещё чёрных волос, гладкий лоб, тонкий, чуть свисающий, с горбинкой нос, удлинённое лицо, нахмуренные брови, две резкие вертикальные складки над усами и одна горизонтальная на подбородке, прибавить к этому родинку на правом виске. Он смотрит на нас искоса. Всё в нём указывает на интеллект, проницательность, силу, пунктуальность, некое отстранение. Эти качества, относимые к его облику, к его ментальности, можно отнести и к его поэзии в целом...»[23]

Не без влияния уникальных поэтических экспериментов жизнь поэта всё больше становилась жизнью отшельника. Не без влияния жизненных коллизий, враждебных амбициям Гонгоры, его поэзия всё больше герметизировалась, накапливала потенцию смысловой магмы, которая с наибольшей мощью изверглась в «Поэме Уединений» — вершинном тексте, этом сплаве его жизненного и творческого опытов, наиболее полно представляющем Автора.

Загадочный взгляд, «портрет в портрете», облик души Гонгоры, единственного поэта, запечатлённого Веласкесом, который вряд ли в то время испытывал какое-либо расположение к автору, — не есть ли взгляд пилигрима из «Поэмы Уединений»:

Стопы скитальца — суть мои стихи,

и вкупе — нежной музы откровенье;

в глухом уединенье

те замерли, чтоб эти зазвучали.

Так начинается Посвящение герцогу Бехарскому, предваряющее «Поэму Уединений». В нём автор осознанно определяет поэму как совокупность реальных шагов /стоп и вымышленных стоп стихотворных, и — в их взаимовлиянии — как откровение, напечатлённое Музой в уединении поэта. (Гонгора писал поэму в пригороде Кордовы — Уэрте де дон Маркос.) Предельно ёмкая формула из трёх элементов (жизнь + творчество = откровение) позволяет, по подсказке поэта, рассматривать произведение, созданное в критическую пору жизни, как некую идеальную сумму жизни и творчества, их совокупный продукт, квинтэссенцию этики и эстетики поэта.

Последние годы

Оставшиеся годы, вплоть до смерти Гонгоры, словно обращены вспять — к периоду написания «Поэмы Уединений». Жизнь привела к написанию этой поэмы, — теперь поэма предопределяет жизнь, которая в апреле 1617 года неожиданно снова приводит поэта в королевский дворец. Возможно, он обязан этим участию некоторых друзей, возможно — растущей славе «Сказания о Полифеме и Галатее» и «Поэмы Уединений».

Гонгора — королевский капеллан. Ему 56 лет, он получает 15 000 мараведи в год, сумму весьма незначительную. К тому же не удается исхлопотать должность регента Кордовского собора и милостей для второго племянника. Письма к друзьям говорят о больших материальных затруднениях. Гонгора ставит не на тех, надеется на содействие людей, которые утрачивают влияние или втянуты в водоворот интриг, столь обычных в правление Филиппа III и Филиппа IV. Помимо этого, несколько охладевают отношения с родными, в основном из-за племянника Луиса, который не платит щедрому дяде должным уважением. Гонгора пишет свой знаменитый бурлескный романс о Пираме и Фисбе, который он считал своим лучшим произведением.

Губы Фисбы — из кармина,

зубы — белых перлов нити

(ведь и вы в суконке — злато,

жемчуг — в кумаче храните).

Так Венера с юрким сыном

с помощью трёх юных граций

примешала к нежным розам

белых лепестков акаций.

После вступления на трон в 1621 году Филиппа IV возвышается его фаворит Оливарес, на которого Гонгора возлагает большие надежды, мечтая как-то улучшить своё положение. В 1623 году Оливарес обещал поэту сделать его капелланом Кордовского епископата с жалованьем в 400 дукатов, но обещание не выполнил, что побудило отчаявшегося Гонгору написать исполненный трагической иронии каламбурный сонет «О долгожданной пенсии»:

Худые башмаки, зола в печурке, —

неужто дуба дам, дубовой чурки

не раздобыв, чтобы разжечь очаг!

Не медли то, о чём я так мечтаю!

Сказать по чести, я предпочитаю

успеть поесть — успенью натощак.

В 1625 году Гонгору вызывают в суд за неуплату налогов. Оливарес советует ему издать книгу и, получив деньги от продажи, улучшить своё положение. Гонгора пытался собрать ходившие в рукописях стихи, но так и не издал их. Великий современник кордовского поэта — Кеведо — намеренно выкупил здание, чтобы выставить на улицу снимавшего там комнаты поэтического соперника[24].

Уже несколько лет Гонгора нездоров, у него болят глаза и почки. Он мечтает вернуться в Кордову, в свой сад, как только исполнятся обещания, данные ему при дворе. Приступ апоплексии приводит к частичному параличу. Королева посылает к нему своих докторов. Он пишет завещание, признавая долги, которые несколько уменьшились за счёт сокращения расходов.

В конце жизни Луис де Гонгора находится в безнадёжном положении, его одежда и карета настолько обветшали, что он практически не имеет возможности выезжать из дома. В 1626 году он практически теряет рассудок.

Немного оправившись, Гонгора возвращается в родную Кордову, где ему было суждено прожить ещё год. В течение всего этого времени он часто теряет память. Отношения с родными несколько поправились.

Федерико Гарсиа Лорка вдохновенно представил себе кончину своего великого предшественника:

«Наступает 1627 год. Гонгора болен. Угнетённый долгами, в душевных терзаниях он возвращается в свой старый дом в Кордове... Он одинок, не осталось ни друзей, ни покровителей. Кордова, самый меланхолический город Андалусии, живёт, ничего не скрывая. Нечего скрывать и Гонгоре. Он теперь дряхлая развалина. Его можно уподобить пересохшему роднику, который некогда бил мощной струёй. С балкона ему видны смуглые всадники, гарцующие на длиннохвостых конях, и увешанные коралловыми бусами цыганки, которые спускаются стирать бельё к сонному Гвадалквивиру, кабальеро, монахи и бедняки, выходящие на прогулку в часы, когда солнце скрывается за гребнем гор. Сам не знаю, по какому странному наитию видятся мне три мориски Айша, Фатима и Марьен из знаменитого напева: легконогие, в выгоревших от солнца платьях, они звенят бубнами под его балконом. Гонгора как никогда одинок... Он обмолвился, что у него остались только книги, его дворик и брадобрей. Утро 23 мая 1627 года. Поэт всё время спрашивает, который час? Он выходит на балкон, но видит теперь одно синее пятно. Он осеняет себя крестным знамением, вытягивается на своём ложе, которое пахнет айвой. Старые друзья пришли, когда его руки уже остывали. Дивные, аскетические руки без перстней, удовольствованные тем, что сотворили удивительный барочный алтарь „Поэмы Уединений“»[25].

Умер поэт в доме сестры, в воскресенье, в Троицын день. Его тело было упокоено в часовне Святого Варфоломея в Кордовском кафедральном соборе — там, где лежали останки его отца и его дяди.

В декабре Хуан Лопес де Викунья опубликовал произведения Гонгоры, тут же изъятые святой инквизицией. Они не издавались до 1633 года.

Лопе де Вега, будучи критиком Гонгоры, всё же понимал величие его творчества и в «Ответе на письмо по поводу новой поэзии»[26] признался: «Дабы Ваша светлость убедилась, что я противлюсь токмо дурному подражательству и глубоко почитаю того, кому подражают, завершу суждение своё сонетом, сочинённым в честь этого сеньора, когда две его замечательные поэмы не нашли должного признания у него на родине:

О лебедь андалузский, голос твой

для Тахо — неземное наслажденье,

пусть Бетис[27] пребывает в заблужденье,

забыв, что он прославлен был тобой.

Душа волшебной музыки живой,

пленительны твои „Уединенья“,

серебряная арфа вдохновенья,

струн золотых божественный настрой!

Не скрыться Галатее белоногой

от света твоего — её дорогой

отныне стал твой стих, Парнасский бог!

Затмится зависть славою твоею,

хрусталь волны надгробьем стал Орфею,

тебе — небес сияющий чертог!»

Загрузка...