3

— Так я и знал — паровоз не утащит столько вагонов. Начальство в конце концов убедилось в этом и было вынуждено разделить состав пополам.

— Но, прежде всего, они должны были нас об этом предупредить, разве нет? Что же будут делать наши жены?

— Может быть, подождут нас в Ретеле. Или в Реймсе.

— Главное, чтобы нам, как и солдатам, их вернули, когда эта треклятая война кончится — если она вообще когда-нибудь кончится!

В этих жалобных и гневных восклицаниях я машинально пытался отделить искреннее от наигранного. Быть может, эти люди играли в своего рода игру — ведь у них были зрители?

Сам я не был ни взволнован, ни по-настоящему встревожен. Но общее настроение все же немного передалось и мне; я неподвижно сидел на своем месте. В какой-то миг мне показалось, что кто-то настойчиво ищет моего взгляда.

Я не ошибся. Лицо женщины в черном было обращено в мою сторону более бледное в утреннем свете, более помятое, чем накануне. В ее взгляде светилась симпатия и, по-моему, какой-то вопрос. Мне показалось, что она спрашивает: "Как вы перенесли этот удар? Он вас очень подкосил?"

Это меня смутило. Я не осмелился изображать перед нею безразличие: она могла неправильно его истолковать. Поэтому я напустил на себя слегка печальный вид. Она видела меня на путях вместе с дочкой и могла заключить, что моя жена едет тоже. Для нее я только что потерял их обеих, на время, правда, но потерял.

"Крепитесь!" — говорили мне поверх голов ее карие глаза.

Я ответил улыбкой больного, которого стараются ободрить, но которому это мало помогает. Я почти уверен, что, сиди мы рядом, она украдкой пожала бы мне руку.

Поступая таким образом, я вовсе не хотел ее обмануть, но не мог же я, когда между нами сидело столько народу, объяснить ей, что я чувствую.

Вот потом, если случайности путешествия позволят нам сесть поближе и если она даст мне такую возможность, я ей все честно расскажу, тем более стыдиться мне нечего.

То, что с нами произошло, меня отнюдь не удивило, так же как накануне не удивило известие о вторжении в Голландию и Арденны. Напротив! Моя мысль о том, что все дело тут в судьбе, получила еще одно подтверждение. Это ясно. Меня разлучили с семьей — это самые настоящие козни судьбы.

Небо быстро прояснилось и стало такое же ясное и чистое, как день назад, когда я кормил кур у себя в саду и не подозревал, что это в последний раз.

Я умилился, вспомнив о своих курах, представив, как Нестор с его темно-красным гребнем отчаянно бьется в руках у старика Реверсе.

Сцена стояла у меня перед глазами: низенькие побеленные стены, хлопанье крыльев, летящие белые перья, удары клювом, и, возможно, г-н Матре, который, если ему не удалось уехать, влез на ящик, смотрит поверх стены и, по обыкновению, дает советы.

Все это не мешало мне в то же время думать о женщине, выразившей мне свою симпатию, тогда как я лишь дал ей бутылку, подобранную на путях.

Пока она приводила в порядок волосы смоченными слюной пальцами, я размышлял, к какой категории людей ее можно отнести, но ответа не находил. В сущности, мне это было безразлично, и в конце концов я решил дать ей свою расческу, лежавшую у меня в кармане; сосед, которого я при этом потревожил, недовольно покосился в мою сторону.

Он ошибся. Я поступил так вовсе не затем.

Поезд шел довольно медленно; мы были далеко от населенных пунктов, когда вдруг послышалось тихое гудение — простое, легкое колебание воздуха по непонятной причине.

— Летят! — заорал мужчина с трубкой, все еще сидевший свесив ноги.

Для человека, не страдающего головокружениями, это было лучшее место.

Позже я узнал, что это был монтажник металлических конструкций.

Нагнувшись, я тоже увидел самолеты, так как сидел неподалеку от дверей вагона. Мужчина начал считать:

— Девять, десять, одиннадцать, двенадцать… Их двенадцать! Не иначе, целая эскадрилья… Если бы время было другое и они не гудели, я поклялся бы, что это аисты.

Самолеты шли высоко в небе, я насчитал одиннадцать. Из-за яркого освещения они казались белыми, очень яркими и образовывали правильный клин…

— Что это он там вытворяет?

Прижавшись друг к другу, мы уставились вверх, и я почувствовал у себя на плече руку женщины — правда, она вполне могла опереться на меня непроизвольно.

Последний самолет в одной из сторон клина вдруг отделился от остальных и так резко пошел на снижение, что сначала нам показалось, что он падает. Самолет, спускаясь по спирали, увеличивался невероятно быстро, а остальные, вместо того чтобы продолжать свой путь к горизонту, закружились на одном месте.

Дальше все произошло так быстро, что мы даже не успели испугаться. Пикирующий самолет вышел из нашего поля зрения, но мы слышали его грозный рев.

В первый заход он пролетел над всем поездом, от

начала и до конца, так низко, что мы инстинктивно пригнулись.

Развернувшись, самолет повторил маневр с тою только разницей, что мы услышали над головами стук пулемета и треск расщепляемого дерева.

Из вагонов послышались крики. Поезд прошел еще немного, потом, словно раненый зверь, дернулся несколько раз и стал.

Некоторое время царила мертвая тишина: страх, какого я никогда в жизни не испытывал, охватил всех; я, как и мои спутники, затаил дыхание.

И тем не менее я продолжал наблюдать за небом; самолет стрелою взмыл вверх, и я хорошо видел две свастики на крыльях, голову пилота, бросившего на нас последний взгляд; остальные машины продолжали кружить в вышине, ожидая, пока этот займет свое место.

— Сволочь!

Не знаю, из чьей груди вырвалось это слово. Оно как бы принесло всем облегчение, и мы задвигались.

Девочка заплакала. Какая-то женщина, проталкиваясь вперед, повторяла с отрешенным видом:

— Дайте мне пройти! Дайте пройти!

— Вы ранены?

— Мой муж…

— Да где же он?

Все принялись оглядываться, ожидая увидеть распростертое на полу тело.

— В другом вагоне… В него попали, я слышала его голос!

Она соскользнула на щебенку насыпи и с безумными глазами бросилась бежать, выкрикивая:

— Франсуа! Франсуа!

Все мы выглядели довольно жалко и смотреть друг на друга избегали. Мне казалось, что все происходит в замедленном темпе, но это, конечно, было не так. Помню я также нечто вроде зон тишины вокруг отдельных звуков, которые становились от этого еще рельефнее.

Люди начали спрыгивать на землю — один, за ним другой, третий, и первым их побуждением было помочиться, причем они не потрудились отойти подальше, а один даже не отвернулся.

Чуть дальше кто-то, не переставая, стонал, и стон походил на крик какой-то ночной птицы.

Жюли встала; блузка ее выбилась из помятой юбки. Словно пьяная, женщина проговорила:

— Вот так-то, мой поросеночек!

Она повторила фразу несколько раз и, возможно, продолжала произносить ее и тогда, когда я вылез и помог женщине в черном спрыгнуть на травку.

Почему-то именно в этот миг я спросил ее:

— Как вас зовут?

Вопрос не показался ей ни дурацким, ни неуместным, и она ответила:

— Анна.

У меня она имени не спросила, но я все же сказал:

— А я Марсель. Марсель Ферон.

Мне тоже хотелось помочиться. Но при ней я стеснялся, хотя терпел с большим трудом.

Ниже путей был луг, поросший высокой травой, на нем виднелся забор из колючей проволоки, а метрах в ста белые строения фермы, где никого не было видно. У кучи навоза взволнованно кудахтали куры, словно тоже чего-то испугались.

Из других вагонов вылезали люди, такие же ошеломленные и неловкие, как мы.

Перед одним из вагонов группа людей казалась более плотной, более тесной. Некоторые из нас обернулись в ту сторону.

— Там ранило женщину, — сообщил кто-то. — Врача среди вас нету?

Почему этот вопрос показался мне смешным? Врачи, путешествующие в вагонах для скота? Или один из нас мог сойти за доктора?

В самом начале состава кочегар с черным лицом и руками отчаянно жестикулировал; чуть позже мы узнали, что машинист убит — пуля угодила прямо в лицо.

— Возвращаются! Возвращаются!

Крик прервался. Все последовали примеру тех, кто бросился ничком в траву у подножия насыпи.

Я сделал то же самое, Анна следом — она ходила теперь за мной, словно бездомная собачонка.

Самолеты снова описали в небе круг, чуть западнее, и на этот раз нам удалось хорошенько рассмотреть их маневр. Мы видели, как самолет вошел в штопор, выровнялся, когда уже казалось, что он врежется в землю, пошел на бреющем полете, набрал высоту, лег на крыло и повторил снова тот же путь, но уже с нажатой гашеткой пулемета.

Он находился километрах в трех от нас. Мы не видели цели, скрытой от нас пихтовым лесом, — это была деревушка, а может, дорога. А самолет уже опять набрал высоту и присоединился к остальным, ждавшим его в небе, и они улетели на север.

Вместе с другими я пошел посмотреть на мертвого машиниста: нижняя часть его тела лежала в кабине, у еще открытой топки, а голова и плечи свисали наружу. Лица у него больше не было, оно превратилось в чернокрасную массу, из которой на серую щебенку насыпи крупными каплями стекала кровь.

Для меня это была первая смерть на войне. И вообще это была практически первая смерть, которую я видел, если не считать отца, но его к тому времени, когда я вернулся домой, уже обрядили.

Меня мутило, и я старался не подавать вида, потому что Анна была рядом, — минутой раньше она взяла меня за руку, взяла совершенно естественно, словно юная девушка, гуляющая по улице с возлюбленным.

По-моему, на нее смерть не произвела такого сильного впечатления. Да и на меня она тоже подействовала не так сильно, как я мог ожидать. В туберкулезном санатории, где смерти происходили часто, нас старались избавить от лицезрения покойников. Когда было надо, санитары забирали больного прямо из постели, иногда посреди ночи. Мы знали, что это означает.

Для умирающих там было специальное помещение и другое, в подвале, где хранились трупы, пока их не забирали родственники или пока их не хоронили на маленьком сельском кладбище.

Те смерти были другими. Там не было солнца, травы, цветов, кудахчущих кур и мух, летавших вокруг нас.

— Здесь его оставлять нельзя.

Люди переглянулись. Двое мужчин в возрасте помогли кочегару.

Я не знаю, куда они положили машиниста. Идя вдоль поезда, я видел дырки в стенах вагонов, длинные царапины, в которых, словно в зарубках на дереве, сделанных топором, виднелась древесина.

Женщину ранило в плечо, оно было почти совсем размозжено.

Она стонала, словно роженица. Ее окружали одни женщины, главным образом пожилые; смущенные мужчины молча отходили прочь.

— Страшное зрелище.

— Что они собираются делать? Оставаться здесь, пока самолеты не вернутся и не перебьют всех нас?

Я видел старика, сидящего на земле и прижимающего окровавленный платок к лицу. Пуля попала в бутылку, которую он держал в руке, и осколками ему исцарапало щеки. Он не жаловался, лишь в глазах виднелось изумление.

— Надо, чтобы кто-нибудь ему помог.

— Кто?

— В поезде есть акушерка.

Я заметил ее раньше — низенькую угрюмую старушку с высохшим телом и шиньоном на макушке. Она ехала не в нашем вагоне.

Люди машинально собирались около своих вагонов; перед нашим мужчина с трубкой все еще протестовал, правда без особой убежденности. Он был одним из немногих, кто не пошел взглянуть на мертвого машиниста.

— Чего они дожидаются, черт побери? Неужели среди нас нет никого, кто мог бы заставить эту проклятую машину тронуться с места?

Я помню какого-то человека: он влез на насыпь с курицей в руках, сел и начал ее ощипывать. Понять я ничего не пытался. Все происходило не так, как в повседневной жизни, и поэтому было естественным.

— Кочегар ищет кого-нибудь покрепче, чтобы подбрасывать уголь в топку, а он попытается заменить машиниста. Думает, что сможет. Ладно, как-нибудь доедем.

Вызвался, против всех ожиданий, барышник, причем не делая никакого шума. Казалось, это его забавляет, словно зрителя, которого пригласил на сцену фокусник.

Он снял пиджак, галстук, часы, отдал их Жюли и направился к паровозу.

Полуощипанную курицу подвесили к потолочной балке. Трое наших попутчиков — потные, запыхавшиеся — подошли с охапками соломы.

— Дайте пройти, ребята.

Парень лет пятнадцати принес с покинутой фермы алюминиевую кастрюлю и сковороду.

Не происходило ли то же самое у меня дома?

До меня снова донеслись обрывки забавной перепалки, и мы невольно рассмеялись.

— Если, конечно, он не пустит поезд под откос.

— А рельсы на что, дубина?

— А разве даже в мирное время поезда не сходят с рельсов? Ну, кто из нас дубина?

Вокруг паровоза еще крутилась кучка людей, но через некоторое время мы с удивлением услышали свисток, словно ехали в обычном поезде. Состав очень медленно тронулся и мало-помалу стал набирать скорость.

Минут через десять мы проехали дорогу, пересекавшую пути; она была запружена двуколками и скотом, несколько автомобилей тщетно пытались пробраться сквозь эту толчею. Несколько крестьян, еще более серьезных и угрюмых, чем мы, помахали нам рукой; мне показалось, что они смотрят на нас с завистью.

Чуть позже мы увидели шедшую параллельно путям дорогу, по которой в обоих направлениях с ревом неслись военные грузовики и мотоциклы.

Я думаю, хотя до сих пор не уверен, что это была департаментская дорога, связывающая Омань с Ретелем. Во всяком случае, мы приближались к Ретелю — об этом говорили и дорожные указатели, и более многочисленные дома того типа, какие строят в пригородах.

— Вы едете из Бельгии?

Это было единственное, с чем мне пришло в голову обратиться к Анне, сидевшей рядом на кофре.

— Из Намюра. Нас решили освободить среди ночи. Чтобы получить вещи, надо было дожидаться утра, ключа от помещения, где они хранились, ни у кого не было. Я предпочла удрать на вокзал и вскочить в первый попавшийся поезд.

Я оставался невозмутимым. И все же она каким-то образом заметила мое удивление, потому что добавила:

— Я сидела в женской тюрьме.

Я не спросил — за что. Мне это показалось чуть ли не естественным. Во всяком случае, это не было более необычным, чем то, что я оказался здесь, в вагоне для скота, что моя жена и дочь едут другим поездом бог знает куда, что наш машинист убит, что старика ранило

осколками бутылки, в которую попала пуля. Теперь все было естественным.

— А вы из Фюме, да?

— Да.

— Это была ваша дочь?

— Да. А моя жена беременна — семь с половиной месяцев.

— В Ретеле вы встретитесь.

— Быть может.

Другие, кто служил в армии и разбирался в этих делах лучше меня, постелили на ночь на пол соломы. Получилось что-то вроде большой общей постели. Кое-кто уже улегся. Несколько человек играли в карты, передавая по кругу бутылку водки.

Приехав в Ретель, мы вдруг впервые поняли, что отличаемся от других людей, что мы — беженцы. Я говорю «мы», хотя мои спутники со мною этим не делились. И тем не менее мне кажется, что мы довольно быстро стали на все реагировать почти одинаково.

На всех лицах, к примеру, читалась одна и та же усталость, резко отличная от той, какая бывает после ночной работы или бессонницы.

До безразличия мы, быть может, еще не дошли, однако каждый из нас уже отказывался думать сам.

Да и о чем думать? Мы ничего не знали. Все происходило помимо нашей воли, и размышлять или спорить было бессмысленно.

Я, например, на протяжении уже не знаю скольких перегонов неотвязно думал о вокзалах. Маленькие вокзальчики, полустанки, как я уже говорил, пустовали, никто не выходил встретить поезд со свистком и красным флажком. На больших, напротив, толпился народ, и на перронах приходилось даже поддерживать порядок.

В конце концов, как мне показалось, я нашел правильный ответ: пассажирские поезда были упразднены.

Примерно то же, несомненно, происходило и на дорогах: они были пустынны, так как, по соображениям военного времени, движение по ним закрыли.

Какой-то незнакомый мне человек из Фюме утверждал в то утро, когда я сидел рядом с Анной, что существовал план эвакуации города и что он видел в мэрии соответствующее объявление.

— Предусмотрены специальные поезда для доставки беженцев в деревни, где все готово для их приема.

Возможно. Объявления я не видел. В мэрию я заходил редко, а добравшись до вокзала, жена, Софи и я вскочили в первый подошедший поезд.

Правоту моего соседа подтверждает вот что: в Ретеле нас ожидали медсестры, скауты-все было готово к приему. Они запаслись даже носилками, словно знали, что мы должны приехать, но позже мне стало известно, что наш поезд был не первым, который обстреляли по дороге.

— А где наши жены? Ребятишки? — раскричался мужчина с трубкой еще до остановки поезда.

— Откуда вы прибыли? — осведомилась средних лет дама в белом, очевидно принадлежавшая к хорошему обществу.

— Из Фюме.

На вокзале я насчитал четыре поезда. Народ толпился в залах ожидания и за барьерами, стоявшими на перроне, словно для встречи официальных лиц. Всюду было полным-полно военных, офицеров.

— Где раненые?

— А где моя жена, черт побери?

— Возможно, она в поезде, который отправили на Реймс.

— Когда?

Чем мягче делалась его собеседница, тем агрессивнее, раздраженнее и решительнее становился мужчина, начиная сознавать свои права.

— Примерно час назад.

— Подождать нас они не могли?

На глаза у него навернулись слезы: как бы там ни было, он беспокоился и, быть может, хотел чувствовать себя несчастным. Это, впрочем, не помешало ему чуть позже наброситься на бутерброды, которые молоденькие девушки разносили в больших корзинах по вагонам.

— А сколько можно взять?

— Смотря по аппетиту. В запас брать не стоит. На следующей станции вам дадут свежих.

Принесли горячий кофе в кружках. Прошла санитарка, спрашивая:

— Больные, раненые есть?

Рожки с сосками для малышей были наготове, в конце перрона стояла машина "скорой помощи". На соседнем пути поезд с фламандцами готовился к отправке. Они уже подкрепились и с любопытством следили, как мы поедаем бутерброды.

Семья Ван Стетенов — фламандского происхождения. Они обосновались в Фюме три поколения назад и уже не говорят на родном языке. Правда, на шахте моего тестя до сих пор называют Фламандцем.

— Внимание! По вагонам!

К этому времени нас задержали уже на два часа на всяческих станциях и запасных путях. Теперь же старались отправить как можно скорее, словно спешили от нас избавиться.

На перроне толпилось слишком много народу, и я не смог прочесть заголовки газет в киосках. Знаю только, что они были набраны жирным шрифтом и в них присутствовало слово «войска».

Поезд двинулся; молоденькая девушка бежала по перрону и раздавала остатки шоколада. Она бросила несколько плиток в нашу сторону. Мне удалось поймать одну для Анны.

Впоследствии нас встречали так же и в Реймсе, и в других местах. Барышник снова сел к нам в вагон; ему дали возможность умыться в привокзальном туалете, и он чувствовал себя героем. Я слышал, как Жюли назвала его Жефом. Он держал в руке бутылку «Куэнтро» и два апельсина, купленные в буфете; их запах наполнял весь вагон.

Где-то между Ретелем и Реймсом, ближе к вечеру, когда поезд шел довольно медленно, какая-то крестьянка встала и проворчала:

— Ладно! Болеть я не собираюсь.

Подойдя к открытой двери, она поставила на пол картонную коробку, присела над нею и сходила по нужде, все время что-то ворча сквозь зубы.

Это явилось своего рода сигналом. Приличия отошли в сторону, во всяком случае, те, что соблюдались еще накануне. Сегодня никто уже не протестовал, когда сонный барышник положил голову на солидный живот Жюли.

— У вас не найдется сигареты? — спросила Анна.

— Я не курю.

Курить мне запретили в санатории, а потом и желания такого никогда не возникало. Мой сосед протянул ей сигарету. Спичек у меня тоже не было; из-за соломы на полу курение Анны беспокоило меня, хотя среди тех, кто не спал, иные тоже курили. Быть может, с моей стороны это было нечто вроде ревности, какая-то необъяснимая досада.

Мы долго стояли в предместьях Реймса, глядя на дома вокруг; на вокзале нам объявили, что наш поезд отправится через полчаса.

Все устремились в буфет, туалеты и справочное бюро, но там никто понятия не имел о женщинах, детях и больных из поезда, который прибыл из Фюме.

В обоих направлениях непрерывно шли эшелоны с войсками, снаряжением, беженцами, и мне было непонятно, почему не происходит аварий.

— Может быть, ваша жена оставила вам записку? — предположила Анна.

— Где?

— Почему бы не спросить у этих дам? Она указала на медсестердевушек, встречавших беженцев.

— Как, говорите, ее зовут?

Старшая достала из кармана блокнот, где было записано множество имен — разными почерками, некоторые неумело.

— Ферон? Нет. Она бельгийка?

— Она из Фюме, с нею четырехлетняя девочка, у которой в руках кукла в голубом платьице.

Я был уверен, что Софи свою куклу не бросит.

— Она беременна — на восьмом месяце, — настаивал я.

— Посмотрите в медпункте, в таком состоянии она может неважно себя чувствовать.

Медпункт помещался в бывшей канцелярии, которая успела пропахнуть дезинфекцией. Нет. Туда поступило несколько беременных женщин. Одну из них пришлось срочно отправить в родильный дом, но звали ее не Ферон, и с нею была мать.

— Вы обеспокоены?

— Не очень.

Я заранее был уверен, что Жанна никакой записки не оставила. Это было не в ее характере. Ей никогда не пришло бы в голову побеспокоить одну из этих изящных дам, попросить записать свою фамилию, привлечь к себе внимание.

— Почему вы почти не вынимаете руку из левого кармана?

— Там у меня запасные очки. Боюсь их потерять или раздавить.

Нам снова раздали бутерброды и по апельсину на брата, принесли кофе, причем сахару можно было брать сколько угодно. Кое-кто сунул кусочек-другой в карман.

Заметив в одном углу груду подушек, я спросил, нельзя ли взять две, но мне ответили, что, мол, не знают, а нужной женщины нет, она вернется не раньше чем через два часа.

Немного неловко я взял две подушки, и, когда залез с ними в вагон, мои спутники отправились добывать подушки и себе.

Когда я теперь об этом думаю, меня поражает, что за весь долгий день мы перемолвились с Анной лишь несколькими словами, хотя, словно сговорившись, не отходили друг от друга. Даже когда в Реймсе мы с Анной разошлись в разные стороны, чтобы сходить в туалет, я обнаружил, выйдя, что она ждет меня у двери.

— Я купила мыло, — по-детски радостно объявила она.

От нее пахло туалетным мылом, волосы, которые она смочила, чтобы причесаться, были еще влажны.

Не помню, сколько раз до этого я ездил на поезде. Первый раз — в четырнадцать лет: я отправлялся в Сен-Жерве и мне вручили карточку с моим именем, пунктом назначения и следующей записью: "В случае аварии или каких-либо затруднений просьба обращаться к г-же Жак Дельмот, Арденны, Фюме".

Четыре года спустя, когда я возвращался домой, мне было восемнадцать и в такой бумажке я уже не нуждался.

Потом я лишь время от времени ездил в Мезьер — показаться специалисту и пройти рентген.

Люди говорили, что г-жа Дельмот — моя благодетельница, и в конце концов я тоже стал ее так называть. Не помню, как получилось, что она занялась мною. Это произошло вскоре после окончания войны 1914 года, мне не было тогда и одиннадцати.

Ей, должно быть, рассказали о бегстве моей матери, о поведении отца, короче, о том, что я, в сущности, брошенный ребенок.

В то время я часто бывал в патронате, и однажды в воскресенье наш викарий аббат Дюбуа сообщил мне,

что некая дама приглашает меня к себе на полдник в следующий четверг.

Как и все в Фюме, я знал фамилию Дельмотов, поскольку они были главными владельцами сланцевых шахт, и, соответственно, каждый в городе так или иначе от них зависел. Про себя я называл их Дельмотамихозяевами.

А вот пятидесятилетняя г-жа Жак Дельмот была Дельмот благодетельницей.

Все они находились между собою в родстве или свойстве, состояние у них первоначально было общее, но тем не менее они разделялись на два клана.

Кое-кто утверждал, что г-жа Дельмот стыдится жестокости своей семьи. Рано овдовев, она заставила сына выучиться на врача, но его убили на фронте.

С тех пор она жила с двумя слугами в большом каменном доме и всю вторую половину дня проводила р лоджии. С улицы было видно, как она вяжет очередное черное платье для приютских старух, украшенное узким воротом из белых кружев. Маленькая и розовая, она распространяла вокруг себя какой-то сладковатый запах.

В этой лоджии она меня и приняла: угостила чашкой шоколада с пирожными и принялась расспрашивать о школе, товарищах, о том, кем я хотел бы стать, и так далее. Избегая говорить о моих родителях, она поинтересовалась, не хочу ли я принимать участие в церковной службе, и в результате я два года был певчим.

Она приглашала меня к себе почти каждый четверг; иногда какойнибудь мальчик или девочка разделяли со мной угощение. Нам всегда подавали сухие домашние пирожные — светло-желтые лимонные или коричневые с пряностями и миндалем.

Я до сих пор помню запах этой лоджии, ее тепло зимой, не такое, как в других местах: оно казалось мне более неуловимым и обволакивающим.

Г-жа Дельмот навестила меня, когда я болел тем, что сначала приняли за сухой плеврит; в экипаже, которым правил Дезире, она отвезла меня в Мезьер показать специалисту.

Через три недели благодаря ей меня взяли в санаторий, куда без ее вмешательства ни за что бы не поместили.

Когда я женился, она подарила нам серебряную вазу, которая теперь стоит на буфете в кухне. Она лучше смотрелась бы в столовой, но столовой у нас нет.

Я думаю, что косвенно г-жа Дельмот сыграла важную роль в моей жизни, а в моем отъезде из Фюме приняла и непосредственное участие.

Самой ей уезжать не было необходимости: под старость она проводила это время в Ницце и теперь была уже там.

Почему я думал о г-же Дельмот? Сидя в том вагоне для скота, где снова стало темно, я размышлял о ней и в то же время спрашивал себя, могу ли я взять за руку Анну, которая сидела плечом к плечу со мной.

Г-жа Дельмот сделала из меня певчего, а Анна вышла из тюрьмы. Меня не интересовало, за что ее осудили.

Внезапно я вспомнил, что у нее нет с собою вещей, даже сумочки, потому что из тюрьмы их выпустили, а вещи вернуть не успели. Вполне вероятно, что у нее не было и денег. А между тем недавно она сказала, что купила мыло.

Жеф и Жюли, лежа рядом, целовались взасос, и до меня доносился запах их слюны.

— Спать хотите?

— А вы?

— Может быть, нам удастся прилечь?

— Может быть.

Нам обоим пришлось потревожить соседей, повсюду мы натыкались на чьи-то ноги.

— Вам удобно?

— Да.

— Не холодно?

— Нет.

За моей спиною тот, кого я принял за лошадиного барышника, незаметно вполз на свою соседку. Мы находились так близко друг от друга, внимание мое было так обострено, что я даже ощутил миг, когда он проник в нее.

Могу поклясться: Анна — тоже. Она лежала, уткнувшись полуоткрытыми губами мне в щеку, ее волосы касались моего лица, но она меня не поцеловала, а сам я не осмеливался.

Не спавшие, по-видимому, все это видели. Мы все качались в такт движению поезда, стук колес на рельсах через некоторое время превратился в музыку.

Быть может, я оброню несколько грубых слов, но оброню именно потому, что всегда был человеком стыдливым, даже в мыслях.

Я никогда не бунтовал против своего образа жизни. Я сам его выбрал. Я терпеливо шел к своему идеалу, который до вчерашнего дня — говорю это совершенно искренне — меня удовлетворял.

Теперь же я был здесь, в темноте, поезд пел свою песню, мимо проносились зеленые и красные огни, телеграфные провода, люди лежали на соломе, а рядом, на расстоянии вытянутой руки, совершалось то, что аббат Дюбуа называл актом плоти.

К моему телу прижалось напрягшееся тело женщины, ее дрожащая рука задрала черное платье, спустила трусики, и она забавным движением ступней отбросила их.

Мы все еще ни разу не поцеловались. Анна привлекла меня к себе, заставила перекатиться на нее; мы двигались молча, словно змеи.

Когда я с помощью Анны проник в нее, дыхание Жюли стало более прерывистым.

Я не вскрикнул. Чуть было не вскрикнул. Я чуть было не заговорил, произнося слова благодарности, радости, чуть было не принялся жаловаться, потому что от этой радости мне было плохо. Плохо из-за того, что я стремился достичь невозможного.

Мне хотелось выплеснуть свою нежность к этой женщине, еще накануне мне незнакомой, к этому человеческому существу, которым она стала в моих глазах.

Не отдавая себе отчета, я делал ей больно, мои руки ожесточенно старались обнять ее всю.

— Анна!

— Тс-с!

— Я тебя люблю.

— Тс-с!

Впервые в жизни я произносил слово «люблю» вот так, из глубины души. Быть может, я любил не ее, а самое жизнь? Не знаю, как лучше сказать: я был в ее жизни, мне хотелось оставаться там часами, никогда больше ни о чем другом не думать, превратиться в растение, греющееся в солнечном свете.

Наши влажные губы встретились. Мне и в голову не пришло спросить, как, бывало, я спрашивал у женщин в юношеские годы: "Можно?"

Сейчас было можно: она не забеспокоилась, не оттолкнула меня, а, напротив, обняла еще крепче.

Наши губы разъединились, и в тот же миг наши члены расслабились.

— Не двигайся, — выдохнула она.

И в полной темноте стала нежно гладить меня, словно ваятель, следуя рукой за каждой выпуклостью моего лица.

Так же тихо она спросила:

— Тебе было хорошо?

Ошибся ли я, подумав, что встретился со своею судьбой?

Загрузка...