Как обычно, я проснулся с рассветом, около половины шестого. Многие, особенно крестьяне, уже открыли глаза и сидели на полу вагона. Чтобы не будить остальных, они удовольствовались тем, что поздоровались со мной глазами.
Хотя одну из дверей на ночь закрыли, в вагон проникла предрассветная свежесть, и я, испугавшись, как бы Анна не замерзла, прикрыл ее плечи и грудь своим пиджаком.
Я еще не рассмотрел ее как следует. И теперь я воспользовался тем, что она спит, чтобы изучить ее — серьезно и отчасти беспокоясь о том, что мне откроется. У меня не было опыта. До сих пор я видел спящими только жену и дочь и знал, какое выражение бывает у них под утро.
Когда Жанна не была беременна, когда ее не угнетала тяжесть собственного тела, она казалась на рассвете моложе, чем днем. Черты ее лица словно разглаживались, и наружу проступало личико маленькой девочки, невинное и удовлетворенное, похожее на мордашку Софи.
Анна была моложе моей жены. Я дал бы ей года двадцать два, от силы — двадцать три, но у нее было лицо зрелой женщины, утром мне это бросилось в глаза. Кроме того, глядя на нее в упор, я сделал открытие, что в ее облике есть нечто иностранное.
Иностранное не только потому, что она приехала из другой страны, я не знал из какой, но и потому, что у нее была другая жизнь, другие мысли, другие чувства, чем у обитателей Фюме и у всех моих знакомых.
Вместо того чтобы расслабиться, освободиться от своей усталости, она съежилась, готовая к обороне, лоб ее прорезала складка, а углы рта время от времени вздрагивали, словно от боли или от тягостной мысли.
Тело ее было также не похоже на тело Жанны. Более
подтянутая и плотная, она была в любой момент способна напрячься и, словно кошка, изготовиться к прыжку.
Я не знал, где мы. Луга и поля с еще зелеными посевами были обрамлены ивами. Мимо нас, как везде, проплывали рекламные щиты; мы проехали поблизости от почти безлюдной дороги, на которой ничто не напоминало о войне.
У меня была вода в бутылках, в чемодане — салфетки, кисточка для бритья и все, что нужно; я воспользовался этим, чтобы побриться, потому что со вчерашнего дня стыдился рыжеватой щетины, покрывающей мои щеки и подбородок.
Когда я кончил бриться, Анна, не шевелясь, смотрела на меня, и я так и не понял, давно ли она проснулась.
Вероятно, она, как до того я сам, воспользовалась случаем, чтобы внимательно меня рассмотреть. Вытираясь, я улыбнулся ей, и она улыбнулась мне в ответ, но как-то нехотя — казалось, мысли ее где-то витают.
Я видел, что лоб ее по-прежнему прорезает складка. Приподнявшись на локте, она обнаружила пиджак, которым была укрыта.
— Зачем ты это сделал?
Не заговори она первая, я так и не знал бы, как к ней обращаться, на «ты» или на «вы». Я уже об этом думал. Благодаря ей все стало ясно.
— Перед восходом было довольно прохладно.
Она и к этому отнеслась не так, как Жанна. Жанна рассыпалась бы в благодарностях, стала бы лицемерно отказываться, делать вид, что невероятно тронута.
А эта просто спросила:
— Ты поспал?
— Да.
Она говорила тихо, потому что многие еще спали, но не сочла себя обязанной взглядом поздороваться с теми, кто проснулся и смотрел на нас.
Не знаю, быть может, именно это поразило меня в ней накануне, когда она проскользнула в наш вагон. Она держалась особняком. Ни в чем не принимала участия. Оставалась одинока среди людей.
Может показаться смешным, что я говорю это после всего происшедшего накануне вечером. Но я знаю, что имею в виду. Она пошла за мной вдоль путей, хотя я ее не звал. Я дал ей бутылку и ничего не попросил взамен, Я с ней не разговаривал. Я ни о чем ее не спрашивал.
Она согласилась присесть на мой чемодан и не сочла нужным поблагодарить — точно так же, как сейчас с пиджаком. А когда тела наши сблизились, она приняла меня и руководила мной.
— Пить хочешь?
Во второй бутылке оставалась вода, и я налил ей в походоный стаканчик, который жена сунула в чемодан.
— Который час?
— Десять минут седьмого.
— Где мы?
— Не знаю.
Она запустила пальцы себе в волосы, продолжая задумчиво меня рассматривать.
— Ты спокойный, — объявила она наконец, подытоживая свои размышления. — Ты все время остаешься спокоен. Не боишься жизни. У тебя нет проблем, правда?
— Помолчите-ка, вы оба! — проворчала толстая Жюли.
Мы улыбнулись, сели на чемодан и стали смотреть на проплывающий пейзаж. Я взял ее за руку. Она мне это позволила, хоть, по-моему, и удивилась немного, особенно когда я поднес ее руку к губам и поцеловал кончики пальцев.
Много позже, когда мы проезжали какую-то деревушку, при виде выходивших из церкви людей я вспомнил, что сегодня воскресенье, и меня ошеломила мысль, что еще два дня назад я в это время был дома и ломал голову, ехать нам или нет.
Я представил себе, как бросаю курам кукурузу, пока греется вода для кофе, вспомнил голову г-на Матре, торчащую над забором, опухшее и вместе с тем осунувшееся лицо жены в окне, а потом встревоженный голосок дочери.
Мне казалось, я еще слышу по радио шутовской диалог о бесследно исчезнувшем полковнике — теперь, сам погрузившись в неразбериху, я понимал его лучше.
Поезд снова замедлил ход. Новый поворот дороги- и мы обогнули деревушку, раскинувшуюся на холме.
Церковь, домики были не такой формы, не такого цвета, как у нас, но верующие на паперти вели себя так же, как наши, по одним и тем же обычаям.
Мужчины в черном, сплошь пожилые — другие были на фронте, — стояли кучками перед папертью, и ясно было, что вскоре они отправятся в кабачок.
Старухи, одна за другой, торопливо расходились, держась поближе к стенам, девушки в светлых платьях и девочки-подростки с молитвенниками в руках дожидались друг друга, детвора же сразу затеяла беготню.
Анна все смотрела на меня, и я гадал, знает ли она, что такое церковная служба в воскресенье. Пока не родилась Софи, мы с Жанной ходили к десятичасовой обедне с певчими. После прогуливались по городу, раскланивались со знакомыми, непременно заглядывали к сестре Жанны за пирогом.
За пироги я платил. Я сам на этом настоял, согласившись только на скидку в двадцать процентов. Иногда пирог был еще теплый, и по дороге я чувствовал запах сахара.
Когда появилась Софи, Жанна стала отправляться к семичасовой заутрене, оставляя меня сидеть с дочкой, а когда Софи научилась ходить, я начал брать ее с собой к десятичасовой обедне; жена тем временем готовила завтрак.
Интересно, была ли сегодня утром в Фюме обедня с певчими? Остались ли еще верующие? Быть может, немцы разбомбили или заняли городок?
— О чем ты думаешь? О жене? Нет.
Это была правда. Если Жанна и присутствовала в моих мыслях, то както смутно. Зато я явственно представлял себе старого г-на Матре и кудрявую девочку учителя. Удалось ли их машине пробить себе дорогу в сумятице, царящей на шоссе? Забрал ли г-н Реверсе наших кур и беднягу Нестора?
Я не волновался. Я спрашивал себя обо всем этом вполне хладнокровно, почти для забавы, — просто теперь всего можно ждать, например, наш Фюме, может быть, уже стерт с лица земли, а население расстреляно.
Это было не менее правдоподобно, чем смерть нашего машиниста в кабине паровоза или, скажем, то, что я занимался любовью в вагоне, где было еще четыре десятка человек, с вышедшей из тюрьмы женщиной, которую позавчера еще не знал.
Наши попутчики постепенно усаживались, глаза у всех были мутные, кое-кто доставал из сумок съестное. Мы подъезжали к какому-то городу. Я читал на щитах незнакомые названия, а когда выяснилось, что мы в Осерре, мне пришлось представить себе карту Франции.
Не знаю, почему я вбил себе в голову, что мы непременно проедем через Париж. На самом деле мы объехали его стороной; вероятно, ночью.
И вот нам открылся вокзал под большой стеклянной крышей; здесь оказалась совсем другая обстановка, чем на предыдущих станциях.
Здесь было настоящее воскресное утро, довоенное утро, без организованной встречи, без медицинских сестер, без девушек с повязками.
На зеленых скамейках перрона ждало десятка два человек, и солнце, которое сочилось сквозь грязные стекла, утрачивая яркость из-за пыли, сообщало этой тишине и безлюдью нечто ирреальное.
— Эй, шеф, долго будем стоять? Служащий посмотрел на голову состава, потом почему-то на часы и ответил:
— Понятия не имею.
— Я успею сходить в буфет?
— В вашем распоряжении не меньше часа.
— Куда нас везут?
Он пожал плечами и отошел, давая таким образом понять, что этот вопрос вне его компетенции.
Пожалуй, нас возмутило, — я с умыслом говорю «нас», — что никто нас не встречал и мы внезапно оказались предоставлены самим себе. Кто-то, выражая общее чувство, бросил:
— Что ж, нас больше не будут кормить? Как будто мы уже имели на это право. Раз уж мы оказались в цивилизованной стране, я предложил Анне:
— Пойдем!
— Куда?
— Чего-нибудь перекусим.
Первым нашим побуждением, когда мы вышли на перрон, оказавшийся внезапно слишком просторным, было оглядеть наш состав с головы до хвоста, и тут нас ждало разочарование: оказалось, что это уже совсем другой поезд.
Мало того что сменился паровоз — за тендером я насчитал четырнадцать бельгийских пассажирских вагонов, таких чистеньких на вид, какими и положено быть нормальным вагонам.
А наших товарных осталось всего три.
— Эти сволочи опять переполовинили нас? Впереди открылись двери, и первым вышел огромный священник атлетического сложения; с важным видом он направился к начальнику вокзала.
Они заспорили. Железнодорожник, казалось, согласился с ним; тогда священник обратился к тем, кто оставался в вагоне, и помог спуститься на перрон сестре милосердия в белом чепце.
Четыре монахини, из них три молоденькие, все с очень простыми лицами, помогли выйти из вагона и построиться, словно школьникам, четырем десяткам стариков.
Это эвакуировался дом престарелых. Позже нам стало известно, что, пока мы спали, нас прицепили к поезду, шедшему из Лувена.
Все мужчины были глубокие старики, все более или менее немощны. Лица с резкими чертами, словно на старинных картинах, обросли густой седою щетиной. *"
Их покорность, читавшееся в глазах безразличие были поразительны. Они послушно направились в буфет второго класса, и там их рассадили, словно в школьной столовой, а священник вполголоса заговорил с администратором.
Тут Анна снова на меня посмотрела. Может быть, ей казалось, что этот кюре и монахини — люди из привычного мне мира? Или шеренга стариков напомнила ей тюрьму и тамошнюю дисциплину, о которой я понятия не имел, а она прекрасно знала по собственному опыту?
Не берусь судить. Так мы бросали друг на друга короткие испытующие взгляды и сразу же напускали на себя равнодушный вид.
"Форты Льежа в руках немцев".
Этот заголовок я прочел в газете, выставленной в киоске; ниже более мелким шрифтом было набрано:
"Парашютисты форсируют канал Альберта".
— Что будете есть? Рогалики любите? Она утвердительно кивнула.
— Кофе с молоком?
— Черный. Если есть время, мне хотелось бы сперва умыться. Вы не одолжите мне расческу?
Поскольку я уже сел за столик, а все остальные столики были переполнены, я не рискнул последовать за ней. Когда она выходила в застекленную дверь, сердце у меня сжалось при мысли, что я, может быть, больше не встречусь с нею.
Из окна я видел мирную площадь, такси на стоянке, гостиницу для проезжающих, маленький бар, крашенный синей краской, с террасой, на которой официант вытирал круглые столики.
Ничто не мешало Анне уйти.
— Ты узнал что-нибудь о жене и дочке?
Передо мной с кружкой пива в руках, иронически меня разглядывая, стоял Фернан Леруа. Я ответил, что нет, не узнал, стараясь не покраснеть, потому что понимал: он знает, что произошло между мной и Анной.
Я никогда не любил Леруа. Сын кавалерийского вахмистра, он объяснял нам в школе:
— В кавалерии вахмистр гораздо важнее, чем лейтенант или даже капитан в других родах войск.
Он умел устроиться так, что за его вину наказывали других, и неизменно подкупал учителей своей простодушной миной, что не мешало ему корчить рожи у них за спиной.
Позже я узнал, что он дважды провалился на экзамене на степень бакалавра. Отец его умер. Мать работала кассиршей в кино. Он поступил на работу в книжный магазин фирмы Ашетт, а через два-три года женился на дочке богатого подрядчика.
Был ли этот брак по расчету? Это меня не касалось. И я без всякой задней мысли спросил:
— Ты с женой?
— Я думал, ты знаешь. Мы в разводе.
Если бы не он, я отправился бы на поиски Анны. Ее уже долго не было. У меня вспотели руки. Я был охвачен небывалым нетерпением, какое можно было сравнить разве что с тем чувством, которое стеснило мне грудь в четверг на вокзале в Фюме, когда я не знал, удастся ли нам уехать.
Подошла официантка, и я заказал кофе и рогалики на двоих, что снова вызвало у Леруа гнусную улыбку. "Такие, как он, — думал я, — способны все замарать одним только взглядом". Все время, пока длилось ожидание, я испытывал к нему настоящую ненависть.
И только когда Анна отворила дверь, он бросил мне, удаляясь в направлении бара:
— Оставляю вас вдвоем.
Да, вдвоем! Мы опять были вместе. Наверное, в моих глазах читалась радость, потому что Анна, как только уселась напротив меня, прошептала:
— Ты боялся, что я не вернусь?
— Да.
— Почему?
— Не знаю. Я как-то вдруг растерялся и чуть было не побежал за тобой на перрон.
— У меня же нет денег.
— А если б были?
— Я все равно бы не ушла.
Она не уточнила — из-за меня или нет, а просто попросила монетку для женщины, прислуживавшей в туалете, и тут же отнесла ее.
Старики ели молча, как в доме престарелых. Для них сдвинули столы. На одном конце сел священник, на другом — старшая из монахинь. Было половина одиннадцатого утра. Им всем подали сыр и по крутому яйцу конечно, в счет следующей трапезы, а может быть, и потому, что неизвестно было, чего нам ждать дальше.
Те, у кого не было больше зубов, жевали деснами. У одного так текла слюна, что монахиня повязала ему на шею бумажную салфетку и все время внимательно следила за его движениями. У многих веки были воспаленные, на руках — синие набухшие вены.
— А ты не пойдешь освежиться?
Я не только пошел освежиться, но и взял в чемодане чистое белье, чтобы переодеться. В туалете мои спутники мылись, голые до пояса, брились, расчесывали мокрые волосы. Сшитое кольцом полотенце на палке почернело и воняло псиной.
— Знаешь, сколько типов нынче ночью имело с ней дело?
У меня стеснилось дыхание и в груди заныло — оказывается, я был ревнив.
— Трое, ни больше ни меньше! Я посчитал — все равно почти не спал. Но только, старина, она берет у них по двадцать франков, как в своей забегаловке. А ты был у нее в забегаловке?
— Был однажды, с зятем.
— А кто у тебя зять?
— Ты его видел, когда женился и когда регистрировал детишек. Он служит в мэрии.
— Он здесь?
— Они не имеют права уезжать. Да это только так говорится! А я своими глазами видел, как драпал офицер полиции на мотоцикле, и жену позади себя посадил.
Почему я испугался? Смешно, тем более что сон у меня чуткий, а Анна всю ночь спала, так сказать, в моих объятиях.
Еще я узнал в умывальной комнате, что ночью были и другие любовные встречи — в углу напротив нашего; кое-кто наведался к необъятно толстой крестьянке, которой было уже за пятьдесят. Уверяли даже, что после всех к ней подвалился старый Жюль, и она с трудом его оттолкнула.
Любопытно, что никто не попытался пристроиться к Анне. Все видели, что она проникла в вагон одна. Следовательно, знали, что она не со мной, что мы только что встретились. С какой стати этим людям было считать, что у меня есть на нее какое-то исключительное право?
Но они довольствовались тем, что наблюдали издали. К тому же ни один человек с ней не заговорил — это поразило меня только теперь. Неужели поняли, что она не их породы? Может быть, опасались ее?
Я вернулся к Анне. Начальник вокзала дважды подходил к священнику и болтал с ним. Поэтому, видя, что старики сидят за столом, мы не спешили: поезд не уйдет.
— Вы знаете, куда мы едем, шеф?
Это спросил внезапно появившийся мужчина с трубкой, свежевыбритый, с карманами, раздувшимися от пакетиков табака, которым он запасся впрок.
— У меня распоряжение отправить вас через Кламси в Бурж, но в любой момент все может измениться.
— А потом?
— В Бурже распорядятся.
— Мы имеем право сойти, где захотим?
— А вы желаете сойти с поезда?
— Я — нет. Но кто-нибудь может попытаться.
— Не вижу, каким образом им помешать, да и с какой стати?
— А там, на предыдущей станции, нам запретили выходить из вагонов.
Начальник поезда в задумчивости почесал затылок.
— Это зависит от того, кем вы числитесь, — эвакуированными или беженцами.
— А какая разница?
— Вас вывезли принудительно, организованно?
— Нет.
— Тогда вы, скорее, беженцы. А за билет вы платили?
— В кассе никого не было.
— В общем…
Все это было для него слишком сложно, и, сделав рукой уклончивый жест, он бросился к третьей платформе, куда прибывал настоящий поезд с обычными пассажирами, которые знали, куда едут, и купили билеты.
— Все слышали, что он сказал? Я кивнул.
— Знать бы только, где мне искать жену с малышами! Там с нами обходились, как с солдатами или военнопленными: делай то, делай се, выходить из вагонов запрещается, соки да бутерброды, женщин вперед, мужчин назад, будто мы скотина какая-то! Без нашего ведома отцепили полпоезда, то нас обстреливают, то нас разлучают, словом, мы уже и не люди. Зато здесь — нате вам, полная свобода. Что хотите, то и делайте. А очень припрет — вообще проваливайте на все четыре стороны.
Может быть, назавтра, а то и к вечеру вокзал города Осерра уже преобразился. Но самым моим лучшим воспоминанием остался наш с Анной выход в город: у нас ведь было еще время. Как приятно было очутиться на настоящей площади, на настоящей мостовой, среди людей, которые еще не боялись самолетов!
Люди неторопливо возвращались из церкви; мы вошли в небольшой бар, выкрашенный в синий цвет, и я выпил лимонаду; Анна, бросив на меня быстрый взгляд, заказала итальянский аперитив.
С самого отъезда это был первый вокзал, который мы увидели снаружи с его большими башенными часами, с крышей матового стекла, с сумраком в зале, контрастировавшим с солнечной площадью, и с пестрыми газетами в киоске.
— Вы оба откуда?
— Из Фюме.
— А я думал, это бельгийский поезд.
— Тут есть вагоны и бельгийские и французские.
— Вчера вечером проезжали голландцы. Их, по-моему, увезли в Тулузу. А вас?
— Сами не знаем.
Официант поднял голову и недоверчиво посмотрел на меня. Только потом я понял этот взгляд.
— То есть как не знаете? Просто едете наудачу, куда повезут?
Одни города уже застигнуты войной, другие еще нет. Мы сами видели по дороге мирные деревушки, где каждый был занят своим делом, и видели станции, забитые всевозможными составами.
Это зависело не только от близости фронта. Да и где он был, этот фронт?
К примеру, в Бурже, куда мы прибыли днем, нам, как на севере, была организована встреча, и перрон кишел семьями, которые чего-то ждали, сидя на узлах и чемоданах.
Это опять были бельгийцы. Я не мог понять, как это они ухитрились добраться сюда раньше нас. Наверно, по другой линии, по которой шло меньше поездов, чем по нашей, но неподалеку от границы они угодили в такую же переделку, что и мы.
Их обстреляли с нескольких самолетов. Все — мужчины, женщины, дети — выскочили и легли на насыпь. Немцы сделали два захода и сумели вывести из строя паровоз, убить и ранить десяток человек.
Нам запретили выходить из поезда, чтобы мы не смешались с бельгийцами, но, пока нам раздавали еду и питье, мы поговорили с людьми на перроне.
В Осерре я купил две корзинки с едой. Но мы все равно взяли бутерброды и отложили их про запас, потому что стали предусмотрительней.
Бельгийцы на перроне были вялые, отупевшие. Они два часа шли по проселку и по булыжникам до станции, неся на себе все, что могли унести, бросив большую часть вещей.
Мужчина с трубкой, как всегда, знал больше всех — во-первых, благодаря своему стратегическому местоположению у двери, а во-вторых, потому, что не боялся задавать вопросы.
— Видите эту блондинку, вон там, в платье в синий горошек? Она несла своего мертвого ребенка до самой станции… Говорят, это оказалась совсем маленькая деревушка. Все вышли на них посмотреть, а она отдала младенца мэру, фермеру по профессии, чтобы тот его похоронил.
Женщина рассеянно ела, глядя в пустоту, сидя на коричневом чемодане, обвязанном для прочности веревками.
— За ними поехал поезд, он доставил других мертвых и раненых на более крупную станцию, а на какую- они не знают. Здесь им велели выйти, потому что их вагоны понадобились, и они ждут уже с восьми часов утра.
Эти люди тоже смотрели на нас с завистью, не понимая, что с ними происходит. Свеженькая, миловидная медсестра в отутюженной форме без единого пятнышка кормила из рожка младенца, покуда его мать рылась в своем узле в поисках пеленок.
Мы не видели, как пришел их поезд. Поэтому не знаю, когда они уехали и куда их в конце концов повезли. Правда, я не знал и того, где мои жена с дочерью.
Я попытался навести справки, спросил женщину, которая, судя по всему, руководила помощью беженцам, и она спокойно ответила:
— Ничего не бойтесь. Все предусмотрено. Будут обнародованы списки.
— А где я увижу эти списки?
— В центре, где вас разместят. Вы бельгиец?
— Нет. Я из Фюме.
— Тогда как же вы оказались в бельгийском поезде?
Я слышал это уже десять, если не двадцать раз. Еще немного — и нас бы начали этим попрекать. Три наших злополучных вагона по причине бог знает чьей ошибки очутились не там, где им надлежало быть, и нас уже чуть ли не обвиняли в этом.
— Куда отправляют бельгийцев?
— Вообще говоря, в Жиронду и в Шаранту.[2]
— Этот поезд отправляется туда?
Как и начальник вокзала в Осерре, она предпочла отделаться неопределенным жестом.
Вопреки тому, чего можно было ожидать, я думал о Жанне и о дочке без особой тревоги и даже с какой-то безмятежностью.
Был момент, когда у меня сжалось сердце: я услышал историю про обстрел поезда и про убитого ребенка, которого матери пришлось бросить на маленькой станции.
Потом я сказал себе, что случилось это на севере, что поезд, в котором ехала Жанна, прошел раньше нашего и, соответственно, пересек опасный участок раньше нас.
Я любил жену. Она была такая, как я хотел, и дала мне именно то, чего я ждал от спутницы жизни. Мне не в чем было ее упрекнуть. Я не искал поводов для придирок и вовсе не поэтому так разозлился на Леруа за его двусмысленную ухмылку.
То, что сейчас происходило, никак не было связано с Жанной, не больше чем, к примеру, с обедней или с кондитерской, которую держала ее сестра, или с радиоприемниками, дожидавшимися ремонта у меня в мастерской.
Я часто говорю «мы», имея в виду обитателей нашего вагона, так как знаю, что ко многим вещам мы с ними относились примерно одинаково. Но в этом случае я говорю именно о себе, хоть и думаю, что был не одинок.
Образовалась трещина. Это не означало, что прошлого больше не было или что я отказался от семьи, разлюбил ее.
Просто в какой-то момент жизнь моя перешла в иной план, и нынешние ценности не имели ничего общего с теми, что существовали для меня в прошлом.
Я мог бы сказать, что жил теперь в двух планах одновременно, и значение для меня имел этот, новый план, с нашим вагоном, пропахшим конюшней, с лицами, которые еще несколько дней назад были мне незнакомы, с корзинками, полными бутербродов, которые разносили девушки с повязками, и, наконец, с Анной.
Я убежден, что она меня понимала. Она не пыталась меня утешать уверять, например, что жене моей и дочке ничего не грозит и что я скоро с ними свижусь.
Мне припомнилось ее утреннее замечание:
— А ты спокойный!
Она принимала меня за сильного человека; подозреваю, что потому она ко мне и привязалась. Тогда я ничего не знал о ее жизни, не считая ее обмолвки о тюрьме в Намюре, да и сейчас знаю не больше. Ясно одно — в жизни у нее нет особых привязанностей, нет настоящей опоры.
На самом-то деле она, вероятно, была сильнее меня.
На вокзале в Блуа, если не ошибаюсь, где нас опять ждала организованная встреча, она первая спросила:
— Поезд из Фюме не проходил?
— Фюме? А где это?
— В Арденнах, на границе с Бельгией.
— Здесь столько бельгийцев проезжает!
На шоссейных дорогах мы тоже видели теперь бельгийские автомобили, тянувшиеся в два ряда, один за другим, так что без конца возникали пробки. Были и французские машины, но их было гораздо меньше, особенно из северных департаментов.
Я никогда раньше не видел Луары, которая сверкала на солнце; мы заметили несколько исторических замков — я узнал их по открыткам.
— Ты здесь уже бывала? — спросил я Анну.
Она не без колебания сказала «да», сжимая мне кончики пальцев. Неужели она догадывалась, что мне немного больно, что я предпочел бы, чтобы у нее не было прошлого?
Это было глупо. Но разве все остальное не было глупо? И разве не этого я искал?
Барышник спал. Толстуха Жюли перепила и прижимала обе руки к груди, глядя на дверь с таким видом, словно ее вот-вот стошнит.
По соломе были раскиданы бутылки, остатки пищи; пятнадцатилетний паренек где-то стащил два солдатских одеяла.
У каждого было свое привычное место, свой уголок, про который он точно знал, что сможет его снова занять, когда после остановки вернется в вагон.
Мне показалось, что нас стало меньше, чем при отъезде, что четырехпяти человек не хватает, но поскольку я не считал их, то и не был уверен; я видел только, как монахини забрали от нас к себе в вагон девочку, словно мы были какими-то исчадиями ада.
Вечером в Туре нам роздали суп в больших мисках, куски отварного мяса и хлеб. Начинало темнеть. Мне не терпелось испытать ту же близость, что минувшей ночью. К тому шло, потому что Анна с нежностью поглядывала на меня.
Последние новости гласили, что нас везут в Нант, а там уж окончательно решат, как с нами быть дальше.
Кто-то бросил, заворачиваясь в одеяло:
— Спокойной ночи, друзья!
Еще виднелись огоньки нескольких сигарет; я ждал, не шевелясь, глядя на сигнальные огни, которые подчас с трудом можно было отличить от звезд.
Жеф по-прежнему спал. Рядом с Жюли послышалась тем не менее какаято возня; вдруг в тишине прозвучал ее голос:
— Нет, ребятки! Сегодня я буду дрыхнуть. Так и знайте все.
Анна засмеялась мне на ухо; мы выждали еще полчаса.