– Совершенно верно, сэр, – ответил капитан и вновь обратился ко мне:

– И еще, Дэвид: у того человека пояс набит золотом, так вот, даю слово – кое-что перепадет и тебе.

Я сказал, что сделаю, как он пожелает, хотя, по правде говоря, голос едва меня слушался. Тогда капитан дал мне ключ от рундучка со спиртным, и я медленно направился обратно в рубку. Что мне делать? Они были псы и воры, они разлучили меня с родиной, убили несчастного Рансома

– так неужели мне расчистить им дорожку к новому убийству? Но вместе с тем во мне говорил и страх, я понимал, что ослушаться – значит пойти на верную смерть: много ли могут против команды целого брига один подросток да один взрослый, будь они даже отважны, как львы?

Все еще обдумывая разные за и против, так и не приняв твердого решения, я вошел в рубку и увидел при свете лампы, как якобит сидит и уплетает свой ужин, и тут в одну секунду выбор был сделан. Здесь нет моей заслуги: не по доброй воле, а точно по принуждению шагнул я к столу и опустил руку на плечо якобита.

– Дожидаетесь, пока вас убьют? – спросил я.

Он вскочил и взглянул на меня с красноречивым вопросом в глазах.

– Да они все здесь убийцы! – крикнул я. – Полный бриг душегубов! С одним мальчиком они уже расправились.

Теперь ваш черед.

– Ну-ну, – сказал он. – Я пока еще не дался им в руки. –

Он смерил меня любопытным взглядом. – Будешь драться на моей стороне?

– Буду! – горячо сказал я. – Я-то не вор и не убийца. Я

буду с вами.

– Тогда говори, как тебя зовут.

– Дэвид Бэлфур, – сказал я и, решив, что человеку в таком пышном мундире должны быть по душе пышные титулы, прибавил, впервые в жизни: – Из замка Шос.

Он и не подумал усомниться в моих словах, ибо шотландский горец привык видеть родовитых дворян в тяжкой бедности, но у него самого поместья не было, и мои слова задели в нем струнку поистине ребяческого тщеславия.

– А я из рода Стюартов, – сказал он, горделиво выпрямившись. – Алан Брек – так меня зовут. С меня довольно того, что я ношу королевское имя, уж не взыщи, если я не могу пришлепнуть к нему на конце пригоршню деревенского навоза с громким названием.

И, отпустив мне эту колкость, словно речь шла о предмете первостепенной важности, он принялся обследовать нашу крепость.

Кормовая рубка была построена очень прочно, с таким расчетом, чтобы выдержать удары волн. Из пяти прорезанных в ней отверстий только верхний люк и обе двери были достаточно широки для человека. Двери к тому же наглухо задвигались: толстые, дубовые, они ходили взад и вперед по пазам и были снабжены крючками, чтобы по мере надобности держать их открытыми или закрытыми.

Ту, что стояла сейчас закрытой, я запер на крюки, но когда двинулся к другой, Алан меня остановил.

– Дэвид… – сказал он. – Что-то не держится у меня в голове название твоих земельных владений, так уж я возьму на себя смелость говорить тебе просто Дэвид…

Самое выигрышное условие моего оборонительного плана

– оставить эту дверь открытой.

– Закрытой она будет еще выигрышнее, – сказал я.

– Да нет же, Дэвид. Пойми, лицо у меня одно. Пока эта дверь открыта, и я стою к ней лицом, большая часть противников будет прямо передо мной, а это для меня выгодней всего.

Он дал мне кортик – их было несколько на стойке, помимо ружей и пистолетов, и Алан придирчиво выбрал один, покачивая головой и приговаривая, что в жизни не видывал такого скверного оружия. Затем он усадил меня за стол с пороховым рогом и мешочком, набитым пулями, и, свалив передо мной пистолеты, велел заряжать все подряд.

– Для прирожденного дворянина, позволь заметить, это будет получше занятие, чем выскребать миски и подавать выпивку просмоленной матросне.

Потом он встал посреди рубки лицом к двери и, обнажив свою длинную шпагу, попробовал, хватит ли места, чтобы ею управляться.

– Придется работать только острием, – сказал он, вновь качая головой. – А жаль, тут не блеснешь, у меня как раз талант к верхней позитуре. Ну, хорошо. Ты продолжай заряжать пистолеты да слушай, что я буду говорить.

Я сказал, что готов слушать. Волнение теснило мне грудь, во рту пересохло, в глазах потемнело; от одной мысли о том, какая орава скоро ворвется сюда и обрушится на нас, екало сердце и почему-то не выходило из головы море, чей плеск я слышал за бортом брига и куда, наверное, еще до рассвета бросят мое бездыханное тело.

– Прежде всего, сколько у нас противников? – спросил

Алан.

Я стал считать, но у меня так скакали и путались мысли, что пришлось пересчитывать заново.

– Пятнадцать.

Алан присвистнул.

– Ладно, – сказал он, – с этим ничего не поделаешь.

Теперь слушай. Мое дело оборонять дверь, здесь, я предвижу, схватка будет самой жаркой. В ней твое участие не требуется. Да смотри, не стреляй в эту сторону, разве что меня свалят с ног. По мне лучше десять недругов впереди, чем один союзничек вроде тебя, который палит из пистолета прямо мне в спину.

Я сказал, что я и вправду не бог весть какой стрелок.

– Смело сказано! – воскликнул он, в восторге от моего прямодушия. – Не каждый благородный дворянин отважится на такое признание.

– Но как быть с той дверью, что позади вас, сэр? – сказал я. – Вдруг они попробуют ее взломать?

– А вот это уж будет твоя забота, – сказал он. – Как только кончишь заряжать пистолеты, влезешь вон на ту койку, откуда видно в окно. Если кто-нибудь хоть пальцем тронет дверь, стреляй. Но это еще не все. Сейчас узнаем,

какой из тебя выйдет солдат. Что еще тебе надо охранять?

– Люк, – ответил я. – Но, право, – мистер Стюарт, чтобы охранять и то и другое, мне потребуется еще пара глаз на затылке, ведь когда я лицом к люку, я спиной к окну.

– Очень верное наблюдение, – сказал Алан. – Ну, а уши у тебя имеются?

– Правда! – воскликнул я. – Я услышу, если разобьется стекло!

– Вижу в тебе зачатки здравого смысла, – мрачно заключил Алан.


ГЛАВА X


Осада рубки

Между тем время затишья было на исходе. У тех, кто ждал меня на палубе, истощилось терпение: не успел Алан договорить, как в дверях появился капитан.

– Стой! – крикнул Алан, направляя на него шпагу.

Капитан, точно, остановился, но не переменился в лице и не отступил ни на шаг.

– Обнаженная шпага? – сказал он. – Странная плата за гостеприимство.

– Вы хорошо меня видите? – сказал Алан. – Я из рода королей, я ношу королевское имя. У меня на гербе – дуб. А

шпагу мою вам видно? Она снесла головы стольким вигамурам, что у вас пальцев на ногах не хватит, чтобы сосчитать. Созывайте же на подмогу ваш сброд, сэр, и нападайте!

Чем раньше завяжется схватка, тем скорей вы отведаете вкус вот этой стали!

Алану капитан ничего не ответил, мне же метнул убийственный взгляд.

– Дэвид, – сказал он. – Я тебе это припомню.

От звука его голоса у меня мороз прошел по коже.

В следующее мгновение он исчез.

– Ну, – сказал Алан, – держись и не теряй головы: сейчас будет драка. Он выхватил кинжал, чтобы держать его в левой руке на случай, если кто-нибудь попробует проскочить под занесенной шпагой. Я же, набрав охапку пистолетов, взобрался на койку и с замирающим сердцем отворил оконце, через которое мне предстояло вести наблюдение. Отсюда виден был лишь небольшой кусочек палубы, но для нашей цели этого было довольно. Море совсем успокоилось, а ветер дул все в том же направлении, паруса не брали его, и на бриге воцарилась мертвая тишина, но я мог бы побожиться, что различаю в ней приглушенный ропот голосов. Еще немного спустя до меня донесся лязг стали, и я понял, что в неприятельском стане раздают кортики и один уронили на палубу; потом снова наступила тишина.

Не знаю, было ли мне, что называется, страшно, только сердце у меня колотилось, как у малой пичуги, короткими, частыми ударами, и глаза застилало пеленой; я упорно тер их, чтобы ее прогнать, а она так же упорно возвращалась.

Надежды у меня не было никакой, только мрачное отчаяние да какая-то злость на весь мир, вселявшая в меня ожесточенное желание продать свою жизнь как можно дороже. Помню, я пробовал молиться, но мысли мои по-прежнему скакали словно взапуски, обгоняя друг друга и мешая сосредоточиться. Больше всего мне хотелось,

чтобы все уже поскорей началось, а там – будь что будет.

И все-таки, когда этот миг настал, он поразил меня своей внезапностью: стремительный топот ног, рев голосов, воинственный клич Алана и тут же следом – звуки ударов и чей-то возглас, словно от боли. Я оглянулся и увидел, что в дверях Алан скрестил клинки с мистером

Шуаном.

– Это он убил того мальчика! – крикнул я.

– Следить за окном! – отозвался Алан и, уже отворачиваясь, я увидел, как его шпага вонзилась в тело старшего помощника.

Призыв Алана пришелся как раз ко временя: не успел я повернуть голову, как мимо оконца пробежали пятеро, таща в руках запасную рею, и изготовились таранить ею дверь. Мне еще ни разу в жизни не приходилось стрелять из пистолета – из ружья, и то нечасто, – тем более в человека. Но выбора не было – теперь или никогда, – и в тот миг, когда они уже раскачали рею для удара, я с криком

«Вот, получайте!» выстрелил прямо в гущу пятерки.

Должно быть, в одного я попал, во всяком случае, он вскрикнул и попятился назад, а другие остановились в замешательстве. Не давая им опомниться, я послал еще одну пулю поверх их голов; а после третьего выстрела (такого же неточного, как второй) вся ватага, бросив рею, пустилась наутек.

Теперь я мог снова оглянуться. Вся рубка после моих выстрелов наполнилась пороховым дымом, у меня самого от пальбы едва не лопались уши. Но Алан по-прежнему стоял как ни в чем не бывало, только шпага его была по самый эфес обагрена кровью, а сам он, застывший в молод-


цеватой позе, исполнен был такого победного торжества, что поистине казался необорим. У самых его ног стоял на четвереньках Шуан, кровь струилась у него изо рта, он оседал все ниже с помертвевшим, страшным лицом; у меня на глазах кто-то снаружи подхватил его за ноги и вытащил из рубки. Вероятно, он тут же испустил дух.

– Вот вам первый из ваших вигов! – вскричал Алан и, повернувшись ко мне, спросил, каковы мои успехи.

Я ответил, что подбил одного, думаю, что капитана.

– А я двоих уложил, – сказал он. – Да, маловато пролито крови, они еще вернутся. По местам, Дэвид. Все это только цветочки, ягодки впереди.

Я опять занял свой пост и, напрягая зрение и слух, продолжал наблюдать, перезаряжая те три пистолета, из которых стрелял.

Наши противники совещались где-то неподалеку на палубе, причем так громко, что даже сквозь плеск волны мне удавалось разобрать отдельные слова.

– Это Шуан нам испортил всю музыку! – услышал я чей-то возглас.

– Чего уж там, браток! – отозвался другой. – Он свое получил сполна.

После этого голоса, как и прежде, слились в неясный ропот. Только теперь по большей части говорил кто-то один, как будто излагая план действий, а остальные, один за другим, коротко отвечали, как солдаты, получившие приказ. Из этого я понял, что готовится новая атака, о чем и сказал Алану.

– Дай бог, чтобы так, – сказал он. – Если мы раз и навсегда не отобьем у них вкус к нашему обществу, ни тебе,

ни мне не знать сна. Только имей в виду: теперь они шутить не будут.

К этому времени мои пистолеты были приведены в готовность и нам ничего не оставалось, как прислушиваться и ждать. Пока кипела схватка, мне некогда было задумываться, боюсь ли я, но теперь, когда опять все стихло, ничто, другое не шло мне на ум. Мне живо представлялись острые клинки и холод стали; а когда я заслышал вскоре сторожкие шаги и шорох одежды по наружной стороне рубки и понял, что противник под прикрытием темноты становится по местам, я едва не закричал в голос.

Все это совершалось на той стороне, где стоял Алан; я уже начал думать, что мне воевать больше не придется, как вдруг услыхал, что прямо надо мной кто-то тихонько опустился на крышу рубки.

Прозвучал одинокий свисток боцманской дудки – условный сигнал – и разом, собравшись в тесный клубок, они ринулись на дверь с кортиками в руках; в ту же секунду стекло светового люка разлетелось на тысячу осколков, в отверстие протиснулся матрос и спрыгнул на пол. Он еще не успел встать на ноги, как я уткнул пистолет ему в спину и, наверно, застрелил бы его, но едва я прикоснулся к нему, к его живому телу, вся плоть моя возмутилась, и я уже не мог нажать курок, как не мог бы взлететь.

Прыгая, он выронил кортик и, когда ощутил дуло пистолета у спины, круто обернулся, с громовым проклятием схватил меня своими ручищами; и тогда то ли мужество возвратилось ко мне, то ли мой страх перерос в бесстрашие, но только с пронзительным воплем я выстрелил ему в живот. Он испустил жуткий, леденящий душу стон и рухнул на пол. Тут меня ударил каблуком по макушке второй матрос, уже просунувший ноги в люк; я тотчас схватил другой пистолет и прострелил ему бедро, он соскользнул в рубку и мешком свалился на своего упавшего товарища.

Промахнуться было нельзя, ну, а целиться некогда: я просто ткнул в него дулом и выстрелил.

Возможно, я еще долго стоял бы, не в силах оторвать взгляд от убитых, если бы меня не вывел из оцепенения крик Алана, в котором мне почудился призыв о помощи.

До сих пор он успешно удерживал дверь; но пока он дрался с другими, один матрос нырнул под поднятую шпагу и обхватил его сзади. Алан колол противника кинжалом, зажатым в левой руке, но тот прилип к нему, как пиявка. А в рубку уже прорвался еще один и занес кортик для удара. В дверном проеме сплошной стеной лепились лица. Я решил, что мы погибли, и, схватив свой кортик, бросился на них с фланга.

Но я мог не торопиться на помощь. Алан наконец сбросил с себя противника, отскочил назад для разбега, взревел и, словно разъяренный бык, налетел на остальных.

Они расступились перед ним, как вода, повернулись и кинулись бежать; они падали, второпях натыкаясь друг на друга, а шпага Алана сверкала, как ртуть, вонзаясь в самую гущу удирающих врагов, и в ответ на каждую вспышку стали раздавался вопль раненого. Я все еще воображал, что нам конец, как вдруг – о диво! – нападающих и след простыл, Алан гнал их по палубе, как овчарка гонит стадо овец.

Однако, едва выбежав из рубки, он тотчас вернулся назад, ибо осмотрительность его не уступала его отваге; а матросы меж тем с криками мчались дальше, как будто он все еще преследовал их по пятам. Мы слышали, как, толкаясь и давя друг друга, они забились в кубрик и захлопнули крышку люка.

Кормовая рубка стала похожа на бойню: три бездыханных тела внутри, один в предсмертной агонии на пороге

– и два победителя, целых и невредимых: я и Алан.

Раскинув руки, Алан подошел ко мне.

– Дай, я обниму тебя! – Обняв, он крепко расцеловал меня в обе щеки. – Дэвид, я полюбил тебя, как брата. И

признайся, друг, – с торжеством вскричал он, – разве я не славный боец?

Он повернулся к нашим поверженным врагам, проткнул каждого шпагой и одного за другим вытащил всех четверых за дверь. При этом он то мурлыкал себе под нос, то принимался насвистывать, словно силясь припомнить какую-то песню; только на самом-то деле он старался сочинить свою! Лицо его разрумянилось, глаза сияли, как у пятилетнего ребенка при виде новой игрушки. Потом он уселся на стол, дирижируя себе шпагой, и мотив, который он искал, полился чуть яснее, потом еще уверенней, – и вот, на языке шотландских кельтов, Алан в полный голос запел свою песню.

Я привожу ее здесь не в стихах – стихи я слагать не мастер, но по крайней мере на хорошем английском языке.

Он часто певал свою песню и после, она даже стала известной, так что мне еще не однажды доводилось слыхать и ее самое и ее толкование:


Это песнь о шпаге Алана; Ее ковал кузнец,

Закалял огонь,

Теперь она сверкает в руке Алана Брека.

Было много глаз у врага,

Они были остры и быстры,

Много рук они направляли,

Шпага была одна.

По горе скачут рыжие лани,

Их много, гора одна,

Исчезают рыжие лани,

Гора остается стоять.

Ко мне, с вересковых холмов,

Ко мне, с морских островов,

Слетайтесь, о зоркие орлы,

Здесь есть для вас пожива.

Нельзя сказать, чтобы в этой песне, которую в час нашей победы сложил Алан – сам сочинил и слова и мелодию! – вполне отдавалось должное мне; а ведь я сражался с ним плечом к плечу. В этой схватке полегли мистер Шуан и еще пятеро: одни были убиты наповал, другие тяжело ранены, и из них двое пали от моей руки – те, что проникли в рубку через люк. Ранены были еще четверо, и из них одного, далеко не последнего по важности, ранил я. Так что, вообще говоря, я честно внес свою долю как убитыми, так и ранеными, и по праву мог бы рассчитывать на местечко в стихах Алана. Впрочем, поэтов прежде всего занимают их рифмы; а в частной, хоть и нерифмованной беседе Алан всегда более чем щедро воздавал мне по заслугам.

А пока что у меня и в мыслях не было, что по отношению ко мне совершается какая-то несправедливость. И не только потому, что я не знал ни слова по-гэльски. Сказались и тревога долгого ожидания и лихорадочное напряжение двух бурных схваток, а главное, ужас от сознания того, какая лепта внесена в них мною, так что когда все кончилось, я был рад-радехонек поскорей доковылять до стула. Грудь мне так стеснило, что я с трудом дышал, мысль о тех двоих, которых я застрелил, давила меня тяжким кошмаром, и не успел я сообразить, что со мной происходит, как разрыдался, точно малое дитя.

Алан похлопал меня по плечу, сказал, что я смельчак и молодчина и что мне просто нужно выспаться.

– Я буду караулить первым, – сказал он. – Ты меня не подвел, Дэвид, с начала и до конца. Я тебя на целый Эпин не променял бы – да что там Эпин! На целый Бредалбен!

Я постелил себе на полу, а он, с пистолетом в руке и шпагой у пояса, стал в первую смену караула: три часа по капитанскому хронометру на стене. Потом он разбудил меня, и я тоже отстоял свои три часа; еще до конца моей смены совсем рассвело и наступило очень тихое утро; пологие волны чуть покачивали судно, перегоняя туда и сюда кровь на полу капитанской рубки; по крыше барабанил частый дождь. За всю мою смену никто не шелохнулся, а по хлопанью руля я понял, что даже у штурвала нет ни души. Потом я узнал, что у них, оказывается, было много убитых и раненых, а остальные выказывали столь явное недовольство, что капитану и мистеру Риаку пришлось, как и нам с Аланом, поочередно нести вахту, чтобы бриг ненароком не прибило к берегу. Хорошо еще, что выдалась такая тихая ночь и ветер улегся, как только пошел дождь. И

то, как я заключил по многоголосому гомону чаек, которые с криками метались вокруг корабля, охотясь за рыбой,

«Завет» снесло к самому побережью Шотландии или к какому-то из Гебридских островов, и в конце концов, высунувшись из рубки, увидел по правому борту громады скалистых утесов Ская, а еще немного правее – таинственный остров Рам.


ГЛАВА XI


Капитан идет на попятный

Часов в шесть утра мы с Аланом сели завтракать.

Пол рубки был усеян битым стеклом и перепачкан кровью – ужасающее месиво; от одного его вида мне сразу расхотелось есть. Зато во всем прочем положение у нас было не только сносное, но и довольно забавное: выставив капитана с помощником из их собственной каюты, мы получили в полное распоряжение все корабельные запасы спиртного – как вин, так и коньяку – и все самое лакомое из съестных припасов, вроде пикулей и галет лучшей муки.

Уже этого было достаточно, чтобы привести нас в веселое расположение духа; но еще потешней было то, что два самых жаждущих сына Шотландии (покойный мистер

Шуан в счет не шел) оказались на баке отрезаны от всей этой благодати и обречены пить то, что более всего ненавидели: холодную воду.

– И будь уверен, – говорил Алан, – очень скоро они дадут о себе знать. Можно отбить у людей охоту к драке, но охоту к выпивке – никогда.

Нам было хорошо друг с другом. Алан обходился со мною прямо-таки любовно; взяв со стола нож, он срезал со своего мундира одну из серебряных пуговиц и дал мне.

– Они достались мне от моего отца, Дункана Стюарта, –

сказал он. – А теперь я даю одну из них тебе в память о делах минувшей ночи. Куда бы ты ни пришел, покажи эту пуговицу, и вокруг тебя встанут друзья Алана Брека.

Он произнес это с таким видом, словно он Карл Великий и у него под началом бессчетное войско, а я, признаюсь, хоть и восхищался его отвагой, все же постоянно рисковал улыбнуться его тщеславию, – да, именно рисковал, ибо, случись мне не сдержать улыбки, страшно подумать, какая бы разразилась ссора.

Когда мы покончили с едой, Алан стал рыться в капитанском рундуке, пока не нашел платяную щетку; затем, сняв мундир, придирчиво осмотрел его и принялся счищать пятна с усердием и заботой, свойственными, как я полагал, одним только женщинам. Правда, у него не было другого, да и потом, если верить его словам, мундир этот принадлежал королю, стало быть, и ухаживать за ним приличествовало по-королевски.

И все же, когда я увидел, как тщательно он выдергивает каждую ниточку с того места, где срезал для меня пуговицу, его подарок приобрел в моих глазах новую цену.

Алан все еще орудовал щеткой, когда нас окликнул с палубы мистер Риак и запросил перемирия для переговоров. Я вылез на крышу рубки и, сев на край люка, с пистолетом в руке и лихим видом – хоть в душе и побаивался торчащих осколков стекла – подозвал его и велел говорить.

Он подошел к краю рубки и встал на бухту каната, так что подбородок его пришелся вровень с крышей, и несколько мгновений мы молча смотрели друг на друга. Мистер Риак

– он, как я понимаю, не слишком усердствовал на поле брани и потому отделался только ссадиной на скуле – выглядел подавленным и очень утомленным после ночи, проведенной на ногах то подле раненых, то на вахте.

– Скверная вышла история, – промолвил он наконец, качая головой.

– Не мы ее затевали, – отозвался я.

– Капитан хотел бы переговорить с твоим другом.

Можно и через окно.

– А может, он опять замышляет вероломство, откуда нам знать? – вскричал я.

– Отнюдь, Дэвид, – сказал мистер Риак. – А если б и замышлял, скажу тебе честно: нам бы все равно не набрать на свою сторону людей.

– Вон как! – протянул я.

– Я тебе больше скажу, – продолжал он. – Дело не только в матросах, дело во мне. Я натерпелся страху, Дэви.

– Он усмехнулся мне. – Нет, нам нужно одно: чтобы он нас не трогал.

После этого я посовещался с Аланом, и мы все согласились провести переговоры, обязав обе стороны честным словом прервать военные действия. Однако миссия мистера Риака не была этим исчерпана: он стал молить меня о выпивке, да так неотвязно, с такими горькими ссылками на свою прежнюю ко мне доброту, что я под конец подал ему примерно четверть пинты коньяку в жестяной кружке. Он отпил немного, а остальное унес на бак, верно, чтобы разделить со своим капитаном.

Немного спустя капитан, как и было условлено, подошел к одному из окошек рубки; он стоял под дождем, держа руку на перевязи, суровый, бледный, постаревший, и я почувствовал угрызения совести, что стрелял в него.

Алан тотчас навел на его лицо пистолет.

– Уберите эту штуку! – сказал капитан. – Разве я не поручился своим словом, сэр? Или вам угодно меня оскорблять?

– Капитан, боюсь, что ваше слово не прочно, – отвечал

Алан. – Вчера вечером вы чинились и рядились, как торговка на базаре, и тоже поручились своим словом, да еще и по рукам ударили для верности – и сами знаете, что из этого вышло. Будь оно проклято, ваше слово!

– Ну, ну, сэр, – сказал капитан. – От сквернословия большого добра не будет. (Сам капитан, надо отдать ему должное, этим пороком никогда не грешил.) Нам и помимо этого есть о чем поговорить. Вы тут натворили бед на бриге, – горько продолжал он. – Мне не хватает людей, чтобы управляться с судном, а старшего помощника, без которого я как без рук, вы пропороли шпагой так, что он отошел, не успев и слова сказать. Мне ничего другого не остается, сэр, как возвратиться в порт Глазго, чтобы пополнить команду, а уж там, с вашего позволения, найдутся люди, которые сумеют с вами сговориться лучше меня.

– Вот как? – сказал Алан. – Что ж, клянусь честью, и мне будет о чем с ними потолковать! Для всякого, кто в этом городе понимает по-английски, у меня будет припасена презабавная история. С одной стороны, пятнадцать душ просмоленных матросов, а с другой – один мужчина да зеленый юнец. Фу, позорище!

Хозисон покраснел как рак.

– Нет, – продолжал Алан. – Так не выйдет. Хотите, не хотите, а придется вам высадить меня на берег, как договорились.

– Да, но мой старший помощник погиб, – сказал Хозисон. – Каким образом – вам лучше известно. Больше, сэр, никто из нас этого берега не знает, а места здесь очень опасные для судоходства.

– Я предоставляю вам выбор, – сказал Алан. – Можете высадить меня на сушу в Эпине, можете в Ардгуре, в

Морвене, Арисейге или Мораре, короче, где вам угодно, в пределах тридцати миль от моей родины, только не в краю

Кемпбеллов. Это большая мишень. Если вы и тут промахнетесь, то покажете себя таким же никудышным моряком, как и воякой. Да в наших местах каждый бедняк на утлой плоскодонке ходит с острова на остров в любую погоду, даже и ночью, если хотите знать.

– Плоскодонка – не бриг, сэр, – возразил капитан. – У

нее осадки никакой.

– Тогда извольте, идем в Глазго! – сказал Алан. – По крайней мере хоть посмеемся над вами.

– У меня сейчас не веселье на уме, – сказал капитан. –

Только все это будет стоить денег, сэр.

– Что ж, сэр, – сказал Алан. – Я слов на ветер не бросаю.

Тридцать гиней, если высадите меня на побережье, шестьдесят – если доставите в Лох-Линне.

– Но подумайте, сэр: отсюда, где мы сейчас находимся, считанные часы ходу до Арднамерхана, – сказал Хозисон. –

Шестьдесят гиней, и я высажу вас там.

– А мне вам в угоду стаптывать сапоги и подвергать себя риску наткнуться на красные мундиры? – воскликнул

Алан. – Нет, сэр, желаете получить шестьдесят гиней, так заработайте их сначала и высадите меня на родной земле.

– Это значит ставить под угрозу корабль, сэр, – сказал капитан. – А заодно и вашу жизнь.

– Не хотите, не надо, – сказал Алан.

Капитан нахмурился.

– Задать курс вы хоть как-то могли бы?

– Хм-м, едва ли, – отозвался Алан. – Я, как вы сами видели, скорей воин, а не моряк. А впрочем, меня достаточно часто подбирали и высаживали на этом побережье, надо думать, разберусь, как подойти к берегу.

Капитан все так же хмуро покачал головой.

– Не потеряй я на этом злосчастном рейсе столько денег, – сказал он, – я охотней согласился бы, чтобы вас вздернули, сэр, чем стал рисковать своим бригом. Но будь по-вашему. Как только ветер сменит румб, – а он, если не ошибаюсь, уже меняется, – я двигаюсь в путь. Но должен сказать вам еще одно. Может статься, нам повстречается королевское судно и возьмет нас на абордаж, причем не по моей вине: здесь вдоль всего побережья снуют сторожевые суда, и вы знаете, кого ради их здесь держат. Так вот, сэр, на такой случай вам бы лучше деньги оставить мне.

– Капитан, – сказал Алан. – Если вы завидите вымпел, ваше дело – удирать. А теперь, прослышал я, что у вас на баке опять нехватка спиртного, так не желаете ли меняться: два ведра воды на бутылку коньяку?

Эта заключительная статья договора была добросовестно исполнена обеими сторонами, после чего мы с Аланом смогли, наконец, навести чистоту в рубке и смыть следы,

напоминавшие нам о тех, кого мы убили. Мистер же Риак с капитаном вновь обрели возможность блаженствовать на свой лад, иначе говоря – за бутылкой спиртного.


ГЛАВА XII


Я узнаю о Рыжей Лисе

Мы еще не кончили прибирать в капитанской рубке, как с северо-востока поднялся ветер. Он разогнал дождь, показалось солнце.

Здесь я должен остановиться и кое-что пояснить, а читатель пусть соизволит взглянуть на карту. В тот день, когда на море пал туман и мы потопили Аланову лодку, мы шли по проливу Малый Минч. На рассвете после побоища мы заштилевали к востоку от острова Канна, а точнее –

между ним и Эрискеем, одним из островов

Лонг-Айлендской цепи. Чтобы попасть отсюда в

Лох-Линне прямым путем, надо идти проливом Саундоф-Малл. Однако у капитана не было морской карты, и он боялся углубиться с бригом в самую гущу островов, а так как ветер дул попутный, он предпочел обогнуть с запада

Тайри и подойти к цели вдоль южного берега обширного острова Малл.

Ветер весь день не менял направления и не стихал, а скорее крепчал; к вечеру он нагнал из-за внешних Гебридов волну. Наш курс, в обход внутренней группы островов, лежал на юго-запад, так что вначале волна набегала с траверза и нас изрядно швыряло с борта на борт. Но с наступлением темноты, когда мы обогнули оконечность Тайри и взяли немного восточное, волна стала бить прямо в корму.

А между тем в первой половине дня, до того как море разыгралось, плыть было очень приятно: ярко сияло солнце, множество гористых островов обступало нас со всех сторон. Мы с Аланом, пользуясь тем, что ветер кормовой, настежь открыли обе двери рубки и покуривали трубочки, набитые превосходным табаком из капитанских запасов. Тогда-то и рассказали мы друг другу о себе, что оказалось в особенности важно для меня, ибо я получил некоторое понятие о диких краях горной Шотландии, где мне так скоро предстояло высадиться. В те дни, когда великое восстание было еще совсем недавним прошлым, тому, кто тайно вступал в страну вереска, не мешало знать, что его там ждет.

Первым подал пример я, рассказав Алану все свои злоключения. Он выслушал меня очень благодушно, и, только когда мне случилось упомянуть моего доброго друга священника Кемпбелла, Алан вспылил и стал кричать, что ненавидит всякого, кто носит это имя.

– Что вы, – сказал я. – Это такой человек, которому только лестно подать руку.

– Не знаю, Кемпбеллу я ничего бы не дал, – сказал

Алан. – Разве что пулю в лоб. Я все их племя перестрелял бы, как тетеревов. Если б я даже лежал при смерти, то на коленях дополз бы до своего окна, чтобы пристрелить еще одного.

– Помилуйте, Алан! – вскричал я. – Чем вам так досадили Кемпбеллы?

– А вот слушай, – сказал он. – Ты прекрасно знаещь, что я родом из Эпинских Стюартов. Кемпбеллы же издавна пакостят и вредят моим сородичам, да-да, и земли наши захватывают – и всегда кознями, нет чтобы мечом! – Последние слова он выкрикнул очень громко и стукнул кулаком по столу. Я, признаться, не обратил на это особенного внимания, зная, что так обыкновенно говорит всякий, кто потерпел поражение. – Есть еще и много другого, только все на один манер: лживые слова, лживые бумаги, надувательство, достойное мелочного торговца, – и все под видом законности, от этого еще больше зло берет.

– Когда человек так щедро раздает свои пуговицы, как вы, – заметил я, – он едва ли много смыслит в делах.

– Хм! – сказал он, вновь расплываясь в улыбке. – Расточительность мне досталась из тех же рук, что и пуговицы: от бедного моего батюшки Дункана Стюарта, да будет земля ему пухом! Лучший в своем роду, первый фехтовальщик в Шотландии, а это все равно, что сказать «во всем мире»! Уж я-то знаю, недаром он меня обучал! Он был в

Черной Страже, когда ее в первый раз созвали и, подобно всем высокородным стражникам, имел при себе оруженосца, чтобы носил за ним кремневое ружье в походе. Раз королю, видно, пришла охота поглядеть, как фехтуют шотландские горцы. Избрали моего отца и еще троих и послали в город Лондон блеснуть мастерством. Провели их во дворец, и там они два часа без передышки показывали все тонкости фехтовального искусства перед королем Георгом, королевой Каролиной, палачом герцогом Кемберлендским и другими, я всех и не упомню. А когда кончили, король, какой он ни был наглый узурпатор, а обратился к ним с милостивым словом и каждому собственноручно пожаловал по три гинеи. При выходе из дворца им надо было миновать сторожку привратника, и тут отцу пришло в голову, что раз он, вероятно, первым из шотландских дворян проходит в эту дверь, значит, ему надлежит дать бедному привратнику достойное представление о том, с кем он имеет дело. И вот он кладет привратнику в руку три королевские гинеи, словно это для него самое обычное дело; трое, что шли позади, поступили так же. С тем они и очутились на улице, ни на грош не став богаче после всех своих трудов. Кто говорит, что первым одарил королевского привратника один, кто говорит – другой, но в действительности сделал это Дункан Стюарт, и я готов доказать это как шпагой, так и пистолетом. Вот каков человек был мой отец, упокой, господи, его душу!

– Думаю, такой человек не оставил вас богачом, – сказал я.

– Это верно, – сказал Алан. – Оставил он мне пару штанов, чтобы прикрыть наготу, а больше почти ничего.

Оттого я и подался на военную службу, а это и в лучшие-то времена лежало на мне черным пятном, и, а угоди я в лапы красных мундиров, и вовсе меня подведет.

– Как? – воскликнул я. – Вы и в английской армии служили?

– Вот именно, – сказал Алан. – Одно утешение, что под

Престонпансом3 перешел на сторону тех, кто сражался за правое дело.

С таким взглядом на вещи мне было трудно согласиться: дезертирство под огнем я привык считать позором для человека чести. Но как ни молод я был, у меня хватило


3 21 сентября 1745 года шотландцы разбили под Престонпансом войска англичан.

благоразумия не заикнуться об этом вслух.

– Ого! – сказал я. – Ведь это карается смертью!

– Да, попадись Алан им в руки, расправа будет коротка, зато веревка найдется длинная! Правда, у меня в кармане патент на воинский чин, подписанный королем Франции, –

все же какая-то защита.

– Очень сомневаюсь, – сказал я.

– Сомнений у меня самого немало, – сухо сказал Алан.

– Но, боже праведный! – вырвалось у меня. – Вы отъявленный мятежник, перебежчик, служите французскому королю – и рискуете возвращаться в Шотландию? Нет, это прямой вызов судьбе.

– Ба! – сказал Алан. – Я с сорок шестого каждый год сюда возвращаюсь.

– Что же вас заставляет?

– Тоскую, понимаешь ли, – сказал он. – По друзьям, по родине. Франция, спору нет, прекрасная страна, но меня тянет к вереску, к оленям. Ну, и занятия тоже находятся.

Между делом подбираю молодых людей на службу к французскому королю. Рекрутов, понимаешь? А это как-никак деньги. Но главное, что меня сюда приводит, это дела моего вождя, Ардшила.

– Я думал, вашего вождя зовут Эпин, – сказал я.

– Да, но Ардшил – предводитель клана, – объяснил

Алан, не слишком, впрочем, для меня вразумительно. –

Представь себе, Дэвид: он, кто всю жизнь был таким важным лицом, королевского рода по крови и по имени, ныне низведен до положения простого бедняка и влачит свои дни во французском городе. Он, к кому по первому зову собирались четыреста рубак, ныне (я видел это собственными глазами!) сам покупает на базаре масло и несет домой в капустном листе. Это не только больно, это позор для всей фамилии, для клана, а потом, есть ведь и дети, плоть от плоти Эпина, его надежда, которых там, на чужбине, надо обучать наукам и умению держать в руке шпагу.

Так вот. Эпинским арендаторам приходится платить ренту королю Георгу, но у них стойкие сердца, они верны своему вождю; и так под двойным воздействием любви и легкого нажима – бывает, пригрозишь разок-другой – бедный люд ухитряется наскрести еще одну ренту для Ардшила. А я, Дэвид, – рука, которая передает ему эту ренту.

И он хлопнул рукой по поясу, так, что звякнули гинеи.

– И они платят тому и другому? – воскликнул я.

– Так, Дэвид. Обоим.

– Неужели? Две ренты?

– Да, Дэвид, – ответил Алан. – Этому капитанишке я сказал не то, но тебе говорю правду. И просто диву даешься, как мало требуется усилий, чтобы ее получить.

Здесь, впрочем, заслуга достойного моего родича и друга моего батюшки, Джемса из рода Гленов, иначе говоря, Джемса Стюарта, кровного брата Ардшила. Это он собирает деньги и все устраивает.

Так впервые я услышал имя того самого Джемса Стюарта, который потом снискал себе столь громкую известность в дни, когда пошел на виселицу. Но в ту минуту я пропустил это имя мимо ушей, всецело поглощенный мыслью о великодушии бедных горцев.

– Какое благородство! – вскричал я. – Пускай я виг или вроде того, но я заявляю, что это благородно.

– Да, – отозвался Алан. – Ты виг, но ты джентльмен, и потому ты понимаешь. Вот будь ты родом из проклятого племени Кемпбеллов, ты, заслышав такое, зубами бы заскрипел. Будь ты Рыжей Лисой… – При этом имени Алан осекся и стиснул зубы. Много зловещих лиц довелось мне видеть в жизни, но ни одно не дышало такой злобой, как лицо Алана, когда он вспомнил о Рыжей Лисе.

Я слегка оробел, но любопытство пересилило.

– А кто это – Рыжая Лиса? – спросил я.

– Кто? – вскричал Алан. – Хорошо, я тебе скажу. Когда воины шотландских кланов были повержены под Куллоденом и правое дело было растоптано, а кони бродили по бабки в лучшей крови Севера, Ардшил, точно затравленный олень, вынужден был бежать в горы – бежать вместе с супругой и детьми. Тяжко нам пришлось, пока не погрузили их на корабль; а когда он еще укрывался в лесах, подлецы-англичане, не сумев лишить его жизни, лишили нашего вождя его исконных прав. Они отняли у него власть, отняли земли, вырвали шпаги из рук его собратьев по клану, носивших оружие тридцать столетий, – сорвали с них даже одежду, так что теперь и плед надеть почитается преступлением и тебя могут бросить в темницу за то лишь, что на тебе шотландская юбка. Одно только истребить им было не под силу: любовь клана к своему вождю. Свидетельство тому – эти гинеи. И вот тут на сцену выходит новое лицо: Кемпбелл, рыжий Колин из Гленура…

– Это которого вы зовете Рыжей Лисой? – спросил я.

– Эх, принес бы мне кто хвост этой лисицы! – свирепо выкрикнул Алан.

– Да, тот самый. Он вступает в игру, получает у короля

Георга бумагу на должность так называемого королевского управляющего в Эпине. Поначалу он тише воды и ниже травы, с Шеймусом – то есть Джемсом Гленом, доверенным моего вождя – чуть не обнимался. Потом мало-помалу до него доходит то, о чем я сейчас тебе рассказал: что эпинские бедняки, простые фермеры, арендаторы, лучники выжимают из себя все до последнего, лишь бы собрать вторую ренту и отправить за море Ардшилу и несчастным его детям. Как ты это назвал?

– Назвал благородством, Алан.

– И это ты, который немногим лучше вига – вскричал

Алан. – Но когда это дошло до Колина Роя, черная кемпбелловская кровь бросилась ему в голову. Скрежеща зубами, сидел он за пиршественным столом. Как! Чтобы

Стюарту перепал кусок хлеба, а он не мог помешать? Ну, рыжая тварь, попадись ты мне на мушку, да поможет тогда тебе бог! (Алан помолчал, силясь совладать со своим гневом.) Итак, Дэвид, что же он, по-твоему, делает? Он объявляет, что все фермы сдаются в аренду. А сам, в глубине своей черной души, прикидывает: «Мигом водворю новых арендаторов, которые забьют на торгах всех этих Стюартов, Макколов да Макробов – это все из нашего клана имена, Дэвид, – и тогда, думает, волей-неволей придется

Ардшилу ходить с сумой по французским дорогам».

– Ну, – сказал я, – а дальше?

Алан отложил давно уже погасшую трубку и уперся ладонями в колени.

– Дальше? – сказал он. – Ни за что не угадаешь! Дальше эти самые Стюарты, Макколы и Макробы, которым и так уже приходилось платить две ренты: одну, по принуждению, – королю Георгу, другую, по природной доброте своей, – Ардшилу, предложили Рыжему такую цену, какой не давал ни один Кемпбелл во всей Шотландии. А уж он куда только не посылал за ними, от устья Клайда и до самого Эдинбурга, выискивать, уламывать, улещать: явитесь, мол, сделайте милость, чтобы уморить голодом Стюарта на потеху рыжему псу Кемпбеллу!

– Да, Алан, – сказал я. – Это удивительная и прекрасная история. Я, может быть, и виг, но я рад, что этот человек был сокрушен.

– Сокрушен? – эхом подхватил Алан. – Это он-то?

Плохо же ты знаешь Кемпбеллов и еще хуже – Рыжую

Лису. Не было этого и не будет, пока склоны гор не окрасятся его кровью. Но пускай только выдастся денек, друг

Дэвид, когда у меня будет время поохотиться на досуге, и тогда всего вереска Шотландии не хватит, чтобы укрыть его от моей мести!

– Друг Алан, – сказал я, – к чему столько гневливых слов? И смысла не слишком много, и не очень это по-христиански. Тому, кого вы зовете Лисой, они не причинят вреда, вам же не принесут никакой пользы. Просто расскажите мне все по порядку. Что он сделал потом?

– Уместное замечание, Дэвид, – сказал Алан. – Что правда, то правда: ему от слов вреда не будет, и это очень жаль! И, не считая этого твоего «не по-христиански» – на сей счет я совсем другого мнения, иначе бы и христианином не был, – я совершенно с тобой согласен.

– Мнение – не мнение, а что христианская религия воспрещает месть, это известно.

– Да, – сказал он, – сразу видно, что тебя наущал Кемпбелл! Кемпбеллам и им подобным жилось бы куда уютней, когда бы не было на свете молодца с ружьем за вересковым кусточком! Впрочем, это к делу не относится.

Итак: что он сделал потом.

– Ну-ну? – сказал я. – Рассказывайте же.

– Изволь, Дэвид. Не сумев отделаться от верных простолюдинов мытьем, он поклялся избавиться от них катаньем. Только бы Ардшил голодал – вот он чего добивался. А раз тех, кто кормит его в изгнании, деньгами не осилишь, значит, правдами ли, неправдами, а он их выживет иначе. Созывает он себе в поддержку законников, выправляет бумаги, посылает за красными мундирами. И

приневолили добрый люд собираться, да брести неведомо куда из родимого дома, с насиженных мест, где тебя вскормили, вспоили, где ты играл, когда был мальчишкой.

А кто пришел на их место? Нищие голодранцы! Будут теперь королю Георгу подати, ищи-свищи! Пускай довольствуется меньшим, пускай масло тоньше мажет, рыжему

Колину и горя мало! Удалось навредить Ардшилу – его душенька довольна! Вырвал кусок из рук моего вождя, игрушку из детских ручонок – на радостях песни будет распевать по дороге к себе в Гленур.

– Позвольте, я вставлю слово, – сказал я. – Будьте уверены: раз ренты берут меньше, стало быть, сюда приложило руку правительство. Этот Кемпбелл не виноват, ему так велели. Ну, убьете вы завтра вашего Колина – много ли в этом проку? Вы и оглянуться не успеете, как на его место прибудет новый управляющий.

– Да, – сказал Алан. – В бою ты просто молодчина, а так

– виг до мозга костей!

Он говорил как будто бы добродушно, но за его пренебрежительным тоном угадывалось столько ярости, что я счел разумным переменить разговор. Я сказал, что меня удивляет, как это человек в его положении может беспрепятственно наезжать сюда всякий год и его до сих пор не схватили, хотя весь север Шотландии наводнен войсками и часовых там – точно у стен осажденного города.

– Это проще, чем ты думаешь, – отозвался Алан. – Открытый склон горы, понимаешь ли, что твоя дорога: завидел стражу в одном месте, проходи другим, вот и все. Да и вереск – большая подмога. И, повсюду дома друзей, их хлева, стога сена. А потом, это ведь больше ради красного словца говорится: «Вся земля наводнена войсками». Один солдатишка наводнит собой ровно столько земли, сколько у него под сапогами. Мне случалось рыбачить, когда на том берегу торчала стража, да еще какую знатную форель я добывал! Сиживал я и под вересковым кустом в пяти шагах от часового, да какой еще миленький мотив перенял у него со свиста! Вот, – и Алан просвистал мне мелодию песенки.

– Ну, а кроме того, – продолжал он, – сейчас не так туго, как в сорок шестом. В горах, как говорится, восстановлен мир. Оно и не удивительно, коль скоро от самого Кинтайра и до мыса Рат не сыщешь ни ружья, ни шпаги, разве что у кого подогадливей припрятаны под соломой на стрехах!

Одно только знать бы, Дэвид, доколе это? Ненадолго, казалось бы, если люди вроде Ардшила томятся в изгнании, а такие, как Рыжая Лиса, лакают вино и обижают бедный люд в его же родном доме. Только хитрая это штука –

угадать, что народ вытерпит, а что нет. Иначе как бы могло так получиться, что рыжий Колин разгуливает на коне по моему многострадальному Эпину и до сих пор не нашлось удальца, чтобы всадить в него пулю?

Тут Алан умолк, впал в задумчивость и долго сидел притихший и печальный.

В довершение всего, что сказано уже про моего друга, добавлю, что он искусно играл на всех музыкальных инструментах, в особенности на свирели; был признанным поэтом, слагавшим стихи на своем родном языке; прочел немало книг, французских и английских; стрелял без промаха, был умелый рыболов и великолепный фехтовальщик, равно владея как рапирой, так и излюбленной своей шпагой. Что касается его недостатков, они были видны как на ладони, и я уже знал их наперечет. Правда, после битвы в капитанской рубке худший из них – ребяческую свою обидчивость и склонность затевать ссоры – он, по отношению ко мне, почти не выказывал. Только не берусь судить, почему: оттого ли, что я сам не ударил в грязь лицом, или оттого, что стал свидетелем его собственной, куда большей удали. Ибо сколь ни ценил Алан Брек доблесть в других, больше всего восхищался он ею в Алане Бреке.


ГЛАВА XIII


Гибель брига

Было уже очень поздно и, для такого времени года, совсем темно (иными словами, достаточно все-таки светло), когда в дверь кормовой рубки просунул голову Хозисон.

– Эй, выходите, – позвал он. – Надо поглядеть, сумеете вы провести нас по этим местам?

– Что, опять ваши фокусы? – спросил Алан.

– Какие там фокусы! – закричал капитан. – И без того голова кругом идет – у меня бриг в опасности!

По его озабоченному виду и в особенности по тому, как тревожно он говорил о бриге, нам обоим стало ясно, что на этот раз капитан совершенно искренен, и мы с Аланом, не слишком опасаясь подвоха, вышли на палубу.

Дул резкий, пронизывающе холодный ветер, на безоблачных небесах еще не потух отблеск заката и ярко светила почти уже полная луна. Бриг шел очень круто к ветру, с тем чтобы обогнуть юго-западную оконечность острова Малл, чьи горы высились на самом виду слева по носу, и выше всех – увенчанный дымкой тумана Бен-Мор. Хотя галс был не слишком удобен для «Завета», все же, подгоняемый западной волной, бриг на огромной скорости рвался вперед, содрогаясь от напряжения, то и дело зарываясь носом в волны.

В сущности, ночь была не такая уж скверная для мореплавания, я даже стал было недоумевать, что так расстроило капитана, как вдруг бриг подняло на громадный вал, и капитан, показывая куда-то рукой, закричал нам:

«Смотрите!»

Впереди по подветренному борту из освещенного луною моря поднялось в воздух что-то похожее на фонтан, и сразу же послышался приглушенный расстоянием рокот.

– Что это, по-вашему? – угрюмо спросил капитан.

– Волны разбиваются о риф, – сказал Алан. – Теперь вы знаете, где он, так чего же лучшего желать?

– Оно конечно, – сказал Хозисон. – Если б он был один.

И точно: не успел он договорить, как немного южнее из моря поднялся еще один фонтан.

– Видали? – сказал Хозисон. – Вот то-то. Знал бы я про эти рифы да будь у меня морская карта или останься хоть

Шуан в живых, ни за какие шестьдесят гиней, ни даже за шестьсот я, не стал бы рисковать бригом в эдакой каменоломне! Ну, а вы, сэр, вы же взялись показывать нам курс

– что теперь скажете?

– Думаю, – сказал Алан, – что это, как их называют, Торренские скалы.

– И много их?

– Помилуйте, сэр, я не лоцман, – сказал Алан. – Что-то, помнится, миль на десять наберется.

Мистер Риак и капитан переглянулись.

– Но где-то есть же между ними проход? – спросил капитан.

– Несомненно, – сказал Алан. – Только где? Хотя мне, –

опять-таки не знаю почему, запало в голову, что вроде к берегу посвободнее.

– Вон что? – сказал Хозисон. – Тогда, мистер Риак, надо будет держать круче к ветру, а когда будем огибать Малл, сэр, как можно ближе к берегу. Правда, все равно берег закроет нам ветер, а с подветренной стороны будет торчать эта каменоломня. Ну, да отступать поздно, так что скрипим дальше.

Он скомандовал рулевому, а Риака послал на фок-марс.

Из экипажа на палубе было только пять душ, включая капитана и помощника: все, кто был годен – или, по крайней мере, годен и расположен к работе. Потому-то, как я уже сказал, лезть на марс и выпало на долю мистера Риака, и теперь он сидел там впередсмотрящим и кричал на палубу о том, что видел.

– К югу забито скалами, – предостерегал он, и потом, немного спустя:

– А к берегу и вправду как будто посвободней.

– Ну, сэр, – обратился Хозисон к Алану, – попробуем идти по вашей указке. Только, сдается мне, с таким же успехом можно довериться слепому скрипачу. Дай-то бог, чтоб вы оказались правы.

– Дай-то бог! – шепнул мне Алан. – Но где же я это слышал? Э, да ладно, чему быть, того не миновать.

Чем ближе мы подходили к оконечности суши, тем гуще было море усеяно рифами – они торчали тут и там прямо у нас на пути, и мистер Риак то и дело кричал, что надо менять курс. Иной раз это было более чем ко времени; один риф, к примеру, прошел так близко от планшира, что когда о него разбилась волна, мелкие брызги дождем посыпались на палубу, обдав нас с головы до ног.

Было светло, как днем, и все эти опасности хорошо видно; оттого становилось, пожалуй, еще тревожнее. Хорошо видел я и лицо капитана: он стоял подле рулевого, переминаясь с ноги на ногу, время от времени дыша на пальцы, но упорно вслушивался, неотступно следил за морем, твердый, как скала. Ни он, ни мистер Риак не отличились в сражении, но я увидел, что в своем ремесле им храбрости не занимать, и это очень возвысило обоих в моих глазах, тем более что Алан, оказывается, побелел как полотно.

– Ох-хо-хо, Дэвид, – пробормотал он. – Не по душе мне такая смерть!

– Что я вижу, Алан! – воскликнул я. – Уж не струсили ли вы?

– Нет, – сказал он, облизывая пересохшие губы. – Но согласись, что это студеная кончина…

К этому времени, то и дело меняя курс, чтобы не напороться на риф, но по-прежнему держа круто к ветру и как можно ближе к берегу, мы обогнули остров Айону и двинулись вдоль острова Малл. Прибой у оконечности мыса был очень сильный, и бриг швыряло, как щепку. На руль поставили двух матросов, а иной раз и Хозисон самолично приходил им на помощь, и странно было видеть, как трое здоровенных мужчин всей своей тяжестью налегают на румпель, а он, точно живое существо, сопротивляется и отбрасывает их назад. Это усугубило бы и без того грозную опасность, да, по счастью, море вот уже несколько миль как очистилось от подводных скал. А тут и мистер Риак возвестил с марса, что видит прямо по курсу чистую воду.

– Вы оказались правы, – сказал Алану Хозисон. – Вы спасли бриг, сэр; я не забуду этого, когда придет срок сводить счеты.

Я верю, что он произнес эти слова чистосердечно и что, более того, сдержал бы их, так дорог был «Завет» сердцу капитана.

Впрочем, это лишь догадки, ибо сложилось все иначе, нежели он предполагал.

– Увались на румб! – выкрикнул вдруг мистер Риах. – С

наветренной стороны риф!

В ту же секунду бриг подхватило прибоем и паруса потеряли ветер. «Завет» волчком повернулся против ветра и тотчас ударился о риф с такой силой, что все мы плашмя повалились на палубу, а мистер Риак едва не слетел с мачты.

Во мгновение ока я был на ногах. Риф, на который мы наткнулись, находился где-то возле юго-западной оконечности Малла, неподалеку от крохотного островка по названию Иррейд, чьи низкие берега чернели по левому борту. Волны то обрушивались прямо на бриг, то молотили его, беднягу, о риф, так что мы слышали, как его дробит в куски; а тут еще плеск парусов, вой ветра, пенные брызги в лунном свете, ощущение опасности – от всего этого у меня, должно быть, голова пошла кругом, во всяком случае, я плохо соображал, что творится у меня перед глазами.

Вскоре я заметил, что мистер Риак с матросами возится подле шлюпки и, все еще в помрачении рассудка, кинулся им подсобить; и едва принялся за работу, как в голове у меня прояснилось. Наша задача была не из легких, ибо шлюпка была закреплена на шканцах и забита всякой всячиной, а на палубу непрестанно накатывали тяжкие волны, заставляя нас бросать работу и хвататься за леера, но, пока было возможно, все мы трудились, как черти.

Тем временем из носового люка кое-как выкарабкались к нам на подмогу раненые, те, что могли передвигаться; остальные, беспомощно распростертые на койках, изводили меня воплями и мольбами о спасении.

Капитан оставался безучастен. Казалось, у него отшибло рассудок. Он стоял, держась за ванты, разговаривал с самим собою и громко стонал всякий раз, как бриг колотило о скалу. «Завет» был ему словно жена и дитя; Хозисон мог спокойно наблюдать день за днем, как мучают несчастного Рансома; но тут дело коснулось брига, – и видно было, что капитан разделяет все страдания своего любимого детища.

За то время, пока мы возились со шлюпкой, мне запомнилось еще только одно: взглянув туда, где был берег, я спросил Алана, что это за края, а он ответил, что для него худшего места не придумаешь, так как это земли Кемпбеллов.

Одному из раненых велели следить за волнами и кричать нам, если что случится. И вот, когда мы почти уж были готовы спустить шлюпку, раздался его отчаянный возглас:

«Держись, Христа ради!» Мы вмиг поняли, что готовится нечто страшное, и не ошиблись: надвинулся громадный вал; бриг подняло, как перышко, и опрокинуло на борт. Не знаю, окрик ли донесся слишком поздно или я недостаточно крепко держался, но, когда судно внезапно дало крен, меня единым духом перебросило через фальшборт прямо в море.

Я камнем ушел под воду, вдоволь наглотался воды, потом вынырнул, мельком увидел луну и снова погрузился с головой. Говорят, на третий раз тонешь окончательно.

Если так, я, видно, устроен не как все, потому что даже не сосчитать, сколько раз я скрывался под водой и сколько раз всплывал опять. И все это время меня мотало, и тузило, и душило, а потом заглатывало целиком, и от всего этого я до того ошалел, что не успевал ни пожалеть себя, ни испугаться.

В какой-то миг я заметил, что цепляюсь за кусок рангоута и что держаться на поверхности стало легче. А потом внезапно очутился на тихой воде и понемногу опомнился.

Цеплялся я, оказывается, за запасную рею, а оглядевшись, поразился, как далеко я от брига. Конечно же, я принялся кричать, но меня явно не могли услышать. «Завет» еще держался на воде; но спустили шлюпку или нет, мне с такого расстояния, да еще снизу, не было видно.

Пока я пробовал докричаться до брига, я заметил, что между мною и судном тянется полоса воды, куда не доходят большие волны, но где зато все кипит белой пеной, и расходится кругами, и вздувается пузырями в лунном свете. То вся полоса разом хлестнет в одну сторону как змеиный хвост, то на мгновение разгладится бесследно и тут же вскипает вновь. Что это было такое, я и не догадывался, и оттого мне стало тогда еще страшней; теперь-то я понимаю, что скорей всего то было сильное прибрежное течение, «толчея»: это она так быстро меня унесла, так безжалостно кидала и бросала и, наконец, как бы наскучив этой забавой, вышвырнула вместе с запасной реей в смежные с нею береговые воды.

Здесь, в полосе полного штиля, я ощутил, что замерзнуть можно с не меньшим успехом, чем утонуть. До берегов Иррейда было рукой подать, я различал в свете луны пятнышки вереска, искристые изломы сланца на скалах.

– А что? – сказал я себе. – Пустяки осталось – неужели не доплыву?

Пловец я был не ахти какой: Эссен-Уотер в наших местах воробью по колено, но когда я схватился за рею обеими руками, а ногами принялся бить по воде, то обнаружил, что продвигаюсь вперед. Трудное это было занятие и убийственно медленное; однако, пробултыхавшись эдак с час, я заплыл довольно далеко меж двумя мысами, в глубь песчаной бухточки, окруженной невысокими холмами.

Бухточка была тихая-тихая, ни единого всплеска волны; ярко светила луна, и во мне шевельнулась мысль, что никогда еще я не видел такого безлюдного, пустынного места. Но все-таки это была суша, и когда, наконец, стало так мелко, что можно было выпустить рею и брести к берегу, не скажу, что владело мною с большей силой – усталость или благодарность. Чувствовал я, во всяком случае, и то и другое: усталость, какой еще не знал до этой ночи, и благодарность создателю, какую, полагаю, испытывал достаточно часто, хоть никогда прежде не имел для нее столь веских оснований.


ГЛАВА XIV


Островок

Итак, я ступил на берег, открыв этим самую горестную страницу моих приключений. Было половина первого ночи, и хоть горы и защищали берег от ветра, ночь стояла холодная. Садиться на землю я не рискнул из опасения, что окоченею, а вместо этого разулся и, превозмогая смертельную усталость, принялся расхаживать туда-сюда босиком по песку, хлопая себя по груди, чтобы согреться. Ни один звук не выдавал присутствия поблизости человека или домашней скотины; ни один петух не пропел, хотя было, вероятно, как раз время первых петухов; лишь буруны разбивались вдали о рифы, вновь напоминая об опасностях, пережитых мною, и тех, что угрожали моему другу, – и что-то боязно стало мне бродить у моря в такой глухой час, в таком глухом и пустынном месте.

Едва занялась заря, я надел башмаки и стал карабкаться на холм – такого тяжкого подъема преодолевать мне еще не случалось – то, поминутно оступаясь, пробирался между огромными гранитными глыбами, то прыгал с одной на другую. Когда я достиг вершины, уже совсем рассвело. От брига не осталось и следа; должно быть, он снялся с рифа и затонул. Шлюпки тоже нигде не было видно. В океане – ни единого паруса, на суше, насколько хватало глаз, – ни человека, ни жилья.

Страшно было думать об участи, постигшей моих недавних спутников, страшно глядеть дальше на эти пустынные места. Да у меня и без того было довольно напастей: промокшее платье, усталость, а тут еще живот стало подводить от голода. И я двинулся на восток по южному берегу в надежде набрести на какой-нибудь домишко, обогреться, а возможно, и разведать кое-что о тех, с кем меня разлучило несчастье. На худой конец, рассудил я, скоро взойдет солнце и хоть одежду мне высушит.

Немного спустя мне преградил дорогу заливчик или, быть может, узкий фиорд; он, казалось, довольно глубоко вдавался в сушу, а так как переправиться через него мне было не на чем, то поневоле пришлось свернуть и попробовать обойти его стороной. Идти было по-прежнему очень трудно; по сути дела, не только весь Иррейд, но и прилегающий к нему кусок Малла, так называемый Росс, – это сплошное нагромождение гранитных скал, а между скалами густо растут кусты вереска. Сначала заливчик, как я и предвидел, все сужался, но через некоторое время, к удивлению моему, стал вновь раздаваться вширь. Я только озадаченно поскреб в затылке, все еще не догадываясь, в чем тут дело, пока, наконец, дорога вновь не пошла в гору и у меня мгновенно вспыхнула догадка: земля, на которую меня забросило, – бесплодный крохотный островок, со всех сторон отрезанный от суши солеными водами океана.

Вместо долгожданного солнца поднялся густой туман, а там и дождь пошел, так что положение у меня было самое плачевное.

Я стоял под дождем, дрожа от холода и гадая, как быть, пока не сообразил, что можно попробовать перейти заливчик вброд. Вновь я поплелся назад к самому узкому месту, вошел в воду. Однако в каких-нибудь трех ярдах от берега провалился по самую макушку и если не покончил на том все счеты с жизнью, то спасла меня лишь милость господня, а не собственное благоразумие. Нельзя сказать, чтобы я сильно вымок – мокнуть дальше все равно было некуда, – но после этой незадачи до смерти продрог и, утратив еще одну надежду, еще больше пал духом.

И тогда-то я вдруг вспомнил о рее. Если она помогла мне выбраться из «толчеи», то переправиться через тихий узенький заливчик поможет и подавно. С этой мыслью я храбро двинулся в гору напрямик через весь островок, чтобы достать рею и принести сюда. Путь был неблизкий и тяжелый во всех отношениях; и если бы надежда не придавала мне силы, я уж, наверно, свалился бы наземь и отказался от своей затеи. То ли от морской воды, то ли от поднимающейся лихорадки, меня томила жажда, по дороге я останавливался и пил илистую болотную водицу.

Наконец, едва живой, я дотащился до своей бухты и с первого же взгляда заметил, что рея, пожалуй, не там, где я ее бросил, а подальше. Снова полез в воду, уже в третий раз… Гладкое, твердое песчаное дно полого уходило вниз, и я все шел, покуда не забрел по самую шею и мелкая рябь не заплескалась мне в лицо. Здесь я уже с трудом доставал до дна и зайти дальше не отважился. А рея, как ни в чем не бывало, мирно покачивалась на воде шагах в двадцати от меня.

До сих пор я держался стойко, но этого последнего удара не вынес и, ступив на берег, бросился на песок и разрыдался.

О времени, проведенном на острове, мне по сей день так мучительно вспоминать, что я вынужден не останавливаться на подробностях. Во всех книжках читаешь, что когда люди терпят кораблекрушение, у них либо все карманы набиты рабочим инструментом, либо море как по заказу выносит вслед за ними на берег ящик с предметами первой необходимости. Со мной получилось совсем иначе.

В карманах у меня не нашлось ничего, кроме денег да

Алановой серебряной пуговки, и сноровки моряцкой тоже не хватало, потому что вырос я вдали от моря.

Правда, я слыхал, что морские моллюски считаются съедобными, а в скалах на островке я находил великое множество раковин – «блюдечек», которых с непривычки едва ухитрялся отдирать, не зная, что тут требуется проворство. Водились здесь и маленькие улитки, которые у нас в Шотландии зовутся рожками, а у англичан, по-моему, башенками. Эти-то блюдечки и рожки и служили мне пищей, я их глотал холодными, живьем и с голодухи на первых порах находил превкусными.

Возможно, на них был сейчас не сезон; возможно, вокруг моего островка было что-то неладное с водой. Так или иначе, не успел я справиться с первой порцией ракушек, как мне сделалось дурно, к горлу подступила тошнота, и после я долго отлеживался, едва живой. Вторая проба того же кушанья – впрочем, другого-то и не было – сошла удачнее и подкрепила мои силы. Вообще, пока я жил на островке, я никогда не знал наверное, чего ждать после того, как поешь; один раз обойдется, другой – вывернет наизнанку, а определять, какого моллюска не принимает мое нутро, я так и не научился.

Весь день дождь лил как из ведра, островок пропитался влагой точно губка, нигде не сыскать было сухого местечка, и когда я улегся на ночь, примостясь между двумя нависшими валунами, ноги у меня мокли в болоте.

На другой день я исходил весь остров вдоль и поперек.

Нигде не обнаружилось хоть сколько-нибудь сносного уголка; все тот же пустынный камень и никаких признаков жизни, лишь пернатая дичь, которую мне не из чего было подстрелить, да чайки, в несметном количестве гнездившиеся в дальних скалах. Но на севере заливчик, вернее, пролив, отделяющий Иррейд от Росса, переходил в бухту, а она, в свою очередь, открывалась на Айонский пролив, – и вот эти-то места я и выбрал себе под дом, хотя от одной мысли, что такое место можно назвать домом, я, наверно, не сдержал бы горьких слез.

Для такого выбора у меня имелись веские основания.

В этой части острова стояла маленькая хижина, настоящая конурка; в ней, видимо, наведываясь на островок, ночевали рыбаки; дерновая крыша ее давно провалилась, так что проку от хижины не было никакого – она давала меньше укрытия, чем мои валуны. Важней другое: раковины, которыми я питался, водились здесь в изобилии, при отливе я мог набрать сразу на целый обед, а это было, разумеется, удобно. Но настоящая подоплека была серьезней.

Я никак не мог примириться со своим ужасающим одиночеством на острове и все озирался по сторонам, как беглец, и страшась и надеясь увидеть за собой человека. Так вот, если подняться немного по склону, выходящему на бухту, вдали видна была могучая старинная церковь и кровли домов Айоны.

А по другую руку, в низине Росса, я наблюдал, как утром и вечером восходит кверху дымок, верно, над какой-то усадьбой, спрятанной в ложбине.

Иззябший, промокший до костей, теряя голову от одиночества, я, бывало, все глядел на этот дымок и думал о пылающем очаге и людях, дружески собравшихся вокруг него, и у меня переворачивалось сердце. С тем же чувством смотрел я на кровли Айоны. При всем том вид человеческого жилья и уюта, хоть он и заставлял меня острее ощутить собственные мучения, все-таки не давал угаснуть надежде, помогал глотать сырых улиток, а они очень скоро мне опротивели, спасал от гнетущей тоски, охватывавшей меня всякий раз, как я оставался один на один с мертвыми скалами, дикими птицами, дождем и холодным морем.

Я говорю: «не давал угаснуть надежде», и действительно, казалось немыслимым, чтобы мне так и дали сгинуть здесь, прямо на берегу моей отчизны, откуда простым глазом видна церковная колокольня и дым людского жилья. Однако миновали вторые сутки и хоть, покуда не стемнело, я зорко вглядывался, не покажется ли лодка в проливе или какой прохожий на Россе, никто не объявился мне на помощь. Дождь все не переставал, и я лег спать мокрый, как мышь, с жестоко саднящим горлом, но, пожалуй, и с маленьким утешением, что могу пожелать доброй ночи ближайшим моим соседям, островитянам с Айоны.

Карл Второй сказал однажды, что английский климат позволяет проводить больше дней в году под открытым небом, чем любой другой. Хорошо рассуждать, когда ты король и тебя во всякое время ждет дворец и перемена сухого платья. Видно, во время побега из Вустера ему больше везло, чем мне на этом злосчастном островке! Лето было в разгаре, а тут уже больше суток лил дождь, и прояснилось только ввечеру на третий день.

То был день, полный событий. Утром я видел рыжего оленя, самца с прекрасными ветвистыми рогами; он стоял под дождем на самой вершине островка, но, завидев, как я встаю из-под своей скалы, тотчас тронулся рысцой к противоположному краю острова. Я решил, что он, должно быть, переплыл через пролив, хотя чего ради какую-то живую тварь занесло на Иррейд, я и вообразить не мог.

Немного погодя, когда я скакал по камням, охотясь за пресловутыми блюдечками, что-то звякнуло, испугав меня: перед самым моим носом на скалу упала гинея и скатилась в море. Когда матросы с «Завета» вернули мне деньги, примерно треть они удержали, а заодно и кожаный кошелек, доставшийся мне от отца, и с того дня я носил свои золотые прямо в кармане, застегнутом на пуговицу. Теперь он, как видно, прохудился, и я поспешно прижал его рукой.

Но какое там! Было слишком поздно. Я покинул переправу у Куинсферри обладателем пятидесяти фунтов, сейчас же в наличности осталось всего-навсего две золотых гинеи и серебряный шиллинг.

Правда, спустя немного, я подобрал еще одну гинею, она валялась, поблескивая, на клочке дерна. Три фунта четыре шиллинга в английской монете – вот и все состояние законного наследника богатого поместья, мальчишки, умирающего с голода на островке, затерянном где-то у самого края дикого шотландского нагорья.

От всего этого я еще больше приуныл, да и то сказать, положение у меня было самое прискорбное. Платье на мне расползалось, в особенности чулки: они совсем прохудились, и сквозь дыры просвечивало тело; руки стали дряблыми от вечной сырости, горло болело нестерпимо, силы таяли, а та гадость, которой я был вынужден питаться, так мне опротивела, что от одного ее вида меня начинало мутить.

И все же худшее было еще впереди.

Есть на северо-западе Иррейда довольно высокая скала, на которую я частенько наведывался затем, что на ее вершине была плоская площадка, откуда хорошо виден Саунд-оф-Малл. Да я и вообще не задерживался подолгу на одном месте, разве что на ночлег, ибо нигде не находил себе покоя в своей беде и совсем измотал себя этими бесцельными и безостановочными блужданиями под дождем.

Впрочем, едва лишь выглянуло солнце, я растянулся на вершине этой скалы, чтобы обсохнуть. Что за невыразимая благодать солнечное тепло! Оно вновь вселило в меня надежду на избавление, когда я уж готов был отчаяться, и я с вновь пробудившимся интересом стал оглядывать море и

Росс. К югу от моей скалы часть острова выдавалась в море, заслоняя от меня горизонт, и судно с той стороны легко могло пройти совсем близко, а я бы и не заметил.

И вдруг, откуда ни возьмись, из-за этого края островка вылетела рыбачья плоскодонка под бурым парусом, с двумя рыбаками на борту, и полным ходом направилась к

Айоне. Я закричал что было сил и, встав на колени, с мольбой протянул к ним руки. С такого расстояния они меня не могли не услышать – я различал даже, какого цвета у них волосы; да, они несомненно заметили меня, потому что со смехом крикнули мне что-то по-гэльски. И, однако, их плоскодонка ни на градус не отклонилась от курса, а преспокойно пролетела мимо, на Айону.

Я не поверил своим глазам, не поверил, что люди способны на такое злодейство, и кинулся вдоль берега, перескакивая с камня на камень, жалобно крича им вслед; даже когда они уже не могли меня слышать, я все равно звал их на помощь и размахивал руками, а когда они скрылись из виду, я думал, что у меня разорвется сердце. За все время своих мытарств я не сдержал слез лишь дважды. Один раз, когда не мог достать рею, второй – сейчас, когда эти рыбаки остались глухи к моим мольбам. Только в этот раз я не просто плакал, а голосил, ревел благим матом, как капризный ребенок, царапая ногтями землю и зарываясь в траву лицом. Когда бы желания было достаточно, чтобы убить человека, те два рыбака не дожили бы до утра, да и сам я скорей всего испустил бы дух на своем островке.

Когда мой гнев поутих, пора опять было думать о еде, а я уже проникся к ней отвращением, которое едва мог пересилить. И правда, лучше бы уж мне поголодать, потому что я снова отравился своими моллюсками, Я пережил все те же мучения, что и в первый раз; горло у меня так разболелось, что я едва мог глотать; зубы стучали от жестокого озноба, меня охватило то гнетущее чувство тоски и недомогания, которому нет имени ни в шотландском языке, ни в английском. Я уже твердо решил, что умираю, и вверил свою душу всевышнему, мысленно прощая всех и каждого, даже дядю и тех рыбаков; и совсем уже приготовился к худшему, как внезапно у меня словно пелена с глаз спала: я заметил, что ночь обещает хорошую погоду, что платье у меня почти просохло, что мне, короче говоря, по всем статьям еще не было так хорошо с тех пор, как я выбрался на островок, – и с этой благодарной мыслью я, наконец, заснул.

На другой день – четвертый с начала моего горестного прозябания – я почувствовал, что не на шутку обессилел.

Впрочем, солнце пригревало, воздух был чист и свеж, моллюски, которых я заставил себя проглотить, не причинили мне вреда, и я воспрянул духом.

Едва я залез обратно на скалу – а я всегда взбирался на нее первым же делом после еды, – как заметил, что по

Саунду идет лодка – и, насколько я мог судить, прямо ко мне. Страх и надежда разом охватили меня: может быть, эти люди раскаялись в своем бессердечии и возвращаются мне на выручку? Но пережить еще одно разочарование, такое, как вчера, было бы свыше моих сил. Я решительно повернулся спиною к морю и не взглянул в ту сторону, прежде чем не досчитал про себя до трехсот. Лодка по-прежнему держала курс на островок. На этот раз я уже досчитал до тысячи, причем как можно медленней, а сердце у меня больно колотилось. Да, сомнений не было!

Суденышко направлялось прямо на Иррейд!

Больше я сдерживаться не мог – сбежал к морю и кинулся дальше, прыгая по торчащим из воды скалам, пока они не кончились. Просто чудо, как я не сорвался и не утонул, потому что, когда наконец пришлось остановиться, у меня тряслись колени, а во рту до того пересохло, что пришлось смочить его морской водой, иначе я не мог бы крикнуть.

Тем временем лодка все приближалась, и уж ясно было, что это та же, давешняя, и в ней те же двое. Я их узнал по волосам: у одного они были соломенно-желтые, а у другого смоляные. Только теперь на борту был еще и третий, судя по виду – персона поважней тех двоих.

Приблизившись настолько, чтобы переговариваться со мной, не повышая голоса, они убрали парус и легли в дрейф. Невзирая на все мои заклинания, ближе они не подходили, и, что самое страшное, этот третий, разглядывая меня и что-то приговаривая, покатывался со смеху.

Потом он встал в лодке и обратился ко мне с пространной речью, сыпля словами, как горохом, и то и дело взмахивая рукой. Я сказал, что не понимаю по-гэльски; на это он сильно рассердился, и я стал догадываться, что он воображает, будто говорит по-английски. Прислушавшись со всем вниманием, я несколько раз уловил слово «зачем», но все остальное произносилось по-гэльски, а для меня это было все равно что по-китайски.

– Зачем, – повторил я, чтобы показать ему, что хоть слово да разобрал.

– Да-да, – закивал он. – Да-да, – и, оглядев своих спутников с таким видом, словно хотел сказать: «Ну, говорил я вам, что знаю английский!» – дробнее прежнего затрещал на своем гэльском наречии.

На этот раз я выхватил еще одно слово: «отлив». И тут меня осенило. Я сообразил, отчего он все машет рукой в сторону Росса.

– Вы хотите сказать, что когда бывает отлив?.. – крикнул я и осекся.

– Да-да, – сказал он. – Отлив.

Больше я не слушал: позабыв про лодку, в которой мой советчик вновь прыснул и зашелся хохотом, я заспешил к берегу тем же путем, каким добрался сюда, перепрыгивая с камня на камень, а там припустился бежать через весь островок, как никогда еще в жизни не бегал. Примерно через полчаса я примчался на берег своего заливчика, и точно: на его месте струился чахлый ручеек, через который я пронесся, не замочив даже колен, и с победным воплем вылетел на берег Росса.

Мальчишка с побережья и дня не оставался бы на Иррейде, который представляет собой всего-навсего так называемый «приливный островок» и, кроме как по четным четвертям луны, дважды в сутки доступен для прогулок с

Росса и обратно либо посуху, либо, в крайнем случае, вброд. Я и сам, наблюдая у себя под носом в бухточке приливы и отливы и даже сторожа эти отливы, чтобы удобней было собирать ракушки, – я и сам, повторяю, неминуемо разгадал бы тайну Иррейда и вырвался на свободу, если бы вместо того, чтоб клясть свою горькую долю, сел да пораскинул мозгами. Не диво, что рыбаки не сразу поняли, в чем дело. Гораздо удивительнее, что они все-таки разгадали мое дурацкое заблуждение и не посчитали за труд возвратиться. Почти сто часов голодал я и холодал на этом острове. Если бы не рыбаки, я мог бы и вообще там сгинуть, и все по чистой глупости. Я и так за нее заплатил недешево – не только муками, перенесенными в эти дни, но и нынешним своим положением: одет был хуже нищего, едва способен таскать ноги, да и горло болело нестерпимо.

Случалось мне видеть негодяев, случалось и глупцов; тех и других – предостаточно, и думаю, что в конце концов и те и эти получают по заслугам, только глупцы все же первыми.


ГЛАВА XV

«Отрок с серебряной пуговкой». По острову Маллу

На Россе, иными словами, той части Малла, куда ты теперь выбрался, меня встретило то же непроходимое бездорожье, что и на только что брошенном островке: сплошь болота, да кустарник, да огромные валуны. Для тех, кому эта местность хорошо знакома, имелись, возможно, и дороги; у меня же не было лучшего проводника, кроме как собственный нюх, и иной вехи, кроме вершины Бен-Мора.

Я старался, сколько возможно, идти на дымок, который так часто видел с острова, и как ни велика была моя усталость, как ни труден путь, часу в шестом вечера вышел к домику, спрятанному на дне неглубокой лощины. Дом был приземистый, длинный, сложенный насухо из камня и крытый дерном; перед ним на холмике сидел старик и курил на солнце трубку.

Ломаным английским языком он с грехом пополам объяснил, что мои товарищи по несчастью благополучно добрались до берега и на другой же день останавливались перекусить под этим самым кровом.

– А был среди них один, одетый по-господски? –

спросил я.

Старичок ответил, что все были в грубых плащах, но на первом, который пришел сначала, и вправду красовались короткие панталоны и чулки, хотя на остальных были матросские штаны.

– Ага, – сказал я, – и, уж конечно, шляпа с перьями?

Нет, возразил старичок, путник шел, как и я, с непокрытой головой. Сначала я подумал, что Алан потерял свою шляпу; потом вспомнил про дождь и решил, что вероятней он все-таки для вящей сохранности держал ее под плащом. При этой догадке я невольно заулыбался, отчасти тому, что мой друг невредим, отчасти же его тщеславной заботе о своей наружности.

Но тут мой собеседник хлопнул себя по лбу и вскричал, что я, наверно, и есть отрок с серебряной пуговкой.

– Да, а что? – не без удивления сказал я.

– А то, – отвечал старичок, – что в таком случае тебе велено передать, чтобы ты пробирался вслед за своим другом в его края, через Тороси.

Он стал расспрашивать, что со мной приключилось, и я поведал ему свою историю. На юге Шотландии такая быль, конечно, вызвала бы одни насмешки; но старый джентльмен – я называю его так за благородство манер, одежонка на нем была самая плохонькая – выслушал меня до последнего слова сочувственно и серьезно. Когда я договорил, он взял меня за руку, ввел в свою лачугу (иначе как лачугой его жилище не назовешь) и представил своей жене с таким видом, как будто она королева, а я – по меньшей мере герцог.

Добрая женщина выставила мне овсяные лепешки и холодную куропатку, и все старалась потрепать меня по плечу и улыбнуться мне, потому что английского она не знала; старый джентльмен тоже не отставал от нее и приготовил мне из деревенского виски крепкий пунш. А я, все время пока уплетал еду и потом, когда запивал ее пуншем, никак не мог уверовать в свою удачу; и эта хибарка, насквозь прокопченная торфяным дымом и вся в щелях, как решето, казалась мне дворцом.

От пунша меня прошиб обильный пот и сморил неодолимый сон; радушные хозяева уложили меня и больше не трогали; и назавтра, когда я выступил в дорогу, было уже около полудня, горло у меня болело куда меньше, хандру после здоровой еды и добрых вестей как рукой сняло. Старый джентльмен, сколько я его ни упрашивал, не пожелал брать денег и еще сам преподнес мне ветхую шапчонку, чтобы было чем покрыть голову; каюсь, правда, что едва домишко вновь скрылся из виду, я старательно выстирал подарок в придорожном роднике.

А про себя я думал: «Если они все такие, эти дикие горцы, недурно бы и моим землякам капельку одичать».

Мало того, что я пустился в путь с опозданием; я еще сбился с дороги и, должно быть, добрую половину времени блуждал понапрасну. Правда, мне встречались люди, и немало: одни копались у себя на полях, скудных, крохотных клочках земли, неспособных прокормить и кошку; другие пасли низкорослых, не крупнее осла, коровенок.

Горский костюм был со времен восстания запрещен законом, местным уроженцам вменялось одеваться по обычаю жителей равнины, глубоко им чуждому, и странно было видеть пестроту их нынешнего облачения. Кое-кто ходил нагишом, лишь набросив на плечи плащ или длинный кафтан, а штаны таскал за спиной как никчемную обузу; кое-кто смастерил себе подобие шотландского пледа из разноцветных полосок материи, сшитых вместе, как старушечье лоскутное одеяло; попадались и такие, кто по-прежнему не снимал горской юбки, только прихватил ее двумя-тремя стежками посредине, чтобы преобразить в шаровары вроде голландских. Все подобные ухищрения порицались и преследовались: в надежде сломить клановый дух закон применяли круто; однако здесь, на этом отдаленном острове, любителей осуждать находилось немного, а наушничать – и того меньше.

Бедность вокруг, судя по всему, царила страшная, и неудивительно: разбойничьи набеги были пресечены, а вожди теперь не жили открытым домом; и дороги, даже глухие и извилистые деревенские проселки вроде того, по которому пробирался я, наводнены были нищими. И тут опять я отметил разницу сравнительно с нашими местами.

У нас на равнине побирушка – хотя бы и законный, у которого на то выправлена бумага, – держится угодливо, подобострастно; подашь ему серебряную монетку, он тебе честь-честью дает сдачи медяк. Горец же, даже нищий, блюдет свое достоинство, милостыню просит, по его словам, всего лишь на нюхательный табак, и сдачи не дает.

Такие подробности были, конечно, не моя забота, просто они развлекали меня в пути. Куда существенней для меня было то, что здесь мало кто разумел по-английски,

притом и эти немногие (кроме тех, кто принадлежал к нищей братии) не очень-то стремились предоставить свои познания к моим услугам. Я знал, что моя цель – Тороси; повторял им это слово и показывал: «туда? «; но вместо того, чтобы попросту указать мне в ответ направление, они принимались долго и нудно толковать что-то по-гэльски, а мне оставалось только хлопать ушами – не диво, что я чаще сбивался с дороги, чем шел по верному пути.

Наконец, часам к восьми вечера, уже не чуя под собою ног от усталости, я наткнулся на одинокий дом, попросился туда, получил отказ, но вовремя вспомнил о могуществе денег, особенно в таком нищем крае, и, зажав в пальцах одну из своих гиней, показал хозяину. При виде золотого тот, хоть до сих пор и прикидывался, будто ни слова не понимает, и знаками гнал меня от порога, внезапно обрел дар речи и на довольно сносном английском языке выразил свое согласие пустить меня за пять шиллингов переночевать, а на другой день проводить в Тороси.

Спал я в ту ночь неспокойно, боялся, как бы меня не ограбили; однако я тревожился понапрасну: хозяин мой был не вор, только беден, как церковная мышь, ну, и плут отменный. И не он один был здесь такой бедняк: наутро нам пришлось отмахать пять миль к дому местного богача, как назвал его мой хозяин, чтобы разменять мою гинею.

Что ж, на Малле, возможно, такой и мог слыть богачом, но у нас на юге – едва ли: чтобы наскрести двадцать шиллингов серебром, понадобилась вся его наличность, весь дом перерыли сверху донизу, да еще и на соседа наложили контрибуцию. Двадцать первый шиллинг богач оставил себе, заявив, что ему не по средствам держать столь крупную сумму, как гинея, «мертвым капиталом». При всем том он был весьма приветлив и учтив, усадил нас обедать со своим семейством и смешал в прекрасной фарфоровой чаше пуншу, отведав которого мой мошенник-провожатый ударился в такое веселье, что не пожелал трогаться с места.

Меня разбирала злость, и я попробовал было заручиться поддержкой богача (его звали Гектор Маклин) – он был, свидетелем нашей сделки и видел, как я платил пять шиллингов. Но Маклин тоже успел хлебнуть и стал божиться, что ни один уважающий себя джентльмен не встанет из-за стола после того, как подана чаша пунша; так что мне ничего другого не оставалось, как сидеть, слушая якобитские тосты и гэльские песни, пока все не захмелели вконец и не расползлись почивать – кто по кроватям, кто на сеновал.

Назавтра, то есть на четвертый день моих странствий по

Маллу, мы поднялись еще до пяти утра, но мой жулик-провожатый сразу же припал к бутылке; мне понадобилось целых три часа, чтобы выманить его из дому, да и то, как вы увидите, лишь для новой каверзы.

Пока мы спускались в заросшую вереском долину перед домом Маклина, все шло хорошо; разве что провожатый мой все что-то оглядывался через плечо, а когда я спрашивал, зачем, только скалил зубы. Не успели мы, однако, пересечь отрог холма, так что нас уже не видать было из окон дома, как он стал объяснять, что на Тороси идти все прямо, а держать для верности лучше вон на ту вершинку, –

и он показал, какую.

– Да мне-то что до того, раз со мною вы? – сказал я.

Бесстыжий плут не замедлил объявить по-гэльски, что английского языка не понимает.

– Вот что, мил-человек, – сказал я на это, – знаю я, как у вас с английским языком: то он есть, то вдруг нету. Не подскажете, как бы нам его вернуть? Может, снова денежки надобны?

– Еще пять шиллингов, – отозвался он, – и самолично тебя доведу до места.

Я поразмыслил немного и предложил два, на что он алчно согласился и тотчас потребовал деньги в руки – «на счастье», как он выразился, хотя я-то думаю, что скорей на мою беду.

Двух шиллингов ему не хватило и на две мили; после этого он уселся на обочине дороги и стянул с ног свои грубые башмаки, словно устраиваясь на долгий привал.

Во мне уже все кипело.

– Ха! – сказал я. – Опять английский позабыл?

Он и бровью не повел:

– Ага.

Тут я взорвался окончательно и замахнулся, чтобы ударить наглеца; а он выхватил откуда-то из-под своих лохмотьев нож, отскочил, чуть присел и ощерился на меня, словно дикий кот. Тогда, не помня себя от ярости, я бросился на него, отбил руку с ножом своей левой, а правой двинул ему в зубы. Малый я был сильный, да еще распалился до крайности, а он был так, замухрышка, – и с одного удара он тяжело рухнул на землю. По счастью, падая, он выронил нож.

Я подобрал нож, а заодно и его башмаки, учтиво откланялся и зашагал своей дорогой, покинув его босым и безоружным. Я шел и усмехался про себя, уверенный, что отделался от мошенника раз и навсегда – причин тому было достаточно. Во-первых, он знал, что денег ему больше от меня не перепадет; во-вторых, башмаки такие продавались в округе всего за несколько пенсов, и, наконец, иметь при себе нож – а это, в сущности, был кинжал –

он по закону не имел права.

Примерно через полчаса я нагнал высокого оборванца; он двигался довольно ходко, но нащупывал перед собою дорогу посохом. Он был слеп на оба глаза и назвался законоучителем, что, казалось бы, должно было унять во мне всякие страхи. Мне, однако, никак не внушало доверия его лицо; что-то было в нем недоброе, коварное, затаенное; а вскоре, когда мы зашагали бок о бок, я заметил, что из-под карманного клапана у него торчит стальная рукоятка пистолета. Таскать с собой такую штуку грозило штрафом в пятнадцать фунтов стерлингов на первый случай, а на второй – ссылкой в колонии. Да и неясно как-то было, чего ради учителю слова божия расхаживать вооруженным, слепцу – держать при себе пистолет.

Я рассказал ему про случай со своим горе-провожатым; я был горд собой, и на сей раз мое тщеславие одержало верх над благоразумием. При словах: «пять шиллингов»

мой попутчик так громко ахнул, что про другие два я предпочел умолчать и только порадовался, что ему не видно, как я краснею.

– Что, многовато дал? – с запинкой спросил я.

– Многовато! – ужаснулся он. – Милый, за глоток виски я тебя сам провожу в Тороси. Да еще в придачу сможешь наслаждаться обществом образованного человека, моим, стало быть.

Я возразил, что не представляю себе, как слепой может идти поводырем; на это он захохотал и объявил, что со своей палкой он зорче орла.

– Во всяком случае, на острове Малл, – прибавил он, –

тут мне сызмальства наперечет знаком всякий камушек и вересковый кусток. Вот гляди, – молвил он, выстукивая для большей уверенности землю справа и слева, – вон там внизу бежит ручей; у его истока поднимается пригорочек, и на самой вершине торчком стоит каменюга; у самого подножия пригорка как раз и проходит дорога на Тороси, а по той дороге гонят скотину, она плотно утоптана и среди вереска виднеется травяной полосой.

Я вынужден был признать, что он не ошибся ни в одной малости, и не мог скрыть своего изумления.

– Ха! Это что, – сказал он. – Ты не поверишь: до того, как издали указ и в этой стране еще не повывелось оружие, я и стрелять мог! Да еще как! – вскричал он и с кривой усмешкой добавил: – Если бы, к примеру, у тебя нашелся пистолетик, я б тебе тут же и показал.

Я ответил, что ничего такого у меня и в помине нет, а сам отступил от него на почтительное расстояние. Знал бы он, как явственно проступают очертания пистолета в его кармане и как поблескивает на солнце сталь рукоятки!

Только, на мое счастье, ничего этого он не знал, воображал, что все шито-крыто, и по неведению лгал себе дальше.

Потом он начал очень хитро выпытывать у меня, откуда я родом, богат ли, могу ли разменять ему пятишиллинговую монету – таковая, по его утверждению, имелась в его кожаном шотландском кошеле, – сам же все норовил подобраться ко мне поближе, а я, в свой черед, уворачивался.

К этому времени мы уже вышли на зеленый скотопрогонный тракт, ведущий через холмы на Тороси, и на ходу то и дело менялись местами, точь-в-точь как танцоры в шотландском риле. Перевес был так явно на моей стороне, что мне стало весело; я просто забавлялся этой игрою в жмурки; зато законоучитель все больше выходил из себя и под конец принялся клясть меня по-гэльски на чем свет стоит и так и метил угодить мне своим посохом по ногам.

Тогда я сказал, что да, у меня в кармане имеется пистолет, как, впрочем, и у него, и ежели он сию минуту не повернет на юг через тот самый пригорок, я не задумаюсь всадить ему пулю в лоб.

Он сразу же сделался куда как учтив, попытался было меня задобрить, но, увидав, что все напрасно, еще раз ругнул меня напоследок по-гэльски и убрался прочь. Я

стоял и глядел, как он крупным шагом уходит все дальше, сквозь топь и вересковую чащобу, выстукивая дорогу посохом; наконец, он завернул за холм и скрылся в соседней ложбине. Тогда только я направился дальше, безмерно довольный, что остался один, без такого попутчика, как сей ученый муж. Денек, что и говорить, выдался неудачный; впрочем, таких проходимцев, как эти двое, мне в горах больше не встречалось.

В Тороси, на проливе Саунд-оф-Малл, обращенная окнами к Морвену, стоит гостиница; хозяин ее, тоже из

Маклинов, был, судя по всему, высокая персона: ведь содержать гостиницу почитается в горной Шотландии занятием еще более завидным, чем в наших краях – то ли оттого, что на нем лежит отпечаток гостеприимства, то ли попросту как дело необременительное и в придачу хмельное. Трактирщик свободно изъяснялся по-английски и, обнаружив, что я не чужд учености, стал испытывать мои познания сперва во французском языке, на чем без труда меня посрамил, а потом и в латыни, и тут уж не знаю, кто кого перещеголял. Такое славное соперничество сразу нас сдружило; и я засиделся с ним, распивая пунш – а точней сказать, глядя, как он распивает пунш, – пока он не дошел до того, что пролил пьяную слезу у меня на плече.

Я попробовал, как бы ненароком, в свой черед, испытать его, показав Аланову пуговку; но очевидно было, что он ничего похожего не видал и не слыхал. Больше того, он почему-то имел зуб против родичей и друзей Ардшила и, пока еще не упился до бесчувствия, прочел мне пасквиль, написанный им самим на одного из членов клана: элегические вирши, облеченные в превосходную латынь, но зело ядовитые по смыслу.

Когда я обрисовал ему законоучителя с большой дороги, он покачал головой и сказал, что я счастливо отделался.

– Это человек очень опасный, – объяснил он. – Зовут его Дункан Маккей; он бьет в цель на слух с большого расстояния и не однажды обвинялся в разбое, а случилось как-то, что и в убийстве.

– И еще величает себя законоучителем! – заметил я.

– А почему бы нет, – возразил Маклин, – когда он и есть законоучитель! Это его дюартский Маклин пожаловал таким званием, из снисхождения к его слепоте. Только впрок оно, пожалуй, не пошло, – прибавил мои трактирщик, –

человек всегда в дороге, мотается с места на место, надо ж проверить, исправно ли молодежь учит молитвы – ну, а это,

само собой, для него, убогого, искушение…

Под конец, когда даже у трактирщика душа больше не принимала спиртного, он отвел меня к кровати, и я улегся спать в самом безоблачном настроении; ведь за каких-то четыре дня, без особой натуги, я одолел весь путь от Иррейда до Тороси: пятьдесят миль по прямой, а считая еще и мои напрасные скитания – что-то около ста, и, значит, пересек большую часть обширного и неласкового к путнику острова Малл. И в конце такого длинного и нелегкого перехода чувствовал себя к тому же куда лучше душою и телом, чем в начале.


ГЛАВА XVI


Отрок с серебряной пуговкой. По Морвену

В Тороси в Кинлохалин, на материк, ходит постоянный паром. Земли по обе стороны Саунда принадлежат сильному клану Маклинов, и почти все, кто погрузился со мною на паром, были из этого клана. Напротив, паромщика звали

Нийл Рой Макроб; а так как Макробы входят в тот же клан, что и Алан Брек, да и на эту переправу меня направил не кто иной, как он, мне не терпелось потолковать с Нийлом

Роем с глазу на глаз.

На переполненном пароме это было, разумеется, немыслимо, а подвигались мы очень неспоро. Ветра не было, оснастка же на суденышке оказалась никудышная: на одном борту лишь пара весел, на другом и вовсе одно.

Гребцы, однако, старались на совесть, к тому же их по очереди сменяли пассажиры, а все прочие, в лад взмахам,

дружно подпевали по-гэльски. Славная это была переправа: матросские песни, соленый запах моря, дух бодрости и товарищества, охвативший всех, безоблачная погода – загляденье!

Впрочем, одно происшествие нам ее омрачило. В устье

Лохалина мы увидели большой океанский корабль; он стоял на якоре, и поначалу я принял его за одно из королевских сторожевых судов, которые зимою и летом крейсируют вдоль побережья, чтобы помешать якобитам сообщаться с французами. Когда мы подошли чуть ближе, стало очевидно, что перед нами торговый корабль; меня поразило, что не только на его палубах, но и на берегу собралось видимо-невидимо народу и меж берегом и судном безостановочно снуют ялики. Еще немного, и до нашего слуха донесся скорбный хор голосов: люди на палубах и люди на берегу причитали, оплакивая друг друга, так что сердце сжималось.

Тогда я понял, что это судно с переселенцами, отбывающими в американские колонии.

Мы подошли к нему борт о борт, и изгнанники, перегибаясь через фальшборт, с рыданьями протягивали руки к моим спутникам на пароме, среди которых у них нашлось немало близких друзей. Сколько еще это продолжалось бы, не знаю: по-видимому, все забыли о времени; но в конце концов к фальшборту пробрался капитан, который среди этих стенаний и неразберихи, казалось, уже не помнил себя

(и не диво), и взмолился, чтобы мы проходили дальше.

Тут Нийл отошел от корабля; наш запевала затянул печальную песню, ее подхватили переселенцы, а там и их друзья на берегу, и она полилась со всех сторон, словно плач по умирающим. Я видел, как у мужчин и женщин на пароме и у гребцов, согнувшихся над веслами, по щекам струятся слезы, я и сам был глубоко взволнован и всем происходящим и мелодией песни (она называется «Прости навеки, Лохабер»).

На берегу в Кинлохалине я залучил Нийла Роя в сторонку и объявил, что распознал в нем уроженца Эпина.

– Ну и что? – спросил он.

– Я тут кой-кого разыскиваю, – сказал я, – и сдается мне, что у вас об этом человеке могут быть вести. Его зовут

Алан Брек Стюарт. – И вместо того, чтобы показать шкиперу свою пуговицу, попытался сдуру всучить ему шиллинг.

Он отступил.

– Это оскорбление, и немалое, – сказал он. – Джентльмен с джентльменом так не поступает. Тот, кого вы назвали, находится во Франции, но если б он даже сидел у меня в кармане, я бы и волосу не дал упасть с его головы, будь вы хоть битком набиты шиллингами.

Я понял, что избрал неверный путь, и, не тратя времени на оправдания, показал ему на ладони заветную пуговку.

– То-то, – сказал Нийл. – Вот бы и начал сразу с этого конца! Ну, раз ты и есть отрок с серебряной пуговкой, тогда ничего – мне велено позаботиться, чтобы ты благополучно дошел до места. Только ты уж не обижайся, я тебе скажу прямо: одно имя ты никогда больше не называй – имя

Алана Брека; и одну глупость никогда больше не делай – не вздумай в другой раз совать свои поганые деньги горскому джентльмену.

Трудненько мне было извиняться: ведь не станешь говорить человеку, что пока он сам не сказал, тебе и не снилось, чтобы он мнил себя джентльменом (а именно так и обстояло дело). Нийл, со своей стороны, не выказывал охоты затягивать встречу со мною – лишь бы исполнить, что ему поручено, и с плеч долой; и он без промедления начал объяснять мне дорогу. Переночевать я должен был здесь же, в Кинлохалине, на заезжем дворе; назавтра пройти весь Морвен до Ардгура и попроситься на ночлег к некоему Джону из Клеймора, которого предупредили, что я могу прийти; на третий день переправиться через залив из

Коррана и еще через один из Баллахулиша, а там спросить, как пройти к Охарну, имению Джемса Глена в эпинском

Дюроре. Как видите, мне предстояла еще не одна переправа: в здешних местах море сплошь да рядом глубоко вдается в сушу, обнимая узкими заливами подножия гор.

Такой край легко оборонять, но тяжко мерить шагами, а природа здесь грозная и дикая, один грандиозный вид сменяется другим.

Получил я от Нийла и еще кое-какие советы: по пути ни с кем не заговаривать, сторониться вигов, Кемпбеллов и «красных мундиров»; а уж если завижу солдат, должен сойти с дороги и переждать в кустах, «а то с этим народом добра не жди»; одним словом, надо вести себя наподобие разбойника или якобитского лазутчика, каковым, по всей видимости, и счел меня Нийл.

Заезжий двор в Кинлохалине оказался самой что ни на есть гнусной дырой, в каких разве только свиней держать, полной чада, и блох, и немногословных горцев. Я досадовал на скверную ночлежку, да и на себя, что так нескладно обошелся с Нийлом, и мне казалось – все так плохо, хуже некуда. Однако очень скоро я уверился, что бывает и хуже: не пробыл я здесь и получаса (почти все это время простояв в дверях, где не так ел глаза торфяной дым), как невдалеке прошла гроза, на пригорке, где стоял заезжий двор, разлились ключи, и в одной половине дома под ногами забурлил ручей. В те времена и вообще-то во всей Шотландии не сыскать было порядочной гостиницы, но брести от очага к своей постели по щиколотку в воде – такое было мне в диковинку.

На другой день, вскоре после того, как вышел на дорогу, я нагнал приземистого человечка, степенного и толстенького, он шествовал не спеша, косолапил и то и дело заглядывал в какую-то книжку, изредка отчеркивая ногтем отдельные места, а одет был прилично, но просто, словно бы на манер священника.

Выяснилось, что это тоже законоучитель, но совсем иного толка, чем давешний слепец с Малла: не кто-нибудь, а один из посланцев эдинбургского общества «Распространение Христианских Познаний», коим вменялось в обязанность проповедовать Евангелие в самых диких углах северной Шотландии. Его звали Хендерленд, и говорил он на чистейшем южном наречии, по которому я уже начинал изрядно тосковать; а скоро обнаружилось, что, кроме родных мест, нас связывают еще и интересы более частного свойства. Дело в том, что добрый мой друг, эссендинский священник, в часы досуга перевел на гэльский язык некоторые духовные гимны и богословские трактаты, а Хендерленд пользовался ими и высоко их ценил. С одной из этих книг я и встретил его на дороге.

Мы сразу же решили идти дальше вместе, тем более,

что до Кингерлоха нам было по пути. С каждым встречным, будь то странник или работный человек, он останавливался и беседовал; и хоть я, конечно, не мог разобрать, о чем они толковали, но было похоже, что мистера Хендерленда в округе любят, во всяком случае, многие вытаскивали свои роговые табакерки и угощали его понюшкой табаку.

В свои дела я посвятил его насколько счел разумным, иными словами, поскольку они не касались Алана; целью своих скитаний назвал Баллахулиш, где якобы должен был встретиться с другом: Охарн или хотя бы Дюрор, подумал я, уж слишком красноречивые названия и могут навести его на след.

Хендерленд, в свою очередь, охотно рассказывал о своем деле и людях, среди которых он трудится, о тайных жрецах и беглых якобитах, об указе о разоружении и запретах на платье и множестве иных любопытных примет тех времен и мест. По-видимому, это был человек умеренных взглядов, он частенько бранил парламент, в особенности за то, что изданный им указ строже карает тех, кто ходит в горском костюме, а не тех, кто носит оружие.

Эта-то трезвость его суждений и надоумила меня поспрошать нового знакомца о Рыжей Лисе и эпинских арендаторах; в устах человека пришлого, рассудил я, такие вопросы не покажутся странными.

Он сказал, что это прискорбная история.

– Просто поразительно, – прибавил он, – откуда только у этих арендаторов берутся деньги, ведь сами живут впроголодь. У вас, кстати, мистер Бэлфур, не водится табачок? Ах, вот как. Ну, обойдусь, мне же на пользу… Да,

так вот про арендаторов: отчасти, конечно, их заставляют.

Джемс Стюарт из Дюрора – его еще называют Джемсом

Гленом – доводится единокровным братом предводителю клана, Ардшилу: он тут почитается первым человеком и спуску никому не дает. Есть и еще один, некий Алан

Брек…

– Да-да! – подхватил я. – Что вы о нем скажете?

– Что скажешь о ветре, который дует, куда восхочет? –

сказал Хендерленд. – Сегодня он здесь, завтра там, то налетел, то поминай как звали: воистину, бродячая душа. Не удивлюсь, если в эту самую минуту он глядит на нас из-за тех вон дроковых кустов, с него станется!. Вы с собой, между прочим, табачку случайно не прихватили?

Я сказал, что нет и что он уже спрашивает не первый раз.

– Да, это очень может быть, – сказал он, вздохнув. –

Странно как-то, почему б вам не прихватить… Так вот, я и говорю, что за птица этот Алан Брек: бесшабашный, отчаянный и к тому же, как всем известно, правая рука

Джемса Глена. Смертный приговор этому человеку уже вынесен, терять ему нечего, так что, вздумай какой-нибудь сирый бедняк отлынивать, пожалуй, кинжалом пропорют.

– Вас послушать, мистер Хендерленд, так и правда картина безрадостная, – сказал я. – Коль тут с обеих сторон ничего нет, кроме страха, мне дальше и слушать не хочется.

– Э, нет, – сказал мистер Хендерленд. – Тут еще и любовь и самоотречение, да такие, что и мне и вам в укор.

Есть в этом что-то истинно прекрасное – возможно, не по христианским понятиям, а по-человечески прекрасное. Вот и Алан Брек, по всему, что я слышал, малый, достойный уважения. Мало ли, мистер Бэлфур, скажем, и у нас на родине лицемеров и проныр, что и в церкви сидят на первых скамьях и у людей в почете, а сами зачастую в подметки не годятся тому заблудшему головорезу, хоть он и проливает человеческую кровь. Нет, нет, нам у этих горцев еще не грех бы поучиться… Вы, верно, сейчас думаете, что я слишком уж загостился в горах? – улыбаясь, прибавил он.

Я возразил, что вовсе нет, что меня самого в горцах многое восхищает и, если на то пошло, мистер Кемпбелл тоже уроженец гор.

– Да, верно, – отозвался он. – И превосходного рода.

– А что там затевает королевский управляющий? –

спросил я.

– Это Колин-то Кемпбелл? – сказал Хендерленд. – Да лезет прямо в осиное гнездо!

– Я слыхал, собрался арендаторов выставлять силой?

– Да, – подтвердил Хендерленд, – только с этим, как в народе говорят, всяк тянет в свою сторону. Сперва Джемс

Глен отъехал в Эдинбург, заполучил там какого-то стряпчего – тоже, понятно, из Стюартов; эти вечно все скопом держатся, ровно летучие мыши на колокольне, – и приостановил выселение. Тогда снова заворошился Колин Кемпбелл и выиграл дело в суде казначейства. И вот уже завтра, говорят, первым арендаторам велено сниматься с мест.

Начинают с Дюрора, под самым носом у Джемса, что, на мой непосвященный взгляд, не слишком разумно.

– Думаете, будут сопротивляться? – спросил я.

– Видите, они разоружены, – сказал Хендерленд, – во всяком случае, так считается… на самом-то деле по укромным местам немало еще припрятано холодного оружия.

И потом, Колин Кемпбелл вызвал солдат. При всем том, будь я на месте его почтенной супруги, у меня бы душа не была спокойна, покуда он не вернется домой. Они народец лихой, эти эпинские Стюарты.

Я спросил, лучше ли другие соседи.

– То-то и оно, что нет, – сказал Хендерленд. – В этом вся загвоздка. Потому что, если в Эпине Колин Кемпбелл и поставит на своем, ему все равно нужно будет заводить все сначала в ближайшей округе, которая зовется Мамор и входит в земли Камеронов. Он над обеими землями королевский управляющий, стало быть, ему из обеих и выживать арендаторов; и знаете, мистер Бэлфур, положа руку на сердце, у меня такое убеждение: если от одних он и унесет ноги, его все равно прикончат другие.

Так-то, за разговорами, провели мы в дороге почти весь день; под конец мистер Хендерленд объявил, что был счастлив найти такого попутчика, а в особенности – познакомиться с другом мистера Кемпбелла («которого, – сказал он, – я возьму на себя смелость именовать сладкозвучным певцом нашего пресвитерианского Сиона»), и предложил мне сделать короткую передышку и остановиться на ночь у него – он жил неподалеку, за Кингерлохом. По совести говоря, я несказанно обрадовался; особой охоты проситься к Джону из Клеймора я не чувствовал, тем более, что после своей двойной незадачи – сперва с проводниками, а после с джентльменом-паромщиком – стал с некоторой опаской относиться к каждому новому горцу. На том мы с мистером

Хендерлендом и поладили и к вечеру пришли к небольшому домику, одиноко стоявшему на берегу Лох-Линне.

Пустынные горы Ардгура по эту сторону уже погрузились в сумрак, но левобережные, эпинские, еще оставались на солнце; залив лежал тихий, как озеро, только чайки кричали, кружа над ним; и какой-то зловещей торжественностью веяло от этих мест.

Едва мы дошли до порога, как, к немалому моему удивлению (я уже успел привыкнуть к обходительности горцев), мистер Хендерленд бесцеремонно протиснулся в дверь мимо меня, ринулся в комнату, схватил глиняную банку, роговую ложечку и принялся чудовищными порциями набивать себе нос табаком. Потом всласть начихался и с глуповато-блаженной улыбкой обратил ко мне взор.

– Это я такой обет дал, – пояснил он. – Я положил на себя зарок не брать в дорогу табаку. Тяжкое лишение, слов нет, и все ж, как подумаешь про мучеников, не только наших, пресвитерианских, а вообще всех, кто пострадал за христианскую веру, – стыдно становится роптать.

Сразу же, как мы перекусили (а самым роскошным блюдом у моего доброго хозяина была овсянка с творожной сывороткой), он принял серьезный вид и объявил, что его долг перед мистером Кемпбеллом проверить, обращены ли должным образом помыслы мои к господу. После происшествия с табаком я был склонен посмеиваться над ним; но он заговорил, и очень скоро у меня на глаза навернулись слезы. Есть два свойства, к которым неустанно влечется душа человека: сердечная доброта и смирение; не часто встречаешь их в нашем суровом мире, среди людей холодных и полных гордыни; однако именно доброта и смирение говорили устами мистера Хендерленда. И хотя я изрядно хорохорился после стольких приключений, из которых сумел, как говорится, выйти с честью, – все же очень скоро, внимая ему, я преклонил колена подле простого бедного старика, просветленный и гордый тем, что стою рядом с ним.

Прежде чем отойти ко сну, он вручил мне на дорогу шесть пенсов из тех жалких грошей, что хранились в торфяной стене его домика; а я при виде такой беспредельной доброты не знал, как и быть. Но он так горячо меня уговаривал, что отказаться было бы уж вовсе неучтиво, и я в конце концов уступил, хоть из нас двоих он после этого остался беднее.


ГЛАВА XVII


Смерть Рыжей Лисы

На другой день мистер Хендерленд отыскал для меня человека с собственной лодкой, который вечером собирался на ту сторону Лох-Линне в Эпин, рыбачить. Лодочник был из его паствы, и потому мистер Хендерденд уговорил его захватить меня с собою; таким образом, я выгадывал целый день пути и еще деньги, которые мне пришлось бы заплатить за переправу на двух паромах.

Когда мы отошли от берега, время уж близилось к полудню, день был хмурый, облачный, лишь в просветах там и сям проглядывало солнце. Глубина здесь была морская, но ни единой волны на тихой воде; я даже зачерпнул и попробовал на вкус: мне не верилось, что она и правда соленая. Горы по обоим берегам стояли высоченные, щербатые, голые, в тени облаков – совсем черные и угрюмые, на солнце же – сплошь оплетенные серебристым кружевом ручейков. Суровый край этот Эпин – и чем только он так берет за сердце, что вот Алан без него и жить не может…

Почти ничего примечательного в пути не случилось.

Только вскоре после того, как мы отчалили, с северной стороны, возле самой воды вспыхнуло на солнце алое движущееся пятнышко. По цвету оно было совсем как солдатские мундиры; и вдобавок на нем то и дело вспыхивали искорки и молнии, словно лучи высекали их, попадая на гладкую сталь.

Я спросил у своего лодочника, что бы это могло быть; и он сказал, что скорее всего это красные мундиры шагают в

Эпин из Форта Вильям для устрашения обездоленных арендаторов. Да, тягостно мне показалось это зрелище; не знаю, оттого ли, что я думал об Алане, или некое предчувствие шевельнулось в моей груди, но я, хоть всего второй раз видел солдат короля Георга, смотрел на них недобрыми глазами.

Наконец мы подошли так близко к косе возле устья

Лох-Линне, что я запросился на берег. Мой лодочник, малый добросовестный, памятуя о своем обещании законоучителю, порывался доставить меня в Баллахулиш; но так я очутился бы дальше от своей тайной цели, а потому уперся и в конце концов сошел все-таки в родимом краю

Загрузка...